Лудовико Ариосто – автор эпической поэмы «Неистовый Роланд».


</p> <p>Лудовико Ариосто – автор эпической поэмы «Неистовый Роланд».</p> <p>

Если с Рафаэлем мы подошли к границе эпохи Возрождения, то с поэмой Лудовико Ариосто «Неистовый Роланд» вновь вернемся к временам благородного рыцарства.

Автор сей поэмы жил в Ферраре – небольшом городе на севере Италии. Несмотря на то, что окружали эту местность сильные и воинственные города-государства — Милан, Венеция и Флоренция, — Феррара смогла создать у себя некий уголок спокойствия и, по мере возможности, практически не ввязывалась в междоусобные распри. Знать строила себе здесь величавые дворцы, устраивала пышные празднества и великолепные театрализованные представления. Литература предпочитала изъясняться сочным народным языком.

Род Ариосто был богатым и благородным. «Пока отец Ариосто граф Никколо был жив, его дети могли не тревожиться о хлебе насущном. Случалось, благородному графу приходилось заниматься весьма неблаговидными вещами. Однажды он согласился взять на себя организацию заговора, нашел наемных убийц, послал им оружие и яд. Дело страшное, но достаточно обыденной по тем временам.

Пришло время, и граф умер. С его смертью благосостояние его семейства пришлось создавать сызнова, фактически на пустом месте. С чем пришел Лудовико к этой новой и неведомой ему ответственности и какими возможностями он располагал? Во-первых, церковная карьера. Во-вторых, весьма доходное и довольно почетное занятие правом, будь то суд, нотариат и прочее в том же роде. Наконец, придворная служба. Мы видели на примере Никколо Ариосто, какого рода служба, случалось, требовалась феррарским герцогам.

Однако, ни в коем случае нельзя сказать, что все силы и средства герцогства уходили на то, чтобы выстоять, выжить и кого-нибудь убрать с пути. Культурой властители Феррары также не пренебрегали. Молодой Феррарский университет стал к концу ХУ века одним из самых знатных в Италии. Но меценатства ради меценатства не было, поэтов не изгоняли, но жалование им платили не за стихи, а за службу. Герцоги хотели иметь от искусства практическую пользу, а не эфемерную: поэтому архитекторов они ценили больше, чем поэтов.

Лудовико не преминул пойти учиться в университет. Сначала он посещал факультет правоведения, потом перешел на факультет искусств. Одновременно пробовал свои силы как актер, выступающий в герцогской труппе. Легче всего его бы устроило место штатного герцогского стихотворца, но штатом оно предусмотрено не было, да и, по совести говоря, Лудовико в то время с его десятком-другим латинских стихотворений вряд ли мог и претендовать на него.

Вскоре, однако, образовалась возможность если не полностью достичь желаемого, то, во всяком случае, обеспечить приличные и покойные условия существования, не связывая себя тяготами и риском ответственных магистратур. В 1503 году он поступил на службу к епископу. Сия служба обещала быть не слишком обременительной, не удаляла от любимой Феррары, оставляла простор для досуга и, главное, в перспективе могла превратиться в службу придворного поэта.

Все это, правда, оказалось на деле из разряда тщетных надежд – воздушным замком, который при строительстве потерял все свои опоры. Епископ был прижимист и требователен. Кроме того, возникла крайняя необходимость как-то определиться с отношением к духовному сану, но становиться священником Ариосто не хотел. Со временем Лудовико, обретя тонзуру, не сменил светского костюма и стал именоваться «Кардинала Ипполито слуга и сотрапезник».

Раз и навсегда определенных обязанностей он не имел: сотрапезник должен сопровождать патрона в походах и поездках, бывал и просто на посылках и вообще всегда должен был находиться под рукой. Вознаграждение состояло из стола для него самого и его слуги и жалования, которое большей частью выдавалось натурой — провизией и мануфактурой. В целом для молодого и одинокого человека не плохо, но для главы семейства, для опекуна братьев и сестер – довольно скудный источник благосостояния.

То было суетное время постоянных переездов, бешеных скачек через всю Италию, время тяжкой ответственности и нешуточного риска. «Из поэта он сделал меня наездником», — жаловался Ариосто в одной из своих сатир.

Однако «наезднику» удается в перерывах между исполнением служебных обязанностей создать свою знаменитую рыцарскую поэму «Неистовый Роланд», при этом быть не только драматургом, но и выдающимся театральным организатором, постановщиком и режиссером.

У Лудовико со временем определилась двойственная репутация и двойственный образ – легендарный и антилегендарный. Легенда изображает его чудаком и мечтателем, человеком, отрешенным как от будничных забот, так и от честолюбивых стремлений, довольствовавшимся малым, плохо приспособленным к борьбе страстей, амбиций, политических и меркантильных интересов, с головой ушедшим в далекие от действительности поэтические миражи. Недостатка в забавных анекдотах, демонстрирующих его рассеянность и отсутствие житейской сноровки, не было уже в ближайших к нему поколениях.

Рассказывали, например, что как-то он вышел прогуляться перед завтраком, и вдруг в голову ему пришла удачная строка, за ней другая, — очнулся он от поэтических грез только вечером, на центральной площади Феррары, где увидел себя в шлепанцах и домашнем костюме. Или, приняв каперсы за любовно пестуемые всходы, обрел в итоге бурную поросль бузины.

А вот пример относительной его практичности.

Утомленный сорокалетний Ариосто, включенный в свиту кардинала, должен был выехать на два года в Венгрию. От этой поездки он решительно отказался и причины отказа изложил в своей сатире. Причины же были следующие: врачи считают, что перемена климата мучительно скажется на его здоровье; сам он убедился, что суровые зимы для него непереносимы; крепкие венгерские вина для него хуже отравы; кушанья, приправленные перцем, тяжелы для желудка, а заводить отдельный стол ему не по карману; и, наконец, у него на руках немощный брат, сестра, которую нужно выдать замуж, и мать, нуждающаяся в сыновней опеке.

Как можно было бы расценить отказ Лудовико? Как вопиющее пренебрежение собственными интересами, даже как прямую глупость или, с поправкой на поэтическую натуру, именно как чудаковатость. Но поведение Ариосто можно интерпретировать совершенно иначе. В политическом свете того времени в Ферраре существовало фактическое разделение власти между двумя братьями д Эсте, герцогом и кардиналом. В таком свете отъезд кардинала выглядел признанием поражения, отказ Ариосто его сопровождать – мужественным выбором в пользу политического единства Феррары. Такая интерпретация предполагает тот образ поэта, который был назван антилегендарным. Это образ дипломата высокого полета, способного рассчитать конъюнктуру на много ходов вперед и проникнуть в тайные пружины политических решений.

Истина, видимо, как ей и свойственно, лежит посередине. Чудаком Ариосто, разумеется, не был. Такой человек не вытянул бы на плечах огромную семью и не посылался бы раз за разом «смирять, — как он сам сказал в сатире – великий гнев Второго Юлия».

Примерно полгода после разрыва с кардиналом Лудовико оставался не у дел. За это время Ариосто вместо причитающихся ему 82 маркезанских лир получил 5 лир 12 сольдов – стоимость годового припаса соли. Весьма и весьма ощутимая разница. А ведь на нем висели еще платежи за отпечатанного «Неистового Роланда». Оказавшись на грани банкротства, Лудовико попросил у герцога «кормления». Ему предложили Гарфаньяну. Это было ненамного лучше Венгрии. За три года его пребывания в должности губернатора спокойных минут было немного.

Что он мог сделать с дюжиной арбалетчиков против многочисленных, прекрасно вооруженных, прекрасно осведомленных о каждом шаге губернатора бандитов, которые опирались на тайную и явную поддержку своих разбросанных по всей провинции кланов и чувствовали себя дома, на своей земле, откуда их можно было вырвать только с корнями. Все карательные операции, задуманные губернатором Ариосто, оканчивались ничем.

Надо сказать, в жизни Лудовико случилось два самых больших разочарования. Первое его постигло в 1513 году, в Риме, куда он бросился сломя голову, как только узнал, что папой стал Джованни Медичи – давний близкий друг и благожелатель. Поездку Лудовико предпринял на собственный страх и риск, не имея официальных полномочий, и с целью явно не бескорыстной. Его ближайшие друзья получили должности при дворе с годовым доходом до 3000 дукатов. Может быть, Ариосто и не метил так высоко, и не желал хлопотливых должностей, может быть, его устроил бы знак внимание менее блестящий, но хоть сколько-нибудь материально ощутимый, но папа лишь поцеловал его в обе щеки и этим ограничился.

Второй удар связан с поэмой и приемом, ей оказанной. Дар поэта оказался неоцененным. Кардинал Ипполито, безмерно возвеличенный в поэме, с равнодушием принял преподнесенный ему первопечатный экземпляр. Надо сказать, что кардинал получил очень порядочное образование – восьми лет уже читал Вергилия в оригинале — - и знал цену культуре. Но в Ариосто он нового Вергилия не увидел. И в таком отношении к поэме он был далеко не одинок. Славу Ариосто узнал только в конце жизни.

Но сам Ариосто себе цену знал, и разочарование его было глубоким: пропало даром более чем десятилетнее служение, венцом которого должна была стать поэма. Патрон поставил его на место, а Ариосто это место давно не было в пору. «Я слишком велик ростом, чтобы стягивать с хозяина сапоги», — напишет поэт.

Прошло еще около десяти лет, Ариосто вернулся из Гарфаньяны. Дела его поправились. Жизнь дарила ему моменты волнующие, романтические, тяжелые, великие, но сам поэт, промолчавший о своей любви, обронивший два-три глухих слова о своем предстоянии великим мира сего, словно сдерживает будущего биографа, говоря: «Не это главное. Главное в том, что, создавая свою поэму, я стремился украсить ее строки изяществами художеств.

В «Неистовом Роланде» Ариосто нисходит от прадедов к прародителям, от далекого, но исторического времени к временам легенд, от факта к вымыслу. Идеей написания «Неистового Роланда» послужила поэма Маттео Боярдо «Влюбленный Роланд». Одновременно Лудовико небывалым образом расширяет охват современности, подлежащий прославлению. Среди образов современности есть и образы войны и раздора, образы зла, но их многократно перекрывают образы славы и рыцарского благородства.

Поэма рождает у читателя два одинаково сильных и вполне противоположных впечатления. С одной стороны мир поэмы – это мир свободы, по всей видимости, абсолютной. Свободен, прежде всего, герой: он взлетает в небо, спускается в ад, ему подвластно все широко распахнутое пространство земли. Ведут его в бесконечном его странствии свободно избранные цели и свободно воспылавшие страсти: совершая свой выбор, вступая на свой вольный маршрут, он без колебаний отбрасывает все, что привязывает его раз и навсегда к данной роли, к постоянному месту, к неподвижному образу. Его не могут остановить ни внушения разума, ни голос здравого смысла, ни приказ, ни препятствия свыше сил человеческих. Ничто не может перед ним устоять.

Есть, однако и другая сторона. Его свобода – это свобода безумца.

Все попытки выделить в этом ребусе с сотнями действующих лиц, с десятками сюжетных сцеплений, обрывов, расхождений и разветвлений какой-то магистральный сюжет, какую-то одну повествовательную закономерность, хоть в какой-то степени независимую от воли и произвола автора — все эти попытки успеха не имеют. Автор сам говорит: «Тку я большую ткань, в ней надобно много нитей». Вместе с тем поэма не кажется чем-то хаотичным, разбросанным – читатель отходит от нее с чувством приобщения а некоему строгому и стройному порядку. Сформулировать принцип этого порядка не так уж сложно, и слово для него найдено уже давно. «Единство в разнообразии». (М. Андреев)

Вступление к поэме звучит так: «Пою прекрасный пол и Рыцарей, пою любовь, воинские подвиги и храбрость Героев того времени, когда Сарацины перешли из Африки в Европу, опустошили Францию. Я буду повествовать также о Роланде, о тех его подвигах, которые нигде и ни кем еще не описаны. Покажу, каким образом любовь учинила неистовым сего славного и мудрого Французского Рыцаря; — любовь, которая и меня привела почти в такое точно состояние, и каждый день почитает себе утехою расслаблять оставшийся во мне рассудок».

В начале поэмы ее автор вопрошает:


Кто даст крылья моему стиху
Возлететь до моего высокого замысла?
Ныне должен вспыхнуть огонь в груди моей.
Пою дам и рыцарей, пою брани и любовь,
И придворное вежество, и отважные подвиги.
Я поведаю о Роланде
Сказ, не сказанный ни в повести, ни в песне:
Как герой, столь славный своей мудростью,
Неистов стал от любви, —
Если только та, от которой
У меня самого заступает ум за разум,
Мне оставит сил довести обещанное до края.

Имя прекрасной возлюбленной Роланда Анжелика. Король Карл отобрал ее у него, памятуя свежую распрю между ним и рыцарем Ринальдо, у которого любовное желание к дивной красавице жгло душу нестерпимым огнем.


Итак, Карл, противясь раздору,
Лучшим двум грозившему сподвижникам,
Отдал деву, бывшую тому причиною,
Под охрану седому баварскому Наиму,
Посуливши ее руку в награду
Тому из двоих, кто в решительном бою
Больше умертвит неверных
И знатнейшим подвигом прославит свой меч.

Но не так сбылось, как желалось… Поражение потерпело крещеное баварское воинство против черных мавров, пленен был князь Наима, посему обезлюдел княжеский шатер. Анжелика, не желая стать добычею победившего, вскочила в седло и пустилась прочь, упреждая побегом поражение. Лишь въехала она на своем коне в лес, как повстречался ей пеший рыцарь.


Вкованный в доспехи, в шеломе над челом,
С мечом при бедре, со щитом в руке,
Несся он по лесу легче и быстрей
Чем бегун, налегке соревнуясь за красный плащ.
Ах, ни самая робкая пастушка
Не отдернет так ногу перед едкой змеей,
Как рванула поводья Анжелика
Прочь от приближающегося пешего!

А пешим тем был никто иной как рыцарь Ринальд – удалой паладин, у которого скакун его вырвался из крепких рук.


Тут красавица устремилась прочь,
Тут красавица мчит стремглав
Меж частых стволов, меж редких стволов,
Не разбирая доброго пути:
Бледная, трепещущая, вне себя,
Вверясь скакуну,
И кружит она круги по дикому лесу,
Темному и страшному, безлюдному и дикому.
Внезапный страх гонит ее на окольные тропы,
И всякая тень на всхолмье и во вздолье
Мнится Ринальдом, мчащимся по пятам.
Так козочка, так юная лань
Видит сквозь зелень родной рощи,
Как милую ее мать
Лютый барс, смяв, рвет,
Вгрызшись в горло, в грудь и в бок,
И летит она из сени в сень
Трепеща тревогой и страхом,
И хищной пастью
Видится ей каждый куст.
Опомнилась Анжелика в ласковой дубраве,
Шелестящей под веющим эфиром,
А вокруг журчали два ручья,
Обновляя и лелея мураву,
Неспешными струйками меж круглых камешков
Сладкие разливая созвучья.
Здесь-то, полагая себя
В безопасной дали от Ринальда,
Рассудила она отдохнуть
От томящего пути и палящего лета.
Видит она рядом кипу шиповника
В цветущих ветвях и румяных розах
Над зеркалом чистой влаги,
Тенистыми дубравами укрытую от полдня
В глубине своей вместившую
Прохладный приют меж густых теней, —
Так свились там ветки и листья,
Что не мог проникнуть ни луч, ни взгляд.
Нежные травы
Там сплелись в ложе, маня вздохнуть.

И только что захотелось утомленной Анжелике отдохнуть, вздремнуть, как услыхала она вдали топот копыт и вскоре увидела могучего рыцаря. Испугалась. Вздрогнула. – Друг это или враг?


А рыцарь спускается к берегу,
На ладонь опускает голову,
В тяжкой думе недвижный, как каменная скала.
А потом голосом, перехваченным вздохами,
Томные изливает он сетования,
От которых дрогнул бы камень и смягчился тигр.
Щеки его были, как два ручья, Грудь – как Этна.
«Ах, жестокая дума, лед и пламень моей души, —
Так сказал он, — ты грызешь меня и точишь!
Что мне делать? Пришел я слишком поздно,
А другой доспешил уже до плода.
Девушка подобна розе –
В саду, на родной ветке,
В беспечном уединенье,
Безопасна от пастуха и стада.
Но едва сорвется
С зеленого стебля материнской ветки –
И красу, и прелесть, и славу перед людьми и богом –
Все она теряет.
Девушка, отдавши другому
Тот цветок, что лучше цвета и жизни, —
Уже ничто для иных сердец, о ней пылавших.
Ах, судьбина немилостивая и злая:
Другим – торжество, а мне – изнеможье?
Мне ль она не милее всех,
Мне ль с ней расстаться, как с душою?
Лучше пусть иссякнет моя жизнь,
Если я не в праве любить прекрасную!»

Признала рыцаря Анжелика. То стенал над рекою Сакрипант – царь Черкесский, труженик страсти, и он был в сонме влюбленных в прекрасную деву Анжелику. И порешила дева увидеть в нем своего провожатого. И стоит ли ее судить в этом, потому как


Лишь упрямец не закричит о помощи,
А, упустив случай, где найти ей защитника надежнее?
Обманную выдумку сплетает она в уме –
Лишь столько внушить ему надежды,
Чтобы нынче он послужил ей,
А там вновь она станет горда и тверда.

И вот явилась она из чащи кустов словно Диана и сказала: «Мир тебе!»


Никогда так изумленно и радостно
Мать на сына не вскидывала глаз,
Оплакав его, как мертвого,
При вести, что не вернулся он с полком, —
Как изумленно, как радостно
Взвидел растерявшийся сарацин
Царский ее вид, нежную ее повадку
И поистине ангельское лицо.
А она обвивает ему шею,
Поведывает о том, как хранил ее Роланд
От гибели, от бессчастья и бесчестья,
И о том, что девический ее цвет
Так же свеж, как и в первый день рождения.
Сакрипант ей поверил:
В горькой доле чего ищешь, тому и веришь.

Про себя же поразмыслил:


«Я сорву эту утреннюю розу,
Чтобы от времени она не увяла –
Ибо знаю, что для женщины нет
Ничего иного желанней и слаще,
Даже ежели на ее лице ужас, и боль, и слезы:
Ни отпор, ни притворный гнев
Не помеха моему замыслу и делу».

Уже готов был рыцарь Сакрипант к страстному подступу невинной девы, как из леса показался гордый всадник в белоснежном плаще, а на гребне шлема его – белый султан. Схватились они.


Ни львы, ни буйволы так
Не бросаются сшибиться и сцепиться,
Как эти рыцари в бешеном напоре.

Победил Сакрипант-язычник, конь рыцаря в белом плаще ускакал вдаль, а бедный рыцарь


Как пахарь, оглушенный молнией
Встает с борозды, куда его бросило
Рядом с его мертвыми волами,
И глядит на сосну, уже без гордой вершины,
Которой он так любовался издали.
Он стенает, он стонет, сгорая стыдом –
Не случалось ему так ни прежде, ни после!
Мало, что он упал, —
Из-под тяжести вызволила его дама.

Тут подъезжает к нему гонец и говорит:


«Знай, выбила тебя из седла
Доблестная рука прекрасной дамы,
Громка ее удаль, громче того красота,
Имя ее знаменито: это Брадаманта
Подсекла завоеванную тобой славу».

Да, то была подоспевшая Брадаманта – сестра Ринальда. В ярком пожаре стыда пылает лицо рыцаря в белом плаще. И тут выходит навстречу им исполин в гулких латах. В гневном омерзении узнает Анжелика самого Ринальда.


Больше жизни он ее любит и желает,
А она от него прочь, как журавль от сокола.
Прежде он невзлюбил, она любила –
Ныне же они обменялись участью.
Прежде она его любуясь любила,
Он же ей отвечал черной ненавистью.
А виною тому были два источника,
Источавшие влагу, по-разному волшебную:
Один льет в душу любовное желание,
А кто пьет из другого – избывает страсть,
И прежний его жар обращается в лед.
Ринальд пил из одного, и гнетет его любовь,
Анжелика из другого, и гонит ее ненависть.
Ах, неправедный Амор, почему
Так часто не смыкаются наши желанья?
Почему, вероломный, тебе любо,
Видеть несогласие меж сердец?

Схлестнулись в битве Ринальд и Сакрипант.


Как зубастые два пса
Из-за зависти или ной вражды
Сходятся. Скрежеща
И кося глазами, как красные угли,
Чтоб с хриплым рыком и шерстью дыбом
Вонзить друг в друга яростные клыки,
Тут Сакрипант вон из седла и вверх кувыркою.

Кость руки Сакрипанта разлетается, как льдинка. Боязливая красавица Анжелика видит себя беззащитной перед ненавистным Ринальдом, вскакивает на коня и гонит его трудной тропой в гущу леса. В лесной лощине встречает она отшельника, богомольного и кроткого, с длинною бородой.


Исхудалый годами поста,
Медленно он ехал на ослике,
И, казалось, душа в его лице
Являла уединенную ясность.
Но перед нежным обликом
Девушки, представшей на его пути,
Хоть давно увядший и немощный,
Дрогнул он любовным состраданием.

И стал он волхвовать, и достал из сумы книгу волшебную, в которой прочел будущее Анжелики. Понесся старец в лес, где все еще сражались безумные рыцари, и сказал им, что граф Роланд без боя получил красавицу и ныне мчит в Париж вместе с нею, тешась и смеясь над враждующими рыцарями.


Видели бы вы, как смешались омраченные поединщики,
Как корили они себя: где глаза их и ум,
Что они вдались в обман сопернику?
Но вот храбрый Ринальд шагает к коню,
Дышит жаром и бешена его клятва:
Если только настигнет он Роланда –
Вырвет сердце у него из груди.
Ринальд шпорит коня к Парижу,
Жгут его гнев и страсть,
И не то, что конь, а и ветер ему кажется медленным.

Тем временем Брадаманта бросилась на поиски своего милого Руджьера, о котором прослышала, что находится он в заточении. Она же желала спасти его из колдовских стен или же разделить с ним тоскливую неволю его. Но сама попала в злые руки. Пообещал ей некий рыцарь помощь, однако обманул, скинул в пещеру с приговором: «О, как жаль, что с тобою не весь твой род!»

То была пещера великого Мерлина и встретила ее там волшебница Мелисса. Она промолвила:


«Благородная Брадаманта,
Не без божьей воли ты здесь!
Мне давно тебя предвестил
Прорицательный дух Мерлина,
Молвив, что нечаянным путем
Ты придешь ко святым его останкам
И осталась я здесь тебе открыть
Что судили тебе небеса.

И радостная небывалому пошла Брадаманта к гробнице, сокрывавшей прах и дух великого Мерлина, и услышала там пророчество, что станут они с Руджьером великими родоначальниками рода великого, что раскинется между Индом, Тагом, Нилом и Дунаем, от южного полюса до медвежьих звезд.

Тут сказал дух великого Мерлина:


Чтимыми явятся в потомках ваших
Вожди, князья, государи.
Смело шествуй своею стезей!
Нет в мире сил пошатнуть твой замысел.

Но надо еще Брадаманте вызволить Руджьера из его каменной темницы, разрушить волшебные чары. Вдруг видит она пролетающего в небе Атланта.


Он, словно затменье или комета
В вышине – диво, сразу и не поверишь:
Мчится по воздуху крылатый конь,
И в латах на нем – ездок.
Раскинуты крылья, переливаются перья,
Меж ними – всадник, прямой в седле,
Весь в железе, светлом и блестящем,
И правит путь прямо на закат.
Это был всемогущий колдун,
Который изнурял в темнице дам и рыцарей.

Но если забрать у него чудодейственное кольцо, придет конец и колдуну и замку его. Вступает в бой с колдуном Атлантом воительница Брадаманте и побеждает его.


И теперь он лежит перед победительницей,
Беззащитный, и не диво, ибо не ровня –
Он старик. И она, могучая.
Она вскидывает победную руку –
Отсечь сраженную голову;
Но глядит ему в лицо и отводит удар,
Гнушаясь недостойным отомщением.
Она видит: перед ней в последней беде –
Чтимый старец с печальным ликом,
Лоб в морщинах, седые кудри,
И ему лет семьдесят или близ того.

Говорит старый чародей о любимце своем Руджьере:


«Ах, не по недоброму умыслу
Взнес я замок на высь утеса, —
И не из корысти стал я хищником,
А подвигла меня любовь уберечь от рокового пути
Славного рыцаря, обреченного от звезд
Стать крещеным и пасть от измены.
Свет не видел меж севером и югом
Такого удальца, такого красавца.
Я, Атлант, с пелен его вскармливал и вспаивал.
Чудный замок я воздвиг лишь на то,
Чтоб замкнуть в безопасном Руджьера.

Однако пришло время освободить Руджьера и других пленников из замка.


Подымает Атлант с порога камень,
Весь в странных чертах и тайных знаках,
А под ним сосуды, имя им – урны,
Из них шел дым, а под ними огонь.
Вдребезги дробит их колдун – и вмиг
Кругом пустыня, безлюдье, глушь,
Ни стен, ни башен,
Словно замка на скале и не бывало.
Исчез волшебник, как дрозд из сетки,
А замка – нет, узники его – на воле.
Дамы и паладины из хором очутились в чистом поле,
И вздохнул не один,
Что на воле уж нет того довольства.
И видит прекрасная Брадаманта
Желанного своего Руджьера,
И он ее узнает и идет к ней с приветливым ликованием,
Ибо любит ее Руджьер
Больше света, больше сердца, больше жизни.
Видит он в ней
Единственную свою избавительницу,
И таким он полон ликованием,
Что никто его на свете не блаженней.

Вдвоем со своей красавицей Брадамантой спускаются они в дол. И крылатый конь – гиппогриф следует за ними. Руджьер вскакивает на него, на ветробежца, гиппогриф взмывает ввысь соколом. Брадаманта одна остается.


А устроил это коварство седой Атлант,
Неустанный в любящем желании
Уберечь Руджьера от грозящей беды –
Вымчать героя из Европы.
Другу вслед смотрит Брадаманта,
Ведет она взглядом, пока хватает взгляда,
А когда он исчезает из вида,
Все летит за ним ее душа.
Вздохи, стоны и слезы
Изливаются без конца и без отдыха.
Между тем крылатый летит без удержу,
Руджьер видит под собою горы,
Но в такой дали, что не может разглядеть,
Где там ровно, а где отвесно.
Так он высоко, что взглянуть с земли –
И увидишь в небе лишь точку,
И скользит легко, как смоленая ладья,
Вслед которой попутный ветер.

Меж тем Ринальд вступает в Шотландию, в которой королеву Гриневеру объявили неверной своему королю Артуру и потребовали ее казни. Не по-доброму рассудила судьба ее. Ринальд защитил королеву. Он сказал:


«Не хочу сказать, что она неповинна, —
Я в том несведущ и боюсь солгать;
А скажу одно: по такому делу не за что ее казнить;
Кто писал такие лютые законы.
Отменить бы вам их за несправедливость,
А издать бы новые, получше.
Истинно говорю: нечестив закон
И для дам очевиднейше обиден».

Тем временем Руджьер на крылатом коне далеко летит, сердце в нем трепещет, как лист на ветру, далеко позади осталась Европа. И вот прилетает он на остров феи Альцины.


Во всем своем полете
Ничего Руджьер не видал краше и милей;
Облети он весь свет,
Нигде бы не нашел приюта сладостней,
Чем остров, куда, кружа, опустился его летун:
Привольные дубравы, где дышат
Лавры, пальмы, ласковые мирты,
Кедры, померанцы, чьи цветы и плоды
Все прекрасны и все по-разному
Лиственными ветвями сплетали сень
От полуденного летнего зноя,
А в ветвях с бестревожным пением
Перепархивали соловьи.
Меж белых лилий и алых роз
Вечно свежих под лелеющим эфиром,
Безмятежные виднелись зайцы и кролики,
Горделивые высились олени
И щипали или жевали травку,
Не боясь ни стрел, ни сетей,
И с луга на луг быстрые и проворные скакали лани.
Истинно мнилось, это рай, где сама рождена Любовь:
Здесь только игры, здесь только пляски,
И каждый час здесь праздничный час.
Ни надолго, ни на недолго
Здесь седая забота не живет в душе,
Здесь нет места бедности и скудости,
Здесь царит Изобилие с полным рогом.
Здесь, где ясно и весело,
Словно вечно смеется милый апрель,
Юные цветут королевы и дамы.
Иные у фонтана ласкательно и сладко
Поют; иные в тени холмов и рощ
Пляшут, играют и красиво резвятся;
А иные в стороне верному наперснику
Изливают любовную свою тоску.
По вершинам сосен и лавров,
Стройных буков и мохнатых елей
Весело порхали малютки-амуры:
Те – ликуя о потешных победах,
Те – готовя стрелы для новых сердец,
Эти – расставляя тенета,
Кто в ручье студил каленые острия,
Кто оттачивал на твердом камне.
А дворец не тем был прекрасен,
Что над всеми сиял великолепьем,
А что жил в нем люд,
Несравненный изяществом и прелестью.
Но прекраснее всех была Альцина,
Как пресветлое солнце меж светил.
Так она была сложена,
Как усерднейшему не вымыслить художнику.
Кудри длинные, золотые, завитые –
Само золото не светлей и не ярче.
По нежным ее ланитам
Слились цветом лилии и розы.
А под черными, под тонкими выгибами –
Два черных ока, два светлых солнца
Милостивых взоров, но бережных на взоры:
Вокруг нее витает веселый Эрот.
Этими он взорами набивает колчан,
Этими он взорами прилучает сердца.
Из уст ее излетают речи,
Умягчающие жесточайшие души,
Родятся улыбки,
Обращающие юдоль в эдем.

Но услышал Руджьер от мирта, прежде бывшего юношей влюбленным, как коварна и зла фея Альцина, узнал, что на этом острове всех своих любовников она превращает в деревья. Здесь же, на острове пришлось Руджьеру сразиться с самыми разными чудовищами.


В мире невиданно удивительней гурьбы,
Лиц уродливей, тел чудовищней!
Одни — по шею совсем как люди,
А головами – то кошки, то мартышки;
Иной бьет оземь копытом козьим,
Иные – как кентавры, легки и ловки;
Там бесстыдные юнцы, тут бессмысленные старцы,
То голые, то в шкурах невиданных зверей.

Но как только появлялась фея, Руджьер забывал о всех ужасах, проводил в кругу ее друзей веселое время.


Где над знатным пиром цитры, лиры, арфы
Звоном зыбили воздух
В сладком согласье и в звучном созвучье;
А иные пели о любовной сладости и страсти,
А иные стихами изъясняли милые образы.
А как стал конец тому застолью, —
Сели в круг для милой игры:
Каждый каждому на ушко нашептывал любовные тайности,
Это ли не случай влюбленным
Без помехи открыть свою любовь?
И последнее меж ними было слово –
Провести эту ночь в одной постели.

По самые очи погрузился Руджьер в море нег и услад с прелестной феей Альциной.


Не так плотно плющ оплетается вокруг своего деревца,
Как сплелись наши двое любовников,
Друг у друга впивая с губ
Вздохи, слаще которых нет в посевах
На индийском и савском ароматном берегу.
Ни одна отрада их не минет –
Все сошлось в чертоге любви.
По два, по три раза на день
Переменяют платья для веселых забот:
Повседневно – пир, повсечасно – праздник,
Борьба, турнир, театр, купанье, пляска;
А подчас под навесом у фонтана
Читают они про странную любовь.
Или по светлым холмам и темным долам
Гонят они пугливых зайцев,
Или шумом вспугивают фазанов
Чуткими псами по кустарникам и жнивью,
Или на дроздов в пахучем можжевельнике
Ставят клейкие прутья и хваткие силки,
Или сетью, или обманчивым силком
Беспокоят затишья рыбных заводей.

В то время, как Руждьер витает в неге любви и беззаботности, бедная Брадаманта разыскивала его повсюду.


Много дней она бродит в тщетном поиске
По тенистым лесам и выжженным полям,
Городам и слободам холмам и долинам,
Но нигде не знали о милом ее друге –
Слишком он был далеко.
Сто раз на день она о нем пытает, а ответа нет.
Где искать меж небом и землей,
Бродит бедная одна,
И лишь вздохи, слезы, пени ей попутчиками.

Тут и решила Брадаманта снова отправиться к пещере, в которой покоились мощи великого Мерлина. Волшебница, милая и добрая кудесница Мелисса осталась неослабной в своем попечении поддержать славную деву в это трудное для нее время. Узнает Брадаманта, на каком острове в сладчайшем плену пребывает ее возлюбленный и мчится туда. Во всем помогает ей Мелисса.


И вот здесь Мелисса чудесно меняет облик:
На пядь прибавляет росту,
Каждым членом становится крупней,
Храня склад и меру,
И теперь у нее вид чародея, вскормившего Руджьера, —
Долгая борода одевает подбородок,
И морщинами ложиться кожа на лбу.
И лицом, и голосом, и повадкою
Так она переменяет образец,
Что мнится, это прямой Атлант.

Нашла своего возлюбленного горестная дева дышащим негой и праздностью, в одеждах, вышитых рукою феи Альцины. Предстала перед ним в облике Атланта кудесница Мелисса и сказала его голосом:


«Это ли тот плод, для которого проливал я пот?
Мозговиною медведей и львов
Вскармливал я тебя с малолетства,
По пещерам и дремучим ущельям
Я учил тебя удушать драконов,
Вырывать когти тиграм и барсам,
Выворачивать клыки кабанам, —
Лишь затем ли, чтоб ты стал с такой наукой
Аттисом или Адонисом при Альцене?
А твоя царица – что она сделала
Больше чем любая из блудниц?
Со сколькими делила она ложе,
А были ль они счастливы – знаешь сам.

И Мелисса в образе Атланта подает Руджьеру волшебный перстень.


И тут же обрел богатырь себя,
И такое встало в нем гнушение,
Что хоть в землю бы провалиться
И не видеть никого из-под тысячи локтей.

Тут Мелисса сбросила с себя облик Атланта и предстала перед Руджьером в своем настоящем обличье. Настоящее обличье увидел одурманенный рыцарь и тогда, когда взглянул своим освободившимся от чар оком на фею Альцину и увидел, что


Вся краса ее – заемная, не своя от косы до пят,
И все сладкое с нее схлынуло, а в осадке – дрянь.
Как малыш припрячет спелый плод,
А потом забудет, куда,
А потом через много дней
Набредет случайно на припрятанный,
И дивится, что он не такой, как был,
А насквозь гнилой и вонючий,
И гнушается прежним милым лакомством,
Брезгует, кривится и швыряет прочь, —
Так Руджьер, когда велела ему Мелисса обратиться к своей фее
С тем перстнем на персте,
Над которым немощны все заклятья, —
Вдруг видит перед собой вместо давнишней своей красавицы
Урода из уродов, такую старуху, что мерзей не выдумать,
Черный яд вздувает ей сердце и рисуется на мерзком челе.

Тайком от феи Альцины вывела кудесница Мелисса околдованного рыцаря из сладостного мира старой распутницы. Тут бросилась Альцина вдогонку за рыцарем и так спешила, что оставила в тоске по любовнику свой город без надежной охраны. Мелисса воспользовалась этой оплошностью, оживила всех пленников и вернула им их прежний лик. Радостные, они отправились по домам. Продлилась их жизнь, и у каждого сложится по своему, по своему и любовные истории сочинилися.


Говорил и говорить буду:
Кто попался в достойную сеть любви –
То хоть будь его дама уклончива,
Хоть вовсе к нему холодна,
Хоть минуй его всякая награда
За потрату времени и труда,
Хоть он вымучься, хоть умри, а не плачь:
Его сердце – на возвышенном жертвеннике.
Но пусть плачет тот,
Кто стал раб пустых очей и витых кудрей,
За которыми – коварное сердце,
А в нем мало света и много мути.
Рвется бедный прочь, и, как раненый олень,
Где ни мечется, а стрела все в ране:
И сам себе в стыд, и страсть ему в стыд,
Не сказать в недуге и не выздороветь.
Но, государь мой,
Я, как знатный игрец на ладных струнах,
Должен нового искать вновь и вновь
То высокого, то низкого звона, —
И пока я говорил о Ринальде,
Мне припомнилась милая Анжелика:
Как она от него пустилась в бегство
И в том бегстве повстречала отшельника.
Вот о ней теперь и продолжу.
Редкая ее красота
Разогрела в нем охладелую кровь.
Ходит и видит он, что мало ей до него дела,
И быть ей с ним не в охоту.
Вызывает он демонов целый легион,
Выбирает одного, говорит ему, какая в нем надоба,
И велит ему залезть в нутро скакуну,
Вместе с дамой унесшему отшельниково сердце.
И вот в коня Анжелики вселяется бес,
Она же, ничего не ведая,
Долго ли, коротко ли, скачет день за днем,
А в коне ее бес, как огонь под пеплом,
Ждущий вспыхнуть пожаром,
И его не унять, и от него не уйти.

И унес ее этот взбесившийся конь на необитаемый берег.


Там она стояла, обеспамятев,
А потом – речи в взрыд и очи в плач:
«Ах, судьбина, тебе ли меня домучивать,
Мною уж насытилась вдоволь и вдосталь!
Неужто я еще не все отстрадала,
Чтобы встретить смерть?
Не насытилась еще твоя жестокость,
Не дала ты мне захлебнуться морем –
Вышли дикого зверя растерзать меня, и я не побоюсь;
Нет таких мучений – лишь бы насмерть!

Но судьбина не шлет Анжелике ни тяжкой, ни легкой кончины, а шлет она ей старца-отшельника. А тот держит при себе зелье снотворное и брызжет им в ее властительные очи. И она, усыпленная, падает — беззащитная перед хищным вожделением негодника.


Он ее обнимает и гладит всласть,
Она спит, не в силах противиться;
Он целует ее в рот, целует в грудь –
Их в укромном месте никто не видит.
Но споткнулся его конек,
Был он телом слабей желания.
Седок пробует его и так и сяк –
Все не вскинуть ему ленивца:
Тщетно он затягивает узду –
Тот не вздымает понурую голову.

И надо ж было такому случиться, что оказалась бедная Анжелика неподалеку от того места, где свирепствовало морское чудовище, пожиравшее юных девиц. Потому жители этих мест старались найти для него чужестранок, дабы отдать их на поедание и спасти своих милых чад.


Кто опишет слезы, стоны, крики, вопль до небес?
Как не вышли моря из берегов,
Когда дева простерлась на холодном камне,
Беспомощная в цепях перед страшною черною погибелью?
Как рыдала она и ввивала
Пальцы в кудри, и рвала за прядью прядь!
Не сдержали бы дрожи сердца
Взвидев скованную Анжелику на голой скале,
Где не схоронено само злодеяние,
И кричит сам воздух, и кричит земля об этом.

А Роланд в это время мчится за своей красавицей Анжеликой в Париж.


Ночью он мечется умом на докучном ложе,
Бродит мыслями вблизи и вдали,
Возлюбленная дама приходит ему на ум,
Откуда никогда и не выходила,
Жжет ему сердце, и все яростнее горит
Белым днем приутихшее пламя.
Плача, рыдая, говорил себе страждущий Роланд:
«Кто ее уберег бы надежнее, чем я?
Не по гроб ли я хранитель ей?
Пуще сердца, пуще зеницы
Мог и должен я был, а не устерег!

Тем временем освобожденный Руджьер несется на своем крылатом коне по миру и вдруг видит прикованную цепями к скале прекрасную Анжелику.


В то самое утро выставили ее на урочной скале
На потребу неоглядному гаду,
Глотателю беззащитного живья.
Нагую, как впервые явила ее Природа,
Ни малым не скрывая покровом
Белые лилии и розовые розы,
Нежный цвет девичьего тела,
Не вянущий ни в декабре, ни в июле.

И на это-то чудо Природы посягает неоглядное чудовище.


У Руджьера копье не праздно,
Он разит чудовище вперевес,
А оно, как гора, кольцами дышащая в море,
Звериная – только голова,
И в ней клочья наружу, как у вепря;
Руджьер бьет его в лоб между глаз, —
Тщетно! – как в гранит и как в железо,
Не врубиться в непробойную шкуру.
А чудовище хлещет хлябь хвостом –
Волны дыбом в самое небо.

Осталось только одно: ослепить Руджьеру чудовище блеском волшебного щита. Ударил в чудовище чудный свет. Рухнул исполинский гад, и под брюхом у него оказалось пол-моря, а Руджьер унес красавицу Анжелику на спине своего крылатого коня.


Но вот скачка кончена, сходит он на травку,
Укрощает пыл жеребца,
А вот собственного пыла не может.
Только слезши, снова хочет влезть,
Да помеха – железные латы:
Латы – железные, надобно их снять,
Препиная исполнение желаний.
Торопливо и вразнобой стаскивает он то шлем, то поножь, —
Никогда он так не путался:
Один узел завяжет, два затянет.
А с чего бы Руджьеру обуздываться,
Если ищет он наслаждения, а перед ним
Милая Анжелика, нагая в благостном уединении дубравы!
И он уже не помнит о Брадаманте,
Врезанной в его рыцарское сердце;
А хоть бы и помнил, он не слеп, чтобы отвергать вот эту.

Очнулась Анжелика, испугалась, но увидела на пальце Руджьера волшебное кольцо, изловчилась, сорвала его с пальца и исчезла, как ее и не бывало.


Озирается Руджьер, рыщет во все стороны, как безумный,
А потом, припомнив про перстень,
Застывает в стыде и бессилии,
И клянет, что он такой разиня,
И корит, что с такою неучтивостью
Отнеслась неласковая на рыцарскую послугу.
Анжелика же решила: пора в дорогу,
Завернулась она в рогожку
И отправилась в путь на родину.

Покинул Руджьера и его крылатый конь, без копытной птицы остался он. Пошел по лесу темному и вдруг увидел что его Брадаманта стала жертвой великана. И нет никакой возможности спасти ее, потому как великан вскинул деву на плечи, словно овечку малую и меряет с ней по лесу такими шагами, что даже и взгляду не угнаться вслед.

А тем временем Роланд продолжает поиски Анжелики. И встречает он страшное чудовище, в плену у которого томится прекрасная дева Олимпия. Освобождает рыцарь Олимпию, вспыхивает чувствами к ней, золотые стрелы любви зажжены очами ее. Горе тут оборачивается радостью. Да недолгою. Вспоминает Роланд об Анжелике и пускается вновь на поиски ее. По полям, по долам, горам и взморьям едет печальный и скорбный рыцарь.

Анжелика же в своем странствии находит истекающего кровью юношу Медора. Тяжкая рана его уже предрекала смерть ему. Тогда бросилась собирать дева всеотменную траву, что спекает кровь и свевает боль — панацею от всех болезней и стало лечить ею умирающего. Вздохнул глубоко юноша Медор,


А как взвидела Анжелика его прелесть и вежество,
Вгрызлось в сердце ей тайное жало,
Вгрызлось тайное жало, как кресало,
И любовный запылал пожар.
День от дня Медор расцветает все краше,
А она истаивает, как снег,
Павший в неурочную пору
На простор, открытый дневным лучам.
Чтобы страсть не сделалась ей погибелью,
Закусила она удила стыда.

Но тщетно… Все старания тщетны… Страсть сильнее рассудка. И вот очутилась прекрасная Анжелика в объятиях юного Медора.


Даровала Медору Анжелика
Некасаемую первую розу
Того сада, того вертограда,
Где невступна была рука искателей.
А тому дару в украшающую честь
Справила она святые обряды,
Брачные, осененные Амором,
Предводимые пастушьей женой.
Не бывало праздничней свадьбы,
Чем под тою смиренною кровлею,
И потом не один блаженный месяц
Там влюбленные лелеяли счастье.
Ни на шаг красавица от желанного,
А все нет ей утоления;
Ни на миг не размыкает объятий,
А не стынет страсть.

И надо же было Роланду прийти в тот край, где блаженствовали влюбленные. И увидел он в том краю на стволах дерев несчетные надписи, сделанный рукой его богини. Рассказывали эти надписи о том, как любит она своего Медора.


Молвит Роланд: «Внятны мне ее письмена,
Многожды я видел эту руку;
Но Медор – это, верно, вымысел:
Этим зовом зовет она меня».
Но уж в душе сомненье, как злой пожар,
Чем его пуще тушат, тем пыльче пышет:
Так пичуга с недогляду севши в сеть иль в клей,
Тщетно плещется, и чем больше бьется,
Тем крылатая плотнее в плену.
С каждым взглядом в страждущей груди
Льдистым стиском стискивается сердце.
Очи в камень и мысли в камень, и как камень – сам.
Обесчувственный, остается он весь в добычу горю:
Кто не знает – нет больнее боли, чем эта!
Подбородок в грудь, чело – долу,
Он не в силах излить слезными пенями
Ни слезы, ни слова – так полон он муки.
Говорит себе в разрыве рыданий:
Я уже не я: Роланд мертв и в землю зарыт,
Он убит неблагодарною красавицею,
Он в неверной нашел врага.
Я лишь дух Роландов, рыщущий в мрачном аду,
Чтобы призрак мой стал уроком
Всем, кто вверил душу Амору».

И впадает бедный рыцарь в беспроглядное безумие, неистовствует, сокрушает все вокруг:


Рубит надписи, дробит скалу,
Брызжут в небо каменные дребезги:
Горе гроту, горе дубраве,
Где везде – Анжелика и Медор!
Рвет он с плеч кольчуги и латы,
Здесь шлем, там щит,
Одаль панцирь, а одаль и булат –
Все его железо разметалось по роще вразноброс.
Платье – в клочья,
Обнажены волосатая грудь, спина и чрево;
И настало то самое неистовство,
Что не видано и взвидеть страшней.
В том ли буйстве, в том ли бешенстве
Меркнет ум и меркнут пять чувств.
Будь в руках клинок – вовсе дивны бы настали дела!
Но ни меч, не секира, не топор
Столь великой моготе не надобны:
Такова его проба сил,
Что рывком он рвет сосну о корнях,
За сосной другую и третью,
Как бузинный куст иль укропный сноп,
И дубы, и вязы, буки, ясени, яворы и ели;
Словно пташий ловчий расчищая землю для сетей,
Рвет жнитво, крапиву и тростие,
Так Роланд вековечные стволы.
Воистину, кто увяз в любви коготком,
Тот держись, чтоб не слиплись крылышки, —
Ибо все гласят нам мудрецы:
Что такое любовь, как не безумие?

Страшно, ах, как страшно, оказаться рядом с обезумевшим. Сбежались на шум окрестные пастухи, а зря.


Лишь увидели они изблизи, какова в рехнувшемся сила рук, —
Мигом в ужас, и бежать, врассыпную, кто куда,
А безумец вслед, и схватив какого-то за голову,
Враз рвет с плеч, как, гуляя, рвут цветок или яблоко.
Безголового хвать за голень и машет им, как палицею,
Уж не встать ему до Страшного суда.
А Роланд рывком, толчком, тычком, клыком, когтем,
Рвет, глушит и губит быков да коней –
Не спастись и самому быстроногому.
А потом безумец рыскал по всей округе,
Не щадя ни людей, ни зверья,
По лесам, хватая ловких ланей и вертких коз,
То и дело голой рукой унимая кабана и медведя,
Их убоиною вновь и вновь глуша ярую утробу,
Вправо, влево, вдаль, вблизь по всей Франции.
Граф, гонимый яростным горем,
Мчит вдоль по круче над глубоким ущельем,
И на самом ему перевале дроворубы с дровами на осле;
Сразу видят по образу и подобию,
Что бегущий — без царя в голове,
И кричат, грозя голосом, чтобы он –
Прочь с дороги, хоть вспять, хоть в бок.
Но Роланд им в ответ ни слова, а как вздымет ногу,
Да как двинет осла ей прямо в грудь
Всею силою сверх всякой силы:
Тот взлетел, как птичка небесная
И обрушился на дальнем холме,
За версту по ту сторону долины.
В страхе свергнулся один из молодчиков
С крутого откоса сквозь колючий терновник,
Исцарапавши лицо свое в кровь,
Но оставшись вольным и неувечным.
А другой закарабкался на скалу и на отрог,
Чтобы выше утаиться от бешеного,
Роланд хвать подпрыгнувшего за обе ноги
И, насколько стало развода рук,
Разорвал его на две половины –
Точь в точь, как расхватывают курицу или цаплю,
Чтобы бросить теплые потроха
Вдоволь ловчему соколу или ястребу.
Столько изрубил людей и скота сумасброд,
Столько снес и сжег домов и хижин,
Что и нет как нет полугорода.

Между тем пора бы нам вспомнить Руджьера и его возлюбленную Брадаманту.


Огляделся Руджьер и узнает
Ту, которую Атлант скрывал за своими чарами,
Ибо то Атлант не давал ему узнать ее.
Смотрит Руджьер на Брадаманту
Смотрит Брадаманда на Руджьера,
И дивятся, что ум и взор
Столько дней был туманим мнимым маревом.
Обнимает Руджьер свою красавицу,
А красавица алее роз, и срывает он с пурпурных уст
Первый цвет любовной утехи.
Тысячу и тысячу раз обоймутся – не разоймутся
Двое милых, и таково блаженны,
Что отрада рвется из груди.
Раскрывает Брадаманта влюбленному
Все услады, пристойные целомудрой
Деве, жаждущей унять жажду милого,
Не порушив девичью честь.
Ежели-де хочет Руджьер
Не упрямой быть ей в высшем даре,
То пусть честно просит о ней отца ее,
Но сперва – крестится.

Лишь отсутствие христианской веры у возлюбленного может стать для Брадаманты препятствием к браку. В остальном же


Вековечная хвала ей,
Возлюбившей не золото и не трон,
А дух и доблесть, благородное сердце;
И поистине, тем она достойна
Столь высокой паладиновой любви,
Подвизавшей ристателя на подвиги дивные в веках.

Тем временем Роланд уже рыщет по Испании. А там как раз пребывает красавица Анжелика с молодым своим мужем. Встретившись с Роландом, не узнает она его.


Ничего в нем не осталось от прежнего:
Хоть родись он в кряжах, откуда брызжет Нил, —
Он и то не был бы так черен:
Очи впали в череп, лицо высохло, как голая кость,
Космы в клочьях, борода в комьях,
Заскорузел, скорбен, страшен и груб.
Как увидела его Анжелика –
И дрожит, и шарахается прочь,
И визжит, оглушая небо криками,
И бежит под Медорову скрыться длань.
А как взвидел Анжелику Роланд, —
Вмиг неистовец на ноги к ней:
Такова в нем вспыхнула лакомость
На ее пленительный лик.
Не следа в нем памяти, что любил он ее и ей служил, —
Мчит вдогон, как собака за красной зверью.

Только и спаслась Анжелика тем, что сумела чудо-перстень спасительный украдкой в рот себе положить и тотчас исчезла, словно огонек под воздухом. Сострадала она такой крутой невзгоде, себя винила, но помочь была не в силах.

Тем временем Брадаманта ждет своего Руджьера. Уж давно он обещался вернуться, а его все нет и нет.


Не видно милого и не слышно,
И тогда начинает она рыдать,
Так, что тронулись бы жалостью
Змеевласые фурии в преисподней тьме.
О, Любовь, удержи убегающего,
Или вновь вороти меня в ту жизнь,
Где не ты и никто мной не тиранствовал!
Ах, тщетное мое чаяние
Пробудить в тебе, Любовь, искру жалости!
Верно нет тебе, Любовь, большей радости,
Чем точить нам из очей реки слезные!

А тут страшная весть пришла: Руджьер ее встретился с прекрасной воительницей Марфузой, смелой и умелой во всякой сече.


Ни дитя, резвясь по вешним цветам,
Лазоревым, алым, желтым,
Ни красавица, к музыке и пляске
Разодевшись, не радуется так,
Как в лязге бронь и ржание коней,
Меж бьющих копий и жалящих стрел,
Где льется кровь и сеется смерть,
Рада ратовать мощная Марфиза.
Она шпорит коня, клонит копье,
Мчится на ропщущую чернь,
Метит в грудь, метит в горло,
Чуть заденет – и наповал,
Чуть взмахнет – и не сносить головы,
Тот пронзен, а этот подкошен,
Кто без правой руки, а кто без левой.

И полюбил ее так рыцарь Руджьер, что врозь они никогда и не бывают. Как Брадаманте перенести такую жестокую измену.


Забывает она себя и все на свете,
Омывает кровавое слезами, взрыдом,
Оглашает окрест луга и рощи,
Нещадимо бьет и рвет ланиты и перси,
Исторгает золотые кудри,
Тщетно выкрикивая милое имя.

Умереть уж лучше было бы тогда, когда была еще любима – не было бы слаще такой смерти. Теперь умереть можно лишь тогда, когда она отомстит коварному возлюбленному. Вот и время пришло кровавой сечи между двумя могучими воительницами. Такова их рыцарская честь.


Растерянный же Руджьер, трепетал,
Взирая на эту брань,
За свою, за любезную красавицу,
Ибо крепко зная Марфизину руку;
Трепетал, когда и та и эта яро
Сшиблись лицо в лицо,
Ибо обоим желал добра,
Но любовь любови –
Рознь: к одной пылал он безумным пламенем,
А к другой был добрый чтитель и друг.
Но видит он: его просьбы – тщета,
Без мечей и ножей бьются дамы
Вручную и вножную.
И Брадаманта молвит Руджьеру:
Ты умрешь от руки моей:
Погублю тебя, и в аду мы будем вместе навек.

Горестно могла бы закончиться эта битва, но тут из гробницы Атланта послышался его голос, который открыл великую тайну о том, что Руджьер и Марфиза – родные брат и сестра. От этого известия все вздохнули спокойно и возрадовались, и битва двух воительниц тотчас же закончилась. Пришло время, Руджьер принял святое крещение от отшельника. Много еще встретилось препятствий на пути влюбленных, но дело закончилось добрым миром и счастливым браком.

Между тем на Ринальда, чья судьба была зла и студеная струя поила его пламенем, нападает страшное чудовище – Ревность.


Въехал паладин в знатный лес бывалых нечаянностей,
В дикие и опасные места
Во многих милях от городов и замков, —
Глядь, смутилось синее небо,
Скрылось солнце меж темных туч,
И вздымается из черной пещеры
Женовидное ужасное чудовище:
Тысяча очей, все без век, не смокнутся,
Не подернутся дремою;
Тысячи ушей; вьются волосы змеиными жалами;
Из диавольской черноты выступает
Устрашительный облик;
Хвост, как змей, и велик, и дик,
Обвивает грудь, оплетает петли.
В тысяче и тысяче подвигов не знавал герой того, что познал,
Когда двинулось на него угрожающее взорами чудовище:
Страх, непостижный людям, прихлынул в жилы, —
Но, притворствуя привычную удаль,
Он дрожащей рукой сжимает меч.
Хорошо ратоборствует чудовище –
Так и рвется соступиться с соперником:
Взметывает змеиную пасть и сверху на Ринальда в упор.
Изовьется справа, изовьется слева –
Изворачивается Ринальд и разит
Взмахом, отмашью, вновь и вновь,
А не разу проворную не заденет.
То змея ему ринется на грудь,
Леденя сквозь сталь до самого сердца,
То в лицо, под забрало, по щекам и по шее;
Дрогнул рыцарь, шпорит то вперед, то в бок,
А проклятая тварь все за спиною –
Не стряхнуть, как ни береди скакуна.
Сердце бьется, точно лист на ветру,
А змея и не жалит,
Но уж так-то мерзостна и страшна,
Что он жизни не рад, кричит и стонет.
Тут худой бы ему случился конец,
Кабы вдруг не подоспела подмога.
Подоспел подмогою некий рыцарь,
Его латы – светлая сталь,
Знак на шлеме – соломенное ярмо,
Щит – на желтом красное пламя,
Меч у бока, копье в руке, у седла – огнедышащая палица.
Твердый духом, где заслышал он шум – туда и вскачь;
Глядь – и видит, как чудовище по Ринальду
Оплелось змеею во сто узлов.
Рыцарь, имя которого Презрение –
К чудовищу внаскок, бьет в бок,
И летит оно кувырком и влево,
Улетает из мира прочь.
Так загнав преисподнее исчадие
Грызть себя и жарить себя в злой щели
С горьким током в тысячи ручьев из тысячи очей, —
Обращается рыцарь вослед Ринальду
Быть ему напутником и вождем.
Рассыпался Ринальд тысячами благодарностей,
И клянется, что на весь белый свет
Он восславит его добродеяние.
Вот поехали они, и приехали к светлому свежему ручью,
Журча звавшего пастыря и путника
Испить сладость забвения от любви.
Да, мой сударь, эти хладные струи в сердце гасили страстный жар:
Это к ним припав, Анжелика овратилась от Ринальда навечно;
А когда Ринальд в свой черед каменел неприязнью к постылой,
То и это ни от чего иного, как хлебнувши из того же ручья.
Вновь, как встарь, Анжелика ему постыла.

Между тем в лунном доле земных потерь отыскался сосуд с Ролондовым умом. Верный ему рыцарь отыскал и самого Ролонда, повязал ему с помощью своих товарищей руки и ноги и дал вдохнуть из чудесного сосуда. И вовремя. Собиралась уж его жизнь закатиться за явную смерть. Однако вдохнул Роданд единым дыханием, и вернулся к нему его здравый ум.


Гряда его бед, что источила очи
Долгим плачем закончилась,
Рыцарь, изъятый из обуяния цепенел,
Стал изумлен и бессловесен,
Обращает взоры вправо и влево,
Но никак не поймет, где он есть,
Только видит и только удивляется,
Что он гол и в путах от рук и до ног.
Воротясь же в свою истинную суть,
Пуще прежнего доблестен и разумен.
Исцелился Роланд и от любви, — и уже ему ничто
Та, в которой с такою страстью
Столь видел он прелести и нежности,
И уже единственный его помысел –
Воротить все, что трачено в любви.

Вот сколь сложную сюжетную линию для тебя, мой дорогой читатель, мне удалось выудить из множества сюжетных линий и всяческих отступлений в замысловатых хитросплетениях более чем внушительной по размерам поэмы. Герои ее путешествуют по всему свету. Вместе с ними путешествует и их создатель – причудливый автор Ариосто. Вместе они заглядывают в разные уголки огромного мира, видят в нем и реальное и сказочное, а потом об увиденном рассказывают нам. Вот автор набрел на странную пещеру и рассказывает о ней:


Есть в Аравии светлая долина
Вдалеке от городов и сел,
В тени двух гор,
В гущах древних сосен и мощных буков.
Там напрасен солнечный день:
Не пробить лучам
Яркий путь меж сплетенных ветвей;
А в земле раскрывается пещера.
В черном подлеске емкий крот раздвинул скалу,
Лоб которой, вьясь, загородил неотвязный плющ.
Тяжкий Сон опочил под этой сенью;
Справа – Праздность, тучная и томная;
Слева – Леность сидит, и невмочь ей ни встать, ни в путь;
На пороге – Забытье, никого не признает, никого не впустит,
Ничего не услышит, ни о чем не скажет,
Всех обымет, никому не уйти;
А на страже бродит Безмолвие,
Черный плащ, подошвы на войлоке,
И кого ни завидит издали, —
Мановением знак: не подступись.

А вот славный город Париж готовится к встрече с гневными басурманами. Возносятся мольбы и обеты христиан к богу о спасении.


И не празден был молитвенный жар:
Добрый гений, лучший из ангелов,
Принял те мольбы и расширил крылья,
И вознесся поведать о том Спасителю.
И без счету в тот миг было ко Господу
Таких вестников с такими мольбами,
И святые райские души с умилением в ликах,
Внемля им, стремили взоры к Вечной Любви,
Общее являя желание,
Да услышится праведная мольба
Христиан, воззывающих о спасении.
Стоит Париж средь большого поля,
В средоточье Франции, в самом сердце.
И дрогнули в нем колокола
Дробным боем смятенного набата,
Вскинулись в храмах руки к небу и губы в крике.
Плачут праведные старцы,
Зачем дожили до такого горя;
Блаженными славят павших
Святым прахом в землю в давние года.
А юные удальцы не гадая, кому жить, кому нет.
Презирая зрелые разумы, отовсюду спешат к раскатам стен –
Бароны и паладины,
Короли, князья, графы, маркграфы, рыцари,
Здешние и пришлые
На смерть готовы за Христа и свою честь,
Чтоб ударить на басурман.
На низ со стен Христово воинство
Клинком, пикой, топором, каменьем, пламенем
Бьет без страха, держит стены, и ничто им вражеская спесь:
Где собьют одного, убьют другого –
Смел на смену третий и четвертый.
Иной падает в смертной корче,
Раскроенный от темени по грудь,
Но бьет сталь, давят глыбы, цельные обваливаются зубцы,
Вывороченные каменья из стен,
Кровли башен, балки помостов;
Плещет кипящая вода, жар и пар ее варварам невмочь,
Ливнем она неодолимым бьет
В щели шлемов вжигается она и слепит.
Железо ее не злей, а еще и тучею взвивается известь.
А еще и пышут горшки смолой, маслом, серою, скипидаром;
Обручи с огненными ободьями не ждут часа, катятся с раската
Яростными гривами вразновей,
Жгучими венцами венчая мавров.

Так победили басурман отважные парижане.


Ворога выволокли на площадь в самый многолюдный позор,
Сорвали с него шлем и панцирь, оставив в куртке до пупа,
Притащили к мясным рядам, взвалили на высокую телегу,
А ее тянули еле-еле две коровы, чуть живые с голоду.
Свитою срамной колесницы шли старухи и поганые шлюхи,
То одна, то другая держит вожжи, и все с хулою на язвящих губах;
А мальчишки, не щадя сил, поверх брани, поносной и обидной,
Впрямь забили бы его каменьями, не сдержи их те, кто поумней.
Вот сколько сраму и крайнего урона побежденному на веки веков.

Такое в стародавние времена бывало. С огнестрельным же оружием шутки плохи и благородство рыцарей при нем не в чести.


Адская снасть выковалась из пучин,
И явилась поначалу у немцев,
А они, пытая так и так,
Дьявольским погибельным подсказом
До того изострили ум, что доискались ее употребления.
А после – Италия и Франция и все
Страны переняли страшную науку:
Иной льет бронзу в полые льялы,
Жидко топленую в печном огне,
Иной сверлит железо, иной тачает
Легкий ствол и тяжелый ствол,
И зовут это пушкою, простою, двойною,
И бомбардою, фальконетом, кулевриной,
И кому еще какое имя нравится.
А с того – и в клочья сталь, и камни в пыль,
И ничего разящему не преграда —
Пуля вышла насквозь и вынесла душу из тела.
Зверская, злодейская казнь,
Как нашла ты угол в людском сердце?
Через тебя ныне рыцарство без славы,
Через тебя ныне война без чести,
Через тебя храбрость и доблесть без цены.
Ибо худший с тобой сильнее лучшего.
Через тебя и отваге и удали
Больше нет удела в ратном поле.

Поразмышляв об огнестрельном оружии автор идет дальше. Вот повстречалось ему на пути логово злобного людоеда.


В засаде сидит великан-людоед,
От него уйти нет надежды ни конному, ни пешему:
Он кому вгрызется в горло, с кого сдерет кожу,
Тех разорвет на части, этих сгложет живьем.
У злодея жестокая забава – выплел он умелую сеть
И раскинул невдали от пещеры, пыльным притаив ее песком –
Кто не знает, тот не заметит, такова она тонка и крепка.
Кто не мимо, на того он с криком,
Тот шарахнулся, и мигом в плену.
А терзатель с хохотом тащит запутавшихся в свой дом,
Будь то рыцарь, будь то девица,
Будь то полный или большой человек.
Сгложет мясо, высосет кровь и мозг,
А кости разметет по безлюдью;
Где ни глянь, человечьи кожи –
Страшное убранство его жилья.
Дом же свой трупами он украшает
Как иные – пурпуром и золотом.

Сказочные представления продолжаются. Вот некий рыцарь несется за отвратительными гарпиями.


Гнал он проклятых Гарпий и в ход и в лет,
До подножия той горы, где они ввелись в подземелье.
Паладин прилагает ухо к устью и внемлет
Стоны, вопли и вечный плач –
Верный знак, что здесь-то и недра ада.
Здесь стенает дочь большого лидийского царя,
Потому что к верному любовнику своему,
Она не знала ни жалости, ни милости.
Рядом Дафна горюет, о том, что не в меру
Истомила Аполлона гоньбою.
Но того более здесь мужчин, за такую же страждущих вину,
Но в страшнейшей наказуемых бездне,
Где слепит их дым и палит огонь.

Есть в книге сведения и о луне.


На луне – не то, что у нас: не те реки, не те поля, озера,
Не те горы, холмы и долы, а меж них замки и города.
А дома в них такие большие, каких сроду не видывал паладин,
А леса просторные и дремучие, где охочи нимфы гонять зверей.

Лунные чудеса кончаются, начинаются земные.


Некто, взявши полные горсти зеленых листьев,
Лавров, кедров, пальм и олив,
Он, вышед ко берегу, метнул их в волны, —
О, блаженные души, стало их несчетнее и несметнее,
Стали длинны, крупны, круты, гнуты,
Жилы обернулись брусьями и канатами,
Два конца загнулись остро и вверх,
И по влаге выплыли корабли, столькие и такие разные,
Сколько листьев снялось с разных деревьев.
Дивно видеть, как стали из той россыпи
Челны, струги, ладьи и все суда,
И какие на них были готовые мачты,
Реи снасти, весла и паруса.

Автор стоит на палубе корабля и видит, как весла ринулись в водяной вал, и паруса поймали подорожный ветер.


Вышли плаватели в открытую глубь,
Как вдруг вставший южный,
До полудня ласковый и смиренный,
К сумеркам все суровее и злей взмел валами хлябь,
Грянул гром, и взъярились молнии,
И как в клочья рвануло небо пламенем.
Темным парусом выстелилась мгла,
Не видать ни солнца, ни звезд,
Ревет снизу море, сверху небо, со всех сторон – ураган.
В сто тучей хлещут черный дождь и белый град,
И все ниже ночь накатывается на лютые волны.
Злей и злей кромешная ночь пуще ада;
А судьба не милостивится,
А судьба все круче с рассветом дня,
Ежели и был рассвет: всюду темь,
Хоть считай часы по счету.
Раздирает надежду страх;
Горький кормщик вверяет судно буре,
Подставляет корму волне
И скользит без ветрила в злые зыби.
«У-у-у! – свирепствует ветер, —
Не к лицу мне ваше своеволье!» –
И ревет, и свищет, и грозит крушеньем,
Если поплывут не по его гону.
Что сказать: многие, вверившиеся морю,
В нем не выгреблись и в нем погреблись.

Много путешествует Лудовико Артосто, обо всем рассказывает столь увлекательно, что дух у читателя захватывает. Но не это его главная тема. Главная тема – Любовь, и читатель это видит. А в Любви два действующих лица: мужчина и женщина. Автор внимательно присматривается к ним и отмечает для себя неожиданно:


Все земные твари или живут в мире и покое,
Или, если уж ссорятся и враждуют,
То мужской пол с женским – никогда.
Медведице с медведем безопасно в лесу,
Львица льва не боится в логове,
И волчица спокойно бродит с волком,
И корова со своим быком.
Какая же напасть, какая Мегера
Так переворотила людские души,
Что мы видим и слышим: мужья и жены
Бранят друг друга злою бранью,
Синяками и кровью метят лица,
Обливают слезами брачные ложа,
И кабы только слезами! –
Кровью не раз пятнал их слепой раздор.
Вот и говорю я: не просто зло, а грех
Против естества и против Господа –
Бить красавицу по щекам,
Терзать красавицу за волосы;
А уж кто ей хочет вынуть душу
Удавкой, ножом или зельем, —
Не поверю, чтоб он был человек;
Это черный дух в людском обличии!

Тут автору противоречит рыцарь, лишенный благородства:


О, женская душа – клятый пол,
Верно, созданный Природой и Господом
В взыск и в бремя мужскому роду,
Как гадючья поползь, как медведь, как волк,
Как в заразном воздухе мухи, комары, осы, оводы,
Меж сеяний плевел и овсюг!
Ах, почто благодатная Природа
Не судила рожать мужьям без жен.
Из шипов рождаются розы,
А чистейшие лилии из гниющих трав, —
Не чваньтесь же, не кичитесь же,
Что дано вам рожать мужчин,
О женщины, дерзкие, мерзкие, злостные,
Несносные, коварные, неблагодарные,
В кои ни веры, ни разума, ни любви,
А лишь пагуба веку и человеку!

И тут же автор дает отповедь этому никчемному рыцарю:


Любезные мои дамы и дамские угодники,
Ради Господа Бога не слушайте о том,
Как поносят женский пол разозленные рыцари.
Всем ведь ведомо, что из низких уст
Не прибудет вам ни добра, ни худа,
И что всякий невежда и грубиян
Чем глупее, тем бывает болтливее.
Коли женам постылеют мужья, то не без причин,
Ибо видят, какая в них охота
От домашнего к чужому добру.
Хочешь быть любимым – люби:
Чем дается, тем и воздается.
А моя будь воля, я бы дал мужьям неспорный закон:
Всякой жене, застигнутой в измене,
Смерть, — ежели нельзя доказать,
Что и муж хоть единожды ей изменник.
А докажет – и нет на ней вины,
И не муж, ни суд не угроза: ибо велено Господом Христом:
Чего себе не желаешь, того и другим не делай!

Таково мудрое слово Лудовико Ариосто.

Русский поэт Константин Батюшков остался от поэмы Ариосто без ума. Считал его в своем роде единственным поэтом, который «сумел соединять эпический тон с шутливым, забавное с важным, легкое с глубокомысленным, тени со светом, который сумел растрогать даже до слез, и сам же плачет и сетует, в одну минуту над вами и над собой смеется».

Ироничный Вольтер, отнюдь не склонный к поэтическим восторгам писал: «Роман Ариосто отличается такой полнотой и разнообразием, таким изобилием всевозможных красот, что мне не однажды случалось, прочтя его до конца, испытать лишь одно желание: перечитать все сначала. Вот таково очарование естественной поэзии!

У Ариосто дар легко переходить от описания ужасных картин к картинам самым сладострастным, а от них – к высоконравственным наставлениям. Но что еще в нем поразительней, это умение пробудить живой интерес к своим героям и героиням, хотя тех и невероятное множество. В его поэме почти столько же трогательных событий, сколько гротесковых приключений, и читатель до того свыкается с этим пестрым чередованием, что переходит от одних к другим без всякого удивления».

Сам Лудовико Ариосто, конечно же, не услышал этих высказываний. Но ему, счастливцу, довелось увидеть своего «Неистового Роланда» напечатанным и услышать в адрес его самые восторженные отзывы. Принял он их умиротворенно и с тихой радостью. Имя же его гремело по всей Италии. За славой пришло и материальное благополучие – пожизненная пенсия в сто дукатов. Так Лудовико избежал участи многих поэтов, для которых слава оказывалась лишь «яркою заплатой на ветхом рубище творца». Кроме того, он получил то место, которое желал и о котором мечтал непрестанно — место штатного театрального управляющего. Он же принял участие и в строительстве первого в Италии постоянного театра.

Поэт, вступивший в преклонный возраст, приятно устроил-упорядочил свою личную, весьма уединенную жизнь в своей любимой Ферраре: он приобрел небольшой уютный домик и обустроил его на свой лад, а рядом разбил маленький садик таким, каким ему мечталось его увидеть. Его заботы о братьях и сестрах отошли в сторону, ибо им, выросшим на его попечении, он помог устроить свою жизнь. И двух внебрачных сыновей не забыл: выучил, выпустил в люди.

Со своей тайной возлюбленной Алессандрой Бенуччи Лудовико заключил тайный брак, и не потому он был тайный, что некие страшные препятствия стояли на его пути, а потому, что Алессандра при объявлении оного явным лишалась прав опеки по наследству покойного мужа. Вот такая обычная, непритязательная причина. Последние пять-шесть лет жизни поэта прошли спокойно, без ярких событий, в литературных трудах.

На пороге своего шестидесятилетия Лудовико Ариосто расстался с жизнью.

И где-то горестно всхлипнула лютня о нем: «Мир праху твоему. Мир тебе, поэту, кто так страстно жил и разумно, как истый мудрец, закончил свой жизненный путь. Да прибудешь ты в радости и покое».