Глава 38


<p>Глава 38</p> <p>

Берлин встретил Айседору настороженно. Столица побежденного государства не признала своего прежнего кумира — святую Айседору. Видимо, танцовщица была права, когда в отчаянии произнесла: «Мое искусство было цветом эпохи, но эпоха эта умерла…»

Берлинские критики умело подготовили провал, и несмотря на то, что в зале неистово аплодировали ее давние поклонники, они не в силах были заглушить свист озлобленного войной поколения. Неудачное выступление в Берлине было первым и последним, но в те дни Айседора еще не знала об этом, вот почему ее очень опечалило случившееся. Раньше ее встречали восторженно — теперь же как врага. Это было поразительно, тем более что во время войны Айседора поровну делила сборы от благотворительных концертов между французами и немцами. Она считала, что художник стоит над границами, и раненые для нее были просто страдальцами, нуждающимися в том, что она могла им дать. Она ненавидела немецкую военщину и ее политику, но немецкий народ она любила.

Из-за ужасной обстановки в Берлине Айседора была вынуждена прервать гастроли. Она уехала в Париж, надеясь вернуться в свои владения в Нейльи. Но это оказалось невозможным, так как выяснилось, что на ее имущество претендует некто, кому она основательно задолжала. Воистину, «ко всем ее деловым предприятиям прикладывал руку дьявол». В отчаянии Айседора бросилась к друзьям, умоляя их помочь ей. «Можно же что-то сделать после того, как она всю жизнь отдавала свое искусство другим и жертвовала своим счастьем! Должен же найтись человек, который придет к ней на помощь! Во всех газетах целые страницы были посвящены этой трагедии. Друзья откликнулись. Многие художники и скульпторы во Франции выставили свои работы на продажу, чтобы поддержать Айседору Дункан. Актеры и актрисы, певцы и исполнители в мюзик-холлах посылали ей деньги. Благодаря им были собраны необходимые шестьдесят тысяч франков, и дом Айседоры был спасен.

Тут же создали комитет, который решил, что немедленно берет над Айседорой опеку. Члены комитета соберут еще денег, и она навсегда вернет свою студию. Вокруг ее огромного сада построят студии для художников, а на арендную плату за них она сможет содержать свою школу. Айседора была спасена. Больше никаких забот и неприятностей. Но радовалась она недолго. Через несколько дней после столь блестящего совещания комитета Айседора узнала, что ни гроша из собранных денег не пойдет на оплату ее счетов в отеле и на еду. Она пришла в ужас. Ей заявили, что деньги пожертвованы на спасение школы, а не на то, чтобы она на них жила. Ведя высокопарные беседы о будущем школы, Айседоре позволяли умереть с голоду» (Мэри Дести).

Айседора оказалась в бедственном положении: у нее не осталось ни дома, ни семьи, ни материальной самостоятельности. Были моменты, когда приходилось чуть ли не голодать, но всегда выручал кто-либо из старых друзей. Иногда устраивались и ее сольные концерты, которые проходили с неизменным успехом. На одном из них она познакомилась с молодым русским пианистом, который стал очередным любовником стареющей примадонны. Айседора, быть может, и сама хотела бы обрести долгожданный душевный покой, но ее натура не признавала жизни без любви, без музыки и без танцев. Все это ей было необходимо как воздух.

Взаимоотношения с русским пианистом складывались весьма сложно. Поводов для ревности он доставлял очень много. Кроме того, эмигрировав из Советской России, молодой человек люто ненавидел большевиков, и всякое упоминание Айседоры о ее отношении к коммунистам доводило его буквально до белого каления. Частые ссоры изматывали и без того расшатанную психику Айседоры.

И вот однажды, в порыве отчаяния, она плотно завернулась в лиловую бархатную накидку и вошла в море, не собираясь возвращаться обратно. Когда волны уже касались ее губ, некто капитан Паттерсон, потерявший на войне ногу, все-таки успел доплыть до нее и, почти бесчувственную, вынес на берег.

На следующий день все газеты сообщили об этом происшествии, милостиво умолчав о некоторой трагикомичности ситуации.

Мэри Дести, узнав из прессы о случившемся, постаралась по мере возможности ускорить свой переезд из Америки в Париж. И она не пожалела об этом. Айседора встретила ее опустошенная, располневшая и основательно пьющая. Ее надо было спасать.

— Хелло, Айседора! — поздоровалась с ней Мэри на американский манер. — Прекрасно выглядишь.

— Мэри, ты приехала. Как я рада!

— Но, если честно признаться, ты что-то сильно позволила себе располнеть. Это не дело. Надо заняться тобой.

— Да, я знаю. И была бы очень рада, если бы ты помогла мне в этом.

— Но пока я прошу тебя о милосердии: ради бога, плесни мне в стакан немного шампанского — у меня все пересохло в горле, — взмолилась Мэри.

— Прекрасная мысль! — Айседора откупорила новую бутылку. — Ты знаешь, мне все больше и больше нравится возбуждение, которое возникает после выпитого спиртного. Алкоголь воодушевляет и согревает мою душу.

Айседора обожала общительность и раскованность, появлявшуюся в компании благодаря бутылке вина. Сама мысль подавать к обеду холодную воду казалась ей варварской. Алкоголь действовал на нее не так, как на большинство людей. Она расцветала, подобно цветку, изливая на весь мир любовь. Если она была счастлива, то почему бы всему миру не быть таким? Тем, что имела, она готова была поделиться даже со случайными знакомыми. В ресторанах она заказывала лишь самое лучшее. Ничего не жалко было отдать, и только лучшее было достойно того, чтобы украсить дружеский стол.

До позднего вечера подруги проговорили по душам. Шутливо начатый разговор сменился интимной беседой, в которой Мэри и Айседора делились друг с другом самым сокровенным. Рассказывая о том, что с ними произошло за последние годы, они и плакали, и смеялись. Потом Мэри неожиданно попросила:

— Айседора, я так соскучилась по твоему танцу. Исполни что-нибудь для меня.

Великая танцовщица накинула на плечи белое покрывало, и Мэри увидела ни с чем не сравнимое чудо. «Прекрасное тело Айседоры было не только средством передачи ее великого искусства, но и величайшим проклятием. Будь ее судьба лишь движением по пути, усыпанному цветами, ее бы сегодня вспоминали как божество. Люди всего мира склонились бы перед ней, вознося молитвы. Со всех концов земли поступали бы миллионы долларов на ее школу. Родители сочли бы за величайшую честь отдать своих детей в школу Айседоры. Но увы! Любое искусство имеет дело с земными средствами передачи, и этим земным было ее тело. Будь она лицемерна или более скрытна в своей личной жизни, все было бы иначе, но она считала, что в жизни недопустимы ложь и недомолвки».

Мэри вывела из задумчивости поза замеревшей в танце Айседоры. Она показалась ей удивительно знакомой…

— Айседора, прошу тебя, повтори это движение, оно мне что-то напомнило. Ты встала на колени и божественно сложила руки… Повтори…

Айседора исполнила ее просьбу. Мэри подошла, поправила покрывало, распустила волосы подруги, чуть наклонила ее голову и отошла.

— Невероятно, но ты сейчас похожа на святую Инессу испанского художника Риберы. Клянусь Богом, три века тому назад это прелестное существо он писал с тебя. Да, да, только с тебя… Бедная Инесса несла на себе проклятие лживых людей, которые посмели объявить ее неправедной и распутной. Именно поэтому они заточили ее обнаженной в темницу, чтобы на следующее утро вывести несчастную на казнь. Но Бог пожалел ее. За одну ночь у девушки выросли длинные густые волосы, ангел принес для нее с небес белое покрывало, и наутро она предстала перед толпой в достойном виде. Никто не посмел дотронуться до нее. Айседора, поверь мне, это провидение. Эта же судьба ожидает и тебя. Несмотря на все пережитые тобой страдания, на твоих плечах люди увидят белоснежное покрывало.

— Мэри, ты действительно видишь во мне образ святой Инессы? — Айседора все еще стояла на коленях, боясь пошевелиться. — Принеси мне, пожалуйста, то большое зеркало, я хочу сама посмотреть. Мэри исполнила ее просьбу. Айседора долго вглядывалась в свое изображение.

— Знаешь, кажется, ты права, — тихо сказала она. — Но если это так, то в своей предыдущей жизни я позировала великому Рибере, как в этой — могучему Огюсту Родену. Мэри, я убеждена в том, что человеческая душа не один раз спускается на грешную землю. Я поверила в это в раннем детстве, о переселении душ мне читала удивительную книгу Элеонора Дузе, с которой я переживала самое ужасное в мире несчастье. Ты знаешь, это удивительный друг, и именно она помогла мне выжить. Не стремясь утешить и развеселить меня, она плакала вместе со мной.

Айседора надолго задумалась. Мэри тоже молчала. Потом Айседора встала с колен, подошла к столику и взяла сигарету.

— Ты знаешь, вообще-то я не курю, но иногда у меня возникает непреодолимое желание. Вот тебе и святая… Недавно, встретив на одном приеме биографа моей замечательной Элеоноры, я спросила его: «Почему, ради всего святого в искусстве, в своей книге о ней вы изобразили ее такой степенной, чопорной, правильной? Вы ведь знаете, что это была великая, живая, любящая, страстная душа». — «Семья, дорогая, — ответил он, — семья». И тогда я сказала: «Вам не следовало писать ее биографию. Нельзя говорить полуправду о великом человеке. Вся ценность в том, чтобы рассказать всю правду о его характере, о хороших и плохих его чертах. Все это должно составить полную картину. Даже мысли и эмоции гения, если вы могли их узнать, должны быть описаны предельно откровенно. У меня нет ни детей, ни семьи, которые бы диктовали, что мне писать в мемуарах, и если после моей смерти будет проявлено достаточно интереса к моей личности и обо мне напишут, я надеюсь, что напишут правду, невзирая на различные мнения». Интересно, а все-таки что расскажут обо мне? Выльют ушат грязи или, как белым саваном, покроют белоснежным покрывалом? Сознаюсь тебе, я уже получила предложение написать книгу, но меня охватил ужас. Мне понадобились годы исканий, борьбы и тяжелого труда, чтобы научиться делать один только жест, и я достаточно знакома с искусством письма, чтобы понять, что мне потребуется столько же лет сосредоточенных усилий для создания одной простой, но красивой фразы. Сколько раз мне приходилось повторять, что можно проложить дорогу к экватору, проявить чудеса храбрости в схватке с львами и тиграми, но, пытаясь написать об этом книгу, потерпеть неудачу. В то же время можно, не покидая веранды, написать книгу об охоте на тигров в джунглях так, что читатель поверит в правдивость автора, будет вместе с ним переживать его страдания и тревоги, чувствовать присутствие львов и ощущать страх приближения гремучей змеи.

Человек, которому удастся написать правду о своей жизни, создаст поистине величайшее произведение. Жан-Жак Руссо принес человечеству эту жертву и сдернул завесу тайны со своих самых сокровенных дум и мыслей, в результате чего и родилась великая книга. Но ни одна женщина никогда не рассказала полной правды о себе. Их автобиографии являются чистым отчетом, полным мелких деталей и анекдотов, которые не дают никакого понятия об истинной жизни. Они странно замалчивают великие минуты радости или страданий.

Вскоре Айседора приступила к работе над мемуарами. Она положила на письменный стол несколько листов голубоватой бумаги, на которой писала китайской тушью, и принялась покрывать их стремительными строчками своего странного почерка, с буквами, то горизонтально, то вертикально удлиненными.

Несколько дней она провела за письменным столом, часто забывая о еде и выпивке. Неожиданно ей пришло приглашение на грандиозный бал, и работа на время была прервана. Праздник устраивался маркизой Козетти, известной красавицей солнечной Италии, в честь покупки ею одного из самых прелестных замков Франции.

Айседора была в восторге от предстоящего веселья и, несмотря на вечную нехватку денег, нашла возможность приобрести дорогие наряды для себя и для Мэри; кроме того, она выполнила и другое необходимое условие — в «Замок роз» они прибыли в шикарном открытом автомобиле.

Картина, представшая их взорам, была великолепна. Все здание было обрамлено маленькими электрическими лампочками. Дорожки в саду, вдоль которых росли тысячи розовых кустов, подсвечивались желтыми фонариками. Повсюду сновали многочисленные лакеи в красных, расшитых золотом ливреях, в атласных панталонах и шелковых чулках.

На этом балу собралась вся элита Парижа. Айседора была великолепна, и все присутствующие, в прошлом ее друзья, не видевшие ее после поездки в Россию, были рады снова встретиться с ней. Знаменитые писатели и поэты окружили ее, восклицая: «Как вы великолепны! А мы слышали такие ужасные истории и думали, что никогда больше вас не увидим; вы — величайшая актриса всех времен, вы — наше самое большое вдохновение». Они говорили правду, потому что в Париже всегда поклонялись Айседоре.

Этот бал замышлялся как нечто сказочное. Многие были одеты звездочетами, а в одном из салонов весьма знаменитая дама гадала. И однако, организовано празднество было неважно. Хозяйка дома, расстроенная случившимся дождем, в полуобморочном состоянии находилась где-то в дальних комнатах. Айседора же, одна из совершеннейших хозяек в мире, умевшая сделать так, чтобы всем гостям было весело и хорошо, с трудом выносила царившую вокруг неразбериху, и Мэри пришлось приложить большие усилия, чтобы не дать ей взять обязанности хозяйки в свои руки.

В самый разгар праздника Мэри убедила Айседору уехать. Это должно было способствовать укреплению ее хорошей репутации в высшем свете, и на следующее утро Айседора вынуждена была признать, что их демарш удался на славу. Впрочем, она весьма сожалела, что заплатила столь высокую цену за доброе мнение и упустила великолепную возможность повеселиться.

На следующий день Айседора снова приступила к написанию книги. Но, не отличаясь особой усидчивостью, она постоянно порывалась куда-то бежать, проводила вечера в ресторанах и кафе, а то вдруг неожиданно мчалась в машине на другой конец Франции. Стремление к перемене мест в ней было неутолимо. Тем не менее свою рукопись она брала с собой, и постепенно стопка исписанных листов бумаги становилась все толще.

Чем больше она писала, тем лучше понимала, что невозможно сколько-нибудь правдиво изложить жизнь тех людей, с которыми она встречалась. Период жизни, который продолжался не один год, размещался на нескольких страницах. То, что представлялось бесконечными страданиями, будучи сжато до нескольких абзацев скупого текста, теряло свою разрушительную силу. Айседора часто спрашивала себя: «Найдется ли читатель, который сможет читать между строк?» Она хотела правдиво рассказать обо всей своей жизни, но очень боялась, что правда приведет к ужасной путанице. Однако, взявшись за непосильную задачу изложить свою историю на бумаге, она была полна решимости довести предпринятое до конца.

День 28 декабря 1925 года принес Айседоре еще одну трагедию. В России покончил с собой Сергей Есенин.

— Сережа! — нечеловеческий крик вырвался из ее груди. Слезы застилали глаза, и она как неприкаянная бродила из угла в угол. — За что?.. За что?.. За что?..

Ночью, не находя утешения во сне, Айседора вышла из дому и долго бродила по сверкающему огнями Парижу. Путь ее лежал в сторону Сены. Пристально всматривалась она в темную воду, которая отражала миллиарды праздничных огней.


Под мостом Мирабо тихо Сена течет
И уносит нашу любовь…

Темные искрящиеся воды Сены приковывали взгляд Айседоры.


Проходят сутки, недели, года…
Они не вернутся назад.
И любовь не вернется… Течет вода
Под мостом Мирабо всегда.
Ночь приближается, пробил час.
Я остался, а день угас.

Кто-то тихонько подошел сзади и легко тронул Айседору за локоть. Это была Мэри.

— Холодно… Пойдем домой, — сказала она.

И они медленно побрели по улицам, заполненным веселящимся народом.

Как велико было отчаяние поэта, если он решился на столь ужасный поступок?


Слушай, поганое сердце,
Сердце собачье мое.
Я на тебя, как на вора,
Спрятал в руках лезвие.
Рано ли, поздно всажу я
В ребра холодную сталь.
Нет, не могу я стремиться
В вечную сгнившую даль.
Пусть поглупее болтают,
Что их загрызла мета;
Если и есть что на свете —
Это одна пустота.

Неизбывное страшное одиночество преследовало его всю жизнь. Он вышел из крестьянской среды и так никогда и не смог сродниться с чуждой ему городской стихией. Отец его был против увлечения сына — «стишками балуется, втянулся в это дело до страсти. А чего хорошего ждать от стишков… Вот несчастье-то где… Нагляделся я на них, на поетов, они частенько наведываются сюда, в нашу мясную лавку. Забулдыги, смутьяны, пьяницы. Одна срамота — смотреть жалко. Локти продранные, на ногах опорки, космы сосульками висят, а держится такой, как барин, всех презирает — гордыня, вишь, обуяла».

Конечно, как славно было бы работать в магазине! Но скажите, как стоять за прилавком с такой душой? Страшно подумать, какая тяжесть лежала на его сердце в юные годы. «К чему мне жить среди таких мерзавцев, расточать им священные перлы моей нежной души? Я — один, и никого нет на свете, кто пошел ко мне навстречу с такой же тоскующей душой; будь это мужчина или женщина, я все равно бы заключил его в свои братские объятия и осыпал бы чистыми и жемчужными поцелуями, пошел бы с ним от этого чужого мне мира, предоставляя свои цветы рвать дерзким рукам того, кто хочет наслаждения.

Я не могу так жить, рассудок мой туманится, мозг мой горит и мысли путаются, разбиваясь об острые скалы жизни, как чистые хрустальные волны моря. Я не могу придумать, что со мной, но если так продолжится еще — я убью себя, брошусь из своего окна и разобьюсь вдребезги об эту мостовую, пустую и холодную мостовую».


Думы печальные, думы глубокие,
Горькие думы, думы тяжелые,
Думы от счастия вечно далекие,
Спутники жизни моей невеселые!
Думы — родители звуков мучения,
Думы несчастные, думы холодные,
Думы — источники слез огорчения,
Вольные думы, думы свободные!
Что вы терзаете грудь истомленную
Что заграждаете путь вы мне мой?
Что возбуждаете силу сломленную
Вновь на победу с непроглядною тьмой?
Не поддержать вам костра догоревшего,
Искры потухшие… Поздно, бесплодные,
Не исцелить сердца вам наболевшего,
Думы больные, без жизни, холодные!

Только с другом детства Гришей Панфиловым можно забыть про тяжелую броню одиночества и поделиться самыми сокровенными мыслями. Сергей писал ему в 1913-м:

«Меня считают сумасшедшим и уже хотели было вести к психиатру, но я послал их к сатане и живу, хотя некоторые опасаются моего приближения. Ты понимаешь, как это тяжело, однако приходится мириться с этим и молиться за своих врагов. Ведь я сделал бы то же самое на месте любого моего соперника по отношению к себе, находясь в его условиях.

Да, Гриша, люби и жалей людей, и преступников, и подлецов, и лжецов, и страдальцев, и праведников. Ты мог и можешь быть любым из них. Люби и угнетателей и не клейми позором, а обнаруживай ласкою жизненные болезни людей. Не избегай сойти с высоты, ибо не почувствуешь низа и не будешь о нем иметь представления. Только можно понимать человека, разбирая его жизнь и входя в его положение. Все люди — одна душа. Истина должна быть истиной, у нее нет доказательств и за ней нет границ, ибо она сама альфа и омега. В жизни должно быть искание и стремление, без них — смерть и разложение».

Гриша был его самым лучшим другом, но в ранней юности он умер от чахотки. С кем еще можно поговорить, раскрыть всю силу своей любви к миру, всю силу своей веры во Всевышнего?

«В настоящее время я читаю Евангелие и нахожу очень много для меня нового… Христос для меня — совершенство. Но я не так верую в него, как другие. Те веруют из страха, что будет после смерти. А я чисто и свято, как в человека, одаренного светлым умом и благородной душою, как в образец в последовании любви к ближнему.

Жизнь… Я не могу понять ее назначения, и ведь Христос тоже не открыл цель жизни. Он указал только, как жить, но чего этим можно достигнуть, никому не известно. Невольно почему-то лезут в голову думы Кольцова: «Мир есть тайна Бога, Бог есть тайна мира…"»

Вскоре вдребезги разбилась о действительность светлая вера в Бога. В Москве Сергей столкнулся с отвратительной бессовестностью священнослужителей. Монашки женского Ивановского монастыря на Солянке отдавали своих новорожденных младенцев в воспитательный дом на той же улице — и это непорочные Христовы невесты! А мужской монастырь в Салтыковке девушки и женщины днем и ночью за три версты обходили стороной. Есенину казалось, что гораздо естественнее было бы над вратами монастыря повесить красный фонарь и снять с них распятие.

Разухабистым, смелым, резким, веселым, окруженным толпой друзей, лихо пляшущим под гармошку был Сергей на людях, а когда забирался в одну из бесчисленных в его жизни бесприютных комнат, «коротал время в тиши и полумраке, шагал из угла в угол, размышляя о своем назначении, об одиночестве, что обступило его со всех сторон, глухое, непроглядное; догадывался, что оно, одиночество, будет его участью до конца дней. Вспоминались строки поэта Скитальца: «В комнате унылой, тишиной объятой, я и мои мысли, больше никого…» Одиночество рождает думы больные, тяжелые, жить с ними надсадно, они давят на плечи, на душу непосильной ношей. Хочется писать стихи добрые, с искрящимися потоками солнца, а против воли получаются печальные, и пронизаны они тлением угасающей закатной зари, и слышится в них шелест желтых осенних листьев» (А. Андреев).

Личная жизнь у Сергея не сложилась, детей своих он не воспитывал, хотя, наверное, и любил их. Первый сын Юрий жил со своей матерью Анной Изрядновой, двоих воспитывал Всеволод Мейерхольд, женившийся на бывшей Есенина Зинаиде Райх.

Зинаиде Николаевне Сергей посвятил несколько неуклюжее, но трепетное стихотворение. Самые же страшные, невыносимые и болезненные строки, которые когда-либо написаны были поэтом любимой женщине, он адресовал своей второй жене — Айседоре Дункан:


Сыпь, гармоника. Скука… Скука…
Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мною, паршивая сука,
Пей со мной.
Излюбили тебя, измызгали —
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
В огород бы тебя на чучело,
Пугать ворон.
До печенок меня замучила
Со всех сторон.
Сыпь, гармоника. Сыпь, моя частая.
Пей, выдра, пей.
Мне бы лучше вон ту, сисястую, —
Она глупей.
Я средь женщин тебя не первую…
Немало вас,
Но с такой вот, как ты, со стервою
Лишь в первый раз.
Чем больнее, тем звонче.
То здесь, то там.
Я с собой не покончу,
Иди к чертям.
К вашей своре собачьей
Пора простыть.
Дорогая, я плачу.
Прости… Прости…

Когда-то «светилось васильками сердце», но истинная любовь так и не коснулась сердца поэта. Может, в этом и была главная причина его жизненной трагедии?..


Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа.
Со снопом волос твоих овсяных
Отоснилась ты мне навсегда.
С алым соком ягоды на коже,
Нежная, красивая, была
На закат ты розовый похожа


И, как снег, лучиста и светла.
Зерна глаз твоих осыпались, завяли,


Имя тонкое растаяло, как звук,
Но остался в складках смятой шали
Запах меда от невинных рук.

Он не мог подолгу оставаться с женщинами и любил периоды, когда удавалось просуществовать без них. Была у него мечта жениться на тихой, скромной девушке, а когда такая встретилась, то отстранил ее и привел тем самым к страшной кончине. Трудно ему было совладать со своими противоречивыми чувствами. В душе его жила возвышенная любовь, обитающая в заоблачных высотах, а в жизни часто все сводилось к простой физиологии.

Кроме того, была еще одна причина отсутствия любви — это жажда славы, превышавшая все остальные желания, коварная спутница, которая часто подставляла поэту подножку и наносила ему весьма ощутимые удары.

Революция, вначале обнадежившая его, пролетела всеразрушающим ураганом и оставила после себя разруху и смерть…


Много в России
Троп.
Что ни тропа —
То гроб.
Что ни верста —
То крест.
До енисейских мест
Шесть тысяч один
Сугроб.

Народ ему казался тупой толпой, с которой можно делать все что заблагорассудится.


Все вы носите овечьи шкуры,
И мясник пасет для вас ножи.
Все вы стадо!
Стадо! Стадо!
Неужели ты не видишь? Не поймешь?
Что такого равенства не надо?
Ваше равенство — обман и ложь.
Старая, гнусавая шарманка


Этот мир идейных дел и слов.
Для глупцов — хорошая приманка,
Подлецам — порядочный улов.

Вот так одиночество, тоска, разочарование, невозможность познать на грешной земле неземное чувство влекут за собой безнадежность.


Тебе о солнце не пропеть,
В окошко не увидеть рая.
Так мельница, крылом махая,
С земли не может улететь.

Что ж, на Руси давно известно надежное лекарство от таких болезней… Водка…

Анатолий Мариенгоф воочию наблюдал постепенную деградацию друга.

«Есенин привез на Богословский свои американские шкафы-чемоданы. Крепкие, желтые, стянутые обручами; с полочками, ящичками и вешалочками внутри.

В чемоданах — дюжина пиджаков, шелковое белье, смокинг, цилиндр, шляпы, фрачная накидка.

У Есенина страх — кажется ему, что его всякий или обкрадывает, или хочет обокрасть.

Несколько раз на дню проверяет чемоданные запоры. Когда уходит, таинственно шепчет на ухо:

— Стереги, Толя!., в комнату — ни-ни! никого!., я знаю их — с гвоздем в кармане ходят…

На поэтах, приятелях и знакомых мерещатся ему свои носки, галстуки. При встречах обнюхивает — не его ли духами пахнет. Это не дурь и не скупость.

Я помню первую ночь по возвращении из Европы, пену на губах, похожую на сладкий крем, чужие глаза на близком, милом лице и то, как рвал он и расшвыривал червонцы. Раньше бывало по-иному.

Как-то Мейерхольд с Райх были у нас на блинах. Пили с блинами водку. Есенин больше других. Под конец стал шуметь и швырять со звоном на пол посуду. Я тихонько шепнул ему на ухо:

— Брось, Сережа: посуды у нас кот наплакал, а ты ее кокаешь.

Он тайком от Мейерхольда хитро подмигнул мне, успокоительно повел головой и пальцем указал на валявшуюся на полу неразбитую тарелку. Дело обстояло просто. На столе среди фарфорового сервизишка была одна эмалированная тарелка. Ее-то он и швырял на пол, производя звон и треск, затем ловко и незаметно поднимал, ставил на стол и швырял заново». Или еще.

«Наш беленький туркестанский вагон стоял в тупике ростовского вокзала. Есенин во хмелю вернулся из города. Стал буянить. Проводник высунулся из окна вагона и заявил:

— Товарищ Молабух не приказывал вас, Сергей Александрович, в энтом виде в вагон пущать!

— Меня?.. Не пускать?..

— Не приказано-с, Сергей Александрович!

— Пусти лучше!

— Не приказано.

— Скажи своему «енералу» в подбрючниках: ежели не пустит — разнесу его хижину!

— Не приказано. Тогда Есенин крякнул, стал высаживать в вагоне стекла. Дребезжа, падали стекла на шпалы. Есенин не унимался.

Прошло после погрома вагона три дня. Молабух ни под каким видом не желал мириться с Есениным. На все уговоры отвечал:

— Что ты мне говоришь: «…пьян! пьян! не в себе!..» Нет, брат, очень в себе… Он всегда в себе… небось когда по стеклу дубасил, так кулак-то свой в рукав спрятал… чтоб не порезаться, боже упаси… а ты: «…пьян! не в себе!..» Все стекла выставил — и ни одной на пальце царапины… хитро, брат, а ты: «…пьян… не в себе…» В этом был Есенин.

Если бы в день первой встречи в «Бродячей собаке» он показывал червонцы и рвал белую бумагу, я бы знал, что не так страшны и упавшие веки, и похожая на крем пена на губах, и безучастное ломкое тело».

«Непосильная ноша легла на плечи деревенского паренька, и он не выдержал — переходил из категории в категорию — выпивала, пьяница, алкоголик. Вот он — выпивала. Складный, франтоватый, задиристый, с лукавой сметкой, с поцелуями, с песней, с частушкой, горячими разговорами о любви, о дружбе, об искусстве и, разумеется, со стихами!

Вот — пьяница! Неряшливый, ощеренный, драчливый, распутный, с трехэтажным бесстыдным матом и… со стихами.

Впрочем, в притче сказано лучше: «У кого вой? У кого стон? У кого раны без причин? У кого багровые глаза? У тех, которые долго сидят за вином».

В те, дункановские, годы Есенин тоже сидел за вином. И у него тоже были багровые глаза, и вой, и стон.

Вот он — алкоголик. Обреченный, беспросветный, с дневным бредом, с пеной на губах, с галлюцинациями, с затмением сознания и… со стихами!

Да, он мог потерять и терял все. И деньги из кармана, и стыд из души, и последнего друга, и любимую женщину, и шапку с головы, и голову в кабаке — только не стихи! Стихи были биением его сердца, его дыханием».


Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
Ночь морозная.
Тих покой перекрестка.
Я один у окошка,
Ни гостя, ни друга не жду.
Вся равнина покрыта
Сыпучей и мягкой известкой,
И деревья, как всадники
Съехались в нашем саду.
Где-то плачет
Ночная зловещая птица.
Деревянные всадники
Сеют копытливый стук.
Вот опять этот черный
На кресло мое садится,
Приподняв свой цилиндр
И откинув небрежно сюртук.
«Слушай, слушай! —
Хрипит он, смотря мне в лицо,
Сам все ближе
И ближе клонится. —
Я не видел, чтоб кто-нибудь из подлецов
Так ненужно и глупо
Страдал бессонницей».

И вдруг неожиданно в его жизни промелькнула надежда. Решил уехать в Ленинград и начать там все с нуля. В Москве сходил в гости ко всем своим бесчисленным друзьям и знакомым, у кого останавливался на время, собрал нужные вещи, бумаги, дружелюбно попрощался и уехал. В Ленинграде остановился в номере гостиницы «Англетер», где раньше бывал с Айседорой. Впоследствии планировал потребовать у правительства собственное жилье — неприлично великому поэту слоняться по квартирам друзей и жен. Строил планы на длинную, устроенную, упорядоченную жизнь и вдруг… его находят в петле. А потом обнаружили и предсмертное письмо, незаметно опущенное другу в карман, которое Сергей написал собственной кровью.


До свиданья, друг мой, до свиданья,
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.


До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей.
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.

«Он написал это стихотворение неторопливо, своим обычным округлым почерком, заставляя жить отдельно, словно по-холостяцки, каждую букву.

Ему пришлось обмакнуть ржавое гостиничное перо в собственную кровь. В этом не было ни дурной позы, ни дешевой мелодрамы. Просто-напросто горькая необходимость: в многочисленных карманах пиджака, как на грех, не оказалось карандаша, а в стеклянной чернильнице высохли чернила, как это обычно бывает в наших перворазрядных отелях» (А. Мариенгоф).

Что это было? Убийство или самоубийство? Пусть решают и доказывают криминалисты. А человек писал:


Не больна мне ничья измена,
И не радует легкость побед, —
Тех волос золотое сено
Превращается в серый цвет.


Превращается в пепел и воды,
Когда цедит осенняя муть.
Мне не жаль вас, прошедшие годы, —
Ничего не хочу вернуть.


Я устал себя мучить бесцельно,
И с улыбкою странной лица
Полюбил я носить в легком теле
Тихий свет и покой мертвеца…

Не живут долго поэты на Руси… Не живут…

Трагедия произошла в Ленинграде и невыносимой болью отозвалась в Париже. Когда Айседору спросили, какой период в ее жизни был самым счастливым, она воскликнула: «Россия, Россия, только Россия! Три года, проведенные в России, со всеми страданиями стоили всей остальной жизни. Нет ничего невозможного в этой великой стране».

Айседора мечтала вернуться в Россию. Но ей это не удалось. Во Франции она не могла позволить себе организовать свою школу и сильно тосковала. Лишь иногда проходили ее концерты, и последний из них, в Париже, произвел полный фурор.

«Медленно раскрылся занавес, и вышла Айседора — как долгий таинственный звук музыки, как сама душа. На протяжении всего танца стояла мертвая тишина. Никогда в жизни не было такого успеха, такого экстаза, даже в дни юности она не захватывала так публику. В этом было что-то мистическое и святое. Когда она танцевала под «Аве Марию», публика плакала; казалось, что все: критики, танцоры, художники, музыканты, рабочие сцены — еле сдерживают рыданья. Всеобщий восторг был безумным. Не успела она закончить, как весь зал словно один человек поднялся, аплодируя и плача. О Боже, как прекрасно, что ей дали возможность пережить этот последний триумф — славное прощание с Парижем, сценой, танцем».

Вскоре после этого выступления Айседора вместе с Мэри уехала в Ниццу. Они были ограничены в средствах, и Айседора вела себя капризно. Она говорила: «Мои бедные ноги всю жизнь так много работали. Так неужели я не имею права хотя бы на сносные условия жизни? На этом побережье я в свое время щедро раздавала целые состояния владельцам гостиниц, а теперь они не могут и дня подождать с оплатой. Разве я не права?.. Разве я многого требую?..» Мэри отвечала ей, что все совершенно верно, но эти доводы ничего не значат для хозяев отелей.

Впрочем, вскоре «им снова улыбнулись боги. Опять началась праздная жизнь: пиры, визиты, рестораны, ночные клубы, которые могли позволить себе только миллионеры. Приехал знаменитый художник Роберт Чэнлер Уинтроп и снял прелестную виллу. Там же был старый друг Клеми Рандолф, очаровательный французский художник Пикабиа, один из больших поклонников Айседоры, и многие другие чрезвычайно знаменитые, любезные и милые люди.

Однажды неожиданно открылась дверь, и вошел Лоэнгрин. Если бы разверзлись небеса, дав Айседоре взглянуть на вечную красу, вид у нее не был бы счастливее. Лоэнгрин, похожий на бога, спустившегося с небес, всегда жалел Айседору, но не смог выдержать ее экстравагантности. Не было ни объятий, ни вопросов — лишь нежные приветствия. Жалость и нежность — с одной стороны, и счастье, что тебя еще любят, — с другой». Когда Мэри вернулась в студию, граммофон играл «Аве Марию» и Айседора танцевала так, как никогда раньше. «Мэри, — спросила она, — ты чувствуешь в этой комнате жизнь? Она полна прекрасных духов. Как это чудесно! Как великолепно! Дорогая, зачем ты ушла? Мне так хотелось, чтобы ты слышала все, что он говорил. Он дивный, дивный человек, и я люблю его. По-моему, он единственный, кого я по-настоящему любила». — «Как ты можешь так говорить, Айседора? Скажи мне сейчас честно, кого на самом деле ты больше всего любила? И кого бы ты выбрала?» — «Ну, если говорить совсем по правде, Мэри, я не знаю. Мне кажется, мои чувства были одинаковы ко всем, и если бы Крэг, Лоэнгрин, Архангел и Сергей встали передо мной, я не знаю, кого бы выбрала. Я любила и до сих пор люблю их всех. Возможно, душа моя многолика, и, уверена, многие чувствуют то же, что и я, но не признаются даже себе. И так они живут, обманывая себя всю жизнь, но я никого обманывать не могла».

Каждый день Айседора находила несколько часов для работы в студии, а остальное время безудержно веселилась. Она наслаждалась жизнью, как ребенок, которого выпустили из школы со строгим режимом, дав возможность делать все что захочется. Благодарение Богу за эти три последние недели радости! Они длились недолго.

Однажды вечером подруги вышли погулять перед сном, и Айседору внезапно посетила идея пойти в один небольшой кабачок, где бывали только матросы и рыбаки. Мэри воспротивилась этому предложению, ссылаясь на усталость и позднее время. Но никакие уговоры не в силах были удержать Айседору.

Не один час брели они по совершенно темной дороге. Мэри уже начала сомневаться, знает ли Айседора, куда идет, но та каждый раз отвечала, что они на правильном пути и есть очень важная примета, почему они идут именно там, а не в другом месте. Говорила она серьезно. Мэри знала, что Айседора переживает из-за отъезда молодого русского пианиста и таким образом старается забыться. Наконец они пришли в Порт Хуан, и там действительно стояла лачужка с пристроенной к ней кухней, которая служила рестораном. Невозможно представить, как Айседора ухитрилась узнать о ней. Она поднялась на несколько ступенек и села за стол. В этот вечер Айседора была необыкновенно красива. Им приготовили и подали обед с чудесным красным вином. Мэри заметила, что вино похоже на рубин. Айседора сказала: «Нет, на кровь». Она подняла бокал к свету, и глаза ее встретились с глазами молодого человека. Мэри увидела, что Айседора улыбнулась и склонила голову, как будто пила за него. Мэри обернулась и воскликнула: «Боже мой! Ты пьешь за здоровье шофера?» — «О Мэри, до чего ты буржуазна. Он не шофер. Ты что, не видишь? Это переодетый греческий бог, а на улице его колесница». Она указала на прелестную маленькую гоночную машину. Несколько минут спустя компания вышла, и когда молодой человек отъезжал, Айседора помахала ему, а он поклонился. Она с улыбкой сказала: «Видишь, я все еще желанна», — и попросила хозяйку ресторана дать владельцу гоночной машины ее адрес. Она хочет взять эту машину в аренду.

— Айседора, быть может, этому шоферу не стоит знать, где ты живешь? — с тревогой спросила Мэри.

— Боже мой, неужели ты не понимаешь, как это важно? Я не могу объяснить тебе, да ты и не поймешь. Я сама не знаю причину, но мне необходимо видеть этого молодого человека. Он не шофер, а посланец богов. Я понимаю, что становлюсь большой обузой, но со мной ничего не поделаешь — привычки мои изменить так же невозможно, как леопарду — свои пятна. Пойми, что без машины или самолета жизнь невозможна. Я никогда больше не проведу ни одной ночи дома. Не могу я находиться в четырех стенах. Прочь, прочь, бежать куда глаза глядят… Я хочу мчаться, мчаться до утра, потому что не в состоянии спать. Если ты меня хоть чуточку любишь, помоги мне покинуть этот проклятый мир. Я больше не могу жить среди золотоволосых детей. Это выше человеческих сил. Ни алкоголь, ни возбуждение, ни что-либо другое не могут облегчить чудовищную боль, которую я ношу в себе тринадцать лет. Не говори мне, что собираешься бросить меня и уехать в Париж. Будь уверена, Мэри, не отъедешь ты и десяти миль, как я войду в море, и на этот раз привяжу к шее утюг.

На следующий день Бруггетти, хозяин гоночной машины, появился смущенный и недоумевающий. Айседора была несказанно рада ему. Она буквально светилась от счастья. В нем она видела человека, который сможет, не боясь ничего, мчать ее с невероятной скоростью на своем гоночном автомобиле. Радостная, сияющая Айседора вышла навстречу «посланцу богов».

Мэри смотрела, как она идет по улице. На ней было красное платье, и шла она покачивающейся походкой. Ни у кого на свете не было такой походки. В ее шагах была вся поэзия движения. На плечи она накинула шаль с большой желтой птицей, синими астрами и черными китайскими иероглифами, в которых она, бывало, пыталась вычитать что-то значительное. Вид у нее был величественный. Она перекинула конец шали через плечо и покачала головой со словами: «Прощайте, друзья мои. Я иду навстречу славе».

Как объяснить то, что произошло? Когда машина медленно отъехала, Мэри заметила, что бахрома шали тянется по земле, как тонкая струйка крови. Она закричала: «Айседора, твоя шаль, твоя шаль!» Машина затормозила. Остановилось еще несколько автомобилей, и Бруггетти пронзительно закричал: «Я убил Мадонну, я убил Мадонну!» Мэри подбежала к Айседоре и увидела, что она сидит на том же месте, что и несколько секунд назад, но ее прекрасная голова свешивается через борт, накрепко стянутая шалью. Мощная гоночная машина была двухместной и очень низкой, крыльев у нее не было, и когда Айседора закинула конец шали через плечо, тяжелая бахрома зацепилась за заднее колесо с ее стороны. Первый же быстрый оборот колеса сломал ей шею, убив на месте, как она того всегда желала; она не мучилась ни секунды и не успела понять, что же происходит.

Мэри надела на Айседору ее красное платье с вуалями, в котором она танцевала. Лежа в центре большой кушетки, окруженная бесчисленным множеством самых любимых цветов, она выглядела как маленькая птичка, живущая в тропических лесах Америки. Студию осветили сотнями свечей, которые вместе с цветами делали ее похожей на голубую часовню. На ноги Айседоре Мэри набросила лиловую мантию, которая казалась отражением небес. В целом все это было так завораживающе красиво, что приходившие, затаив дыхание, останавливались на пороге. После того как было получено разрешение везти Айседору в Париж, ее положили в цинковый гроб. На груди у нее покоилась красная роза — кровь сердца — и три лилии Франции: по одной от Августина, Элизабет и Раймонда.

На вокзале Мэри вошла в вагон и покрыла пол любимыми цветами Айседоры, пока весь вагон не превратился в цветущий сад. Мэри и Лоэнгрин делали все так, как понравилось бы Айседоре. Раймонд и русский пианист приехали из Парижа и вернулись обратно с гробом. Лоэнгрин остался. Только поезд тронулся, как произошло нечто совершенно невероятное. Весь день лил дождь, но в это мгновение небо потемнело и разразился ураган, который чуть не унес людей с перрона. Говорят, что в Ницце ничего подобного никогда не бывало.

В парижской студии Раймонд покрыл пол голубыми танцевальными коврами Айседоры, а на стены повесили ее любимые голубые занавеси. Во всем чувствовалась атмосфера студии в Ницце. После того как внесли гроб, Мэри снова задрапировала его лиловым плащом, а на грудь Айседоры положила большой букет красных лилий. На спадающих потоком красных лентах было написано: «От сердца России, оплакивающей Айседору». Цветы и телеграммы прибывали отовсюду. Все выдающиеся люди Парижа: художники, скульпторы, музыканты, актеры и актрисы, дипломаты, редакторы — пришли отдать Айседоре последний долг. Так как в Париже был День Американского легиона, там проходили большие торжества, и траурному кортежу пришлось ехать окольным путем, через все таинственные кварталы города. Как бы это понравилось Айседоре! Тысячи людей стояли вдоль улиц, и большинство из них видели ее выступления. Парижане обожали Айседору, поэтому многие плакали. Когда добрались до кладбища Пер-Лашез, там было уже более десяти тысяч человек. Целые кордоны полиции пытались очистить дорогу кортежу. Матери поднимали детей, чтобы они запомнили похороны великой танцовщицы, великой Айседоры Дункан. Шепотом говорили о несчастье, случившемся с ее детьми. Студенты Академии художеств громко плакали. Молодые солдаты стояли с опущенными головами. Кортежу пришлось долго пробиваться по кладбищу. Наконец дошли до ступенек, ведших в крематорий.

Эдуард Мозелин спел «Аве Марию», которая была исполнена безысходной печали, а за стенами крематория толпа смотрела на струйку серого, а затем побелевшего дыма, рассеявшегося в облаках. Прах Айседоры поместили рядом с прахом ее детей и матери.

Воспетая многими поэтами мира, увековеченная в скульптурах и картинах, осмеянная кутилами и обывателями всех частей света, вознесшаяся в каменном изваянии на фасад Театра Елисейских полей, она милосердно смотрит оттуда на нас и пытается о чем-то поведать… Услышим ли?.. Поймем ли?..

4 августа 1991 г. — 12 июля 1993 г.