Горестный Пьер Абеляр и его возлюбленная Элоиза.
Мы с тобой, мой дорогой читатель, на время покинули Западную Европу, побродили по бескрайним просторам Древней Руси, заглянули в Персию и в Индию, а теперь предлагаю вернуться обратно, посетить север Франции времен 1079 года. Здесь в семье, принадлежащей рыцарскому сословию, родился мальчик, нареченный именем Пьер. Воинственный склад характера не был присущ его трепетной натуре, и он отказался брать в руки копья, мечи и стрелы. Книги, перо и чистый лист бумаги предпочел юный отпрыск воинственного рыцарского рода. Великий дух познания всецело увлек его. В юношеском возрасте Пьер Абеляр отправился в Париж и там получил образование.
Окончив соборную школу, он незамедлительно открыл свою собственную в парижском пригороде и стал там преподавать. Абеляр — магистр «свободных искусств», был одним из крупнейших философов ранней городской культуры во Франции. Он не пошел по проторенному пути ученых, полностью подчинявшихся безоговорочному, догматичному авторитету католической церкви, а восстал против него. Рожденный рыцарским родом, Абеляр отправился в свой «крестовый поход», в поход на поиски истины, которая утверждала, что человеческий разум пребывает не в рабском подчинении всемогуществу Божества, а сродни самому Божественному откровению. Свободолюбивые взгляды Абеляра, его блестящие ораторские и преподавательские способности, виртуозное владение литературным слогом привели к порогу его школы тысячи учеников, тоже не желавших бездумно твердить канонические тексты и не страшащихся преследования со стороны церкви.
Свободолюбивые идеи неугодного церкви философа глубоко возмутили закостенелое ортодоксальное высшее духовенство и оно подвергло его жесточайшим преследованиям. На церковном соборе в 1121 году Абеляр вынужден был собственными руками бросить в костер свое сочинение – трактат о Троице. В случае неповиновения по тем временам в костре мог бы оказаться сам автор крамольного трактата.
Но если бы ученый жестокого ХП века отличился лишь своими еретическими трактатами, не имевшими ничего общего со схоластическими рассуждениями и умозаключениями догматов церкви, то его имя, скорее всего, осталось бы широко известным лишь в весьма узких кругах. Прославила это имя знаменитая автобиография ученого — «История моих бедствий», рассказывающая о его трагической судьбе.
Это искренняя исповедь раненого беззащитного человеческого существа. Она совсем не похожа на высушенные донельзя средневековые хроники. И сейчас мы обратимся к ней, дабы избежать тщетных потуг пересказать то, о чем уже столь прекрасно сказано.
Итак, после краткого экскурса в жизнь философа, перейдем к ее подробному описанию. Горестный Пьер Абеляр признался своему дорогому сердцу читателю-другу:
«Человеческие чувства часто сильнее возбуждаются или смягчаются примерами, чем словами. Поэтому я решил создать утешительное послание с изложением пережитых мною бедствий, чтобы, сравнивая с моими, ты признал свои собственные невзгоды или ничтожными, или незначительными и легче переносил их.
Я происхожу из местечка, расположенного в преддверии Британи. В семье я был первенцем и любимцем отца, поэтому он постарался тщательно обучить меня. Я же, чем больше оказывал успехов в науке и чем легче они мне давались, тем более страстно привязывался к ним и был одержим такой любовью к знанию, что, предоставив своим братьям наследство и блеск военной славы, совсем отрекся от участия в совете Марса ради того, чтобы быть воспитанным в лоне Минервы. Избрав оружие диалектических доводов среди остальных положений философии, я променял все прочие доспехи на эти и предпочел победы, приобретенные в диспутах.
В Париже, где эта отрасль познания уже давно и всемерно процветала, я пришел к Гильому из Шампо, действительно выдающемуся в то время магистру в этой области. Он-то и стал моим наставником. Сначала я был принят им благосклонно, но затем стал ему в высшей степени неприятен, так как пытался опровергнуть некоторые из его положений, часто отваживался возражать ему и иногда побеждал его в спорах. Здесь и начались мои бедствия, продолжающиеся и поныне. И чем шире распространялась обо мне слава, тем более воспламенялась ко мне его ненависть.
Возымев о себе самом высокое мнение, не соответствующее моему возрасту, я стремился стать во главе школы. Упомянутый мной учитель догадался об этом и стал изобретать всевозможные тайные махинации, чтобы помешать открытию моей школы и лишить меня избранного для ее места. Но так как некоторые из сильных мира сего относились к нему недружелюбно, то при их поддержке и содействии мне удалось добиться исполнения моего желания, а его явная зависть возбудила у многих сочувствие ко мне.
С самого же начала моей преподавательской деятельности в школе молва о моем искусстве в области диалектики стала распространяться так широко, что начала потихоньку меркнуть слава не только моих школьных сотоварищей, но и моего учителя. Вот почему я перенес свою школу в укрепленное местечко по соседству с Парижем. Однако немного времени спустя, вследствие неумеренной страсти к научным занятиям, я подорвал свое здоровье и вынужден был возвратиться на родину. По прошествии нескольких лет, оправившись от болезни, я возвратился в Париж и стал спокойно руководить своей школой, из которой был прежде практически изгнан.
Считая уже себя единственным сохранившимся в мире философом и не опасаясь больше никаких неприятностей, я стал ослаблять бразды, сдерживающие мои страсти, тогда как прежде я вел самый воздержанный образ жизни. Известно, что философы, не говоря уже о богословах, славились больше всего красотою своей воздержанности. Я же трудился, всецело охваченный гордостью и сластолюбием, и только божественное милосердие, помимо моей воли, исцеляло меня от обеих болезней; от первого оно спасло меня, унизив сожжением книги, которою я больше всего гордился, а от второго лишением средств его удовлетворения.
В жизни я гнушался всегда нечистотой блудниц, а от сближения и от короткого знакомства с благородными дамами меня удерживали усердные ученые занятия, и я имел мало знакомых среди мирянок. Таким образом, моя, так сказать, коварная и изменчивая судьба создала удобнейший случай, чтобы было легче сбросить меня с высоты моего величия в бездну. И вот божественное милосердие унизило меня, косневшего в величайшей гордыне и забывшего о воспринятой благодати.
А именно, жила в самом городе Париже некая девица по имени Элоиза, племянница каноника по имени Фульбер. Чем больше он ее любил, тем больше заботился об ее успехах в усвоении всяких каких только было возможно наук. Она была не хуже других и лицом, но обширностью своих научных познаний превосходила всех. Это возвысило девушку и делало ее известной во всем королевстве. И рассмотрев всё, привлекающее обычно к себе влюбленных, я почел за наилучшее вступит в любовную связь именно с ней.
Я полагал легко достигнуть этого. В самом деле, я пользовался тогда такой известностью, и так выгодно отличался от прочих молодостью и красотой, что мог не опасаться отказа ни от какой женщины, которую я удостоил бы своей любовью.
Воспаленный любовью к этой девушке, я стал искать случая сблизиться с нею путем ежедневных разговоров дома, чтобы тем легче склонить ее к согласию. С этой целью начал переговоры с дядей девушки, не согласится ли он принять меня за какую угодно плату нахлебником в свой дом. Фульбер был очень скуп и сильно стремился доставить своей племяннице возможность дальнейшего усовершенствования в науках. При наличии этих двух обстоятельств я легко получил его согласие и достиг желаемого, ибо весьма заинтересованный в получении денег, он надеялся что ко всему прочему Элоиза от меня еще чему-нибудь научится.
Он поручил всецело племянницу моему руководству, дабы я – безразлично днем или ночью – занимался ее обучением. Я сильно удивлялся его наивности в этом деле и не менее про себя поражался тому, что он как бы отдал нежную овечку голодному волку. Сначала нас с Элоизой соединяла совместная жизнь в одном доме, а затем и общее чувство.
Под предлогом учения мы всецело предавались любви, и усердие в занятиях доставляло нам тайное уединение. И над раскрытыми книгами больше звучали слова о любви, чем об учении; больше было поцелуев, чем мудрых изречений; руки чаще тянулись к груди, чем к книгам, а глаза чаще отражали любовь, чем следили за написанным.
В то время я начал небрежно и равнодушно относиться к чтению лекций и стал излагать их уже не вдохновенно, а по привычке и превратился в простого пересказчика мыслей, высказанных прежде. Не трудно представить себе, как опечалились по этому поводу мои ученики, как они вздыхали и жаловались, догадавшись о моем состоянии или, вернее сказать, о помрачении моей души. Столь явные признаки происходящего уже мало кого могли оставить в неведении, и я полагаю, что на этот счет не обманывался никто, кроме только того человека, которому это приносило величайший позор, то есть кроме дяди моей возлюбленной. И все же трудно скрыть от человека то, что известно всем.
О, как прискорбно было дяде в конце концов узнать обо всем! Сколь велико было горе влюбленных при расставании! Как сгорал я от стыда! Какой скорбью я был подавлен при виде горести моей возлюбленной! Какую печаль претерпела она из-за моего позора!
Ни один из нас не заботился о себе, а сокрушался о том, что постигло другого. Таким образом телесная разлука сделала еще более тесным духовный союз, а наша любовь от невозможности ее удовлетворения разгорелась еще сильнее. Уже переживши свой позор, мы стали нечувствительны к нему; притом чем более естественным представлялся нам наш поступок, тем слабее становилось в нас чувство стыда.
Немного позже девушка почувствовала, что она ожидает ребенка, и с великой радостью написала мне об этом, прося меня подать совет, как ей в этом случае поступить. И вот однажды ночью в отсутствии дяди, как между нами с Элоизой было условлено, я тайно увез ее из дома и немедленно перевез к себе на родину, где она и проживала у моей сестры до тех пор, пока не родила сына.
Ее дядя после ее бегства чуть не сошел с ума; никто, кроме испытавшего то же горе, не мог бы понять силу его отчаяния и стыда. Но что ему сделать со мной, какие козни против меня устроить, этого он не знал. Он не мог ни схватить, ни куда-нибудь силой заточить меня, так как я принял против этого все меры предосторожности, не сомневаясь, что он нападет на меня, как только сможет или посмеет это сделать.
Наконец, почувствовав сострадание к его безмерному горю и обвиняя себя самого в коварстве, вызванном моей любовью, я сам пришел к этому человеку, прося у него прощения и обещая дать какое угодно удовлетворение. Я сам предложил ему удовлетворение сверх всяких его ожиданий: а именно, сказал, что готов жениться на соблазненной, лишь бы это совершилось в тайне и я не потерпел бы ущерба от молвы, ибо при огласке я не смог бы продолжать преподавательскую деятельность в соборной школе Парижа. Он на это согласился, скрепив соглашение поцелуем и честным словом, однако лишь для того, чтобы тем легче в дальнейшем предать меня.
Отправившись вновь на родину, я привез свою подругу, собираясь вступить с ней в брак, но она не только не одобряла этого намерения, но даже старалась отговорить меня. Она спрашивала: как может она гордиться этим браком, который обесславит меня; сколь большого наказания потребует для нее мир, если она отнимет у него такое великое светило; сколь много вызовет этот брак проклятий со стороны церкви; как непристойно было бы, если бы я – человек, созданный природой для блага всех людей, — посвятил себя только одной женщине и подвергся такому позору! И она решительно отказалась от этого брака, заявляя, что он является для меня во всех отношениях постыдным и тягостным.
Кроме того, она сказала, что для нее было бы гораздо приятнее, а для меня почетнее, если бы она осталась моей подругой, а не женой; ведь тогда я принадлежал бы ей не в силу брачных уз, а исключительно из любви к ней, и мы, время от времени, разлучаясь, тем сильнее чувствовали бы радость от наших свиданий.
После рождения нашего младенца, порученного попечению моей сестры, мы тайно возвратились в Париж и через несколько дней все же получили тайное брачное благословение в присутствии дяди Элоизы и нескольких наших и его друзей. Потом мы виделись крайне редко, стараясь всячески скрыть наш брак. Однако же дядя Элоизы начал говорить вслух о состоявшемся браке и тем нарушил данное мне обещание. Напротив, Элоиза стала клясться и божиться, что все эти слухи – ложь. За это дядя, сильно раздраженный, часто и с бранью нападал на нее. Узнав об этом я перевез Элоизу в женский монастырь. Я велел приготовить для нее подобающие монахиням монашеские одежды и сам облек ее в них. Многие жалели Элоизу и пугали невыносимым для ее молодости бременем монастырских правил, но все уговоры были напрасны. Она ушла в монастырь не ради веры, а ради своего возлюбленного. Для Элоизы
Она признается:
Теперь слово передаем Абеляру:
«Услышав о том, что Элоиза в монастыре, ее дядя, родные и близкие еще больше вооружились против меня, думая, что я грубо обманул их и посвятил ее в монахини, желая совершенно от нее отделаться. Придя в сильное негодование, они составили против меня заговор и однажды ночью, когда я спокойно спал в отдаленном покое моего жилища, они с помощью моего слуги, подкупленного ими, отомстили мне самым жестоким и позорным способом, вызвавшим всеобщее изумление: они изуродовали те части моего тела, которыми я совершал то, на что они жаловались. Хотя мои палачи тотчас же затем обратились в бегство, двое из них были схвачены и подвергнуты оскоплению и ослеплению. Одним из этих двух был упомянутый мною выше слуга; он, живя со мной и будучи у меня в услужении, склонился к предательству из-за жадности.
С наступлением утра ко мне сбежался весь город; трудно и даже невозможно выразить, как были все изумлены, как все меня жалели, как удручали меня своими восклицаниями и расстраивали плачем. Я более страдал от их сострадания, чем от своей раны, сильнее чувствовал стыд, чем нанесенные удары, и мучился больше от срама, чем от физической боли.
Я все думал о том, какой громкой славой я пользовался, и как легко слепой случай унизил ее и даже совсем уничтожил; как справедливо покарал меня суд божий в той части моего тела, коей я согрешил; сколь справедливым предательством отплатил мне тот человек, которого раньше я сам предал; как превознесут это явно справедливое возмездие мои противники; какое волнение неутешной горести причинит эта рана моим родным и друзьям; как по всему свету распространится весть о моем величайшем позоре. Куда же мне деться? С каким лицом я покажусь публично? Ведь все будут показывать на меня пальцами и всячески злословить обо мне, для всех я буду чудовищным зрелищем.
Немало также меня смущало и то, что согласно суровой букве закона, евнухи настолько отвержены перед господом, что людям, оскопленным воспрещается входить во храм, как зловонным и нечистым. В столь жалком состоянии унынья я решил постричься в монахи не ради благочестия, а из-за моего смятения и стыда. Итак, я и Элоиза почти одновременно надели на себя монашеские одежды.
Едва только я оправился от раны, ко мне нахлынули клирики и стали докучать мне непрестанными просьбами о том, чтобы я вновь начал преподавание – теперь уже ради любви к богу, тогда как до тех пор я делал это из желания приобрести деньги и славу. Они напомнили мне, что бог потребует от меня возмещения с лихвой врученного им мне таланта. И если до тех пор я стремился преподавать преимущественно людям богатым, то отныне я обязан просвещать бедняков. Теперь-то в постигшем меня несчастье я должен познать руку божью и тем больше заниматься изучением наук – дабы стать истинным философом для бога, а не для людей, — чем свободней я стал ныне от плотских искушений и поскольку меня не рассеивает шум мирской жизни.
Однако жил я уже с опаской. Бог свидетель, всякий раз, как я узнавал о созыве какого-нибудь собрания лиц духовного звания, я полагал, что оно созывается для моего осуждения. В оцепенении, как бы перед ударами надвигающейся грозы, я ожидал, что меня вот-вот потащат на собор, как еретика, нечестивца или отступника. И если допустимо сравнение блохи со львом и муравья со слоном, то мои враги преследовали меня с не меньшим ожесточением.
Богу известно, как часто я впадал в отчаяние и помышлял даже о бегстве из христианского мира и о переселении к язычникам, чтобы там, среди врагов Христа, под условием уплаты какой-нибудь дани спокойно жить по-христиански.
Такова, о возлюбленный мной во Христе брат, история моих бедствий, которым я подвергаюсь беспрестанно. Ты теперь впал в отчаяние и мучаешься от сознания причиненной тебе обиды. Поэтому я желаю, как и в начале моего послания, чтобы рассказанная мною история послужила тебе утешением и чтобы по сравнению с моими ты бы признал свои невзгоды или ничтожными, или легкими и терпеливее бы переносил их».
Сам Пьер Абеляр честно следовал своему же совету и терпеливо переносил свои невзгоды. Он основал собственную обитель под названием «Параклет», что в переводе с греческого означает «Утешитель», и стал вести там отшельнический образ жизни, который нарушало множество школяров, приходивших сюда со всех концов страны с желанием услышать Слово Учителя. Сюда же пришла и Элоиза со своей паствой. В письмах Абеляру она всегда называла его «своим господином, а вернее отцом, своим супругом, а вернее братом, его служанкой, а вернее дочерью, его супругой, а вернее сестрой». Сейчас Абеляр стал ее исповедником и духовным наставником. Вот сколько славных ипостасей прошла эта возлюбленная пара.
Неумолимая судьба не дала ей спокойно завершить дни своей жизни в отшельнической покойной обители. Новые неугомонные преследования церковных властей заставили Абеляра уйти из основанной им обители и перебраться в Бретань. Верная своему возлюбленному, учителю и господину Элоиза взяла бразды правления в свои руки.
Последние годы жизни Абеляр посвятил философским трудам, преподаванию и нескончаемой борьбе с окостенелостью церковников. Незадолго до смерти он написал «Диалог между философом, иудеем и христианином», в котором разные мировоззрения схлестнулись в открытом споре. Это смелое сочинение стало предшественником важного для культуры Возрождения жанра – гуманистического диалога.
В 1142 году смерть отложила в сторону перо страстного и бесстрашного ученого. Друзья исполнили завещание Абеляра: похоронить его в обители Параклет. Еще целых тринадцать лет приходила каждый день на его могилу верная Элоиза, а потом и она легла рядом с супругом. Никто не осмелился разделить их сердца. Абеляр раскрыл свои объятия и принял в них горестную возлюбленную. Прошли века, и сейчас оба тела мирно покоятся в одной могиле на парижском кладбище Пер-Лашез, а души, надо надеяться, нашли умиротворение и покой в Вечности.