Глава26


<p>Глава 26</p> <p>

Айседора возвращалась в Париж.

Только теперь, в поезде, медленном и тягостном, пропахшем отвратительным угольным дымом, она особенно остро почувствовала, как сильно соскучилась по дочке, Лоэнгрину, студии и по своим ученицам. Домой, домой, домой… — рвалась душа.

И в ответ на ее неистовый призыв навстречу ей устремилась любовь детей и Лоэнгрина. Слияние двух стремящихся друг к другу потоков образовывало океан радости и блаженства, на волнах которого раскачивалась счастливая Айседора. Душа ее перестала метаться, и она испытала полное единение с миром.

В Париже все пошло своим чередом: репетиции, выступления, занятия в школе, развлечения и, конечно, любовь Лоэнгрина — чего еще можно было желать? Айседора ни о чем больше и не мечтала. Но жизнь беспощадна и не допускает долгого пребывания в гармонии. Еще не успеет человек насладиться радостью, выпавшей на его долю, как она, неумолимая реальность, вносит свои коррективы и вновь ставит его перед проблемой очередного выбора. На этот раз ей пришлось делать серьезный выбор: в один прекрасный день Айседора поняла, что в ней зародилась новая жизнь, подаренная ей нежно любимым Лоэнгрином. Она была в смятении.

Из книги «Моя исповедь»:


Однажды я пошла в собор святого Марка и сидела там в одиночестве, не отводя взгляда от купола. Вдруг мне показалось, что я вижу лицо мальчика, которое в то же время было лицом ангела с большими голубыми глазами. Это видение наполнило меня одновременно радостью и тревогой. Я любила, но теперь уже знала, насколько переменчиво и эгоистично-капризно то, что люди называют любовью. Сейчас же мне предстояло принести жертву, может быть даже роковую для моего искусства, для моей работы, и я внезапно почувствовала сильную тоску. Моя жизнь знала только два мотива: любовь и искусство; часто любовь губит искусство, но так же часто повелительный призыв искусства кладет трагический конец любви. Любовь и искусство никогда не уживаются, а всегда воюют.

В этом состоянии подавленности и нерешительности я отправилась в Милан, чтобы повидать вызванного мною туда доктора-друга и поделиться с ним своими проблемами.

«Это возмутительно, — вскричал он. — Вы единственная в своем роде артистка и не можете снова рисковать лишить навсегда мир вашего искусства. Это невозможно. Послушайтесь моего совета и откажитесь от этого преступления против человечества».

Я в нерешительности слушала его. С одной стороны, мне не хотелось больше подвергать свое тело физическим изменениям, ведь только посредством его я могла выразить свое искусство, а с другой стороны, я не могла забыть это ангельское лицо, лицо моего сына. Я попросила дать мне час на размышление. Как сейчас помню спальню в гостинице, довольно мрачную комнату и висевшую на стене картину — необычную женщину в платье восемнадцатого века, жесткий взгляд прекрасных глаз которой был устремлен прямо на меня. Я смотрела на нее, и мне казалось, что она смеется надо мной. «Что бы вы ни решили, — говорили эти глаза, — все клонится к одному. Смерть поглощает все, все, — зачем же вам вновь страдать, чтобы дать жизнь существу, которое все равно будет унесено смертью?»

Ее взгляд становился все более жестким, а моей тоске не было предела. Я закрыла лицо руками, чтобы не видеть ее, и старалась принять единственно правильное решение. Сквозь туманившие мой взор слезы я умоляла эти глаза, но они не поддавались жалости и беспощадно смеялись надо мной. В конце концов я поднялась с места и сказала им: «Нет, вам меня не смутить! Я верю в жизнь, любовь и святость законов природы».

Было ли это воображение или действительно в этих холодных глазах мелькнул огонек жуткого язвительного смеха?

Когда врач вернулся, я сообщила ему о своем решении оставить ребенка, и ничто больше не могло заставить меня сомневаться. Возвратившись в Венецию и обняв дочку, я шепнула ей: «У тебя будет маленький братик». Дирдрэ захлопала в ладоши от радости.


Лоэнгрин был несказанно счастлив, его нежность и любовь не имели предела. Он тут же предложил Айседоре такие шикарные условия, о которых женщина может только мечтать. Но Айседора отказалась, решив, пока позволяло время, съездить на гастроли в Америку.

Также она отвергла предложение Лоэнгрина вступить с ним в брак и родить законного наследника. Эти отказы крайне огорчили будущего отца, но он уже по опыту знал, что перечить Айседоре бессмысленно. Да и возможность посетить вместе с ней Америку для него была весьма привлекательна, ведь в его жилах тоже текла американская кровь; кроме того, на землях этой страны находились его заводы, которые он еще ни разу не видел.

Лоэнгрин сдался и отправился со своей находящейся «в положении» возлюбленной в плавание, забронировав самые роскошные каюты на пароходе. Их принимали как коронованных особ. Дело доходило до того, что для них ежедневно печатались особые меню и готовились изысканные блюда.

Айседору несколько волновал тот факт, что законы Соединенных Штатов будут препятствовать их путешествию в качестве любовников. Но большие деньги дали возможность легко избавиться от этих маленьких неприятностей.

Из книги «Моя исповедь»:


Поездка по Америке проходила вполне удачно до тех пор, пока как-то в январе ко мне в уборную не зашла нервная дама, которая заявила:

— Но, милейшая мисс Дункан, вы не можете продолжать танцевать в таком положении. Ведь это видно из первых рядов.

— Но, милейшая госпожа X., это как раз то, что я хочу выразить своим танцем: любовь — женщину — оплодотворение. Картину Боттичелли: плодородная земля — три танцующие грации, близкие к материнству, — мадонна и Зефиры. Зарождение новой жизни — вот что означает мой танец.

Госпожа X. посмотрела на меня с нескрываемым недоверием, но все-таки мы сочли за лучшее прекратить турне и вернуться в Европу, так как мое благословенное состояние действительно становилось слишком заметным.

Мы провели зиму, путешествуя по Нилу на яхте. В это время сестра Элизабет отлично управляла школой. Путешествие казалось сказкой. Малютка Дирдрэ то носилась по палубе, то бродила по древним улицам Фив, засматриваясь на облупившихся древних богов. Однажды, увидев сфинкса, она сказала: «О, мама, эта кукла не очень красивая, но очень величавая!» Она как раз начинала говорить целые фразы.

А утром первого мая у меня родился сын. Хороший доктор умело облегчил страдания умеренными дозами морфия, и мой второй опыт сильно отличался от первого. Потом в мою комнату вошла Дирдрэ.

— О, какой милый мальчик, мама! — воскликнула она. — Тебе нечего о нем беспокоиться. Я всегда буду о нем заботиться и носить его на руках.

Лоэнгрин решил со мной обвенчаться, хотя я доказывала, что отношусь к браку отрицательно.

— Нет большей глупости для артиста, чем женитьба, — говорила я. — Ведь я провожу свою жизнь в бесконечных турне по всему свету; не можете же вы тратить свою жизнь, сидя в литерной ложе и любуясь мной.

— Вам не надо будет разъезжать по всему свету, если мы поженимся.

— Чем же мы тогда будем заниматься?

— Мы бы проводили время в моем лондонском доме или в имении.

— А дальше что?

— Есть еще яхта.

— Ну а дальше?

Лоэнгрин предложил попробовать пожить таким образом в течение трех месяцев.

— Я буду очень удивлен, если это вам не понравится, — прибавил он.

Это лето мы провели в Девоншире, где у него был удивительный замок, построенный по образцу Версаля или Малого Трианона, с целым рядом роскошных спален и ванных комнат, отданных в мое распоряжение, с четырнадцатью автомобилями и яхтой. Но я не приняла в расчет дождливой погоды. В Англии дождь идет целыми днями, но кажется, что англичане относятся к нему совершенно безразлично. Они рано встают, завтракают яйцами, почками, копченой грудинкой с кашей, надевают непромокаемое пальто и гуляют по сырости, чтобы вернувшись, снова съесть множество блюд, заканчивая трапезу девонширскими сливками. Уже через две недели я была на грани отчаяния.


Целый ряд причин способствовал этому, а фоном послужила унылая английская погода, которая повергала Айседору в состояние полной апатии и неизъяснимой тоски.

Ноктюрн уснувшей Темзы сине-золотой

Аккорды пепельно-жемчужные сменили.

Тяжелый бот проплыл над сонною водой,

И тени дрогнули — безвольно отступили.

Клубами мутными сползал в реку туман,

Домов неясные вставали очертанья.

Рассвет задул огни… но чудился обман, —

И медлил бледный день вернуться из изгнанья.

В невольном заточении оказалась не только сама Айседора, но и ее искусство. Она совершенно не могла представить себя танцующей среди сумрачных средневековых гобеленов и картин кисти Давида. Солнечные греческие мотивы не в силах были проникнуть сквозь невероятно толстые стены замка. Для творческого вдохновения ей необходимы были легкомысленные голубые занавеси, свободно колышащиеся от ветра, пронизанные ярким светом. Да и возможно ли представить себя здесь, в отсыревших до основания огромных залах и коридорах, одетой в полупрозрачную короткую тунику? Нет, конечно нет. Здесь надо носить тяжелые парчовые платья на металлическом каркасе.

Но тягостное пребывание в замке — это еще не самая страшная беда. Куда более угнетающе действовало на Айседору состояние Лоэнгрина, который попал в лапы «чудовища неврастении». Еще раньше довольно часто случались с ним эти приступы, теперь же они приобрели постоянный характер. Он страдал от того, что считал последствием удара. В замке при нем находились доктор и сестра милосердия, которые очень настойчиво указывали Айседоре, как она должна себя вести. Ей советовали переселиться в самые отдаленные покои на другом конце замка и запретили под каким-либо предлогом беспокоить Лоэнгрина, который ежедневно часами сидел запертый у себя в комнате. Иногда его сажали в клетку, привезенную из Парижа, где через него пропускали электричество, в то время как он сидел, с жалобным видом повторяя: «Надеюсь, что это мне поможет». Несмотря на эти мучения, положительных результатов не наблюдалось.

Сегодня Айседоре опять не удалось встретиться с Лоэнгрином. Она готова была разорвать на части ненавистного врача, который четко следил за тем, чтобы его щедро платящий больной был лишен возможности получить хоть маленький глоток нежности и любви. Лоэнгрин же полностью доверился своему эскулапу, не вполне понимая истинную причину столь ревностного врачебного энтузиазма.

«Я должна что-то предпринять, немедленно что-то предпринять, иначе мы оба погрузимся в это неврастеническое болото, — думала Айседора за чашкой горячего вечернего чая. — Меня тоже скоро смело смогут признать весьма и весьма годной для новоявленной электрической клетки», — с ужасом констатировала она.

Ее грустные размышления прервал слуга, который ежедневно, минута в минуту, — ни секундой раньше, ни секундой позже, — приносил почту на большом серебряном подносе.

«Сейчас этот ужасный манекен споткнется о край персидского ковра и уронит свой огромный поднос, звуки которого раскатистым грохотом разнесутся по всему замку, а слуга неуклюже согнет свою полную достоинства спину и будет ползать по паркету, собирая почту, — злорадно представляла себе Айседора. — И нарушится хотя бы один раз в жизни этот веками повторяемый ритуал. Споткнись, споткнись, несчастный…»

Тщательно вышколенный слуга, чеканя шаг, подошел к столику Айседоры, в почтительном и одновременно гордом поклоне опустил поднос и, не произнося ни единого слова, совершенно бесшумно удалился.

«Черт побери, какая же я стала злая, желаю этому несчастному столько неприятностей. Он-то в чем виноват?..»

Айседора монотонно начала перебирать газеты и конверты и вдруг увидела, что одно письмо из Москвы.

«Ах, вот что может обрадовать меня, — приободрилась она. — Это письмо, я уверена, хотя бы ненадолго вырвет меня из черных лап меланхолии. Увезти бы Лоэнгрина в Москву, — пришла ей в голову неожиданная мысль. — Как славно было бы ему зимой в сказочном, белоснежно-золотом, звенящем от морозов и колоколов мире, у Станиславского, в его веселой, вечно трудящейся труппе, где он забыл бы обо всех своих болезнях. Они великолепно сумели бы развлечься в артистическом кабаре «Летучая мышь», один шутливый гимн которого тотчас развеял бы грусть и печаль:


Кружась летучей мышью
Среди ночных огней,
Узор мы пестрый вышьем
На фоне тусклых дней».

В своих воспоминаниях Айседора с удовольствием перенеслась из мрачного замка в веселое артистическое кабаре. Оно располагалось в подвале и чем-то напоминало мастерскую художника. Стены здесь были расписаны причудливыми сказочными птицами, сплетавшимися в изящном узоре, а под потолком висела сшитая из лоскутков летучая мышь, подарившая свое имя этому задорному заведению. Во всю длину подвальчика тянулся тяжелый некрашеный стол, вокруг него стояли крепко сколоченные скамьи, на которых — в тесноте, да не в обиде — с трудом умещались хозяева и гости.

В этом кабаре не одно самое важное, самое деловое, самое неврастеническое лицо стонало от спазм безудержного смеха. Здесь всех охватывало какое-то беззаботное безумие: профессор живописи кричал петухом, художественный критик хрюкал свиньей.

Никакой казенной официальности, унылой чопорности, светской благопристойности. Главное правило гласило: «Не обижаться». Шутки — остроумные и меткие, но ни в коей мере не злорадные — могли прозвучать в адрес любого. Но тот, над кем шутили, смеялся, как правило, первым и больше всех.

Айседора ни за что бы не поверила, если бы не увидела собственными глазами, как Константин Сергеевич, гневно потрясавший благородными сединами в театре, здесь демонстрирует чудеса белой и черной магии: на глазах у публики снимает с «любого желающего» сорочку, не расстегивая ни жилета, ни пиджака. Подумать только! Уму непостижимо!..

Ольге Леонардовне Книппер удивительно к лицу был вызывающий костюм парижской шансоньетки, в котором она выходила на сцену столь шокирующей походкой, что могла дать фору в сто очков самой выдающейся профессионалке. В мастерстве перевоплощения не уступал Ольге Леонардовне и Иван Михайлович Москвин. Его грим знаменитого в те годы балаганного чуда — Юлии Пастрану, женщины с бородой, — был настолько правдоподобен, что вполне мог ввести в заблуждение.

Очень часто появлялась на сцене молоденькая Алиса Коонен, которая в те годы была еще ученицей в Художественном театре. Она участвовала во всех веселых номерах: то в комедийной сценке, молниеносно преображаясь из юной Цветочницы в старуху, то в миниатюре «Английские прачки», распевая на мотив популярной британской песенки бессмысленный набор английских слов, то в нарядном квартете балалаечников, где бойко бренчала на балалайке «Ожидание» или «Эх, полным-полна коробочка». Кроме того, Алиса была и прекрасной танцовщицей. Зрители наслаждались, глядя на величественного Немировича, управляющего, не умея даже держать дирижерскую палочку, маленьким оркестром, под музыку которого в польке или огненной мазурке неслись Алиса Коонен и влюбленный в нее тогда Василий Иванович Качалов, напрочь забывавший здесь о своей всегдашней лихорадке перед выходом на сцену.

Творчество Айседоры тоже не было обделено вниманием. Некто Николай Федорович Барабанов, исполнитель сатирических танцев, пародирующих знаменитых балерин, увидев известную актрису в стенах кабаре, мгновенно раздобыл где-то множество разноцветных шарфов и представил миниатюру под условным названием «Порыв легкого ветерка среди листьев травы». Айседору пленила добрая и трогательная ирония исполнителя.

За приятными воспоминаниями незаметно пролетело время, и когда Айседора собралась распечатывать письмо, за ажурными витражами окон замка уже опустились сумерки. Она вскрыла конверт и уже из первых строк поняла, что трагическое содержание послания лишь еще более усугубит ее состояние.

В письме сообщалось о произошедшей трагедии — застрелился Николай Лазаревич Тарасов… Страшное известие… Оно наотмашь ударило по нервам…

Не может этого быть, нет, не может этого быть… Господи, за что же такая вопиющая несправедливость? — слезы катились по щекам Айседоры, а в руках дрожали несколько невесомых белых листиков. — Николай Лазаревич, зачем?..

Айседора была не в силах читать дальше — главное она уже знала… Да и разобрать слова в наступившей темноте довольно сложно, а встать и зажечь свет она просто не в силах. В замке стояла мертвая тишина.

«Может быть, стоит завести птиц в клетке, пускай чирикают, — неожиданно пришла откуда-то мысль. — Да о чем я, глупо все это. Птицы в клетке, — что может быть отвратительней?.. А ведь Николай Лазаревич тоже был плененной птицей в одной из самых раззолоченных клеток в мире… Более какое пошлое сравнение. Вот уж Тарасов никак не заслуживает его. И в то же время его смерть, как это ни парадоксально, приобрела самые что ни на есть пошлые формы, которые ежедневно подаются со множества экранов немого кинематографа, где томные герои закатывают густо подведенные чем-то отвратительно черным глаза, падают на колени и, заламывая руки, стреляются, оставляя после своих страстей шлейф никчемности».

Николай Лазаревич расстался с жизнью из-за своей любовницы, у которой, в свою очередь, был еще один любовник, молодой человек, только что окончивший гимназию и успевший в пух и прах проиграть казенные деньги. Юный картежник пригрозил своей возлюбленной покончить с собой, если она не поможет выплатить долг; та, в свою очередь, обратилась за помощью к Николаю Лазаревичу, который, шокированный столь гнусным сплетением обстоятельств, отказал своей любовнице. Она в неврастеническом припадке наложила на себя руки и к утру скончалась в больнице, а Николай Лазаревич, узнав об этом, плотно завернулся в пуховое одеяло и выстрелил… Никого не потревожил… Только днем прислуга обнаружила уже остывшее тело.

Как могло случиться, что причиной смерти благороднейшего и добрейшего Николая Лазаревича стал один из самых пошлейших сюжетов? Ему было всего лишь двадцать пять лет, но он уже успел стать преданным другом многим актерам, художникам, поэтам, писателям и музыкантам.

Айседора подумала, что когда Николай Лазаревич смеялся, глаза его всегда оставались глубоко печальными. Ей вспомнился взгляд Лоэнгрина на том, ставшем уже далеким балу, который соединил их. У него тоже была очень грустная улыбка, всем костюмам он тогда предпочел костюм печального Пьеро и нарисовал на щеке большую прозрачную слезу.

Страшная догадка промелькнула в голове Айседоры — небесные феи тоже не дали ему возможности беззаботно радоваться подаренной жизни, возместив это жалкими миллионами. Проданный смех — вот главная, но не единственная причина болезни ее Лоэнгрина. Василий Иванович Качалов в свое время сетовал по поводу Тарасова: губит его богатство тем, что он может позволить себе ничего не делать и платит за эту возможность своей жизнеспособностью. То же происходит и с Лоэнгрином. Чуть что — и он уплывает на своей яхте от нерешенных проблем на край света. Многие ли могут позволить себе такую роскошь? Богатые же за эту роскошь расплачиваются своей нежизнеспособностью. Но и этого еще недостаточно небесам для того, чтобы духовно одаренный человек смог расплатиться за свои капиталы. Дружбу, любовь, самую незначительную привязанность оно, это богатство, омрачает черными красками корыстолюбия.

«Богатство, богатство, богатство — не нужно ни Николаю Лазаревичу, ни Лоэнгрину, — думает Айседора. — Бедные вы мои, бедные…»

Айседора взглянула в окно замка — незаметно наступила ночь. Из темноты в комнату проникала щемящая, раздирающая сердце тоска. И тогда в памяти возник образ еще одного Пьеро — образ Александра Вертинского:


Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль.
Ничего теперь не надо вам,
Ничего теперь не жаль.

Завораживающе звучит голос певца, а его удивительные изысканные руки как бы молят о пощаде и пытаются отвести невидимую беду.

Что вы плачете здесь, одинокая, глупая девочка,

Кокаином распятая в мокрых бульварах Москвы,

Вашу детскую шейку едва прикрывает горжеточка,

Облысевшая, мокрая и больная, как вы.

Вас уже отравила осенняя слякоть бульварная,

И я знаю, что крикнув… вы можете спрыгнуть с ума.

И когда вы умрете на этой скамейке, кошмарная,

Ваш сиреневый трупик окутает саваном тьма.

Айседоре становится не по себе, и она решается незаметно проникнуть на половину Лоэнгрина. Нестерпимая жалость к нему, к себе, ко всему миру охватывает ее. И еще ее подталкивает непреодолимое желание превратить гнетущую тяжесть в светлую прозрачную грусть.

Она зажгла тоненькую свечку и, бережно прикрывая ее рукой от сквозняков, отправилась по темным коридорам и лестницам в комнату Лоэнгрина. Он сидел в глубоком кресле у горящего камина и, как всегда, зябко кутался в плед. На лице застыло трагическое выражение.

— Родной мой, стоит ли так горевать? Поцелуй меня, пойдем к Патрику, он очень забавен в своей колыбельке. Его шалости смогут отвлечь тебя от мрачных мыслей.

— Нет, Айседора, я не хочу никуда отсюда уходить.

— Скажи мне, что тебя мучает? Чем я могла бы помочь тебе?

— Понимаешь, бывают минуты, когда я не вижу в жизни смысла, и тянутся они мучительно долго. Стоит ли жить, стоит ли рожать детей, если все станет добычей смерти и праха? Я закрываю глаза и вижу мертвое лицо моей матери; где бы я ни был, я вижу его. А теперь у меня появился сын, и страх за него стал просто невыносим.

— Господи, дорогой мой, да стоит ли горевать об этом? Если вдуматься, то именно краткость жизни есть лучшее ее проявление. Представь себе, что тебе суждено существовать вечно. Одна эта мысль просто невыносима. Жан-Жак Руссо в романе «Эмиль» говорит: «Если бы мы были бессмертны, то мы были бы самыми несчастными существами. Тяжело, конечно, умирать; зато приятно надеяться, что не вечно будешь жить и что скорби этой жизни закончатся лучшей жизнью. Если бы нам предложили бессмертие на земле, кто захотел бы принять этот печальный дар? Какое прибежище, какое утешение оставалось бы нам тогда против жестокой судьбы и несправедливости людей? » Я могу прочесть тебе целый трактат на эту тему. Либо, если ты этого захочешь, своей любовью избавить тебя от мрачных мыслей.

— Нет, как ты можешь говорить о каких-то любовных утехах в то время, когда я невыносимо страдаю!

— Я хочу попытаться заставить тебя жить, действовать, чувствовать. Я хочу научить тебя не бояться смерти.

— Мадам, — неожиданно раздался резкий оклик. — Как вы попали сюда? — Врач с тонкими злыми губами грубо оборвал ее. — Мы пытаемся вылечить вашего друга, а вы всячески мешаете нам. Мне кажется, что вам необходимо немедленно уйти отсюда, потому что вы сводите на нет весь наш лечебный курс.

Тон, которым были сказаны эти слова, возмутил Айседору до глубины души. С ней обращались как с содержанкой, оскорбительно и нагло. Она посмотрела в сторону Лоэнгрина, пытаясь найти поддержку, но он прикрыл глаза и сделал вид, что все происходящее его не касается. На его лице не дрогнул ни один мускул. Он был полностью поглощен собственными страхами. Сосредоточенность на своем внутреннем мире напрочь лишила его способности замечать окружающих его людей.

В этот момент Айседора ненавидела Лоэнгрина всей душой. Она вышла из комнаты, резко хлопнув дверью. Сейчас ей хотелось лишь одного — немедленно уехать из этого мрачного дома, который, казалось, навечно был окутан нескончаемыми надоедливыми дождями.

Обратный путь по темным коридорам она проделала уже в абсолютно ином настроении. Стремительная разгневанная походка затушила слабый огонек тоненькой свечки, и Айседоре пришлось идти почти на ощупь. По дороге она заглянула в детскую. Вид мирно спящего сынишки несколько ее успокоил, но над его кроваткой она поклялась себе, что Патрик никогда не ощутит на своих плечах непомерного груза отцовских богатств.

Впрочем, наутро ее намерение уехать из замка было нарушено приездом аккомпаниатора, которого Айседора вызвала, чтобы возобновить репетиции. Комната для занятий была уже готова — там ее голубые легкокрылые занавеси задрапировали тяжеловесные средневековые гобелены, перед которыми она не в силах была танцевать: сумрачные картины навевали абсолютно иное настроение.

Приехавший ей помочь молодой человек произвел на Айседору самое неприятное впечатление. Он был настолько ненавистен ее взору, что вызывал в ней лишь постоянное раздражение и желание оскорблять его. Для Айседоры это качество было весьма и весьма нехарактерным, и она сама удивлялась своему поведению, приписывая его в некоторой степени общей мрачной окружающей обстановке.

Из книги «Моя исповедь»:


Чтобы рассеять свое неудовольствие и избавиться от скуки, я стала работать с аккомпаниатором X., несмотря на свою нелюбовь к нему. Когда он играл, я отгораживала его ширмой, говоря: «Я не могу на вас смотреть, до того вы мне отвратительны».

В замке гостила старый друг Лоэнгрина графиня А. «Как вы можете так обращаться с несчастным пианистом?» — сказала она и однажды настояла на том, чтобы я пригласила его на одну из наших утренних прогулок. Я согласилась очень неохотно. В этот день по обыкновению лил дождь, и мы поехали в закрытом автомобиле. Я испытала такое отвращение к X., что велела повернуть домой. Деревенская дорога была вся в рытвинах, и на одном из крутых поворотов меня бросило в объятия X. Его руки обхватили меня, и, взглянув на него, я внезапно вспыхнула огнем, как ворох зажженной соломы. Как не заметила я этого раньше? Его лицо было прекрасно, в глазах горел затаенный огонь гениальности, и с этой минуты я поняла, что он великий человек. Я никогда не испытывала такого бурного чувства и весь обратный путь смотрела на него в каком-то оцепенении страсти. Когда мы вошли в замок, он, не отрывая взгляда, взял меня за руку и увлек в залу, за ширмы. Как из этого отвращения могла родиться такая сильная любовь?

После случая в автомобиле у нас было одно желание — остаться вдвоем. Но бурные страсти имеют бурный конец, и вскоре настал день, когда X. вынужден был покинуть замок, чтобы никогда в него больше не возвращаться. Мы принесли эту жертву, чтобы спасти жизнь человеку, казалось, стоявшему на краю могилы. Много лет спустя, слушая музыку «Зеркала Иисуса», я поняла, что была права, считая его гением, а талант всегда имел для меня роковую притягательную силу. Этот случай еще раз доказал мне, что я не гожусь для семейной жизни.


Окончательно убедил ее в этом предположении известный английский писатель Бернард Шоу, с которым они встретились во время рождественских праздников. Шоу был недоволен всем, что происходило вокруг.

— Зачем только придуманы эти праздники? — ворчал он. — Как все разумные люди, я очень не люблю Рождество. Это настоящее варварство. Мы должны переедать, потому что сейчас Рождество. Мы должны напиваться, потому что сейчас Рождество, мы должны быть лицемерно щедры; мы должны покупать вещи, которые никому не нужны, и дарить их людям, которые нам не нравятся; мы должны посещать бессмысленные развлечения, которые у маленьких детей вызывают насмешки; нас донимают своим корыстным вниманием бесчисленные торгаши… И все это оттого, что сейчас Рождество, — а точнее, оттого, что значительное число людей, в том числе и всемогущие буржуазные торговцы, рассчитывают за эту неделю расточительности и невоздержанности покрыть к концу года все свои убытки…

Айседора слушала ворчание Шоу и внимательно смотрела на него. Она была уверена, что видит это лицо не впервые, а интонации недовольного голоса тем более уже где-то слышала. В конце концов услужливая память подсказала ей: раннее утро в Гайд-парке, выступающий мужчина, который в своей речи полностью уничтожил надменное достоинство англичан, тем самым косвенным образом облегчив муки совести тогда еще нищего семейства Дункан, покинувшего, не расплатившись по счетам, лондонскую гостиницу.

Айседора рассказала Шоу об этом случае, и он был весьма доволен тем, что смог принести своим выступлением хоть какую-то пользу. Они разговорились и постепенно, сначала лишь слегка коснувшись их, подошли к обсуждению вопросов личного характера. Шоу поздравил ее с рождением второго ребенка, редким шагом в жизни любой танцовщицы, и восхитился той смелостью, благодаря которой она решилась стать матерью, еще не став женой. На это Айседора ответила, что ни в коем случае не выйдет замуж, и привела те убедительные доводы, которые высказала как-то в зале филармонии во время своей нашумевшей лекции.

— Я полностью разделяю ваше мнение, — сказал Шоу. — Женщина несет на себе всю тяжесть домашних забот, ибо для того, чтобы профессиональная карьера мужчины развивалась, чтобы он мог отдавать ей все свое время и силы, необходимо, чтобы с него сняли все бремя домашних хлопот. И в этом смысле женщина служит мужчине и предоставляет ему возможность развивать свои таланты, хотя он редко понимает при этом, чем он обязан ей, потому что просто не в состоянии представить себе, что угрожало бы его работе без этой помощи.

— В данном случае мне не пришлось бы утруждать себя хлопотами по хозяйству, но характер Зингера таков, что внушает опасение — не придется ли мне слишком часто скрывать свое раздражение, вызванное его постоянными капризами. Живя с ним, я поняла, что богатство и роскошь не дают счастья, но отнимают волю к борьбе. Богатым много труднее, чем бедным, прожить достойную серьезную жизнь, так как в гавани всегда стоит яхта, приглашающая уплыть в лазурное море. Я понимаю, что должна помочь ему, но, с другой стороны, чувствую: стоит мне подставить плечо, чтобы он смог на него опереться, как он тут же обмякнет и повиснет на нем.

— Я смотрю, вы совмещаете два таких понятия, как любовь и долг, — ответил Шоу. — Безусловно, в идеальном мире, или, если вам угодно, в мире принуждения, они идут рука об руку, но смею заверить вас, что на практике я наблюдал лишь одну развязку этой ситуации — если ты начал с самопожертвования в пользу тех, кого любишь, то кончишь ненавистью к тем, для кого жертвовал собой. На ваши же плечи возложена иная миссия.

— О, я очень благодарна вам за поддержку. Вопрос о том, может ли женщина стать настоящей художницей, нередко тревожит меня. Ведь искусству нужно отдать все, а любящая женщина все отдает жизни. Вы помогли мне избавиться от мучивших меня сомнений. И я склоняюсь к решению этой проблемы в пользу искусства.

Но на этот раз, к счастью, Айседоре удалось гармонично совместить свои творческие и личные интересы. Лоэнгрин все же согласился уехать из дождливого туманного Девоншира в солнечную Францию. Здесь, в Нейльи, среди на редкость красивого сада стоял уютный домик для детей и няни. Здесь же было и великолепное ателье, убранное голубыми занавесями, где Айседора вместе с дорогим ее сердцу пианистом Генером Скином увлеченно работала, не замечая смену дня и ночи. Лоэнгрин, напрочь забывший о своей неврастении, устраивал самые изысканные и замысловатые празднества, маскарады, спектакли. Со всего Парижа сюда съезжались знаменитые художники и поэты. Жизнь завертелась разноцветной радостной каруселью.

И вот однажды в эту праздничную круговерть стремительно ворвался молодой человек совершенно необыкновенной наружности. Его не звали на этот вечер; впрочем, можно предположить, что и другие вечера посещались им без пригласительного билета. Вместо этого у него была заготовлена великолепная фраза Платона, открывающая практически любые двери: «К людям достойным на пир достойный без зова приходи». Говорят, благодаря своей непосредственности и природному нахальству он бывал в лучших домах Парижа, и еще говорят, что в искусстве соблазнения он превзошел не только Габриэле Д'Аннунцио, но и самого Дон Жуана.

— Айседора, держись, — прошептала одна из приятельниц.

Но, кажется, было уже поздно. Айседора вместе с глотком вина почувствовала легкое сумасшествие и готовность совершать самые сумасбродные поступки. Да и чего ради она должна сдерживать себя, когда так замечательно отдаваться соблазнам легкого флирта, танцевать, шутить, произносить легко рождающиеся каламбуры.


Один припев у мудрости моей:
«Жизнь коротка — так дай же волю ей!»
Умно бывает подстригать деревья,
Но обкорнать себя — куда глупей!

Айседора больше не видела никого вокруг, особенно когда сам Дон Жуан увлек ее в танце и их тела, внимая переливам музыки, гармонично слились в движении. Это любовники в танце, именно любовники. И не будь здесь Лоэнгрина, Айседора не стала бы препятствовать дальнейшему развитию событий. Но Лоэнгрин оказался в такой непосредственной близости, что она испугалась, увидев его перекошенное, оскорбленное лицо. Он резко повернулся и гордой походкой направился к выходу. У него даже не хватило сил скрыть перед присутствующими свое раздражение. Айседора бросилась за ним, но нагнать его смогла только около автомобиля. Она пыталась что-то объяснить, говорила о том, что вряд ли сможет выполнить условие Лоэнгрина — вести себя как подобает великосветской даме, скрупулезно соблюдающей все правила этикета, что ее эмоциональная актерская натура требует игры не только на сцене, но и в жизни, что она любит его и никогда не изменит…

— Но если уж и придет такая минута — завертит, закрутит, про все забудешь… Что там долг, любовь, верность — все летит кувырком, и одно только желание живет в тебе — невозможно, невозможно отказаться от столь сладостного греха… Если бы не было соблазнов, так с чем же бы мы боролись?.. Но вот ураган пролетел. Что это было? Наваждение, оставившее после себя холодную пустоту. И так захочется к родному, теплому, до мельчайшей клеточки знакомому существу! Сесть у ног, положить голову на колени, пусть мягкий свет трепещет в камине, и у тебя есть возможность покаяться, очиститься… и тебя простят. А прощать и быть прощенным — в этом такая несказанная нежность… И можно прикоснуться ладонью к щеке, и так хорошо становится на душе. Без греха бы такого не было… Лоэнгрин, ты слышишь меня, ты слышишь?.. Поднимись, поднимись над своими простыми, разложенными по полочкам представлениями до моих, невероятно захватывающих…

— Айседора, опомнись, ты сошла с ума, убирайся отсюда, иначе я за себя не отвечаю. Я могу ударить тебя, я готов обрушить на тебя гору проклятий. — Лоэнгрин грубо оттолкнул ее, сел в машину и уехал.

Через два дня он отбыл в Египет. Опять яхта спасла его от жизненных перипетий.

Айседора одна бродила по улицам Парижа. Ей казалось, что мир превратился в ад.

Ты ль хочешь, чтоб я рос и вял без воли,

Сменял на рубище наряд златой,

Ткал, теша взор твой, паутину боли,

Где что ни волокно — то день пустой?

Ты ль хочешь, о Любовь, что мной любима,

Чтоб Дом моей Души стал клетью мук,

Где б злой огонь горел неугасимо,

Не зная смерти, хищничал паук?

Из книги «Моя исповедь»:


Этот случай в который раз подтвердил, что я не рождена для семейной жизни, и осенью, грустная и умудренная опытом, я уехала в Америку, чтобы выполнить свои обязательства по третьему контракту.

Во время этой поездки я испытала много радостных минут от дружбы с талантливым художником Давидом Бисфом. Он посещал все мои спектакли, я ходила на его лекции а затем мы ужинали в моих комнатах в гостинице. Мы смеялись, обнимались и восторгались друг другом.

Эту главу следовало бы назвать «Апологией языческой любви». Теперь, когда я узнала, что любовь не только трагедия, но и времяпрепровождение, я отдалась ей с языческою страстью. Люди, казалось, изголодались без красоты и любви, любви освежающей, любви без страха и последствий Я была так прелестна после спектакля, в тунике, с волосами, украшенными розами! Почему не позволить наслаждаться этой красотой? Прошли дни, когда со стаканом молока в руке я зачитывалась «Критикой чистого разума» Канта. Теперь мне казалось естественнее слушать за бокалом шампанского, как какой-нибудь обаятельный мужчина воздает хвалу моей красоте. Божественное языческое тело, страстные губы, обнимающие руки, легкий освежающий сон на плече любимого — все это были радости невинные и очаровательные.


Тугой бутон раскрыл светилу полдня
Свои красы; по всем прожилкам с дрожью
Текла любовь! Цветы венком свивали
Над лбом рассвета и зари вечерней
Стыдливыми щеками.
Разразилось
Под перистыми облаками Лето.

Многие, наверное, будут возмущены моими поступками, но я не понимаю: почему? Все мы в большей или меньшей степени подвержены страданиям телесным и духовным, и если нам предоставляется редкая минута счастья, почему мы должны отказываться от удовольствия ее испытать? Не следует ли дать несколько часов счастливого отдыха человеку, целый день занятому умственной работой и решением жизненных проблем, не следует ли обнять его и успокоить его страдания? Надеюсь, что те, кому я дарила наслаждение, вспоминают о нем с такой же радостью, как и я. В этих воспоминаниях невозможно перечислить, описать в одной книге те блаженные часы, проведенные мною в полях и лесах, то безоблачное счастье, которое я испытала, слушая симфонии Моцарта или Бетховена, те дивные минуты, которые мне посвятили такие художники, как Исаи, Вальтер Руммель, Генер Скин и другие.

— Да, — часто восклицала я, — язычницей хочу я быть, язычницей!


Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть.
Напраслины страшнее обличенья.


И гибнет радость, коль ее судить
Должно не наше, а чужое мненье.
Как может взгляд чужих порочных глаз
Щадить во мне игру горячей крови?
Пусть грешен я, но не грешнее вас,
Мои шпионы, мастера злословья.