Блеск и нищета Оноре де Бальзака. (1799 – 1850 г.г.)


</p> <p>Блеск и нищета Оноре де Бальзака. (1799 – 1850 г.г.)</p> <p>

Австрийский писатель Стефан Цвейг свой роман о великом французском писателе назвал так: «Блеск и нищета Оноре де Бальзака», перефразировав известное произведение своего героя – «Блеск и нищета куртизанок». Отчего же возникла такая параллель, такое название? С чего все началась?

А началось все с нищеты, именно с нищеты, с нищеты духа родной матери будущего великого писателя. Она, узнав о своей беременности, страшно огорчилась. Эта женщина не ждала появления своего сына с нежным душевным трепетом. Всегда он был для нее лишь досадной обузой. Видимо материнский инстинкт у матери Оноре отсутствовал напрочь. Бесполезно было ребенку рыдать и биться в своей одинокой колыбельке, ласковые материнские руки никогда не стремились успокоить его и прижать к теплой груди. Младенец Оноре знал только руки и грудь кормилицы. А с трехлетнего возраста его отдали в пансион. Лишь один раз в неделю неприветливые отец и мать навещают малыша, сухо целуют и очень скоро покидают его. А он остается в серых казенных стенах пансиона, узник-малыш, забившейся в самый темный неприметный уголок и плачущий там такими горькими, такими неутешными слезами. И нет здесь ни единой теплой руки, которая отерла бы их с бледной мордашки малыша.

«Ему не позволяли играть с братом и сестрами, ему не дарили игрушек. Не разу не слышал он от своей матери доброго слова и, когда нежно льнул к ее коленям, пытаясь обнять их, она сурово, как нечто непристойное, отвергала ребяческую ласку. Много лет спустя, давно уже став взрослым, Бальзак будет вспоминать, как в детстве он вздрагивал всякий раз, заслышав голос матери. Сколько натерпелся он от этой вечно чем-то разгневанной и вечно надутой женщины, холодно отстраняющей нежность своих добрых, порывистых и страстных детей, можно понять из слов, вырвавшихся у Оноре: „Я никогда не имел матери. Какому скорбному таланту суждено создать трогательную элегию, верную картину мук, перенесенных в молчании еще не огрубевшими душами, которые встречают лишь тернии в семейном кругу, чьи нежные ростки обрывают грубые руки, чьи цветы губит мороз раньше, чем они успеют раскрыться?

Какой поэт расскажет вам о страданиях ребенка, вскормленного горьким молоком ненависти, чья улыбка застывает на губах под огнем сурового взора? Кого мог я оскорбить, чью гордость задеть при рождении? Каким физическим или духовным недостатком вызвал я холодность матери? Лишенный с пеленок всякой привязанности, я никого не мог полюбить, а ведь природа наделила меня любящим сердцем! Слышат ли ангелы вздохи ребенка, чью нежность грубо попирают взрослые?

Почему у меня нет такой матери, которая не знала бы иных поцелуев и ласк кроме прикосновения розовых губок и крохотных ручонок своего малыша, пробегающих по ней, словно лапки веселых котят? Не читала бы она книг, а читала лишь взоры его милых, ясных глазок, отражавших в себе лазурь небес, не слышала иной музыки, кроме его ребячьих криков, звучащих для нее ангельским пением. Вечно ласкала бы она и миловала свое дитя, целовала его с утра до вечера и вставала по ночам, чтобы пожирать его неуемными поцелуями, превращаясь с ним порою самой в малое дитя, воспитывала его по всем правилам прекрасной религии материнства – словом, вела себя так, как самая лучшая и счастливая мать на свете. Почему у меня нет такой матери?..» — горевал Оноре.

Он справедливо полагал, что прекраснейшее творение человека – отнюдь не поэма, не великолепные картины, ни звучная музыка, как бы они ни были хороши — нет, наипрекраснейшее творение человека – это дети. «Приглядитесь к маленьким детям, — призывал он, — ибо когда они становятся взрослыми и, набираются ума-разума, то и половины того не стоят, что стоили в годы блаженного младенчества своего, — сколь хороши даже самые плохие из них. Посмотрите, как бесхитростно тешатся они всем, что попадается им под руку, — старым башмаком, особливо если он дырявый, или какой-нибудь домашней утварью, отшвыривают прочь то, что им не по душе пришлось, с воплями требуя то, что им полюбилось, рыскают по вашему дому в поисках сластей, грызя и уничтожая все припасы, вечно хохочут и показывают зубки свои, лишь только те прорежутся, — и вы согласитесь со мною, что дети поистине прелестны. И покуда разум их не омрачили пустые докуки жизни, не найдется во всем белом свете ничего ни более святого, ни более забавного, чем детский лепет, являющий собой верх наивности. Сие неоспоримо, как дважды два – четыре. И назидание отсюда можно извлечь лишь одно: дабы слушать милый детский лепет, надобно создавать детей».

Но лучше бы не таким матерям, как мать Бальзака, о которой он потом скажет: «Моя мать – причина всех моих несчастий, — и, поразмыслив, добавит: — Во мне постоянные невзгоды укрепили силу воли, закалили ее в горниле испытаний».

Едва лишь окрепли детские ножки Оноре, семилетнего малыша тотчас поспешили отправить в Вандомский колледж – только бы с глаз долой. Шесть долгих лет тянулась эта каторга в духовной тюрьме. Здесь не предусматривалось даже каникул. Когда же ему все-таки удавалось побывать в родительском доме, то там он воочию увидел, что «чуть ли не каждый час в недрах его семьи ведутся междоусобные войны». И Оноре возвращался в бедный, голодный, холодный колледж, в котором его согревали лишь «мечты – это единственное достояние обездоленных».

Зато подрастающий Оноре уже предчувствовал, что «принадлежит к тем избранным натурам, которые умеют и страдать и радоваться сильнее других. Все сердечные струны звучат у него в унисон, вызывая могучий внутренний отклик, а духовная природа находится в неизменной гармонии с первоисточником всего сущего. Если поместить таких людей, как он, в среду, где все противоречиво, неустойчиво, и он будет тяжело страдать, то зато испытает восторженную радость, встретив родственные мысли и чувства или близкого по духу человека.

Однако придет время, и ему придется познакомиться с несчастьем, свойственном лишь болезненно чутким людям, внутренний мир которых бывает похож на чудесный орган, но он играет сам по себе, без органиста. Он будет пылать беспредметной страстью, вместо мелодии издавать нестройные звуки и стоны. Страшное противоречие души, восстающей против пустоты небытия, изнурительная внутренняя борьба, во время которой бесцельно уходят силы, словно кровь, вытекающая капля за каплей из невидимой раны. Чувства расходуются впустую, вызывая гнетущую слабость.

Возносясь душой, он как бы отрывается от земли, и чем выше поднимается, тем меньше встречает сочувствия; он страдает в горних сферах, подобно парящему в небе орлу, с сердцем, пронзенным стрелой, пущенной грубым охотником. Земля и небо несовместимы. Тот, кто способен жить, воспарив в небеса, тому чужды низкие земные страсти. Душа должна отречься от всего земного. Когда мы живем земной жизнью, она слишком принижает нас, и себялюбие убивает живущего в нас ангела», — так со временем опишет свои юношеские чувства Бальзак.

«Чрезвычайно восприимчивый душевно и телесно, бедняга Оноре с первого же мгновения страдает больше, чем его юные мужиковатые одногодки. Учителя ощущают в этом мальчике тайное противодействие. Они не понимают, что с ним происходит нечто совсем особенное, они видят только то, что он читает и учится не так, как все, как принято. Педагоги считают его тупым или вялым, строптивым или апатичным, ведь он не может тащиться в одной упряжки с другими – то отстает, то одним скачком всех обгоняет, а посему не на кого не сыплется столько палок, как на Оноре.

Никому и в голову не приходит, что толстощекий малыш парит на крыльях своей души, что он давно уже живет в иных мирах, а вовсе не в душном классе, что он один среди всех сидящих и спящих на своих койках ведет незримое, двойное существование. Этот иной мир, в котором живет двенадцатилетний подросток, — мир книг. Книга – якорь спасения его души, она стирает все муки и унижения школьных лет. У Оноре появляется прямо-таки великий аппетит к чтению. Он познает, и в этом процессе познания ему помогает его феноменальная память». (С. Цвейг)

Но вот подходят к концу годы учебы в колледже. Что дальше? Какая судьба светит четырнадцатилетнему мечтательному сыну бывшего крестьянина, ставшего, благодаря своей упорной работе и личным качествам, управляющим городской больницей? Может быть, стать провинциальным чиновником? Для исполнения этой мечты отец будущего гения Бернар Франсуа Бальза отправляет своего отпрыска в Парижскую школу права. В это время Оноре не только учится, но и работает, потому как никто содержать его не собирается. Отец предпринимает лишь один шаг в деле прокалывания дальнейшей славной дороги своего сына – он для большего благозвучия прибавляет в своей фамилии одну букву, а именно «к», и становится «Бальзаком». Хлопоты по прибавлению к этой новой фамилии аристократической частицы «де» лягут на плечи самого Оноре.

Бальзак с жадностью познает мир. Юридическая практика дает ему возможность заглянуть в самые потайные уголки жизни общества, литература расширяет кругозор его ума и сердца. Он носится по Парижу сломя голову: то в здание суда, то в Сорбонский университет слушать лекции ведущих профессоров по литературе, истории, философии, искусству. Лишь краем глаза удается ему взглянуть на окружающий его Париж. «А он живет своей полной жизнью: трубы дымятся, чудовище насыщается; потом оно рычит, тысячи его лап приходят в движение. Прекрасное зрелище! Город-искуситель, филиал ада.

О, Париж, тот, кто не восхищался твоими мрачными пейзажами, проблесками света, безмолвными глухими тупиками, тот, кто не внимал твоему рокоту между полуночью и двумя часами ночи, — тот и понятия не имеет ни о твоей подлинной поэзии, ни о твоих страшных, разительных противоречиях. Есть небольшое число любителей, людей, которые никогда не мчатся по улицам сломя голову, а смакуют свой Париж, в совершенстве знают его физиономию и замечают на ней малейшую бородавку, пятнышко, прыщик. Прочим Париж всегда кажется нелепой громадой, поразительным сочетанием движений, машин, мыслей, городом ста тысяч романов, главой мира. Город контрастов, средоточение грязи, помета и дивных вещей, подлинных достоинств и посредственности, богатства и нищеты, шарлатанства и таланта, роскоши и нужды, добродетелей и пороков, нравственности и развращенности.

Франция – лучшая страна. У французов отвращение к путешествию настолько же велико, насколько велико пристрастие к путешествию у англичан. Ведь всюду можно найти страны лучше Англии, между тем как чрезвычайно трудно найти вдали от Франции ее очарование. Порой чужие страны поражают великолепием, пышностью, ослепительной роскошью; нет там недостатка ни в любезности, ни в светском обхождении, но вы нигде не встретите той игры ума, живости мысли, искусства вести беседу и изысканность речи, столь обычных в Париже. Здесь атмосфера остроумия, понимания с полуслова, меткой критики, в которой живут все французы, от поэта до рабочего, от герцогини до уличного мальчишки.

Для многих Париж бывает грустным или веселым, живым или мертвым, а для немногих Париж – живое создание, каждый человек в нем, каждая песчинка – клетка тела великой куртизанки, чей ум, сердце и необычайный нрав они в совершенстве изучили. Все они – любовники Парижа», — говорит Бальзак и сам собирается быть его любовником. Но пока сознает, что «учение стало слишком уж большой его страстью, которая может оказаться гибельной, оградив от мира в ту пору, когда молодым людям следует следовать волшебному голосу пробуждающейся в них весны».

Однако Оноре не имеет счастья принадлежать к числу той золотой молодежи, которой без труда удается внимать соловьиному пению пробуждающихся в них весны. Семья неуклонно требует от сына как можно скорее начать трудовую деятельность, он же требует от семьи предоставления ему возможности в течение двух лет иметь возможность заниматься литературой и за это короткое время доказать свое право на это священнодействие. Семья продолжает сопротивляться. «Но тут в груди у Бальзака вдруг вздымается годами подавляемое и затаптываемое пламя мятежа. В один прекрасный день весной 1819 года он оставляет конторку нотариуса и валяющиеся на ней пыльные акты. Оноре сыт по горло этим существованием, которое не подарило ему ни одного беззаботного и счастливого дня.

Он признается: «Если вы отбудете испытательный срок в одной из нотариальных контор, вам трудно будет остаться чистым молодым человеком, потому что вы увидели уже здесь, каков смазанный маслом механизм любого богатства, как гнусно спорят наследники над неостывшим еще трупом. Здесь сын приносит жалобу на отца, дочь – на мать. Контора – это исповедальня, где страсти высыпают из мешка свои природные замыслы и где советуются насчет сомнительных дел, ища способов привести их в исполнение. А правосудие – это сточная канава, где скапливается вся нравственная грязь. Чистая душа не выдержит такой бездны мерзостей.

Представители двух профессий в нашем обществе – священник и юрист – не могут уважать людей. Недаром они ходят в черном, — это траур по всем добродетелям и по всем иллюзиям. И самый несчастный из этих троих — это поверенный. Когда человек обращается к священнику, им движет отчаяние, угрызения совести, вера, — и это облагораживает, возвеличивает его и утешает духовного наставника. Мы, поверенные, видим одни и те же низкие чувства, ничем не смягчаемые; наши конторы – сточные канавы, очистить которые не под силу человеку.

Чего я только не нагляделся, выполняя свои обязанности! Я видел, как в каморке умирал нищий отец, брошенный своими дочерьми, которым он отдал всю свою годовую ренту; видел, как матери разоряли своих детей, как мужья обворовывали своих жен, как жены медленно убивали своих мужей, пользуясь как смертельным ядом их любовью, превращая их в безумцев или слабоумных, чтобы самим спокойно жить со своими любовниками.

Видел женщин, прививавших своим законным детям такие наклонности, которые неминуемо приводят к гибели. Не решусь рассказать все, что я видел, ибо я был свидетелем преступлений, против которых правосудие бессильно. И право, все ужасы, которыми нас питают в книгах романисты, бледнеют перед действительностью».

Впервые Оноре решительно действует наперекор воле родителей и объявляет напрямик, что не хочет быть ни адвокатом, ни нотариусом, ни судьей. Он вообще не намерен быть чиновником. Он решил сделаться писателем, и грядущие его шедевры принесут ему независимость, богатство и славу. В семье тотчас разбушевались колоссальные скандалы. В конце концов отец и мать смирилась и выделили Оноре нищенское содержание сроком на два ничтожно малых года. Мать подыскала ему самую жалкую каморку в пролетарском районе Парижа – ледяную зимой, раскаленную, как солнце, — летом». (С. Цвейг)

Скуля от холода и клацая зубами зимой, обливаясь летом чуть ли не кровавым потом, будущий писатель пребывает поначалу в восторге и в восторге же восклицает: «В нашем квартале на пятом этаже вспыхнул пожар: он возник в голове некоего молодого человека. Пожарные выбиваются из сил, однако потушить это пламя не удается. Здесь юноша охвачен страстью к прекрасной даме, с которой даже не знаком. Ее имя – Слава».

Он постоянно думает о том, из чего же соткется его нить повествования и решает: «В основу ее я вплету дочь порабощенной земли, ангела по чистоте любви, демона по безмерности фантазии, младенца по наивности веры, старца по опыту жизни, мужчину по силе ума, женщину по чуткости сердца, тирана по безграничности надежд, мать по терпению в страданиях и поэта по полету мечты.

Чтобы стать настоящим писателем, а не писакой, не следует привыкать равнодушно смотреть на то, как творится зло. Это затягивает: сначала его принимают, затем и сами начинают творить. Со временем душа, непрерывно оскверняемая сделками с совестью, мельчает, пружины благородных мыслей ржавеют, скрепы, сдерживающие пошлость, разбалтываются и начинают вращаться сами собой. Воля расслабляется, таланты растлеваются, вера в прекрасное творчество угасает. Тот, кто мечтает о книгах, которыми бы мог гордиться, растрачивает силы на ничтожные статейки, и рано или поздно совесть упрекает его за их, как за постыдный поступок, потому что если поэт влезает в грязный притон продажной мысли, именуемый газетой, он расточает свои лучшие замыслы, иссушает мозг, развращает душу, становится на путь анонимных низостей, которые в словесной войне заменяют военные хитрости, грабежи, поджоги. Он переходит в другой лагерь.

И получается… — готовишься стать великим писателем, а оказываешься жалким писакой. Потому выше всяческих похвал стоят люди, характер которых на высоте их таланта, умеющие шагать твердой поступью между рифами литературной жизни».

Однако на практике благие литературные намерения Оноре не соответствуют пока еще достойным литературным достижениям. Идет сплошное подражание. Пьеса и роман не имеют признания ни у публики, ни у него самого начинающего автора. Его бросает то в полынью, то в полымя: то — «Я хочу выступить с шедевром или сломать себе шею», то — «Все мои горести проистекают оттого, что я вижу, сколь ничтожен мой талант».

«Ему необходимо самому зарабатывать на хлеб, обретать свободу, независимость – именно за это сражается Оноре с яростью отчаяния, сражается не на жизнь, а на смерть. Именно в подобные моменты трагической безысходности, искуситель, как повелось в легендах, предстает перед отчаявшимся, дабы купить у него душу. Он предлагает кропать бульварные романы Бальзаку, а на себя берет ответственность пристраивать их в издательства. Какое унизительное предложение! Стряпать бульварные романы точно установленного объема и к точно указанному сроку, да притом еще с абсолютно лишенным щепетильности, явно беззастенчивым партнером. Но у Бальзака нет выхода. Лучше уж вертеть собственный жернов, чем надрываться на чужой мельнице.

В это бульварное чтиво модных в ту пору так называемых «черных» готических романов, в этот дьявольский котел сочинитель без зазрения совести швыряет яд и слезы, непорочных дев и корсаров, кровь и ладан, подлую низость и благородное мужество, ведьм и трубадуров, а затем вымешивает из всего этого крутое романтическо-историческое тесто и выпекает пирог, который поливает еще леденящим душу соусом из призраков и кошмаров.

Ради приобретения будущей свободы Бальзак работает, как каторжный, гнет спину в годы своего добровольного отшельничества, экономит на всем, на чем только можно, голодает, не щадя себя, пишет до полного изнеможения, влачит поистине жалкое материальное существование. Двадцать, тридцать, сорок страниц, целая глава в день – средняя его норма. Но чем больше он зарабатывает, тем больше ему хочется заработать. Он пишет так, словно бежит из острога, — задыхаясь, с раздувающимися легкими, только бы не возвратиться в постылую семейную неволю. Оноре уже не знает удержу, всю силу он бросает на эту фабрику романов. Под разными псевдонимами издает четырехтомных мастодонтов, и набирается их уже более тридцати томов. Распознать в этом «фабриканте» мускулатуру грядущего Бальзака можно только по одному признаку: по умопомрачительной скорости, с которой он работает.

Но все напрасно! Если никакое чудо не спасет его в последнюю минуту, он вынужден будет снова поступить на опостылевшую службу в нотариальную контору.

В это время Оноре пишет своей сестре Лоре: «Моя дорогая, хорошая, не говори ничего дорогой, доброй маме о моих ночных работах в холодной комнате и сама не упрекай меня – я твердо решил подохнуть, но закончить работу раньше, чем мама потребует у меня отчета в проведенном времени. Мой флюс сегодня утром немного спал, и нарыв уменьшился. Увы, года через два я буду есть только мякиш, вареную говядину и вообще пищу стариков. Мне придется печь редьку, как маме. Тебе легко говорить – выдерни. Ведь выдергивать надо все зубы! Я предпочитаю все предоставить природе – ведь у волков же нет дантистов.

Я надеялся создать прекрасные стихи, но, проверив их, нашел ошибки почти в каждой строчке. Вот горе! Сегодня же я, как никогда, увлечен. Прекрасно было бы стать великим человеком и великим гражданином! Ты ведь знаешь, что не богатство меня прельщает, — я ценю его лишь как средство добиться славы, и не больше, как возможность делать добро и доставлять радость тем, кто тебя окружает.

Сестра моя, хорошая моя Лора, я хотел бы видеть всех вас богатыми, чтобы вы не приставали ко мне с вопросами о моем будущем. В этом, конечно, есть много эгоизма, но его можно простить, ведь он ведет к добрым делам».

А вот что еще пишет Оноре своей сестре через некоторое время: «Мне кажется, я очень изменился. Мои теперешние взгляды, манера работать и тысячи других вещей отличаются от того, что было два года тому назад, так же как тридцатилетний мужчина отличается от десятилетнего мальчика. Я много думаю, много понял и радуюсь, что природа наградила меня умом и сердцем, а еще не теряю надежды создать что-нибудь стоящее в будущем».

Идет время. Вот Оноре получает уже до двух тысяч франков за каждый роман, он скоро обретет независимость. Но… Где же отрада души?.. Да откуда же ей быть? Ведь он занимается литературной проституцией. Нельзя иначе назвать эту писанину, — и жалкой проституцией к тому же, ибо в ней нет ни капли любви, разве только страсть к быстрому обогащению. Вначале это был, видимо, порыв к свободе, но, угодив однажды в трясину и привыкнув к легким заработкам, Оноре погружается в нее все глубже и все больше утрачивает свое достоинство.

После крупной монеты – романов – он уже за меньшую мзду и во всех притонах лубочной литературы охотно идет навстречу желаниям своих потребителей. Даже когда благодаря «Шуанам» и «Шагреневой коже» Бальзак становится светилом французской литературы, он все еще уподобляется замужней женщине, которая тайком крадется в дом свиданий, чтобы заработать на «булавки». Он, уже знаменитый, порою отыскивает темные закоулки, чтобы за несколько сот франков снова сделаться литературным соночлежником какого-нибудь неблаговидного писаки». (С. Цвейг)

Сей литературной поденщины Оноре мало. Он еще и за журналистику берется. Собачий труд, но сколь необходимый в плане познания науки жизни. А как оттачивается перо! «Одно из сокровенных и самых острых переживаний журналистов, – утверждает со знанием дела Бальзак, — это наслаждение оттачивать эпиграмму, полируя ее холодный клинок, который вонзится в сердце жертвы».

«Как смог даже такой гений выкарабкаться целым и невредимым из литературного болота? Это остается одним из невероятных чудес литературы, почти сказкой, вроде побасенки барона Мюнхгаузена, который де за собственную косу вытащил самого себя из трясины. Но, надо признать, немного грязи к Оноре все же пристало.

Он бесконечно вращается в вечном мучительном водовороте: писать, чтобы не нужно было бы писать. Загребать деньги, больше денег, бесконечно много денег, чтобы не было необходимости думать о деньгах. Уйти от мира, чтобы с тем большей уверенностью завоевать его – весь целиком, со всеми его странами, его женщинами, его роскошью и его венцом – бессмертной славой. Он пишет: «Если бы кто-нибудь бросил волшебный луч света в мое унылое существование. Ведь я еще не срывал цветов жизни. Я алчу, но никто не приходит утолить мои страстные желания. Как быть? У меня только две страсти: любовь и слава. И ни одна еще не удовлетворена.

Но вот утоление первой из страстей стоит уже на пороге. В двадцать два года Оноре знакомится с очаровательной сорокапятилетней соседкой своих родителей госпожой Лаурой де Берни. Молодой человек стремиться самым решительным образом преодолеть сопротивление своей подруги и почти гневно укоряет ее: «Великий боже, если бы я был женщиной, если бы мне было сорок пять лет и я все еще бы возбуждал любовь – ах! я бы вел себя иначе, чем вы! Что за проблема: быть женщиной в преддверии осени и колебаться, сорвать ли яблоко, которое ввело в грех Адама и Еву?»

Лаура после долгих колебаний сдается на милость Оноре. Да и как устоять перед ним? Во всем его облике, в жестах, в манере говорить, держаться, столько доброты, столько чистосердечия, столько наивности, что невозможно узнать его и не полюбить. И потом, что в нем было замечательнее всего, так это его постоянная жизнерадостность, которая прямо била ключом и заражала всех наповал». (С. Цвейг)

Оноре вспоминает о Лауре: «Она была мне матерью, подругой, семьей, спутницей и советчицей. Она сделала меня писателем, она утешила меня в юности, она пробудила во мне вкус, она плакала и смеялась со мной, как сестра, она всегда приходила ко мне благодетельной дремой, которая утешает боль… Без нее я бы попросту умер».

Лаура Бальзака сделала для Оноре то, чего не сделала другая Лаура для Петрарки. «Сделала все, что была в силах сделать женщина для мужчины. Отныне во всех женщинах Бальзак будет искать это матерински-оберегающее, нежно-направляющее, жертвенное начало, эту готовность прийти на помощь, — все эти прекрасные свойства, которые осчастливливали его с первой женщиной, не требовавшей бесценного времени и, напротив, всегда обладавшей временем и силой, чтобы облегчить бремя его труда. Оноре долго будут удовлетворять только те женщины, которые превзойдут его опытностью и, как это ни странно, возрастом, позволят ему смотреть на них снизу вверх». (С. Цвейг)

Вот следующие трепетные строки Бальзака можно было бы со спокойной душой отнести и к любовнице-матери их автора: «Встречалась ли вам, на ваше счастье, женщина с мелодичным голосом, придающим очарование ее словам и манерам, женщина, которая умеет говорить и молчать, непринужденно занимает вас, удачно подбирает слова, чья речь безупречна? Ее насмешка ласкает, а критика не оскорбляет; она не рассуждает и не спорит, но ей нравится руководить спором, и она вовремя его прекращает. Это искусное изящество слов. Она приветлива и весела, ее вежливость непринужденна, а предупредительность не раболепна; она внушает уважение; никогда не утомляет и покидает вас довольным ею и собой.

Вы найдете отпечаток милой грации на окружающих ее вещах. Все в ее доме ласкает взор, и вы как бы вдыхаете там родной воздух. Эта женщина естественна. У нее нет никаких претензий, она ничего не афиширует, ее чувства выражаются просто, потому что они искренни. Она откровенна, но умеет не оскорблять ничьего самолюбия; она принимает всех такими, какими их создал бог, жалея людей порочных, прощая недостатки и смешные стороны, понимая все возрасты. Ее ничего не раздражает, потому что с ее тактом она предвидит все и приходит на помощь прежде, чем начинает утешать. Вы так ее любите, что если этот ангел совершит ошибку, вы почувствуете себя готовым ее оправдать.

Не удивительно, что ее любит юноша. Вполне понятно: ему свойственно лакомиться зрелыми плодами, а ими богата щедрая осень женщины. В самом деле, разве не прекрасны эти взгляды, и смелые и осторожные, при случае томные, увлажненные последним отблеском любви, такие горячие и такие сладостные? Эти ослепительные, золотистые, роскошные плечи, эти округлые линии, эти волнистые очертания пышных форм, эти руки все в ямочках, эта кожа, нежная, как мякоть плода, питаемая мощными соками, это светлое чело, отражающее всю полноту расцветших чувств – во всем чувствуется переполненная чаша жизни и дерзость любви.

Такие женщины умеют улыбкой и словами показать свое знание света; они прекрасные собеседницы, они не пощадят человечества, лишь бы вызвать у нас улыбку, в них есть высокие достоинства и гордость; а как они умеют испускать душераздирающие крики, прощаясь с любовью, хотя отнюдь не собираются прощаться с ней, и будят в нас тем самым заснувшую было страсть; они молодеют у нас на глазах до бесконечности разнообразя самые, казалось бы, безнадежно простые вещи; они кокетливо твердят о своем увядании, они опьяняют своим успехом, и это опьянение передается нам; их преданность безгранична; они слушают вас, они любят вас, наконец, они хватаются за любовь, как приговоренный к смерти цепляется за какой-нибудь пустяк, связывающий его с жизнью; они напоминают тех адвокатов, которые умеют добиться полного повиновения своему подзащитному, не докучая судьям; они пускают в ход все доступные средства; словом, абсолютную любовь можно узнать только через них.

Таких женщин забыть невозможно: все великое и возвышенное незабываемо. Любовь зрелых женщин – это Луара, широко разлившаяся в устье: она необъятна, она приняла в себя все разочарования, все светлые и темные потоки жизни. Ничего не может сравниться с последней любовью женщины, которая дарит мужчине счастье первой любви».

Бальзак любит женщин, он их обожает, он посвящает им многие страницы своих книг. Вот герцогиня Антуанетта де Ланже, в перипетиях судьбы которой сплелись как бы несколько женских характеров. Она с младых ногтей познала холод светского общества и его неукоснительные, насквозь пропитанные фальшью правила поведения. Здесь однажды встретила отважного, благородного человека генерала наполеоновской армии Армана Монриво, впервые в своей жизни склонившего голову перед несравненной красотой герцогини.

«Генерал был тем человеком, который никогда не участвовал ни в одном сомнительном деле и никогда ничего не просил для себя; это был один из тех безвестных героев, которые философски презирают славу и не дорожат жизнью, так как им негде развернуть во всей полноте свои силы, чувства и способности.

Внешность Армана была на редкость характерной и недаром привлекала к себе любопытные взоры. Его крупная широкая голова особенно поражала густой и черной гривой волос, падавших на лицо, могучим лбом, смелым, спокойным взглядом и пылким выражением резко очерченного лица. С юных лет он был брошен в ураган наполеоновских войн, проводил жизнь в походах и знал о женщинах не больше, чем знает о чужой стране какой-нибудь путник, находящий недолгий приют на постоялых дворах.

Герцогине де Ланже было известно как высоко ценилась в те дни победа над этим знаменитым человеком, и она твердо решила обратить генерала в одного из своих поклонников, дать ему преимущество над остальными, привязать к своей особе, пустив в ход все могущество своего кокетства. То была случайная причуда, каприз знаменитой дамы, изображенной в пьесе «Собака на сене». Она хотела, чтобы он не принадлежал ни одной женщине, кроме нее, но сама и в мыслях не думала ему отдаться. Герцогиня была щедро наделена всем, что может внушить любовь, упрочить и сохранить ее навсегда. В ее красоте, манерах, говоре, во всем было какое-то особое врожденное кокетство, иначе говоря — сознание своей власти, присущее женщинам. В ее непрерывно меняющихся позах сквозило что-то неотразимо привлекательное для мужчин.

Герцогиня заранее обдумала, как искусно оградит себя рядом укреплений, как заставить его взять их приступом, прежде чем допустить в крепость своего сердца. По ее капризу Монриво, преодолевая препятствия одно за другим, должен был оставаться на тех же позициях, подобно тому, как букашка, пойманная ребенком, переползает с пальца на палец, стремясь вперед, между тем как коварный мучитель держит ее на месте.

А Арман едва мог дождаться вечера, чтобы одеться и отправиться в особняк де Ланже. Тем, кто знал возвышенную душу этого замечательного человека, было бы обидно видеть его таким жалким, трепещущим, больно сознавать, что могучий ум, способный охватить вселенную, скован тесными стенами будуара светской жеманницы, которая неспособна была понять доброту великодушной натуры.

Играя с ним, она говорила:

— Я с радостью принесу вам в жертву общество, целый свет; но как эгоистично с вашей стороны, ради мимолетного наслаждения губить мою душу. Ведь я замужем, хотя брак мой и формален.

Если порой — то ли по слабости, то ли желая удержать того, чья неистовая страсть вызывала в ней неизведанные ощущения, — она позволяла ему похитить поцелуй, но тут же прогоняла Армана с кушетки, как только соседство с ним становилось опасным.

— Ваши радости — это мои грехи. Они стоят мне стольких покаяний, стольких угрызений совести! — восклицала она с упреком.

Порой она искала ссоры, а находила лишь преданную любовь. Этому смелому человеку не хватало смелости любовников, отлично изучивших формулы женской прихотливой алгебры. Ведь любовь требует помимо нежных поэтических чувств, несколько большей геометрии, чем обычно думают. Ему же знакома была лишь истинная смелость настоящих мужчин.

Однажды он должен был пересечь пустыню и только пешком мог добраться до того места, где намеревался произвести изыскания. Лишь один проводник брался провести его туда. До той поры никому из путешественников не удавалось проникнуть в этот край, но бесстрашный офицер надеялся найти там разгадку некоторых научных проблем. Молва о необычайных трудностях, которые придется преодолеть, еще более подстегивала его, и, собрав все свое мужество, он рано утром пустился в путь.

Путники шли целый день не останавливаясь, а вечером Арман прилег на землю, ощущая невыносимую усталость от ходьбы по зыбучему песку, который при каждом шаге словно ускользал из-под ног. Он знал, что с восходом солнца ему придется ринуться дальше, но проводник заверил его: к полудню они достигнут цели своего путешествия. Это обещание придало ему бодрости, помогло собраться с силами, и, несмотря на тяжкие страдания, он продолжал идти вперед, проклиная в душе все науки мира; однако, стыдясь проводника, вслух он не проронил ни одной жалобы. Прошло еще около трети дня, и, чувствуя, что силы его оставляют и ноги стерты до крови, Арман спросил, скоро ли они придут.

— Через час, — ответил проводник.

Арман собрал все силы духа, чтобы выдержать еще час. Прошел час, но даже на самом горизонте, необозримом горизонте этого песчаного моря, не было видно ни пальм, ни горных вершин, возвещающих о конце их пути. Он остановился, отказываясь идти дальше, упрекая проводника в обмане, гневно проклиная его как своего убийцу; от ярости и бессилия слезы катились по его воспаленному лицу. Он весь согнулся от нестерпимой боли, возрастающей с каждым шагом, горло его ссохлось от жажды, неутолимой жажды безводной пустыни. Проводник неподвижно стоял, презрительно пропуская мимо ушей эти жалобы, и с невозмутимым бесстрашием восточных народов разглядывал вдали едва заметные холмы и неровности песков, темнеющих, словно червонное золото.

— Я ошибся, — сказал он холодно. — Уже много лет я не ходил этим путем и забыл его приметы; мы идем правильно, но нам осталось еще два часа.

И Арман двинулся дальше, с трудом поспевая за неумолимым африканцем, с которым, казалось, он был связан незримой нитью, точно осужденный с палачом. Однако и два часа истекают, француз теряет последние силы, а горизонт все еще пуст. Тогда без жалоб, без крика он ложится на песок, чтобы умереть. Но его взоры устрашили бы самого отважного человека; они ясно говорили, что если он умрет, то умрет не один. Проводник, словно могущественный демон пустыни, спокойно смотрел на свою отчаявшуюся жертву, предоставив ей возможность спокойно лежать на земле, но старался, однако, на всякий случай держаться на безопасном расстоянии. Когда Монриво, собрав последние силы, стал изрыгать проклятия, проводник взглянул на него испытующе и сказал:

— Не сам ли ты, пренебрегая нашими советами, пожелал идти туда, куда я тебя веду? Ты обвиняешь меня в обмане, но если бы я не обманул тебя, ты не дошел бы и до этого места. Хочешь знать правду? Так слушай. Нам предстоит еще пять часов пути, а назад мы уже вернуться не можем. Испытай свое сердце: если у тебя не хватит мужества — вот мой кинжал.

Потрясенный таким глубоким пониманием страданий и сил душевных, Монриво не захотел оказаться слабее варвара; он поднялся на ноги и последовал за проводником. Пять часов иссякли, а перед ними все еще расстилались пески: Монриво обратил к проводнику угасающий взгляд. Тогда нубиец взвалил его на плечи, поднял повыше, и Арман увидел в ста шагах от себя озеро, окруженное зеленью и чудесной рощей, сверкающее в лучах заходящего солнца. Он почувствовал, что возвращается к жизни, и его проводник — могучий и мудрый гигант, довершая свой подвиг самоотвержения, понес его на плечах горячей гладкой тропинкой. С одной стороны перед ними расстилалась адское пекло песков, а с другой — земной рай самого прекрасного в мире оазиса.

Таков был мужской подвиг генерала, ныне склонившегося перед герцогиней. Она же ровным счетом ничего не желала знать о его отважной судьбе. Неспособная отличить добро от зла, не изведавшая страданий, которые научили бы ценить брошенные к ногам сокровища, она только забавлялась ими. Не испытав солнечного тепла, предпочитала оставаться во мраке. Арман, который начинал постигать это необычайное положение, надеялся, что в ней заговорит голос природы. Но он молчал. Молчал уже семь месяцев.

Надо сказать, что герцогиня и Монриво были под стать друг другу в одном: они оба оказались одинаково неопытны в любви. Она плохо разбиралась в теории, совсем не знала практики, ничего не чувствовала и обо всем рассуждала. Монриво плохо знал практику, совершенно не знал теории и слишком глубоко чувствовал, чтобы рассуждать.

Видя, сколь нестерпимой оказалась сложившаяся для генерала ситуация, его друг решил дать ему совет:

— Если тебе удастся пробудить в ней желание, ты спасен. Только брось свою детскую наивность. Если, стиснув ее в своих орлиных когтях, ты дрогнешь, отступишь, или хотя бы бровью поведешь, если она догадается, что еще можно удержать верх, она увернется, ускользнет из твоих когтей, как угорь, и больше тебе ее не поймать. Будь неумолим, как закон. Будь безжалостен, как палач. Укроти ее ударами. Ударив раз, ударь еще. Бей ее без передышки. Герцогиня тверда, как камень, дорогой Арман, женщины этой породы смягчаются только от ударов; страдания пробуждают в них сердце, их надо бить из милосердия. Бей же без пощады. Большинство женщин желают подвергнуться моральному насилию. Им лестно осознавать, что они уступают только силе.

Антуанетта же продолжала вести свою жестокую игру. Она стремилась доказать наполеоновскому солдату, что герцогини принимают любовь, но не отдаются и что завоевать их труднее, чем покорить всю Европу. И все же давала ему ласкать свои прелестные белокурые локоны, которые он любил перебирать пальцами. Здесь, в тиши будуара, в своем царстве, герцогиня не могла избавиться от мысли: «Этот человек способен убить меня, если догадается, что я над ним потешаюсь». Но Арман был слишком неопытен, чтобы заметить, в какую западню заманили его. Смелый человек, когда он любит, становится доверчив, как ребенок.

И все же всякому нестерпимому страданию приходит время положить конец. Генерал решается с помощью своих друзей тайно похитить герцогиню, дабы иметь возможность поговорить с ней не на ее хорошо охраняемой территории. После благополучно свершившегося похищения, он говорит ей:

Вы насмеялись над моей любовью и совершили преступление. Каждая женщина вправе отвергнуть любовь, если чувствует, что не может ее разделить. Мужчина, который любит и не сумел внушить любовь, не ищет сострадания и не имеет права жаловаться. Но, притворяясь влюбленной, привлечь к себе несчастного, одинокого на свете, дать ему познать счастье во всей полноте и потом отнять, украсть у него всякую возможность испытать это счастья в будущем, погубить его не только в настоящем, но и на всю долгую жизнь, отравив каждый его час и каждую мысль, — вот что я называю чудовищным злодеянием, герцогиня. Я буду пользоваться властью судьи над преступником, чтобы пробудить вашу совесть. Если бы в вас не осталось совести, я не стал бы судить вас. Но вы так молоды, мне хочется верить, что сердце ваше еще не совсем очерствело.

Подумайте только, каторжник, понуждаемый нищетой или гневом, лишь убил человека, а вы убили счастье и жизнь человека, лучшие его надежды, самые дорогие верования. Вы применили все уловки слабости против доверчивой силы; вы приручили сердце своей жертвы, чтобы легче его растерзать; вы завлекли несчастного ласками. Вы показали ему солнечный свет, прежде чем выколоть глаза. Изощренная жестокость.

Герцогиня слушала со смирением, уже не притворным и не кокетливым, как прежде.

— Арман, — сказала она, — увы, я грешила, но по неведению! Клянусь вам, я была столь же чистосердечна в своих ошибках, как и в сегодняшнем раскаянии. Что же, я долго сопротивлялась, но теперь я твоя…

Арман молчал.

— Боже, он не слушает меня! — воскликнула она, прерывая себя и ломая руки. — Я же люблю тебя, я твоя! — взывала она, падая к его ногам. — Твоя, твоя, мой единственный, мой повелитель!

Арман продолжал молчать. Герцогиню благополучно доставили в ее апартаменты. Она поняла, как ничтожно светское общество, если она, такая слабая, такая бессердечная была в нем королевой. Что значили эти людишки в сравнении с тем, кого она уже любила всем сердцем, кто вырос в ее глазах до грандиозных размеров, прежде приниженный ею. Описать сердечные муки этой гордой женщины, этого балованного ребенка так же трудно, как взвесить, сколько поэзии может сосредоточиться в одной единственной мысли, сколько сил источает душа при звуке колокольчика, сколько жизни уносит отчаяние, вызванное стуком кареты, которая проехала мимо, не остановилась, не привезла ответа от возлюбленного на очередное отчаянное письмо. Все ее попытки были тщетны. Арман отверг герцогиню де Ланже, и она, в конце концов, решила удалиться в монастырь.

В Испании на отвесной скале стоит монастырь Босоногих кармелиток. Привычные строгой чистоте устава, сюда стекались из отдельных мест Европы скорбящие женщины, которые, порвав земные узы, возжелали медленного самоубийства в лоне божьем. Здесь, перед вечным престолом ревнивого и карающего бога, священные сокровища были брошены, словно крупицы ладана, на хрупкий алтарь любви. Здесь смиренно коротала долгие годы некогда прекрасная кокетливая герцогиня.

Сюда однажды судьба забросила и генерала. В храме при монастыре он услышал знакомый голос. Его музыкальные темы напоминали рулады певицы в любовной арии; напевы порхали и щебетали, словно птички весной. Порою они вдруг уносилась в прошлое, и звуки то резвились, то плакали. Порою в беспорядочных переменчивых ритмах выражалось волнение женщины, радующейся возвращению возлюбленного. Она рассказывала о своей неизбывной печали, описывала тяжелую болезнь, которая медленно ее подтачивала. День за днем, отрекаясь от земных чувств, ночь за ночью, отгоняя мирские помыслы, она постепенно иссушила свое сердце.

Долгое время Арман пребывал в восторженном состоянии, узнав голос своей возлюбленной. Затем его охватило непреодолимое желание увидеть любимую женщину, вступить с нею в спор с богом и похитить ее у него. Таков был дерзновенный замысел, прельстивший этого отважного человека. И вот, наконец, ему удалось добиться встречи с любимой под присмотром настоятельницы.

Они свиделись у решетки монастыря. Генерал склонил голову, чтобы справиться с собой. Когда он поднял глаза, то увидел за прутьями решетки бледное, исхудалое, но все еще прекрасное лицо монахини. Это нежное, когда-то блиставшее юной свежестью лицо, матовая белизна которого пленительно сочеталась с цветом бенгальской розы, приобрело теплый оттенок фарфоровой чашки, освещенной изнутри слабым огнем.

Как странны и причудливы законы сердца! Монахиню, зачахшую от безнадежной любви, изнуренную слезами, молитвами, постом и бдением, женщину двадцати девяти лет, увядшую в тяжелых испытаниях, он любил более страстно, чем когда-то легкомысленную красавицу.

Не склонны ли люди, сильные духом, испытывать влечение к тем благородным и печальным женским лицам, которые хранят неизгладимый след возвышенной скорби и пылких дум? Красота женщины несчастной и страдающей не милее ли всего для мужчины, который хранит в сердце неисчерпаемый запас утешений, ласки, нежности, готовых излиться на существо трогательно слабое, но сильное чувством?

Утром в тесной келье нашли уже остывшее тело герцогини де Ланже. Здесь стояла мертвая тишина.

И вдруг звучание органа отразилось гулким эхом в сводах, низверглось потоками скорби и, наконец, высокие ноты перешли в созвучия ангельских голосов, как бы возвещая возлюбленному, потерянному навек, но не забытому, что соединение двух душ свершится только на небесах. Трогательная надежда!..»

Для автора этой новеллы возвышенная любовь могла остаться только такой. Ей не следовало опускаться до земного существования.

Бальзак живет во времена Реставрации, наблюдает ее общество и пишет о нем: «Человеческая энергия, которая в годы Империи расходовалась на воинские подвиги, теперь накапливалась, и это таило в себе опасность». «Писатель постигал особые интересы, отличавшие эту эпоху, как и все переходные эпохи. На самом верху общественной лестницы смешались два социальных слоя. С одной стороны, прежняя аристократия, поредевшая в годы якобинской диктатуры; она опять укрепилась после возвращения короля, и ныне опрометчиво пыталась вновь утвердить свое первенство, свои исключительные права, требовала возмездия; с другой стороны множество выскочек, рожденных Империей, финансовые воротилы, многие из которых удержались на поверхности, приняв сторону монархии если не повелению души, то по расчету.

Никому не ведомый свидетель, молодой Бальзак наблюдает общество Реставрации так, как умеет наблюдать только художник. Представшее его взорам оно казалось ему безжалостным, даже жестоким. Ради карьеры тут плели самые ужасные интриги, замышляли козни. Оноре, от природы добрый малый, с душой, открытой всему высокому, недостаточно остерегался акул, шныряющих вокруг, и стремился всеми фибрами своей души войти в высшее общество». (А. Моруа)

Он то усердно пишет, то откладывает в сторону свое перо. Мало кому из творческих людей присущая деловая жилка, просто-таки буравит его деятельную натуру. Увидев первые дагерротипы, Бальзак сразу же понимает, сколь прекрасное будущее открывается перед новым изобретением, и горюет, что не сможет заняться этим делом.

Он приступает вместе с одним книгоиздателем к сомнительному коммерческому делу – созданию серии полных собраний сочинений классиков, каждый из которых должен поместиться в один том, благодаря тому, что текст будет набран мелким шрифтом. Издатели считали, что тысячи просвещенных читателей тотчас же раскупят столь удобное собрание книг. Но, увы…Сия идея с треском проваливается. В результате долг Бальзака перед акционерами общества составляет пятнадцать тысяч франков. Среди акционеров и возлюбленная банкрота Лаура де Берни. Она не ропщет.

Бальзак тоже. «Пусть он проиграл, но зато приобрел бесценный опыт: понял, что такое денежные операции, какие смертные муки испытывает затравленный, разорившийся коммерсант, что такое крах всех начинаний». (А. Моруа)

«Писателю двадцать девять лет, но он менее свободен, чем когда-либо прежде. Состояние девятнадцатилетнего Оноре было равно нулю, и он никому не должен был ни гроша. У двадцатидевятилетнего Бальзака по-прежнему ни гроша, но он должен около 100 тысяч франков своим родным и своей подруге. Десять лет он работал без передышки, без разрядки, без наслаждения – и все напрасно. Кредиторы и судебные исполнитель теперь осаждают его. Подобно Рихарду Вагнеру, тоже вечно опутанному долгами, Бальзак надрывается, чтобы создать свое состояние, непременно хочет, чтобы окружающая его обстановка уже теперь предрекала роскошь, ожидающую его в грядущем. Время от времени он обзаводится огромным гардеробом, приобретает множество дорогих вещиц, у него свой выезд, дорогая мебель, но все это в любой момент может быть распродано за долги.

Проходит некоторое время, и пусть Оноре еще не совсем свободен, но дамба уже прорвана, и со всей мощью запруженного потока низвергается подобно каскаду безмерная творческая сила Бальзака. С тех пор как Париж заметил разностороннее дарование этого молодого писателя, который в одно и то же время может испечь в одной духовке столь солидный пирог, как исторический роман, и столь пикантный пирожок, как «Физиология брака», Бальзак почти обезумел от успеха и от избытка доходов.

После десяти лет поисков вслепую, он открыл свое истинное призвание. Он будет историком своей эпохи, психологом и физиологом, живописцем и врачом, судьей и поэтом того чудовищного организма, который называется Париж, Франция, Вселенная. Если первым его открытием было открытие своей гигантской работоспособности, то вторым, и не менее важным, оказалось открытие цели, на которую следует обратить свою исполинскую мощь. Обретя эту цель, Бальзак обрел самого себя. До сих пор он только ощущал, словно пружину, свернувшуюся в его груди, грандиозную силу, которая должна его, наконец, вывести на космическую орбиту, вознести над уныло копошащимися современниками». (С. Цвейг)

И вот к любимой сестре Лоре летит письмо от брата, полное радостного, ироничного по отношению к самому себе, содержания:

«Об этом молодом человеке я хочу сообщить следующее. Он ветреник, обремененный долгами, хотя еще не разу не кутил. Он все твердит, что хочет обо что-нибудь стукнуться головой, но понимает, что у него так мало мыслей, что даже удар об стену ничего не встряхивает. В настоящее время он в заключении в своем кабинете, и ему предстоит дуэль. Он должен расправится со стопой белой бумаги, покрыть ее чернилами таким образом, чтобы его кошелек обрел радость и веселье.

Сердце у этого молодого человека прекрасное, он всегда готов оказать каждому услугу, если только не нужно куда-нибудь бежать, ибо у него нет ни ботинок, ни кредита. Этот человек забывает только плохое, все хорошее он готов выгравировать на бронзе, если бы его сердце имело хотя бы пол-унции этого металла. На людскую молву он обращает не больше внимания, чем на пыль, осевшую на камнях Парфенона. Вот этот-то молодой человек тебя любит».

Слава богу, настроение Оноре сменилось. А ведь ему, по всей вероятности, было знакомо и такое – самое страшное настроение на свете: «Беспощадными должны быть те ураганы, что заставляют просить душевного покоя у пистолетного дула. Сколько молодых талантов, загнанных в мансарду, затерянных среди миллионов живых существ, чахнет и гибнет перед лицом скучающей, уставшей от золота толпы, потому что нет у них друга, нет близ них женщины-утешительницы. Один бог знает, сколько замыслов, сколько недописанных поэтических произведений, сколько отчаяния и сдавленных криков, бесплодных попыток и недоношенных шедевров теснятся между самовольной смертью и животворной надеждой. Всякое самоубийство – это возвышенная поэма меланхолии. Есть что-то великое и ужасное в самоубийстве».

Эти горестные слова принадлежат герою бальзаковской повести, наполненной философскими этюдами, под названием «Шагреневая кожа». Зовут его Рафаэль.

«Вот на краткий миг Рафаэль ощутил в себе трепет жизни, все еще боровшийся с тягостной мыслью о самоубийстве, он поднял глаза к небу, но нависшие серые тучи, тоскливое завывание ветра и промозглая осенняя сырость внушали ему желание умереть. В его тонких чертах скользила грустная мысль, выражение юного лица свидетельствовало о тщетных усилиях, о тысяче обманутых надежд. Мрачная беспристрастность самоубийцы легла на чело матовой и болезненной бледностью, в углах рта легкими складками обрисовалась горькая улыбка, и все лицо выражало такую покорность, что на юношу было больно смотреть.

Однако свежесть его юности еще сопротивлялась нанесенным жизнью опустошениям. Во всем его существе боролись мрак и свет, небытие и жизнь, и, быть может, поэтому он производил впечатление чего-то обаятельного и вместе с тем ужасного. Он был словно ангел, лишенный сияния, сбившийся с пути.

Он подошел к ограде моста.

— Не такая погода, чтобы топиться, — с усмешкой сказала ему одетая в лохмотья старуха, — Сена сегодня холодная.

Смерть среди бела дня показалась ему отвратительной, он решил умереть ночью, чтобы оставить обществу, презревшему величие его души, неопознанный труп. И направился к лавке древностей, ему хотелось избавиться от раздражающего воздействия окружающего мира, он хотел дать пищу своим чувствам или хотя бы дождаться там ночи, прицениваясь к произведениям искусства. В лавке Рафаэль заявил, что желает осмотреть залы и поискать, не найдется ли там каких-нибудь редкостей на его вкус.

На первый взгляд залы этого магазина являли собой беспорядочную картину, в которой теснились все творения божеские и человеческие. Начало мира и вчерашние события сочетались здесь причудливо благодушно: кухонный вертел лежал на ковчежке мощей, республиканская сабля – на средневековой пищали. Корабль из слоновой кости на всех парусах плыл на спине неподвижной черепахи. Все страны, казалось, принесли сюда какой-нибудь обломок своих знаний, образчик своих искусств. То было подобие философской мусорной свалки. А благодаря множеству причудливых бликов, возникающих из смешения оттенков, из резкого контраста света и теней, эту причудливую картину оживляли тысячи разнообразнейших световых явлений. Вдобавок на все эти предметы набрасывала свой легкий покров неистребимая пыль, что придавала их углам и разнообразным изгибам необычайно живописный вид.

Желание, которое привело Рафаэля в лавку, исполнилось: он нашел выход из реальной жизни, поднялся по ступенькам в мир идеальный, достиг волшебных дворцов экстаза, где Вселенная явилась ему в осколках и образах. При виде чудес, представивших молодому человеку весь ведомый нам мир, душа его изнемогла, как изнемогает душа философа, когда он занят научным рассмотрением мира неведомого. Юноша упал в глубокое кресло, предоставив своим взорам возможность блуждать по фантасмагориям этой панорамы прошлого.

Для него картины озарились, глаза дев ему улыбнулись, статуи приняли обманчивую окраску жизни. Втянутые в пляску той лихорадочной тревогой, которая, точно хмель, бродила в больном мозгу Рафаэля, эти произведения под покровом сумерек ожили и вихрем понеслись перед ним; каждый фарфоровый уродец строил ему гримасы, все фигуры вздрогнули, вскочили, сошли со своих мест – кто грузно, кто легко, кто грациозно, кто неуклюже, в зависимости от своего нрава, свойства и строения. То был некий таинственный шабаш, достойный тех чудес, что видел доктор Фауст. Но представленные ужасы жизни оказались не властны над душой, свыкшейся с ужасами смерти.

Вдруг ему почудилось, что некий голос окликнул его, и он вздрогнул, как если бы среди горячечного кошмара его бросили в пропасть. Неожиданно появился старичок, стоявший с лампой в руке и направлявший на него свет. Не слышно было, как он вошел, в его появлении сквозило нечто магическое. Казалось, человек этот обладает даром угадывать мысли самых скрытных людей, и обмануть его невозможно.

— Хэ-хэ! – кашлянул старичок, — я не предлагаю вам ничего ни золотом, ни серебром, ни медью, ни бумажками, ни билетами, я хочу вас сделать богаче, могущественнее, влиятельнее любого монарха. Посмотрите на эту шагреневую кожу.

Молодой человек увидел на стене лоскут шагрени не больше лисьей шкурки. Он с недоверием приблизился к тому, что выдавалось за талисман, способный предохранить его от несчастий, и рассмеялся в душе. На коже были вытеснены таинственные слова: «Обладая мной, ты будешь обладать всем, но жизнь твоя будет принадлежать мне. Так угодно богу. Желай – и желания твои исполнятся. Но соизмеряй свои желания со своей жизнью. Она – здесь. При каждом желании я буду убывать, как твои дни. Хочешь владеть мною? Бери. Бог тебя услышит. Да будет так!»

— Это шутка? Или тайна? – спросил молодой человек.

Старик покачал головой и серьезным тоном сказал:

— Грозную силу, даруемую этим талисманом, я предлагал людям более энергичным, нежели вы, но, посмеявшись над загадочным влияниям, какое она должна была оказать на их судьбу, никто не захотел рискнуть заключить договор, столь роковым образом предлагаемый неведомой властью. Я с ними согласился, — я усомнился, воздержался и…

— И даже не попробовали? – прервал его молодой человек.

— Попробовать! – воскликнул старик. – Если бы вы стояли на высокой колонне, попробовали бы вы броситься вниз? Можно ли остановить течение жизни? Прежде, чем войти в этот кабинет, вы приняли решение покончить с собой, но вдруг вас начинает занимать эта тайна и отвлекает от мыслей о смерти. Дитя! Разве любой ваш день не предложит загадки, более занимательной, чем эта?

Послушайте, что я вам скажу: как и вы, я был в нищете, просил милостыни; тем ни менее я дожил до ста двух лет и стал миллионером; несчастье одарило меня богатством, невежество научило меня. Сейчас я вам в кратких словах открою великую тайну человеческой жизни: человек истощает себя безотчетными поступками, — из-за них-то и иссякает источник его бытия. Все формы этих двух причин смерти сводятся к двум глаголам – Желать и Мочь. Между этими двумя пределами человеческой жизни находится иная формула, коей обладают мудрецы, и ей обязан я счастьем моим и долголетием. Желать сжигает нас, а Мочь – разрушает, но Знать дает нашему слабому организму возможность вечно пребывать в спокойном состоянии.

Итак, желание или хотение во мне мертво, убито мыслью; действие или могущество свелось к удовлетворению требований моего организма. Короче говоря, я сосредоточил свою жизнь не в сердце, которое может быть разбито, не в ощущениях, которые притупляются, но в мозгу, который не изнашивается и переживает все. Излишества не коснулись ни моей души, ни моего тела. Меж тем я обозрел весь мир. Судите же сами, как прекрасна должна быть жизнь человека, который, будучи способен запечатлеть в своей мысли все реальности, переносит источник счастья в свою душу и извлекает из нее множество идеальных наслаждений, очистив их от всей земной скверны.

Мысль – это ключ ко всем сокровищам, она озаряет нас своими радостями скупца, но без его забот. И вот я парил над миром, наслаждения мои были всегда радостями духовными. Мир пиршества заключался в созерцании морей, народов, лесов, гор. Я все созерцал, но спокойно, не зная усталости; я никогда ничего не желал, я только ожидал. Я прогуливался по Вселенной, как по собственному саду. То, что люди зовут печалью, любовью, честолюбием, превратностями, огорчением, — все это для меня лишь мысли, превращенные мною в мечтания; вместо того, чтобы их ощущать, я их выражаю, я их истолковываю; вместо того, чтобы позволять им пожирать мою жизнь, я драматизирую их, я их развиваю; я забавляюсь ими, будто это романы, которые я читаю внутренним своим зрением. Так как душа моя унаследовала все нерастраченные мною силы, то голова моя богаче моих складов.

Я провожу свои дни восхитительно: мои глаза умеют видеть былое. Я беспредельно наслаждался, двигаясь без опутывающих уз времени, без помех пространства, наслаждался возможностью все объять и все видеть, наклониться над краем мира, чтобы вопрошать другие сферы, чтобы внимать богу. У меня есть воображаемый сераль, где я обладаю всеми женщинами, которые мне не принадлежали.

Здесь, — неожиданно громовым голосом воскликнул старец, указывая на шагреневую кожу, — Мочь и Желать соединены! Вот они ваши социальные идеи, ваши безмерные желания, ваша невоздержанность, ваши радости, которые убивают, ваши скорби, которые заставляют жить слишком напряженной жизнью, — ведь боль может быть, ни что иное, как предельное наслаждение. Кто смог бы определить границу, где сладострастие становится болью и где боль становится сладострастием? Разве живейшие лучи мира идеального не ласкают взора, меж тем как самый мягкий сумрак мира физически ранит его беспрестанно? Не от знания ли рождается мудрость? И что есть безумие, как не безмерность желания или могущества?

— Я хочу жить, не зная меры! – воскликнул Рафаэль, хватая шагреневую кожу.

— Берегитесь, молодой человек! – с невероятной живостью ответил старик.

— Я посвятил свою жизнь науке и мысли, но они неспособны были даже прокормить меня. Так вот я теперь хочу царственного роскошного пира, — воскликнул молодой человек, судорожно сжимая талисман в руке, — я хочу вакханалии, достойной века, в котором все, говорят, усовершенствовано! Пусть наши души восходят на небеса или же тонут в грязи. Итак, я приказываю мрачной силе слить для меня все радости воедино. Да, мне нужно заключить все наслаждения земли и неба в одно последнее объятие, а затем умереть.

Тут в ушах молодого безумца, подобно адскому грохоту, раздался смех старика и прервал его столь властно, что тот умолк.

— Вы думаете, у меня сейчас расступятся половицы, пропуская роскошно убранные столы и гостей с того света? Нет, нет, безрассудный молодой человек! Вы заключили договор, этим все сказано. Теперь все ваши желания будут исполняться в точности, но за счет вашей жизни. Круг ваших дней, очертанный этой кожей, будет сжиматься соответственно числу и силе ваших желаний. Между судьбою и желаниями владельца устанавливается таинственная связь.

— Ах, пожить бы в роскоши год, а потом умереть! По крайней мере я изведаю, выпью до дна, поглощу тысячи жизней!

— Э, ты принимаешь за счастье карету биржевого маклера! Богатства вскоре наскучат тебе, и ты заметишь, что они лишают тебя возможности стать выдающимся человеком. Колебался ли когда-нибудь художник между бедностью богатых и богатством бедняков! Разве таким людям, как ты, не нужна борьба?!

Рафаэль не слушал старца. Он стал обладателем шагреневой кожи. Он всей душой предался разнообразнейшим развлечениям. Однако проходит время, увеселения приедаются, и вот уже молодой ветреник задумывается о деле. Он решает: «Я готов жить как отшельник, питаться хлебом и молоком, средь шумного Парижа погрузиться в уединенный мир, в сферу труда и молчания, где, как куколка бабочки, построю себе гробницу, чтобы возродиться в блеске и славе. Наука так по-матерински добра, что, пожалуй, было бы преступлением требовать от нее иных наград, помимо тех чистых и тихих радостей, которыми питает она своих сынов. Помню, как весело, бывало, я завтракал хлебом с молоком, вдыхая свежий воздух у открытого окна, откуда открывался вид на крыши. Поэтические и мимолетные эффекты дневного света, печаль туманов, внезапно появившиеся солнечные пятна, волшебная тишина ночи, рождение утренней зари, султаны дыма над трубами – все эти явления стали для меня привычны и развлекали меня. Я любил свою тюрьму и находился в ней по доброй воле».

А между тем женщина была мечтою Рафаэля – мечтою заветной и вечно ускользающей. И вот его полюбила чистая, прелестная девушка. Но при этом шагреневая шкура так страшно уменьшилась в размере! Он начал жить очень размеренно – каждый его день стал походить на предыдущий, он заглушил в себе малейшие прихоти и жил так, чтобы даже легкое движение не пробегало по этому грязному талисману. Шагреневая кожа была для него чем-то вроде тигра, с которым приходится жить в близком соседстве под постоянным страхом, дабы не пробудить его свирепость. Все земные радости играют вокруг смертного одра Рафаэля и пляшут перед ним, будто прекрасные женщины. Если он их позовет, то умрет. Во всем смерть!

А рядом она – венец мечтаний, живая, как молния, и, как молния опаляющая, существо неземное, вся – дух, вся – любовь! Она облеклась в какое-то пламенное тело, или же ради нее само пламя на мгновение одухотворилось! Черты ее такой чистоты, какие бывают только у набожной девы. Не сияет ли она, как ангел? Не слышите ли вы воздушный шелест ее крыльев? Она устремляется прочь и увлекает вас за собой, и вы не чувствуете под собой земли. Вы жаждете хоть один раз коснуться этого белоснежного тела, жаждете смять ее золотистые волосы, поцеловать искрящиеся ее глаза. Вас опьяняет дурман, вас околдовывает волшебная музыка. Вы вздрагиваете всем телом, вы – весь желание, весь – сплошная мука. О неизреченное счастье!..

Возлюбленная готова погибнуть вместе с дорогим ее сердцу женихом. Но поздно. Он продал свои желания. Шагреневая кожа усохла…»

Вон она завалилась в темном уголке кабинета за ножку кожаного дивана великого писателя Оноре де Бальзака. О, сколь много еще вещиц скрывается в потайных уголках этого кабинета, сколь разнообразные гости посещают его хозяина и дарят ему повести своих жизней.

Вот до бескрайних просторов раскинулась «ярмарка продажной любви. На темных улицах блуждают причудливые существа из неправдоподобного мира, полуобнаженные белые фигуры вырисовываются на стенах домов, мрак оживлен. Между стенами и прохожими красуются разряженные манекены, одушевленные и липучие. Из притворенных дверей слышатся взрывы смеха. До ушей доносятся слова, которые Рабле считал замороженными, между тем они тают. Здесь мир куртизанок.

Не всякая женщина способна быть куртизанкой! «Женщина – первое блюдо для мужчины» — сказал в шутку Мольер. Сравнение это предполагает своего рода кулинарное искусство в любви. Женщину добродетельную и достойную можно в таком случае сравнить с трапезной времен Гомера, приготовленной без затей на раскаленных углях. Куртизанка, напротив, является как бы произведением Карема – модного парижского кулинара — со всякими пряностями и изысканными приправами.

Добропорядочная же женщина не может, не смеет преподнести свою белую грудь на роскошном блюде из кружев. Она не посвящена в тайну изысканных поз, в действия известных взглядов. Короче, она не обладает искусством обольщать. Как бы ни старалась благородная женщина, она все же не сумеет ничем прельстить искушенный взгляд распутника. Быть честной, недоступной для света и куртизанкой для мужа – значит быть женщиной гениальной, а таких мало. Мало и тех, которые прекрасно образованы и страстны одновременно: сочетают в себе библиотеку и гарем. Они весьма опасны.

В этой двойственности противоположных качеств заключается тайна длительных привязанностей, необъяснимых для тех женщин, которые лишены этого великолепного дара.

Добродетельная женщина подобна бедняжке. Она точь-в-точь прекрасная картина, выброшенная на чердак невеждой, который не знает толку в живописи. Но добродетельных женщин в свете тоже не так уж и много. Больше особ иного женского пола. Им угодить трудно — вильнут хвостом и прощай – даже не объяснят, чем вы их прогневали. Человек, влюбившийся в самое кроткое создание, сотворенное всевышним под хорошую руку, может и красноречием ее поразить, и прыгать вокруг нее блохой, и вертеться волчком, и музыкой ее услаждать не хуже, чем царь Давид, через тысячу адских мук пройти, построить в ее честь целую сотню всяческих колонн коринфского лада, и все-таки, если не угодить ей в чем-то самом сокровенном – а ведь и она сама толком не знает, что ей надо, зато с возлюбленного требует, чтобы он это знал, — она убежит от него, как от проказы. И она в своем праве – ничего тут не поделаешь.

Прихоть женская неисчерпаема. Вот одной из них овладело желание подарить мужчине разом все доступные человеку наслаждения, обратив их в единый фонтан любви, дабы ей никогда не могли бросить упрека в том, что она не только отняла жизнь у него, но и лишила блаженства.

А другая почувствовала, что женщина умерла в ней, что она совлекла с себя все плотское и освободила то, что было благородного и безгрешного.

А вот этой юной девушке приходился жить под сенью стариковских седин, охраняющих ее своими снегами от пыла страстей. Он сделал юную особу полновластной своей госпожой, всесильной владычицей, блюстительницей его чести, хранительницей его почтенных седин и, не задумываясь, сразил бы на месте всякого, кто дерзнул бы сказать ему хоть одно дурное слово об этом зерцале добродетели, ни в коей мере не замутненным дыханием порока, ибо свежих губок жены касались лишь поблекшие уста законного супруга.

Однако старый муж слишком самоуверен, ибо любовник чаще думает о том, как проникнуть к любовнице, чем муж о том, как уберечь жену. Узник чаще думает о бегстве, чем тюремщик об охране дверей; следовательно, несмотря на препятствия, любовник и узник должны добиться успеха. А всякому рогоносцу положено любить любовника жены, ибо он обязан любить того, кто помогает ему вскапывать, поливать, удобрять, обрабатывать прекрасный сад Венеры.

Светская жизнь для женщин, все равно, что для нас, мужчин – война; общество помнит только победителей, павших быстро забывают. Женщины слабые становятся жертвой такой жизни, а те, что устояли, должны обладать железным здоровьем; сердца у них нет, но зато желудок в полном порядке. Вот где кроется причина бесчувственности и холода в наших гостиных. Те, у кого возвышенная душа, предпочитают одиночество; слабые и чувственные натуры сходят со сцены, остаются лишь крепкие, как валуны, способные выдерживать напор житейского моря, которое бьет их друг о друга, обтачивает, но уничтожить не может.

Особняком ото всех женщин стоят актрисы. Актриса, закончившая мучительный пятый акт, без сил возвращается со сцены и, полуживая, падает в кресло, оставив зрителям образ, на который она уже совсем не похожа сейчас.

А у другой женщины совсем иная судьба. В частности для политика жена – это ключ к власти, машина, умеющая любезно улыбаться, она – самое необходимое, самое надежное оружие честолюбца. Любящая жена бесполезна для карьеры мужа, а со светской женщиной добьешься всего, она алмаз, которым мужчины вырезают стекла, когда у него нет золотого ключа, открывающего все двери».

Всякие женщины заглядывают в кабинет писателя. «Вот женщина, которая еще не полюбила, поэтому-то она вовсю отчаянно и кокетничает. А эта принадлежит к числу тех женщин, победа над которыми обходится так дорого, что не стоит и добиваться ее любви.

А вот женщина, способная удовлетворить вашу страсть. И нет такой неприятности, нет такого огорчения, которых бы не излечила припарка, врачующая душу – эта целительная страсть! Она придает новую прелесть лунному свету и романтичность – звездам. Страстная женщина может попасть в трясину и выходит из не очищенной и непорочной. Она отодвигает в дальний угол пресыщение в любви – это чудовище, пожирающее самое пламенное чувство.

А вот женщина, которая дарит вам любовь. Любовь! Любить – это жить как живут ангелы в раю.

Но вот к женщине подбирается старость. Она дарит ей черные чулки на ноги и морщины на лоб; все, что есть в ней женского, увянет. От всех прелестей останется только застарелая грязь — холодная, сухая, гниющая, как опавшие листья.

А рядом подрастает уже другой поклонник других женщин — юный денди, который ведет утомительную жизнь, растрачивая, зарывая самые блестящие свои таланты, — ведет жизнь, где гибнет самая неподкупная честность и слабеет самая закаленная воля».

Вот напротив письменного стола Бальзака вальяжно развалился неугомонный светский повеса. «Он знает толк в скаковых лошадях, модных шляпках, и в картинах. Женщины от него без ума. В год сей повеса проматывает тысяч сто, однако же не слыхать, чтобы у него было хоть захолустное поместье или какая-нибудь рента. Это образец странствующего рыцаря нашего времени, — странствует же он по салонам, будуарам, бульварам нашей столицы, это своего рода амфибия, ибо в натуре у него мужских черт столько же, сколько и женских.

Да, он существо самое странное, на все пригодное и никуда не годное, субъект, внушающий и страх и презрение, всезнайка и круглый невежа, способный оказать благодеяние и совершить преступление, то подлец, то само благородство, бретер, больше запачканный грязью, чем забрызганный кровью, человек, которого могут терзать заботы, но не угрызения совести, которого ощущения занимают больше, чем мысли, по виду у него душа страстная и пылкая, а внутренне холодна, как лед. Он — блестящее соединительное звено между обитателями каторги и людьми высшего света».

Светский повеса растворяется в темном углу писательского кабинета и в луч света, отбрасываемого лампой, входит старый вояка, присаживается на краешек дивана и рассказывает страшную повесть своих дней: «Моя лошадь была ранена ядром в бок как раз в тот момент, когда мне был нанесен ужасный удар. Мы с конем рухнули наземь одновременно, как картонные фигуры. Я упал, а на меня свалился труп моего коня, укрывший меня от лошадиных копыт и смертоносных ядер. Полученные ранения, очевидно, вызвали у меня столбняк. Как иначе растолковать то, что, по обычаям войны, я был раздет могильщиками донага и брошен в братскую могилу?

Когда я пришел в себя, то оказался в положении и обстановке столь исключительных, что нечего и надеяться дать представление о них. Я задыхался в зловонном воздухе. Хотел пошевелиться, но был стиснут со всех четырех сторон. Я открыл глаза, но не увидел ничего. Недостаток воздуха, пожалуй, был страшней всего, и мне стало окончательно ясно, в каком положении я нахожусь, и что мне грозит неминуемая гибель. При этой мысли я вдруг позабыл о жгучей боли, от которой очнулся. Я услышал или, по крайней мере, мне причудилось, что услышал, стенания сонма мертвецов, среди которых покоился и я. И все же страшней этих стонов была тишина.

Наконец, подняв кверху руки, ощупывая мертвые тела, я обнаружил пустоту между моей головой и верхним слоем трупов. Шаря возле себя с лихорадочной поспешностью, потому что медлить в моем положении не приходилось, я, к счастью, натолкнулся на чью-то оторванную руку, которой и обязан своим спасением. Без этой неожиданной подмоги мне бы несдобровать!

Можете себе представить, с каким яростным упорством я стал пробиваться сквозь трупы, орудуя оторванной рукой другого человека. Трудился я неистово, иначе не был бы здесь. Но и по сей день не могу постичь, как это мне удалось пробиться сквозь груду тел, преграждавших доступ к жизни. Действуя с немалой ловкостью оторванной рукой, как рычагом, я раздвигал трупы и, дыша смрадным воздухом, рассчитывал каждый свой вздох. Наконец я увидел свет!»

Бальзак при свете тусклой свечи в полутемном кабинете содрогнулся всей душой от этого рассказа. Он поднял глаза и увидел, как на краешке его стола скромно пристроилась милая женщина. Она, поминутно возводя взгляд на мерцающую свечу, что-то писала, заслонив рукой строки своего послания. Оноре приподнимается, взглянул на лист бумаги и прочитал: «Дорогой мой, дарованный мне небом, разреши мне сказать тебе, что ты изгладил все печальные воспоминания, под тяжестью которых я некогда изнемогала. Любовь я познала только с тобой. И лишь одна моя мысль гасит сияние любви, убивает ее, превращает в унижение: тебе тридцать лет, а мне сорок. Какой ужас внушает эта разница лет любящей женщине!

Но меня утешает чисто женское чувство. Разве я не обладала юным целомудренным существом, нежным, прекрасным и чутким, которым ни одна женщина больше не будет обладать и который дал мне такие изысканные наслаждения? Нет, ты больше не будешь любить, как любил; соперниц у меня быть не может. В моих воспоминаниях о нашей любви не будет горечи, а эти воспоминания – моя жизнь. Уже не в твоей власти впредь восхищать женщин детскими шалостями, юными проказами юного сердца, игрою чувств, очарованием тела, порывами разделенной страсти, всеми прелестными спутниками юношеской любви, теперь ты уже мужчина и с расчетом будешь следовать своей участи.

Ты женился на молодой, богатой девушке, но вскоре возвратился к своей возлюбленной, ко мне. И увидел маркизу худую и бледную, которая сидела склонив голову, уронив руки. Я была олицетворенная скорбь. Ты пришел ко мне от своей молодой жены, и я оказалась вправе отвергнуть твой дележ, самый отвратительный, какой можно только представить. Жена может согласиться его терпеть во имя требований света, но любовнице он должен быть нестерпим, потому что для нее в чистоте любви – все оправдание. Прощай, мой милый».

«Лаура, Лаура, милая моя Лаура, этот образ подарила мне ты», — уже сквозь набегающий сон проскальзывает мысль в Оноре. «Подкралась дремота, возникли первые фантастические образы, обычные предвестники сна. Все органы чувств в такие минуты цепенеют, жизнь постепенно замирает в них, мысли расплываются и последний трепет ощущения уже кажется сонною грезою. И вот сон своей могучей дланью распахнет ослепительно-белые врата храма фантазии. Мнится бледное лицо юноши, подернутое дымкой меланхолии, оно говорит о сердце, наполненном неизреченными восторгами, что таятся и расцветают в сокровенной глубине мечтательной души, способной глубоко чувствовать, как чувствуют люди, которые живут жгучими страстями и находят тайную усладу даже в безнадежной любви.

Краток сон писателя-исполина. Снова пора ему к письменному столу – огромному кораблю, бороздящему бурные воды житейского бытия. Вот уже перед ним не милый мечтательный юноша, а прожженный светский повеса – использователь трепетных женских сердец. «Унаследовав от родителей поместье, где леса не хватило бы даже на зубочистку, и, не располагая никакими ценными благами кроме прекрасных даров природы, коими его весьма кстати одарила любимая матушка, он задумал извлечь из них выгоду и прибыль, зная, как падки дамы до естественных сих богатств и как дорого ценят их, представляя обладателю коих получать с них верный доход от вечерней зари до утренней. И он получает их без зазрения совести.

Другое дело негоциант. Он двадцать лет не спал, не ел, не знал развлечений; он высиживал свой миллион, он пускал его в оборот по всей Европе; потом ликвидация, революция – и он остался без гроша, без имени, без друзей.

Другое дело – расточитель: тот живет в свое удовольствие, он видит наслаждение в скачках с препятствиями. Если случается ему потерять свои капиталы, то остается надежда на выгодную должность, партию. У него остались друзья, репутация, и потому он всегда при деньгах. Он знаток светских пружин и нажимает на них, как ему выгодно. Расточитель платит своей смертью за все радости жизни, но зато как изобильны, как плодоносны эти радости! Вместо того, чтобы вяло струиться вдоль однообразных берегов Прилавка или Конторы, жизнь его кипит и бежит, как бурный поток».

— Да что ты все, писатель, о городской жизни-то пишешь? – спрашивает вдруг невесть откуда появившийся в кабинете крестьянин, положивший свою мозолистую длань на белоснежный лист бумаги. А о нас-то, о землепашцах ни гу-гу. Дело ли это, скажи мне? То-то же…

«Мы здесь вроде и не каторжные, а весь век к земле прикованы. Все мы ее, матушку, и ковыряем, и перекапываем, и навозим, и разделываем для вас, что родились богатыми, как мы родились бедняками. Все мы, вместе взятые, никуда не уйдем, как есть, такими и останемся. Наших в люди выходит куда меньше, чем ваших вниз скатывается. Мы хоть и не ученые, а в этом деле кое-что понимаем.

Не надо нам ставить каждое лыко в строку. Мы вас редко беспокоим, дайте и нам спокойно пожить. Не то, если дело так и дальше пойдет, придется вам нас кормить в ваших тюрьмах, а там много лучше, чем на нашей соломке… А хотите оставаться хозяевами, так мы всегда будем врагами. Может быть, вам не бесполезно было бы узнать, сколько нашего пота стоит хотя бы один из хорошеньких чепчиков на головке вашей жены?»

Грозная угроза звучит в казалось бы тихом говоре крестьянина. Ему вторит мужик, пришедший с фронта: «У солдата есть одно только, чего нет у крестьянина, — смерть всегда глядит ему в глаза».

И в этом тихом говоре тоже звучит грозная угроза.

Но крестьяне и солдаты редко посещают бальзаковский кабинет. Вот писатель на помощь своей фантазии призвал новые образы из недр своей юридической практики. Они пополняют копилку его «Озорных рассказав». Перед нами заседания суда. Отец осужденного юноши, уличенного в сожительстве с ведьмой, произносит свою речь:

« — Мой сын взят дьяволом и ввергнут им в ад. Как только он увидел сию дьявольщину ненасытную, сии ножны от тысяч кинжалов, в коей все – орудия погибели, тенета соблазна и сладострастия, бедняга запутался в них и с сего дня жил между колонн Венеры, и протянул недолго из-за нестерпимого зноя там царящего, ибо никому не утолить жажды ненасытной прорвы, хоть вливай в нее потоки всего мира!

Увы, мой бедный мальчик, вверг себя в бездну, словно крупицу проса в пасть быка. Я хочу видеть, как зажарят эту дьяволицу, вскормленную кровью и золотом, запутавшею в свои тенета, сгубившую больше молодых супругов, больше семейных уз и сердец, более добрых христиан, чем найдется прокаженных во всем христианском мире. Жгите, терзайте сию блудницу, сего вампира, растлевающего души, кровожадную тигрицу, факел любовный, кипящий ядом всех гадюк. Завалите яму сию бездонную.

Ответную речь держит красавица, обвиняемая ведьмой:

— Если б господин судья знал, с какой радостью исполняла я желания возлюбленного, внимая, как закону, каждому слову, которое он дарил мне, если бы судья знал, каким поклонением пользовался этот мужчина, то вы сами, старый судья, сочли бы вслед за моим возлюбленным, что никакими деньгами не оплатить эту великую привязанность, которой ищут все мужчины.

Она, бедняжка, именуемая ведьмой, по рождению бедная африканка, в жилы которой господь влил столь горячую кровь и дал ей столь сильную склонность к любовным усладам, не могла сдержать сердечного волнения при одном взгляде мужчины. Она утверждала, что никогда не видела дьявола, не говорила с ним и не имела желания его видеть; никогда не занималась ремеслом блудницы, ибо предавалась всевозможным наслаждениям, какие изобретает любовь, не иначе как побуждаемая желанием того удовольствия, которое творец небесный вложил в оное занятие; и двигала ею не столько неутомимая похоть, сколько стремление излить нежность и доброту сердца, излить на возлюбленного господина своего. Если вожделенный к ней рыцарь касался ее, она сразу, замерев, подпадала, помимо своей воли, под его власть. От оного прикосновения просыпалась в лоне ее предчувствие и воспоминание всех утех любви, и возникало жгучее желание, так что пламя пробегало по жилам, и она с головы до ног превращалась в любовь и радость.

Суд священнослужителей приписал любовный жар истинной женщины творению дьявола. Он постановил: «Адский огонь охватывает христиан под видом огня любовного, и они предаются плотскому неистовству, пока душа не выйдет вон из тела и не попадет прямо в руки сатане».

На что женщина, именуемая ведьмой, ответила: «Подобное заявление отвратительная ложь, ибо ее женское естество было сотворено в согласии с природой».

Так пишет Оноре де Бальзак.

Он уже не затворник, перебрался из своей мансарды в более приличный дом. Среди его современников ближайшими друзьями стали личности такого масштаба, как Виктор Гюго, Ламартин, Гайдн, Шопен, а интимными — торговец скобяным товаром, лекарь, безвестный живописец и портной.

Оноре изменился внешне. Это был уже не щуплый юноша. «Лицо его, увеличенное могучей и почти всегда грязной гривой, вздымалось над твердым и ясным лбом. Мягкая и жирная кожа, редкая и нежная растительность на щеках, широкие, расплывшиеся черты указывали на человека, неравнодушного к житейским радостям, сонливого, обжору, лентяя. И только взглянув на плечи Бальзака, широкие, как у грузчика, на эту упрямую, мускулистую, бычью шею, которая по двенадцать-четырнадцать часов кряду неустанно гнется над работой, на эту атлетическую грудь, можно составить некоторое представление о массивности, о мощи его организма. Под этим мягким, расплывчатым подбородком начинается могучее тело, крепкое, как железо. Гениальность тела Бальзака, как и его труда, заключаются в объеме, в широте, в неописуемой жизнеспособности. И поэтому опасна и заранее обречена на неудачу всякая попытка показать гениальность Бальзака, изображая только его лицо.

Он смеется – и дрожат на стенах картины, он говорит – и слова его кипят, и слушатели забывают о его гнилых зубах. Бальзак путешествует – и швыряет кучеру каждые полчаса на водку, чтобы тот побыстрее гнал лошадей. Он производит расчеты, и тогда беснуются и громоздятся тысячи и миллионы. Он работает – и нет для него ни дня, ни ночи…. Изламывает дюжины вороньих перьев. Он ест… Впрочем его современник превосходно описал это: «Губы его тряслись, глаза сияли от счастья, руки трепетали от наслаждения, ибо перед ним высилась пирамида роскошных груш и персиков. Он был неподражаем в своем роскошном пантагрюэлевском стиле. Галстук снял, рубашку распахнул, в руке держал фруктовый нож и, смеясь, вгонял лезвие, словно саблю, в сочную мякоть груши».

Все что он ни делает, он делает с наслаждением, как одержимый, всегда перехватывая через край. Характеру его абсолютно чужда мелочность. Бальзак отличается добродушием и ребячливостью исполина. Он не ведает страха и расточительно распоряжается своей жизнью. Его благодушие непоколебимо. Он знает, что его коллеги чувствуют себя неловко в его безмерно громоздком присутствии, знает, что они шушукаются за его спиной о том, что, дескать, у него нет стиля. Знает, что они без конца упражняются в злорадстве на его счет. Но со свойственным ему энтузиазмом находит для каждого из них дружеское слово, посвящает им свои книги, упоминает каждого в создаваемой им «Человеческой комедии». И каждого приставляет в ней на подходящее местечко.

Бальзак слишком велик для вражды. В его произведениях никогда нельзя обнаружить личных выпадов.

Бальзак велик и в труде. Покажем один день из его жизни. И тысяча, и десять тысяч дней были как две капли воды похожи на этот день. Восемь часов вечера. Все давно уже закончили свою работу. Они оставили свои конторы, свои дела, свои фабрики, они пообедали в кругу друзей, или в кругу семьи, или в одиночестве. Вот все они высыпают из своих домов в поисках развлечений. И только Бальзак спит в комнате с опущенными шторами, сраженный словно ударом дубины.

Девять часов вечера. Распахнулись двери театров, в больших залах кружатся пары, в игорных домах звенит золото, влюбленные скрываются в тени аллей – Бальзак все еще спит.

Одиннадцать часов вечера. Спектакли идут к концу, в клубах и в гостиных лакеи провожают к выходу последних засидевшихся гостей, в ресторанах тушат свет – нет больше гуляющих. Бальзак все еще спит.

Полночь. Париж онемел. Закрылись миллионы глаз. Люди спят – а Бальзак приступает к работе. Людям уже снятся сны, значит Бальзаку пора бодрствовать. Теперь, когда для всех закончен день, его день начинается. Ничто уже не помешает ему: ни посетители, которые вечно в тягость, ни письма, которые лишают его покоя. Кредиторы, которые его преследуют, не постучатся у дверей, посыльные из типографии не станут требовать рукописей.

Грандиозный отрезок времени простирается перед ним: восемь-десять часов в полнейшем одиночестве. Бальзаку для исполинской его работы нужно такое грандиозное временное пространство. Он знает, как нельзя дать остыть печам, в которых холодная хрупкая руда переплавляется в несокрушимую сталь, так нельзя дать замереть работе его фантазии. Ради этой работы он передвигает стрелки времени и превращает ночь в день, а день в ночь.

Наконец утро, тихий стук в дверь. Входит слуга и вносит скромный завтрак. Теперь наступают мгновения возвращения в действительность. Нужно дать отдых усталому телу, нужно взбодрить его для новой работы, и Бальзак принимает горячую ванну. Обычно он сидит в ванной целый час. Это единственное место, где он может размышлять, никем не потревоженный, — размышлять, ничего не записывая, но рождая идеи. «Иногда они рождаются целыми роями, одна ведет за собой другую, они образуют некую цепь, они тревожат, они кишат, они словно охвачены безумием. А то, бывает, они поднимаются бледные, смутные, гибнут от того, что им не хватает питания и силы, не хватает жизненной субстанции, а в какие-то особые дни они мчатся в бездну, чтобы осветить безмерные глубины; они пугают и подавляют душу. Идеи образуют внутри нас целую систему, похожую на одно из царств природы, нечто вроде флоры, чья иконография будет составлена гением, которого, быть может, примут за безумца».

Идеи идут чередой…

Но… пришли рассыльные из различных типографий, которые Бальзака загружает всего разом. Один требует новую рукопись, ибо все, что Бальзак пишет, должно немедленно идти в печать, и не только потому, что издатель ждет каждую строчку, как уплату по векселю, но еще и потому, что Бальзак в том состоянии творческого транса, когда он пишет, словно в бреду, и сам не знает, что он пишет и что он написал. Он признается: «Мысли сами брызжут у меня из черепа, как струи из фонтана. Это абсолютно бессознательный процесс».

Даже его собственный придирчивый взор не в силах проникнуть в дебри его собственного рукописного текста. Только когда рукопись, построенная в печатные столбцы, продефилирует мимо автора, абзац за абзацем, батальон за батальоном, только тогда полковник Бальзак поймет, выиграл ли он эту битву или должен снова идти в атаку.

Другие рассыльные приносят свежие гранки рукописей. Целые груды бумаги прямо с печатного станка еще сырые от типографской краски, пять или шесть дюжин корректурных оттисков загромождают и заваливают шаткий столик, и все это надо опять и опять просматривать. Бальзак успокаивает себя: «Во время одной работы я отдыхаю от другой».

Однако в противоположность большинству писателей, чтение корректур для Бальзака нелегкое дело. Он не только исправляет и шлифует, нет, он полностью перерабатывает и заново пишет свою книгу. Бальзак, собственно говоря, вовсе не исправляет гранки, он использует их только как первый оттиск, как отпечатанный черновик. И то, что духовидец писал в бреду и горячечной спешке, то теперь читает, оценивает и измеряет исполненный ответственности художник. Ни на что не тратил Бальзак столько стараний, страсти и усилий как на пластичность своей прозы, которой он добивался медленно, постепенно, как бы обрабатывая слой за слоем.

Быстрый взгляд – и вот рука его уже гневно тянется к перу. Все плохо. Все должно сделать иначе, лучше, четче, яснее. Он приходит в бешенство. Это чувствуется по брызгам чернил из-под пера, по тому, как он в ярости перечеркивает вкось всю страницу? словно шквал кавалерийской атаки врезается в печатное каре. Вот сабельный удар пером, вот он безжалостно хватает фразу и перетаскивает ее направо, вот поднимает слово на пику, целые абзацы вырывает своими львиными когтями, зато другие всаживает на их место. Поначалу чистая и разборчивая страница становится покрыта словно паутиной пересекающихся, скрещивающихся, восстанавливающихся и исправляющих линий и черточек. Но и этого мало! Перу больше негде писать. Значит надо извлечь ножницы и вырезать кое-какие лишние фразы. И, наконец, неудобоваримые гранки возвращаются в типографию.

Здесь даже самые опытные наборщики за двойную плату не соглашаются набирать бальзаковскую рукопись. И так вот одна за другой исправлялась они по пятнадцать-шестнадцать раз. Если подсчитать, что за 20 лет, Бальзак написал 74 романа и великое множество рассказов и очерков, то можно себе представить сколь титаническим был этот труд. И сам автор этого труда признает: «Мне иногда кажется, будто мозг мой воспламеняется и мне суждено умереть на обломках моего разума».

Так происходит закалка гения. Бальзак пишет об этом удивительном процессе: «Молодой человек испытывает муки жестокой нужды, но, как из горнила, мощные таланты должны выходить из нее чистыми и неуязвимыми, подобно алмазам, которые выдерживают любой удар, не разбившись. Закаляясь на огне своих яростных пугающих страстей, они проникаются неподкупной честностью, и, замкнув свои обманутые вожделения в пределы непрестанного труда, заранее приучаются к той борьбе, которая составляет удел гениев».

В то время как у Гете и Вольтера всегда было под рукой два-три секретаря, Бальзак все свои дела вел самолично. Кроме последнего потрясающего документа со смертного одра, когда рука его уже не в силах была держать перо, он к письму, написанному его женой, прибавляет только постскриптум: «Я не могу уже ни читать, ни писать». (С. Цвейг)

Но время лечь на смертный одр еще не пришло. Продолжается процесс творения. Один литературный герой за другим заглядывают в дверь бальзаковского кабинета. Вот явил себя писателю некий прощенный Мельмот.

«Он из такой породы людей, которую в мире общественном выращивает цивилизация, подобно тому, как в мире растительном цветоводы тепличным способом создают гибридную породу, не поддающуюся размножению ни путем посева, ни отводками. Я имею ввиду кассира — некое человекообразное растение, которое поливают религиозными идеями, подпирают гильотиной, обстригают пороками, — и растет оно себе на четвертом этаже вместе с почтенной супругой и надоедливыми детьми.

Многочисленные парижские кассиры всегда останутся загадкой для физиолога. Понял ли кто-нибудь задачу, где иксом является кассир? Как отыскать человека, который спокойно созерцал бы чужое богатство, отданное ему в руки, — ведь это все равно, что кошку посадить в одну клетку с мышью! Как отыскать человека, который согласился бы по семь-восемь часов в день сидеть в плетеном кресле, за решеткой в каморке, не более просторной, чем каюта морского офицера? Человека, у которого таз и ноги не одеревенеют от подобного ремесла? Человека, у которого достаточно величия для такого маленького места? Человека, который, постоянно имея дело с деньгами, проникся бы отвращением к ним?

Кассир – человек канцелярии — огромной фабрики посредственностей, необходимых правительствам для поддержки того особого, основанного на деньгах феодального режима, на который опирается нынешний общественный договор. Зловонная теплота, испускаемая собравшимися вместе людьми, занимает немалое место среди причин прогрессирующего вырождения умов: мозг, выделяя особенно много азота, в конце концов отравляет другие мозги.

Правда, иные люди только и могут быть кассирами, так же как другие неизбежно становятся мошенниками. Поразительная насмешка цивилизации! Добродетели общество жалует на старость сотню луидоров ренты, третий этаж, вволю хлеба, несколько неношеных шейных платков да престарелую жену, окруженную ребятами. А пороку, если у него хватит смелости, если он ловко повернет в свою пользу статью закона, общество прощает украденные им миллионы, общество осыпает его орденами, балует почестями и заваливает знаками уважения. К тому же и само правительство действует в полном согласии с обществом, глубоко непоследовательным.

В Кастанье — бывшем офицере, за десять лет кассир казалось бы полностью уничтожал воина. Но однажды бывший воин взял перо и подделал внизу каждого аккредитива подпись банкира. Размышляя, какая из этих подписей удалась ему лучше других, он вдруг вскинул голову, точно укушенный мухой, повинуясь ощущению, которое будто бы говорило ему: «Ты здесь не один!»

И в эту минуту подделыватель подписей увидел, что у окошечка кассы, за решеткой, стоит какой-то человек, так тихо, что и дыхания его не слышно, словно он и не дышит вовсе. Первый раз в жизни старый солдат до того испугался, что так и замер, раскрыв рот и остановив взгляд на этом человеке, самый вид которого внушал страх независимо от таинственных обстоятельств, сопровождавших подобное появление. Длинный оклад лица, выпуклый лоб, неприятный цвет кожи, не менее чем костюм, свидетельствовали об его английском происхождении. Так и разило от незнакомца англичанином. Достаточно было взглянуть на его сюртук, трубчатые складки жабо, оттенявшего своей белизной вечно мертвенный цвет бесстрастного лица, на котором выделялись холодные красные губы, и ты понимал, что они будто бы предназначены к тому, чтобы высасывать кровь мертвецов.

Глаза чужестранца, как бы призывая самою душу, сверкали невыносимо, а застывшие черты лица усиливали впечатление. Этот сухой и тощий человек таил, казалось, в себе какое-то пожирающее начало, не знавшее утоления.

— Мне нужно получить по этому векселю, — сказал англичан голосом, заставившим кассира затрепетать всеми жилкам, как будто по ним прошел сильный электрический заряд.

— Касса закрыта, — промолвил Кастанье.

— Она открыта, — сказал англичанин, — позвольте перо.

Англичанин улыбнулся, и кассир, оцепенев от его улыбки, протянул перо, только что служившее ему для подделки. Незнакомец поставил подпись Джон Мельмот, затем вернул кассиру бумагу и перо. Перо, которым пользовался Мельмот, вызвало у Кастанье ощущение теплоты и словно щекотки во внутренностях, как после рвотного. Мельмот в тот же миг исчез, так мало производя шума, что подняв голову, кассир вскрикнул, более не видя его здесь и ощущая боль, которую наше воображение приписывает действию отравы.

Странное происшествие не остановило кассира. Он вынес с собой из банка крупную сумму денег. Сомнения терзали его: «Тысяча чертей! Все ли я предусмотрел? Я запасся двумя паспортами и двумя различными костюмами, в которых трудно будет меня узнать, — разве этого недостаточно, чтобы сбить с толку самых ловких полицейских ищеек? Я получу в Лондоне миллион, когда еще не возникнет ни малейшего подозрения. Остаток своих дней проведу в Италии, под именем графа Ферраро: ведь я единственный свидетель смерти этого несчастного полковника в болотах. Его-то шкуру и надену. Тысяча чертей!..»

Кастанье испытывал ту умственную лихорадку, которая так естественно возникает у человека, поддавшегося страсти настолько, чтобы совершить преступление, но недостаточно сильного, чтобы потом справиться с жестокой тревогой. «Но ведь против меня нет ни одного факта, — продолжал думать Кастанье, — возьму с собой малютку мою и уеду!»

— Не уедешь, — сказал ему англичанин, вдруг оказавшийся рядом, от странного голоса которого вся кровь прилила к сердцу кассира.

Мельмот сел в ожидавший его экипаж и умчался так быстро, что кассир не успел прийти в себя и не подумал задержать тайного своего врага, а тот уже в ста шагах несся крупной рысью по проезду Монмартрского бульвара.

«Однако, честное слово, со мной происходит нечто сверхъестественное! — решил Кастанье. — Будь я таким дураком, что верил бы в бога, я подумал бы, что он велел святому Михаилу следовать за мной по пятам. Может быть, дьявол и полиция позволяют мне все проделывать, чтобы со временем меня схватить. Виданное ли дело! Да ну, все это чепуха…»

Кассир направился к своей возлюбленной Акилине. Она была из числа девушек, готовых — то ли глубочайшей нищетой, то ли безработицей или страхом смерти, а нередко изменой первого возлюбленного — взяться за ремесло, которым большинство из них занимается с отвращением, многие — беспечно, некоторые — подчиняясь требованиям своей натуры. Когда она, шестнадцати лет от роду, готова была броситься в пучину парижской проституции, девушка встретила Кастанье.

Его поразила красота бедняжки, случаем брошенной ему в объятия, и он решил спасти ее от порока, с целью не менее эгоистической, чем благородной, как то нередко бывает и у самых лучших людей. Природные склонности могут быть хорошими, общественный строй к ним добавляет злые, отсюда происходит та смешанность в намерениях, к которым судья должен относиться снисходительно. Короче, кассир сделал девушку своей любовницей и стал ее содержать. Акилину не трогали житейские заботы, она жила весело, и подобно многим женщинам, не спрашивала себя, откуда получаются деньги, вроде тех людей, которые едят румяную булочку, не спрашивая себя, как растет хлеб.

Когда Кастанье вошел к ней, Акилина, нисколько не смущаясь, свернула только что читаемое ею письмо и бросила его в полыхающий камин.

— Вот как ты поступаешь с любовными записками! — сказал Кастанье.

— Ах, боже мой, конечно так, — ответила ему Акилина. — Разве это не лучший способ уберечь их от чужих рук? К тому же не должен ли огонь устремляться к огню, как вода течет в реку?

— Ты так говоришь, точно это и вправду любовная записка.

— Что же, разве я недостаточно красива, чтобы их получать? — ответила она, подставляя для поцелуя лоб с такой небрежностью, какая мужчине менее ослепленному дала бы понять, что, доставляя кассиру удовольствие, Акилина лишь выполняет своего рода супружеский долг.

— Неужели ты завела любовника? — спросил Кастанье.

— Как? Вам ни разу не случалось взглянуть как следует на самого себя, мой милый! — ответила Акилина. — Во-первых, вам пятьдесят лет. Потом, лицо у вас такое, что если положить вашу голову на прилавок зеленщицы, она свободно продаст ее за тыкву. Подымаясь по лестнице, вы пыхтите, как тюлень. Живот у вас трепыхается, как бриллиант на голове у женщины. Хотя вы и служили в драгунском полку, все же вы старый урод. Черт побери! Если хотите сохранить мое уважение, то не советую вам к этим достоинствам добавлять еще глупости и полагать, что такая девушка, как я, откажется скрасить впечатление от вашей астматической любви при помощи цветов чьей-нибудь прекрасной юности.

— Акилина, ты конечно, шутишь?

Повздорив еще некоторое время, Акилина и Кастанье отправились в театр. В фойе, едва сделали несколько шагов, как увидели Мальмота, от взгляда которого у Кастанье возникло уже знакомое чувство тошноты и ужаса; они столкнулись лицом к лицу. Кассиру захотелось сию же минуту отделиться от англичанина, и он поднял руку, намереваясь нанести ему пощечину, но почувствовал, что его парализовала непреодолимая сила, овладевшая им и пригвоздившая его к полу; чужестранец, не встретив сопротивления, взял его под руку, и они вместе пошли по фойе, как два друга.

— Кто настолько силен, чтобы противиться мне? — спросил англичанин. Разве ты не знаешь, что здесь, на земле, все должны мне подчиняться, что я все могу сделать? Я читаю в сердцах и вижу будущее, знаю прошлое. Я нахожусь здесь, но могу оказаться где угодно! Я не завишу ни от времени, ни от места, ни от расстояния. Весь мир мне слуга. Я обладаю способностью вечно наслаждаться и вечно давать счастье. Мой взор пронизывает стены, видит сокровища, и я черпаю их полными пригоршнями.

Кивну головой — воздвигнутся дворцы, и строитель мой не знает ошибки. Захочу — и всюду распустятся цветы, нагромоздятся кучи драгоценных каменьев, груды золота, все новые и новые женщины будут моими; словом, все мне подвластно. Так ощути, жалкое существо, объятое стыдом, ощути же мощь держащих тебя тисков. Попытайся согнуть эту железную руку! Смягчи крепкое, как адамант, сердце! Попробуй укрыться от меня! Разве, спустившись в катакомбы, перестанешь ты меня видеть? Мой голос громче громов, ясный свет моих глаз соперничает с солнцем, ибо я равен светоносному. Ты мне принадлежишь, ты только что совершил преступление. Наконец-то я нашел себе сотоварища, которого давно искал. Хочешь узнать свою судьбу? Ты посмотришь два спектакля. Идем!

Они вошли в ложу и Мельмот пальцем указал на сцену, давая понять, что по его приказу спектакль изменен. И вот кассир увидел, как в банке хватились пропажи и его преступление раскрыто, потом он увидел, как молодой сержант скрывается в гардеробе Акилины, вслед за тем, как его бросили в тюрьму и приговорили к двадцати годам каторги, как его выставили напоказ посреди площади дворца правосудия, и как палач клеймил его раскаленным железом. Наконец, в последней сцене бедняга стоял среди шестидесяти каторжников, ожидая, когда до него дойдет очередь и его закуют в кандалы.

Акилина, видя все это, смеялась без удержу:

— Боже мой! Я больше не в силах смеяться! Котеночек мой, вы так мрачны! Что с вами?

— Два слова, Кастанье, — сказал Мельмот. — Если демон потребует твою душу, не отдашь ли ты ее в обмен на власть, равную божьей власти? Достаточно одного слова, и исчезнут всякие следы преступления. Наконец, золото потечет к тебе рекой. Пока ты ни во что не веришь, не правда ли? Но если все это произойдет, ты поверишь по крайней мере в черта?

— Ах, если бы это было возможно! — радостно воскликнул Кастанье.

— Тебе порукой тот, кто может сделать вот это…

И Мельмот протянул руку. В это время на улице моросил мелкий дождь, земля была грязной, атмосфера — тяжелой, а небо — черным. Едва простерлась рука бледного англичанина — и солнце осветило Париж. Кастанье казалось, что сияет прекрасный июльский полдень. Кассир испустил крик ужаса. И тогда бульвар снова стал серым и мокрым.

— Что же нужно сделать? — спросил Кастанье Мельмота.

— Хочешь со мной поменяться местами?

— Да.

— Прекрасно!

Тут кассир почувствовал, что он совершенно изменился, и духовно и физически — внутренний облик был разрушен. Мгновенно раздался в ширину его лоб, обострились ощущения. Его мысль объяла весь мир, он все видел, точно его поместили на необычайные высоты.

Ужасную власть, купленную ценою вечного блаженства, Кастанье прежде всего решил всецело употребить на полное удовлетворение своих инстинктов. Полными пригоршнями черпая в сокровищнице человеческого сладострастия, он быстро опустошил ее до дна. Стремительно захваченная, неимоверная власть сразу же была испытана, обречена и обессилена. Что было всем, стало ничем. Нередко случается – обладание убивает самые грандиозные поэмы, созданные желанием, так как достигнутая цель редко соответствует мечтам.

Такую плачевную развязку таило в себе всемогущество Мельмота. Тщета природы человеческой вдруг открылась его приемнику, которому наивысшая власть принесла с собой в дар ничтожность. Его желанья подобны были топору деспота, срубающего дерево для того, чтобы достать плоды. Для него не существовало больше никаких переходов, никаких чередований, которые горе сменяют радостью и вносят разнообразия во все наслаждения человеческие. Его нёбо стало непомерно чувственным, но вдруг он пресытился, налакомившись всем. Он ощущал в себе ужасную жажду любви, которую женщины не могли ему дать. Единственное, в чем отказал ему мир, — это вера и молитва — два вида любви, умиленной и целительной. Какое ужасное состояние!

Кастанье ощутил, как его гнетут новые мысли, он познал тогда скорби, изображенные в столь гигантских чертах священными поэтами, апостолами и великими провозвестниками веры. Подстрекаемый пылающим мечом, он поспешил к Мельмоту. Его встретила старая привратница. Она сказала:

— Нет нужды спрашивать, почему вы явились сюда, так вы похожи на нашего дорогого покойника. Славный джентльмен умер позавчера ночью.

— Как он умирал? — спросил Кастанье у одного из священников.

— Завидна кончина вашего почтенного брата, — сказал священник, — ангелы возликуют. Вы знаете, какой радостью исполняются небеса при обращении грешной души. По милости божьей слезы раскаяния текли у него, не иссякая, одна лишь смерть могла остановить их. Дух святой почил на нем. Его речи, пылкие и живые, достойны были царя-пророка. Ежели за всю мою жизнь я не слышал ничего ужаснее, чем исповедь этого английского дворянина, то никогда не слыхивал я и молитв более пламенных. Как ни глубоки его прегрешения, своим раскаянием в одну минуту он до краев заполнил эту бездну. Рука господня явственно простиралась над ним, ибо черты лица его изменились до неузнаваемости, столь святая красота обнаружилась в них.

— Счастливец! — воскликнул Кастанье. — Он умирал в уверенности, что попадет на небо.

Кассир теперь сильнее жаждал небесного блаженства, чем прежде алкал земных наслаждений, исчерпанных им так быстро. Обещанные демоном удовольствия — это те же земные удовольствия, только в большем размере, тогда как наслаждения небесные беспредельны. И вот он поверил в бога. Он постиг во всем его величии этот вопль кающейся души, трепещущей перед всемогуществом божьим. Слезы потекли у него из глаз.

Подобно своему предшественнику, он не мог расстаться с жизнью, ибо не хотел умереть подвластным аду. Муки его становились невыносимы. Наконец, однажды утром он подумал: ведь Мельмот, достигший теперь блаженства, предложил ему некогда обмен, и он на это согласился. Вероятно, и другие поступили бы, как он; в эпоху рокового равнодушия к религии не трудно будет ему встретить человека, который подчинится условиям договора, чтобы воспользоваться его выгодами».

И такой человек нашелся.

А к Бальзаку приходят его новые герои. Вот заглянул бесшабашный юнец. Произнес залихватским тоном: «Лучше умереть от наслаждения, чем от болезни. Я не испытываю ни жажды вечности, ни особого уважения к человеческому роду, — стоит только посмотреть, что из него сделал бог. Дайте мне миллионы, я их растранжирю, ни одного сантима не оставлю на следующий год. За один день я переживу больше, нежели честный мещанин за десять лет.

Я поступлю как все влюбленные, что поселяются на год или на два в домике на берегу озера, с твердым намерением покончить с собой, переплыв океан наслаждений, умереть, когда их чудесный сон, их любовь достигнет апогея. Я всегда находил, что такие люди поступают весьма разумно. Если же я не покончу с собой, то поделю свою жизнь на две части: первая – молодость, несомненно веселая, и вторая – старость – думаю, что печальная, — тогда и настрадаюсь вдоволь».

А вот характер диаметрально противоположный первому: «Сей герой становится столь бережлив, что, в конце концов, находит способ питаться запахом из кухни».

Совсем другие чувства волнуют художника. «Единственное его богатство – окрыляющее призвание. Он превращает создания своей тоскующей мысли в причудливые рисунки, а любовные мечты в диковинные безделки. Он нашел выход из реальной жизни, поднялся по ступеням в мир идеальный, достиг волшебных дворцов экстаза. Он лишен способности к житейским интересам, находчивости, которые свойственны мелким людям. Случай – вот добрый гений его души; он не ищет – он находит».

В свое время Бальзак, так стремившийся попасть в высший свет, узнав его поближе, осудил: «Светское общество – это океан грязи, где человек сразу уходит по шею, едва опустив в него кончик ноги, это болото, так постарайтесь же держаться на высоком месте. Здесь дряблые члены пораженного гангреной общества трясут ветвями своих генеалогических дерев. Здесь, когда надо выйти из затруднения, позволяются варварские сделки с совестью. Здесь, укравший миллион, во всех салонах слывет ходячей добродетелью. А когда человек достигает величия власти, ему приписывают все добродетели, какие только можно перечислить в эпитафиях; когда же он попадает в беду – у него оказывается больше пороков, чем у блудного сына.

Здесь интриганство ценится выше таланта: из ничего оно создает нечто, меж тем как огромные возможности таланта чаще всего составляют несчастье обладающего им человека. Здесь душевная пошлость, бесстыдно обменивается рукопожатиями со всеми пороками мира. Порочные привычки стали второй натурой многих аристократов, которые превратили свои потребности в чудовищные излишества. Их нельзя обелить, не очернив себя.

Здесь торжествует несправедливость. После бойни – победа; после победы – дележ; и тогда победителей оказывается больше, чем было сражавшихся. Таков обычай всякой войны. Отпраздновали годовщину, и на празднествах живые пожинали славу падших. Это обычай.

Однако от возмездия не ускользнет ни одно злодеяние, как бы оно не старалось его избегнуть. Бывает так: человеку везет, у него все козыри и у него первый ход; и вдруг свеча падает, карты сгорают, и внезапно игрока хватает удар».

«Человеческая комедия» Бальзака выводит на сцену жизни «лица холодные, жесткие, полустертые, как изъятая из обращения монета. Мерзейшая привычка этих карликовых умов – приписывать свое духовное убожество другим. Среди них плохие друзья. Когда вы богаты – они обязательно разорились, когда вы нуждаетесь – они непременно где-нибудь на водах, вы просите взаймы – они, оказывается, проиграли последний луидор; зато у них всегда наготове лошадь с изъяном, которую они непременно постараются вам сбыть.

Вот лютый ненавистник из всех ненавистников. Все, какие только есть виды ненависти слились у него в одну единственную ненасытную ненависть, и она, клокочет и бурлит в душе, обращалась в некий эликсир, вскипевший на самом жарком адском огне. Это ядовитое зелье, в состав которого вошли все злобные чувства, что преподносит ему яростно нашептывающий лукавый.

А не происки ли это лукавого, побуждать многих людей к славе? Бывало, великие таланты жадно осушили кубок славы одним глотком, не замечая даже, как много мути – самолюбия, глупости, тщеславия — оскверняют этот пьянящий напиток. Слава – товар невыгодный. Стоит дорого, сохраняется плохо. Она — яд, полезный только в небольших дозах.

Совсем иное дело его величество Случай! Разве он – не своеобразный гений? Он представляет собой результат гигантского уравнения, не все корни которого нам известны. Случай – такой забавник!»

Бальзак замечает, что такое светлое человеческое понятие, как совесть, часто оскверняется людьми. С грустью он отмечает, что «совесть – это палка, которой всякий готов бить своего ближнего, но только не себя. Известно, что малые укоры совести, равно как и великие, хромают на обе ноги, оттого всегда приходят с опозданием».

Несет ли писателю свет христианская религия? «Я думаю о потоках крови, пролитых католицизмом, — говорит Бальзак. — Он проник в наши жилы, в наши сердца, — прямо всемирный потоп. Но что делать! Всякий мыслящий человек должен идти под стягом Христа. Только Христос осветил торжество духа над материей. Он один открыл нам поэзию мира, служащею посредником между нами и богом. Но, с другой стороны, набожность вредит душевной зоркости, милостью проведения она отнимает у душ, устремленных к вечному, способность замечать множество земных мелочей. Попросту говоря, святоши во многом глупы».

Идут и идут чередой многочисленные герои Бальзака с их представлениями о жизни.

Вот коммивояжер, торгующий мелким товаром. Он – дипломат низшего ранга, глубокомысленный посредник, который ораторствует во имя коленкора, драгоценностей, сукон, вин и подчас оказывается куда более изворотливее дипломатических послов, ибо в большинстве случаев у тех нет ничего кроме внешнего лоска.

Вот жадный хозяин, который никогда не попрекал свою служанку, если она съедала под деревом падалицу – персик или сливу.

— Ладно, угощайся, — говорил он в такие годы, когда в садах ветки сгибались под тяжестью плодов, и фермерам приходилось кормить ими свиней.

Сей герой относится к числу представителей самой унылой аристократии — аристократии денежного мешка.

Вот хитрован расположился посреди площади со своей лотереей. Вокруг него игроки. Страсть рискнуть во время тиража всеми своими сбережениями, столь осуждаемая всеми, никогда не подвергалась изучению. Никто не понял, что это опиум нищеты. Разве лотерея – самая могущественная фея жизни не приводит за собой вереницу магических надежд? Оборот рулетки, когда перед глазами игрока проходит необъятное количество золота и наслаждений, длится не дольше вспышки молнии, тогда как в лотереи эта великолепная молния растягивается на несколько дней. И ради этого, ради желания обогатиться человек ищет какой угодно способ делать золото, он преспокойно бросает в тигель и последний свой кусок хлеба. Он стремится к богатству и не знает, что оно как магнит притягивает к себе все неискреннее.

Вот герой Бальзака, страдающий сомнамбулизмом, который сам у себя крал драгоценности. Он был одновременно вор и обворованный. Между обоими стояла тайна, он владел и не владел своими сокровищами – небывалая мука, совершенно нелепая, но жестокая и безысходная. Он так и не узнал, куда прятал наворованное. А чтобы об этом не узнали и другие, стал принимать самые строгие меры предосторожности, чтобы не уснуть. Его бдения были ужасны: он был одинок в его борьбе с ночью, с тишиной, с угрызениями совести, со страхом не выдержать мук. Он перерезал себе горло.

А вот перед нами череда злостных завистников. Они убивают жизненные начала великих произведений. Ведь только выдающегося человека зависть побуждает к соревнованию, толкает на великие дела; у людей же незначительных она превращается в ненависть».

Горьким итогом звучат слова великого писателя: «Красота человека – только лестное исключение, своего рода химера, в которую мы силимся верить. Часто храбрость – ни что иное, как безрассудство, благоразумие – трусость, справедливость – преступление, доброта – простоватость, честность – предусмотрительность.

Люди действительно честные, добрые, справедливые, великодушные, рассудительные и храбрые, словно по воле какого-то рока, нисколько не пользуются уважением. Они занимают самое скромное место, не стремятся возвыситься, либо казаться богаче, чем есть на самом деле. Они не стараются возбудить ничьей зависти, и не стремятся сразить завистника. Ведь тот, кто силен, подобен дубу, глушащему кустарник у своего подножия. Но и ему не избежать гибели, ибо дубы в человеческой роще весьма редки.

Однако были и такие, которые на старости лет достигали немыслимых высот, о которых в молодые годы даже более дерзновенные из них не смели и мечтать: так далека была цель, столько раз обрывы преграждали путь к ней и так легко было сорваться в пропасть».

Среди героев Бальзака были люди с хрупкими сердцами. «Нежные, как цветы, они ломались от легкого прикосновения, которые даже и не почувствуют иные сердца – минералы. Были уроды-горбуны, но оказывалось, что горб горбуна на самом деле был лишь оболочкой, скрывающей его крылья. Были добродетельные люди, добрые дела которых мало-помалу опустошали кошелек праведника так же, как рулетка поглощает состояние игрока. А подопечные простодушного добродетеля отличались неблагодарностью детей, которым никогда не расплатиться с родителями, ибо они должны им слишком много. Однако добродетель остается добродетелем, ибо одна из особенностей добродетели – ее несовместимость с чувством собственника. Стезя добродетеля, стезя самоотречения, и ведет она в ад или в рай».

Писатель стремился узнать обо всех семейных трагедиях, разыгрывающихся за плотными занавесями, который публике никогда не удается приоткрыть. В семье зачастую жертва так долго бывает палачом, что в иных случаях, если б обвиняемые осмелились сказать все, преступление оказалось бы простительными.

Он всматривается в душевные и физический недуги своих героев и видит, что «душевные недуги имеют огромное преимущество перед физическими – они мгновенно проходят, как только удовлетворено вызвавшее их желание, совершенно так же, как они возникают вследствие той или иной утраты».

Идет и идет череда героев Оноре де Бальзака. «В любом из его произведений, в любом из его поступков всегда есть нечто от фантастики и гиберболичности его существа – он все делает с наслаждением. Как суровый, могучий, мореход былых времен, целый год не видавший земли, не спавший в постели и не обнимавший женщины, который, когда корабль после тысячи злоключений возвращается наконец домой, высыпает на стол полную мошну, напивается допьяна, дебоширит, и просто, чтобы дать выход радости и жизни, выбивает оконные стекла, Бальзак нарушает свое отшельничество, разряжает свое утомление и замкнутость в краткие перерывы, которые он позволяет себе между двумя книгами.

И тогда являются все эти никчемные журналисты, продающие каждодневно свои скудные остроты за несколько су. И, словно лилипуты, издеваются над освободившемся от своих пут Гулливером. Они пишут о нем анекдоты: вот, мол, какой смешной, тщеславный, ребячливый дурень этот ваш великий Бальзак! И каждый болван чувствует себя умнее, чем он. И никто из них не понимает, что после такого чудовищного перенапряжения было бы неестественно, если бы этот духовидец вел себя как обычный человек». (С. Цвейг)

Бальзак не обращает внимания на этих лилипутов, он полон сил. Его посещает Вдохновение. «Вдохновение – это счастливые минуты гения. Оно не касается земли своими крыльями, оно парит в воздухе, взывает ввысь, как недоверчивая птица, у него нет привязи, за которую поэт мог бы его удержать, кудри его — пламя, оно ускользает, как прекрасное бело-розовое фламинго. Поэтому творческий труд – это изнурительная борьба, которой страшатся и которой отдаются со страхом и любовью прекрасные и могучие натуры, рискуя надорвать свои силы.

Да будет это известно непосвященным! Если художник, не раздумывая не бросается в глубины творчества, как солдат на вражеский редут, и если он не трудится, как рудокоп, засыпанный обвалом, — словом, если он растерянно отступает перед трудностями, вместо того, чтобы побеждать их одну за другой, по примеру влюбленных из сказок, которые, преодолевая злые чары, освобождали заколдованных принцесс, то произведение останется незавершенным, оно гибнет в стенах мастерской, где творчеству уже нет места, и художник присутствует при самоубийстве своего таланта.

Неустанный труд – основной закон искусства. Поэтому великие художники, подлинные поэты не ожидают ни заказов, ни заказчиков, они творят сегодня, завтра, всегда, на этом зиждется вольный союз художников с музой, с собственными творческими силами».

Из горнила бальзаковского вдохновения выходят его великие произведения. «Он открывает великую тайну. Все сюжет! Все материал! Действительность – неисчерпаемые копи, если умеешь вести разведку недр. Следует только понаблюдать хорошенько, и любой смертный станет актером „Человеческой комедии“».

Еще раз он приходит к мысли о том, что нет верхов и низов, нужно выбирать все, что угодно, и вот решение Бальзака – нужно брать все. Кто хочет изобразить мир, не может оставить в стороне ни один из его аспектов, каждый раздел общественного табеля о рангах должен быть представлен: живописец и адвокат, врач, винодел и консьержка, генерал и рядовой, графиня, маленькая пошлая проститутка, водонос, нотариус и банкир. Ибо все общественные сферы вступают во взаимодействие, все соприкасаются. И точно так же должны быть представлены и характеры: честолюбивый и скупой, интриган и благородный, растлитель и корыстолюбец – все сверкающие грани рода человеческого, все их оттенки и переливы». (С. Цвейг)

«Когда все это будет осуществлено – думает Бальзак, — история человеческого сердца прослежена шаг за шагом, история общества всесторонне описана – тогда фундамент произведения будет готов. Здесь не найдут себе места вымышленные факты. Я стану описывать лишь то, что происходит всюду. Потом последует второй ярус – философские эпизоды, ибо после следствия следует показать его причину. Вот произведение, вот бездна, вот кратер, вот предмет, который я бы хотел воплотить».

Из этих произведений люди смогут лучше понять смысл тех исторических перемен, которые стремительно проносились в бурном французском обществе. Судьбы членов этого разнообразнейшего общества писатель собрал в единое целое и назвал его «Человеческой комедией».

Действие романа «Отец Горио» протекает на широких парижских проспектах и в крохотных парижских улочках. «О, Париж – это настоящий океан. Бросьте туда лот, и все же глубины вам его не узнать. Не собираетесь ли вы обозреть и описать его? Обозревайте и описывайте, старайтесь как угодно: сколько бы ни было исследователей, как ни велика была бы их любознательность, но в этом океане всегда найдется не тронутая ими область, неведомая пещера, жемчуга, цветы, чудовища, нечто неслыханное, упущенное водолазами от литературы».

В этом самом Париже жил отец Горио, и был он жильцом пансиона мадам Вокс. «Он сумел показать госпоже Вокс, что ее любовно лелеемые надежды на его счет покоились на химерической основе и что от такого человека ей нечем будет поживиться. Возникшая в ответ сила ее ненависти стала соответствовать не былой любви, а обманутой надежде. Всякий знает, что ненависть не противоположность любви, это ее изнанка.

Отец Горио на себе познал следующую истину: человеческое сердце делает передышки при подъеме на вершины сердечных отношений, но на крутом уклоне злобных чувств задерживается редко. Хотя мадам Вокс, как куропатка, обернутая шпиком, румянилась на огне желаний, Эльдорадо парижских пошленьких семейных жизней оставалось лишь только ее мечтой.

В пансионате мадам Вокс жили кроме отца Горио и обедневший аристократ, и беглый каторжник, и студент. Они мыкались изо дня на день от бедности и неустроенности. Здесь за столом в общей зале можно было услышать разнообразнейшие разговоры. Вот закоренелый циник поучает чистого душой романтического юношу:

— Вы хотите найти себе работу, но посудите сами, что вам предстоит: сколько усилий, какой жестокий бой! Пятидесяти тысяч доходных мест не существует, и вам придется пожирать друг друга, как паукам, посаженным в одну банку. Известно ли, как здесь прокладывают себе дорогу? Блеском гения или искусством подкупить. В эту людскую массу надо врезаться пушечным ядром или проникнуть как чума. Честностью нельзя достигнуть ничего. Перед силой гения склоняются и его же ненавидят, стараются оклеветать за то, что гений берет без разбора, но, пока он стоит твердо, преклоняются, короче говоря, его боготворят, встав на колени, когда не могут втоптать в грязь.

Продажность всюду, талант – редкость. Поэтому продажность стала оружием посредственности. Честный человек всем враг. Я называю честных людей братством божьих дураков. Там добродетель во всем расцвете своей глупости, там же и нужда. Я отсюда вижу, какая рожа будет у этих праведных людей, если Бог сыграет с ними злую шутку и не явится на Страшный суд. Вот жизнь, как она есть. Все это не лучше кухни: вони столько же, а если захочешь что-нибудь состряпать, пачкай руки, только потом сумей хорошенько смыть грязь – в этом вся мораль нашей эпохи. Если я так смотрю на человеческое общество, то мне дано на это право. Вы думаете, что я его браню? Оно всегда было таким. Человек далек от совершенства.

Романтический юноша отвечает цинику:

— Моя юность еще чиста, как безоблачное небо. Стать большим человеком или богачом, значит идти сознательно на то, чтобы лгать, сгибаться, ползать, снова выпрямляться, льстить и претворяться, добровольно стать лакеем у тех, кто сам сгибался, полз, лгал. Прежде, чем сделаться их сообщником, надо подслуживаться к ним. О нет! Я хочу трудиться благородно, свято. Я готов работать день и ночь, но быть обязанным богатством только своему труду. Это самый долгий путь к богатству, зато каждый вечер голова моя будет спокойно опускаться на подушку, не отягченная ни единым дурным поступком. Что может быть прекраснее – смотреть на свою жизнь и видеть ее чистой, как лилия? Я и моя жизнь – это жених и невеста».

Разве, исключая некоторый пафос юноши, эта программа жизни не напоминает программу жизни самого Бальзака?

Отец Горио молча слушает разговор циника и юноши. У него свои заботы, у него свой жизненный путь, путь временщика, самого нажившего свое состояние и выдавшего замуж своих дочерей, ставших великосветскими дамами. Этот тяжкий путь освещен нежной любовью к своим дочерям. Для него его дочери не взрослые женщины, уже имеющие собственные семьи, а все еще маленькие девочки, которые нуждаются в защите от окружающего мира и в помощи. За счет отца дочери беззастенчиво решают свои финансовые проблемы, возникающие главным образом из-за их любовных историй. А он стал жертвой своей беззаветной любви, отдал все, начиная с громадного приданого, постепенно истратил то, что у него оставалось, стал нищим и понял: своим детям он больше не нужен, поскольку теперь уже не может быть ничем им полезен.

Теперь отец Горио любит своих дочерей скрытой от посторонних глаз любовью, «эта таинственность дает ему много радостей, их не понять другим отцам, тем, кто может видеться со своими дочерьми в любое время.

Горио признается на смертном одре: «Когда бывала хорошая погода, я шел на Елисейские поля, заранее спросив у горничных, собирается ли мои дочки выезжать? И вот я их жду на том месте, где они проедут, а когда их карета подъезжает ко мне, у меня сильнее бьется сердце; я любуюсь туалетом своих дочек; проезжая мимо, они приветствуют меня улыбочкой, и тогда мне кажется, что вся природа золотится, точно залитая лучами какого-то ясного-ясного солнца. Воздух им на пользу, они порозовели. Возле себя я слышу разговоры: „Какие красавицы!“» А у меня душа ликует. Разве они не моя кровь? Я люблю тех лошадей, которые их возят, мне бы хотелось быть той маленькой собачкой, которую дочки мои держат на коленях. Я живу их удовольствиями. Каждый любит по-своему.

Когда я бывал у них в доме, чувствовал себя не свободно, я не знал, что и как сказать, конечно, иной раз бывал немного в тягость, но ведь я искупил свои недостатки. А кто без недостатков? Сейчас мучаюсь так, что можно умереть от одной этой муки. Голова моя – сплошная рана! Но эта боль ничто в сравнении с той болью, какую причинила мне дочь одним взглядом, когда она впервые дала понять, что я сказал глупость и осрамил ее. От ее взгляда у меня вся кровь отхлынула от сердца. Я узнал, что на земле я лишний. Двери домов дочерей закрылись для меня. Господи, боже мой, ты же знаешь, сколько я вытерпел страданий, горя; ты вел счет тяжким ранам моим за все это время, которое меня так изменило, состарило, покрыло сединой, совсем убило; почему же ты меня заставляешь мучиться теперь?

Я вполне искупил свой грех – свою чрезмерную любовь. Они жестоко отомстили мне за мое чувство: как палачи, они клещами рвали мое тело. Что делать? Отцы такие дураки! Я так любил их, что меня всегда тянуло к ним, как игрока в игорный дом. Дочери были моим пороком, моей любовной страстью, всем! Дочки, дочки! Я хочу их видеть! Пошлите за ними жандармов, приведите силой! За меня правосудие, за меня все – природа, гражданские законы! Я протестую! Если отцов будут топтать ногами, отечество погибнет. Это ясно. Общество, весь мир держится отцовством, все рухнет, если дети перестанут любить своих отцов. О, только бы их видеть, слышать; все равно, что они будут говорить, только бы я слышал их голоса, это бы облегчило мне боль. Но когда они будут здесь, просите их не смотреть на меня так холодно, как они привыкли это делать.

Только умирая узнаешь, что такое дети. Не женитесь, не заводите детей! Вы им дарите жизнь – они вам смерть! Вы их производите на свет, они вас сживают со света! Они не придут! Мне это уже известно десять лет. Я это говорил себе не один раз, но не смел верить.

Ах, будь я богат, кабы я не отдал им свое богатство, а сохранил бы у себя. Они были бы здесь, у меня бы щеки лоснились от их поцелуев. А теперь ничего. За деньги купишь все, даже дочерей. Я предпочитаю быть бесприютным, нищим. По крайности, когда любят бедняка, он может быть уверен, что любим сам по себе…

У них обоих сердца каменные. Я чересчур любил их, чтобы они меня любили. Отец непременно должен быть богат, он должен держать детей на поводу, как породистых лошадей. А я стоял перед ними на коленях. Негодницы, если бы вы знали, до чего они были внимательны ко мне прежде. Вы не знаете, каково это видеть, когда золото, блестевшее во взгляде, вдруг превращается в серый свинец. С того дня, как их глаза перестали греть меня своими лучами, здесь для меня повсюду была зима, мне ничего не оставалось, как глотать горечь обиды. И я глотал! Я жил для унижений и оскорблений. Я так любил обоих, что терпел все поношения, ценой которых я покупал их постыдную маленькую радость. Я отдал им всю свою жизнь – они сегодня не хотят отдать мне даже часа!

Меня томят жажда, голод, внутри жжет, а они не идут облегчить мою агонию, — я ведь умираю, я это чувствую. Видно они не знают, что значит пройти по трупу своего отца! Есть бог на небе, и он мстит за нас, отцов, без вашего ведома. Нет, они придут! Придите, мои маленькие, придите еще раз поцеловать меня, дайте вместо предсмертного причастия последнее лобзание вашему отцу, он будет молить бога за вас, скажет ему, что вы были хорошими дочерьми, будет вам заступником перед ним.

В конце концов эта вина не ваша. Мой грех! Я сам приучил топтать меня ногами. Я не умел себя поставить, я сделал такую глупость, что отказался от своих прав. Самая лучшая натура, лучшая душа не устояла бы и соблазнилась бы такой отцовской слабостью. Я жалкий человек и наказан поделом. Один я был причиной распущенности дочерей: я их избаловал. Теперь они требуют наслаждений, как раньше требовали конфет. Виноват я один, и вся вина в моей любви.

Я слышу их, они идут. О да, они придут! Закон повелевает пощадить умирающего отца, закон за меня. Да это и не требует расходов. Я оплачу извозчика! Честное слово! Идите же, скажите им, что их отказ – отцеубийство. Заброшен – вот моя награда! Преступницы! Срамницы! Они противны мне, я проклинаю их, я буду по ночам вставать из гроба и повторять свои проклятия. Боже мой! Пришел конец, уже очень больно! Отрежьте мне голову, оставьте только сердце.

Горио умер, дочери не пришли.

Взгляните на папашу Горио, для него две его дочери – вселенная, путеводная нить в мире бытия. Человек тогда похож на бога, когда он уже не механизм, покрытый кожей, но театр, где действуют лучшие чувства, где действует любовь.

Любовь – это религия, и культ ее, наверно, обходится дороже, чем культ всех других религий: любовь проходит быстро, но, как любой уличный мальчишка, старается обозначить путь свой разрушением. Бывают души, богатство чувств которых изъяты из действия парижских драконовских законов, мы находим их вдали от суетного мира, в тех людях, что не поддались власти общепринятых воззрений, живут где-то там, у чистого источника, быстротекущего, но неиссякаемого, верны своим зеленым гущам и, радостно внимая голосу вселенной, для них звучащему во всем и в них самих, ждут терпеливо своего взлета, скорбя о тех, кто приковал себя к земле».

Один из приятелей Оноре зашел к нему, когда тот поставил последнюю точку в своей горестной повести. Он увидел, что писатель в бессознательном состоянии медленно сползает со стула. Приятель хотел бежать за доктором, но Бальзак поднялся и остановил его:

— Со мной ничего не случилось, но только что умер отец Горио.

Совсем иным героем был ростовщик-миллионер Гобсек – «плут, каких мало, он способен сделать костяшки для домино из костей родного отца и считает, что жизнь ничто иное, как машина, которую приводят в движение деньги». Бальзак показал: «скупость, алчность есть страсти, которые наряду с любовью могут стать основой романа, коммерсант, скупец могут стать действующими лицами романа с таким же основанием, как и влюбленные». (А. Моруа)

«Гобсек – один из настоящих властителей новой Франции. Счастье, по его мнению, состоит исключительно в обладании золотом, ведь оно дает власть над людьми. Ростовщик извлекает прибыль из худших проявлений человеческой природы. Этот проницательный аналитик человеческих душ с незаурядным интеллектом временами даже не лишен привлекательности. Но умирает он среди гниющих запасов продовольствия в своем доме, который превратил в склад своих богатств.

В романе «Евгения Гранде» его героиня живет в провинциальном городке. На фоне ее серой, ничем не примечательной жизни разыгрывается трагедия, в которой не применяется ни «яд, ни кинжал, ни проливается кровь, но для действующих лиц она более жестока, чем многие иные трагедии». Евгения Гранде всей душой любит своего кузена Шарля. «Он беден, тогда как отец Евгении Феликс Гранде не просто разбогатевший ремесленник, он сумел во времена революции и правления Наполеона нажить огромное состояние. И теперь брак дочери для него – это всего лишь способ увеличить свое богатство, потому-то союз с бедняком Шарлем не только нежелателен, он просто-напросто невозможен.

Казавшаяся покорной и слабой, такой же, как ее мать, Евгения вдруг оказывает отцу неожиданное сопротивление. Он не может сломить его, даже разлучив с Шарлем, которого отправил подальше от дома – в Индию. Кроме того, отец ограничивает свободу дочери, дает ей скудный материальный достаток, оставив лишь самую несносную пищу.

Евгения терпит все. И проигрывает в схватке за свое счастье. Она не выдерживает удара от самого Шарля, вернувшегося после долгого отсутствия разбогатевшим, совершенно утратившим те качества, которые когда-то вызвали горячую любовь девушки. Теперь Шарль стал крупным ростовщиком, он продает все подряд: «негров, китайцев, ласточкины гнезда, детей, артистов и у него от вечной мысли о наживе сердце застыло, сжалось, иссохло», подобно шагреневой коже.

Жажда обогащения, калечащая личность еще более ярко показана на примере Феликса Гранде. Он становится почти больным, ему мерещится невозможное: золотые монеты живут в точности так же, как люди, они двигаются, приходят и уходят, размножаются. Выразителен в романе последний бессознательный жест умирающего скряги: при отпущении грехов он судорожно хватает позолоченное распятие Христа, желая прихватить себе в потусторонний мир еще частицу золота.

Оставшись после смерти отца наследницей огромного состояния, Евгения живет так же скромно, как и раньше, «топит печь в своей комнате только по тем дням, когда отец позволял ей делать это. Всегда одета так же, как одевалась ее мать». Евгения в отличие от многих других персонажей Бальзака не изменила себе. Но в ее однообразной, одинокой жизни, в отсутствии самого отсутствия света и тепла в доме заключена трагедия женщины, созданной для величия супруги и матери, не получившей ни мужа, ни детей, ни семьи». (Т. Теперик)

Кто знает, мечтал ли сам Оноре о своем семейном счастье, о желании стать отцом семейства? Наверное, мечтал… Особенно когда непогода настойчиво стучала в окна и двери его дома, когда «опавшие листья, подхваченные налетевшим вихрем, шуршали, кружились на каменных плитах двора, как бы придавая голос суровому безмолвию ночи; когда стоял один из тех суровых вечеров, которые вызывают у себялюбия бесплодное сочувствие бесприютному бедняку или путнику и наполняют наш домашний очаг такой отрадой. Тишина, зима, уединение и ночь наделяли своим величием дивную, безыскусственную семейную композицию, дар самой природы. В семейной жизни бывают священные часы, неизъяснимая прелесть которых, быть может, обязана смутным воспоминаниям о лучшем мире. Часы эти озарены небесными лучами, они словно посланы человеку в вознаграждение за многие горести для примирения его с жизнью».

«Бальзак, отрываясь от листа бумаги, идет к женщинам, в женщине он ищет любви и богатства. Но времени на поиск нет. Слава, пришедшая к Оноре, привлекает к нему многих представительниц прекрасного пола. Женщины всегда любят тех писателей, которые интересуются ими. Многие пишут ему, и летит поток писем. Он отвечает им чаще, нежели переписывается с великими.

Вот письмо Незнакомки. Она пишет: «Ваша душа прожила века, милостивый государь; ваши философские взгляды кажутся плодом долгого и проверенного временем поиска; а между тем меня уверяли, что вы еще молоды. Мне захотелось познакомиться с вами…»

И он понимает, что сорт бумаги, на котором написано это письмо, почерк, особенности слога должны принадлежать особе очень высокого происхождения. Незнакомка в ответ получает послание, полное интимного саморазоблачения писателя. Завязывается переписка. Незнакомка из рода Стюардов герцогиня де Кастри, следовательно, королевской крови. Бальзак получает приглашение. Что за победу он одержал над всеми прочими собратьями – над этими Гюго, Дюма, Мюссе, чьи жены – буржуазки, чьи подруги – актрисы, литераторши или кокотки. И какое торжество, если дело не ограничится дружбой!

В салоне, убранном в самом великолепном и благородном вкусе, его ожидает, полулежа на кушетке, молодая, но уже не юная женщина, немного бледная, немного усталая, — женщина, которая любила и познала любовь, женщина покинутая, нуждающаяся в утешении. И удивительное дело, эту аристократку, окруженную доселе одними только князьями и герцогами, эту пылкую особу, не разочаровывает широкоплечий и толстобрюхий плебей, которому никакое портновское искусство не в силах придать элегантности. Живыми и умными глазами она смотрит на своего гостя и с благодарностью внимает его бурному красноречию.

Один, два, три волшебных часа проходят незаметно в беседе, и она не в силах не восхищаться этим необычным человеком. Для нее, чувства которой умерли, началась дружба, для Бальзака, во всем не знающим меры – упоение. К несчастью ему мало одной дружбы. Его мужское и снобистское тщеславие жаждут большего. Все настойчивей, все неудержимей, все чаще говорит он ей, что жаждет ее. Она не пресекает холодно и свысока бурные проявления чувств. Быть может, она их даже вызывает? Однако, как только его ухаживания приближаются к опасной черте, герцогиня начинает обороняться решительно и непреклонно.

Какая уж тут может идти речь о семейном тихом счастье?..

Период, когда Бальзак терпит поражение в личной жизни – это в то же время и период его самых отважных и дерзновенных взлетов. В произведениях, написанных им в такие времена, он задается целью показать людей, ставящих перед собой величайшие, по сути, неразрешимые задачи. Его напряженное внимание приковано к тем, кто гибнет от перенапряжения, к гениям, к феноменам, утрачивающим контакт с действительностью. Бальзак говорит: «Гении, вынашивающие в себе научные открытия, судьбы народов и законы, не представляют ли собою самое благородное из людских чувств – чувство материнства, обращенное на народ».

Бальзак превозносит гения: «Великий художник – царь, больше, чем царь; прежде всего он счастливее царя, он независим, он живет по своей воле, кроме того, он царит над миром фантазии. Человек, способный всегда наложить печать своей мысли на события, — это гений, но самый гениальный человек не бывает гениален каждый миг, иначе он был бы слишком богоподобен».

Бальзак говорит об одиночество гения: «Самые большие пирамиды заканчиваются острием, на котором может поместиться лишь маленькая птичка».

Бальзак говорит о несуразности гения: «Жизненная сила, равномерно распределенная в человеке, создает глупца или посредственность; распространенная неравномерно, она порождает некую чрезмерность, именуемую гением, которая показалась бы нам уродством, будь она зрима и осязаема».

Бальзак говорит о взаимоотношениях гения со счастьем: «Посредственный художник почивает на пурпурном ложе, которое стелет ему без единой складочки богиня Счастья. Эта божественная хромоножка не спешит снизойти к людям гениальным и шествует к ним еще медленнее, чем Справедливость и Богатство, ибо волею Юпитера она лишена повязки на глазах. Балаганная шумиха шарлатанов легко вводит ее в заблуждение, привлекая взор мишурным блеском и погремушками, и она расточает свои милости, созерцая и оплачивая шутовские представления, тогда как ей подобало бы искать людей достойных, в темных мансардах, где они и ютятся».

Бальзак пишет о любви гения: «Для гения любить – значит отречься от самого себя. Отринуть все, к чему стремились величайшие из людей: славу, почести, богатство, и не только это. Вы можете вознестись над треволнениями толпы, как должно гению, — перед вами – мир Цезарей, Лукуллов, Лютеров… И между собою и этим великим уделом вы воздвигаете преграду – любовь, достойную какого-нибудь студента. Рожденный гигантом, вы сами себя превращаете в карлика.

Но гений среди всех женщин находит женщину, созданную только для него. В глазах людей эта женщина должна быть царицей, но для него она должна быть служанкой, переменчивой, как случайности его жизни, веселой в страданиях, прозорливой в беде и в удаче; а главное – снисходительной к его прихотям; словом, способной взойти не только на триумфальную колесницу, но, если нужно, и впрячься в нее».

Вот о такой женщине мечтал гений – Бальзак, когда в 1832 году ему пришло письмо из России, подписанное «Незнакомка». «Затем Бальзак получает от нее еще одно анонимное письмо. Потом еще и еще. Она хочет знать, как он реагирует на них и просит дать объявление в газету. Заинтригованный и зачарованный Оноре дает это объявление.

Кровь, наверное, бросилась в лицо Незнакомки, когда она прочла его. Она должна была почувствовать себя счастливой. Бальзак, великий прославленный Бальзак хочет отвечать ей! Но затем она, вероятно, устыдилась того, что писатель принял всерьез сочиненные ею и ее кружком домашних грубо наигранные чувства. История, казавшаяся такой забавной, сразу же начала приобретать несколько опасный характер.

Тон следующих писем изменяется совершенно. Это пишет уже сама Незнакомка — госпожа Ганская. И впервые мы получаем представление о ее настоящем характере. Это женщина, которая даже решаясь на авантюру, рассуждает холодно и ясно, и если она делает ложный шаг, то делает его с гордо поднятой головой, в здравом уме и твердой памяти.

Ее муж господин Ганский, которому за пятьдесят, не может похвастаться крепким здоровьем. Управление имениями не слишком занимает его, ибо он так и не знает, что ему делать с унаследованными миллионами. Еще больше томится его жена в глуши, вдали от развлечений и образованного общества.

Бальзак же хочет сочинить для своей жизни любовный роман. После того, как герцогиня де Кастри испортила первый его набросок, он постарается теперь рискнуть и завести новый роман с новой Незнакомкой. Оноре инстинктивно действует в духе времени. В эпоху романтизма парижская и европейская публика ждет от своих писателей захватывающих романов не только на бумаге. Она хочет, чтобы они сами выступали героями великосветских любовных похождений. Чтобы убедить сердца, писатель должен как можно больше афишировать свои роскошные и шумные любовные истории. И Бальзак гораздо более чувствительный к успехам в обществе, чем к литературным, Бальзак – честолюбец, не хочет плестись в конце. Напротив, он жаждет превзойти своих коллег. Он полон твердого намерения сконструировать роман жизни, придумать для себя страсть. И, как всегда его чувства покорно подчиняются его воле. Воля первична. Это исходная сила, подчиняющая себе все другие и управляющая ими.

От письма к письму фантазии Бальзака разгораются. Госпожа Ганская уговаривает своего мужа пуститься в странствия по Европе – это желание быть поближе к великому писателю. Они останавливаются невдалеке от французской границы. И вот Бальзак снял номер в гостинице рядом с гостиницей госпожи Ганской. Встречи их редки и кратковременны. Он срывает с ее губ лишь мимолетные поцелуи, и все же лелеет надежду, что при других обстоятельствах женщина, которую он так легко завоевал, разрешит ему все. Он приглашен Ганскими в Женеву. Оноре стал другом семьи, муж ни о чем не подозревает. Госпожа Ганская была чрезвычайно чувствительной женщиной, но страсть никогда не туманила ее настолько, чтобы она забыла о своем происхождении, о своем добром имени и о своем положении в свете. Таковым был этот очередной треугольник, столь часто встречающийся в мире людей.

А Оноре признается госпоже Ганской: «Ты не знаешь, как девственно-непорочна моя любовь! Уже три года я живу целомудренно, как юная девушка». И в то же время он сообщает сестре, что стал отцом внебрачного ребенка.

В своем письме к брату госпожа Ганская пишет: «Я, наконец, познакомилась с Бальзаком, и ты спросишь, испытывала ли я по-прежнему слепое восхищение или уже исцелилась от него? Вспомни, ты всегда пророчествовал, что он будет есть с ножа и сморкаться в салфетку. Правда, второго из этих преступлений он не совершал, зато в первом действительно повинен. Конечно, это очень неприятно, и когда он делает промахи, которые мы объясняем дурным воспитанием, я испытываю искушение сделать ему замечание. Но все это только внешняя сторона.

В нем есть бесконечно более важное, чем хорошие или дурные манеры. Гениальность этого человека электризует и поднимает в высочайшую область духа. Его гений заставляет тебя возноситься над собой. И, благодаря ему, ты начинаешь понимать и постигать то, чего не хватало в твоей жизни. Ты снова скажешь, что я экзальтированна, что это не так. Нет, мое восхищение не делает меня слепой к его недостаткам, а их не мало.

Он любит меня, и я чувствую, что эта любовь – самое драгоценное из всего, чем я когда-либо обладала. И если сейчас мы должны расстаться навеки, она будет гореть вечным факелом перед моими ослепленными глазами, перед бедными моими глазами, которые так устают, когда я думаю обо всем убожестве и мелочности людей и мира, которые меня окружают».

Бальзак пишет своей госпоже: «Вчера я твердил себе весь вечер: она моя! Ах, блаженные в раю не так счастливы, как я был вчера! О, моя дорогая Ева, у меня только ты одна во всем мире, вся моя жизнь заключена в твоем дорогом сердце, к нему я прикован всеми человеческими чувствами. Я дышу, думаю, работаю лишь благодаря тебе и только для тебя. Что за прекрасная жизнь: любовь и творчество!»

В следующем письма Бальзак жалуется: «Я в глубокой печали. Кофе мне ничуть не помогает: он не в состоянии вызвать к жизни мой дух, оставшийся в своей темнице из костей и плоти. Моя сестра больна, а когда Лора больна, мне кажется, что весь мир пришел в расстройство. Ведь она так много значит в моей грустной жизни! Я с трудом работаю. Я не верю в то, что именуют моим талантом, и предаюсь отчаянию все ночи напролет. Врач нашел меня совсем разбитым и, не желая, чтобы я, по его излюбленному выражению, умер на последней ступеньке, прописал мне воздух родного края и велел ничего не писать, не читать, ничего не делать и ни о чем не думать, — если только это для вас возможно, — добавил он, смеясь.

У меня же на руках молодой писатель: надо приобрести для него обстановку, а главное – указать путь в литературном океане этому потерпевшему крушение несчастному человеку с возвышенной душой. Словом, надо работать за десятерых, обладать запасными мозгами, вовсе не спать, быть всегда удачливым в замыслах, отказываться от всяких развлечений.

Меня охватывает непреодолимая тоска при мысли, что надо приниматься за работу; я постоянно колеблюсь; я больше не ощущаю в себе той свежести, той живости мысли, которые мне были свойственны десять лет назад. И это вполне естественно. Мне нужен отдых, чтобы освежить мозг, но чтобы отдохнуть, надо путешествовать, но чтобы путешествовать, нужны деньги, а чтобы иметь деньги, надо работать и творить. Словом, я нахожусь в порочном круге, откуда мне невозможно выбраться. Я беру в долг и живу на этом шатком фундаменте долгов.

Хорошо было бы проделать шесть сот лье пешком, совершить паломничество к тебе в Верховню, чтобы прийти туда хоть немного похудевшим; ведь я так толст, что газеты смеются надо мной. Негодницы! Вот вам Франция, прекрасная Франция! Здесь насмехаются над несчастьем, порожденным трудом. Они потешаются над моим брюшком. Пусть! Им ничего другого не остается. Они же не могут найти во мне ни низости, ни подлости, ничего, что беспокоит их самих. Бог создал меня, чтобы я вдыхал аромат цветов, а не зловонье грязи. Зачем стану я опускаться до низких поступков? Все влечет меня к возвышенному. Я задыхаюсь на равнине, вольно дышится мне лишь в горах.

Я совершил ошибку, вкусив жизни, о которой мечтал, как раз в то мгновение, когда она должна была прерваться. Мой дом кажется мне могилой, всегда перед глазами одинокая постель, все вызывает горестные мысли. В полном смысле слова я умираю от описанной в медицине болезни, вызванной разлукой с любимым существом, лишь мельком увиденным. Поборю ли я эту болезнь? Я делаю для этого неслыханные усилия.

Боже мой, как все отходит прочь от меня! Сколь глубоким становится мое одиночество! Пусть раскроется тебе душа моя! Разреши мне хотя бы мысленно обнять тебя, прижать твою головку к сердцу, запечатлеть чистый поцелуй на твоем лице. Боже мой, я только и мечтаю, чтобы мой волчишко получил бы от меня все свои ленты, платья, кружева, белье! Как радостно говорить себе: «Если она куда-нибудь пойдет, она наденет перчатки, что я выбрал для нее».

Как поступят великий писатель и госпожа Ганская? Куда укроются со своей любовью? Последует ли она за ним в Париж? Оставит ли постылого старого мужа? Или, практичная и трезвая, потребует развода, чтобы на законных основаниях стать законной женой Оноре де Бальзака и променять усадьбу на Украине и свои миллионы на честь носить это имя? Что станут делать они, которые, как кажется, уже не в силах прожить друг без друга ни дня, ни часа?

Однако жизнь идет своим чередом.

Тридцатипятилетний Бальзак на одном из великосветских вечеров замечает женщину примерно лет тридцати, высокую полную блондинку исключительной красоты. Дама без всякого жеманства позволяет любоваться своими шикарными плечами, восхищаться собой и ухаживать за собой. Это графиня Гвидобони-Висконти. Впрочем, при ближайшем рассмотрении выясняется, что она не урожденная графиня и не итальянка. В девичестве ее звали Сара Лоуэлл. Происходит она из чрезвычайно странного, терзаемого сплином британского семейства, в котором самоубийства и необыкновенные страсти приняли чуть ли эпидемический характер.

Ее мать, ощущая приближение старости, наложила на себя руки. Так же завершает свой жизненный путь один из ее братьев. Другой брат попросту спивается, сестра страдает религиозным помешательством. Но прекрасная графиня, единственно нормальная в этом экзальтированном семействе, ограничивает свою страсть царством Эрота. Своеобразное увлечение графа Эмилио Гвидобони-Висконти, к счастью никогда не сталкивается с несколько скандалезными страстями его прелестной жены. Почтенного графа хлебом не корми, только дай ему посидеть в каком-нибудь плохоньком театральном оркестрике и вволю попиликать на скрипке.

Вскоре все свободные часы Бальзака становятся достоянием именно этого семейства. Более того, он становится любовником графини. Госпожа Ганская узнает об этом, она крайне недовольна, но недовольство это Оноре не в силах принять во внимание. Он очарован и поражен экзальтированной аристократкой.

Графиня, которая целых пять лет была возлюбленной Бальзака, всегда готовой на жертвы подругой и неутомимой помощницей в самые трудные минуты, во всех жизнеописаниях Бальзака несправедливо оттеснена на второй план. Впрочем, это случилось по ее собственной вине. В жизни часто решающее место имеет вовсе не то, кто как действовал и поступал, а только то, как он сумел представить свои действия. Графиня никогда не искала посмертной литературной славы и поэтому ее образ затенен несравненно более тщеславной, целеустремленной и энергичной госпожой Ганской, которая с первых своих шагов добивалась роли бессмертной возлюбленной великого романиста. Графиня не нумеровала любовные письма Бальзака и не хранила их в шкатулке. Может быть, она не желала, чтобы их интимные отношения стали сюжетом для сплетен и фельетонов после того, как оба умрут? Зато она всем сердцем, открыто и беззаботно отдавалась живому Бальзаку и родила ему сына.

Госпожа же Ганская в течение целых двадцати лет всегда боялась, как бы не скомпрометировал ее Бальзак или как бы она не скомпрометировала себя сама ради Бальзака. Разумеется, ей хотелось сохранить его расположение, удержать свое почетное место в его жизни, но только так, чтобы ей самой не давать ему тепла, она не рискует ни граном своей безупречной репутации. Когда Ганская дарит Бальзаку в Женеве свою любовь, она словно бросает ему милостыню, да еще нехотя, будто тотчас же раскаивается в ней. Она действует, будто бы движимая любопытством, а не желанием свободно, сознательно принести себя ему в дар.

И по сравнению с благонравной Ганской внешне безнравственная графиня кажется нам благородной и независимой. Она появляется с Бальзаком в своей ложе, поселяет его, когда он не знает, как спастись от кредиторов, в своем доме, дает ему деньги, перед мужем не разыгрывает мерзкую комедию супружеской верности. Она предоставляет ему свободу и посмеивается над его похождениями. Графиня дает возможность Бальзаку съездить в Италию под предлогом урегулирования финансовых дел ее семьи. Как ни странно, он справляется с этой задачей. В Италию Оноре берет с собой хорошенькую молоденькую женщину из круга своих читательниц, переодетую в мужской костюм. Графиня вновь посмеивается над его похождениями. Она настоящая возлюбленная, и в то же время друг. Она свободно и открыто живет так, как ей повелевает чувство.

А Бальзак продолжает ждать встречи с госпожой Ганской. Он называет ее своей Полярной звездой. Полярная же звезда и не помышляет поселиться в парижской мещанской квартирке Бальзака, чтобы с утра до вечера отворять двери назойливым кредиторам. Но все завершается ясным и почти коммерческим соглашением между влюбленными. Они постараются видеться по временам, само собой разумеется так, чтобы положение госпожи Ганской в свете не подвергалось ни малейшей опасности, чтобы не возникло сплетен, не произошло скандала.

В свою очередь Бальзак понимает, что должен щадить постаревшую первую возлюбленную мадам де Берни и поддерживать в ней до последнего ее мгновения иллюзию, будто она единственная наперсница его тайн, ибо здоровье старой подруги катастрофически ухудшается, и Бальзак не питает никакого сомнения в том, что дни ее сочтены. Почти непостижимым кажется ему: вот эта седая, дряхлая женщина еще недавно была его возлюбленной. Казалось, будто жизнь сразу, одним ударом, отомстила за длительное неповиновение, которое эта женщина оказывала законам природы и времени.

Мадам де Берни все понимает, она закрывает глаза на то, что дважды в неделю ее Оноре появляется в театре в обществе некоей известной всему Парижу великосветской красавицы. Не может оставаться тайной и то, что он утопает в долгах и в то же время снимает себе одну миленькую квартирку для очередной своей возлюбленной и приобретает трость невиданной стоимости — за 700 франков». (С. Цвейг)

И в то же время, когда портной ему приносит счет, Оноре говорит ему:

— Хорошо, будьте добры, отворите мое бюро.

Портной, обрадованный возможностью получить наконец деньги, спешит исполнить указание писателя.

— А теперь отворите этот ящик, — сказал Бальзак.

— Но он пуст.

— А тот, который ниже?

— Тоже пуст!

— Ну, тогда следующий.

— И в нем ничего нет.

— Тогда будьте любезны нажать пружину, которая виднеется слева. Откроется потайной ящик.

— Но и здесь нет никаких денег! – воскликнул портной – Только какие-то бумажки.

— Прекрасно! Это все счета моих кредиторов, которые ожидают с не меньшим нетерпением, чем вы. Я рекомендую вам положить и ваш счет, чтобы вашу очередь не занял кто-нибудь другой.

Путешествуя по Австрии, Бальзак испытывал трудности из-за недостаточного знания языка. Владельцы дилижансов часто оставались недовольны им, так как он платил меньше, чем они ожидали. В конце концов писатель нашел выход из положения. Когда нужно было рассчитываться, он клал в руку извозчика одну серебряную монету и следил за выражением его лица. Затем клал вторую монету, третью, четвертую и так далее. Пока лицо извозчика не расплывалось в улыбке. Тогда он одну монету брал обратно и уходил уверенный, что заплатил именно столько, сколько требовалось.

Бальзак успевал повсюду. Много драгоценного времени поглотило у него Общество литераторов. Его давно уже занимали профессиональные интересы собратьев по перу, отстаивающими свои авторские права. Он встречался с людьми, которые очень интересовали его. Среди них был сыщик Видок и палачи – отец и сын Сансоны. Он спешил посмотреть обряд пострижения в монахи. И все, что видел, о чем узнавал описывал в своих произведениях.

Он, называя себя «бедным каторжником», писал: «Я трепещу от мысли, что утомление, усталость, бессилие победят меня прежде, чем я завершу здание моего труда», и в то же время создает сразу несколько вещей и каких! За его книгами выстраиваются очереди, а некоторые критики почем зря ругают его произведения: «Он позволяет себе фамильярности, подобно докторам, которые заглядывают за полог алькова, и допускает такие же вольности, как торговки-старьевщицы, как маникюрши, как кумушки-сплетницы». (Сент-Бев)

Безумно занятому Бальзаку удается время от времени урвать для себя и некую толику женской любви. Тогда он скидывает с себя робу «каторжанина» и облекается в красочный костюм неутомимого жуира.

«До госпожи Ганской, конечно, доходят скандальные сведения об Оноре. Бальзак успокаивает ее: „О, мой ангел, моя любовь, мое счастье, мое сокровище, моя драгоценнейшая!“» Одно из писем попадает к господину Ганскому. Бальзак сочиняет для него басню о том, что его жене он просто-напросто написал образчик любовного послания. Господин Ганский, скрипя сердце, верит или вынужден претвориться, что верит. Скандал не разразился.

Несколько месяцев Бальзак пытается собрать необходимую сумму, чтобы выехать в Вену, где вот уже долгое время пребывает семейство Ганских. Опять нужны деньги, которых нет. Оноре с горечью констатирует: «Я ужасно прикован к глыбе своих долгов, как крепостной к клочку земли». Но вот, в конце концов, необходимая для поездки сумма собрана. Можно отправляться в путь.

Великий писатель предстает перед госпожой Ганской – как он полагает – наряженным самым элегантным образом, в действительности же, как последний выскочка. Он заказывает собственный экипаж, который украшает не принадлежащим ему гербом и берет себе ливрейского лакея – причуда, которая сама по себе поглощает 5 тысяч франков и к тому же остается никем не замеченной. Он проводит дни в Вене, как в чаду. Здесь, за границей переживает наполеоновский триумф творчества – и как раз в том кругу, который для него важнее всего, в кругу знати. Все эти люди, имена которых он произносит так благоговейно, склоняются перед его именем. Но с госпожой Ганской наедине ему встретиться не удается.

Тайком он передает ей записку: «Ни один час, ни одна минута не принадлежат действительно нам. Эти препятствия приводят меня в такую ярость, что я, поверь мне, поступлю разумнее, ускорив свой отъезд». И уезжает. Теперь ему приходится тягостными заботами расплачиваться за свою беззаботность. Для Бальзака всегда кончается катастрофой прерывание работы. Как на каторжника, распилившего свои оковы и попытавшегося бежать, на него сваливается за каждый месяц свободы в наказание год неволи». (С. Цвейг)

Если задаться вопросом, о ком больше всего писал Оноре де Бальзак, то можно смело ответить – о любви и о женщинах. В его романах распростерся самый разнообразнейший их мир – причудливый и прекрасный. И, прежде всего, прекрасный. Он говорил: «Древние были правы, возведя в культ божественную красоту. Красота одухотворяет все существующее, она печать, которой природа помечает все свои наиболее ценные творения».

И женщина – одно из этих творений. Она несет с собой любовь. «Все счастье любви — в иллюзии. Если бы любовь зависела от испытаний, то обрести счастье было бы чересчур легко: стоило бы только совершить несколько подвигов под влиянием страсти, и любимая женщина была бы завоевана. Любовь же – это нечто вроде непорочного зачатия; как она возникает – неизвестно. Ни потоки пролитой крови, ни слова не могут возбудить этого чувства, которое зарождается непроизвольно, неизъяснимо. Люди, требующие, чтобы на их любовь отвечали такою же любовью, кажется мне бессовестными ростовщиками. Законная жена обязана рожать детей, блюсти свое доброе имя, но вовсе не обязана любить мужа. Любовь есть сознание счастья, которое ты даешь и которым сам наслаждаешься».

Любовь приносит наслаждение, и она же приносит горечь. Вот одна из мучениц любви признается Бальзаку: «Ни одного человека я не допущу в тайники своей души, столь же недоступные, как круги Дантова ада. Я отдала свою любовь не мужу, а другому, хотя и недостоин он этого дара. Я подарила ему сердце, как мать дарит ребенку прекрасную игрушку, и он, шутя, разбил ее. Я не способна любить дважды. Те месяцы, что я прожила с ним, значили для меня больше, чем годы жизни. Я вложила в эту любовь все силы души, они не истрачены, они вконец истощены той обманчивой близостью, при которой я одна была искренна.

Кубок счастья для меня не исчерпан и не пуст, его уже нельзя наполнить, ибо он уже разбит. После того, как я отдалась всем существом, что я такое? Объедки пира. Я все время ощущаю у своей груди ребенка, зачатого в опьянении восторга, в минуту беспредельного счастья, младенца, которым буду беременна всю свою жизнь. Если мне придется кормить новых детей, они будут пить мои слезы, и молоко мое станет горьким. Не давайте женщине взрастить в своей душе образ небесного совершенства, таинственный цветок идеала, аромат которого будет внушать всегда отвращение к будничной действительности.

Я страшусь ныне страсти, я не желаю более быть униженной, не хочу украдкой наслаждаться счастьем; пусть я прикована цепями, жизнь моя останется несчастной, мертвой пустыней, без цветов, без зелени. Никогда более я не позволю себе опасного увлечения, никогда не побегу за счастьем, в которое уже не верю. Все мужчины начинают со слов, что сделают вас счастливой. Они обещают счастье, а оставляют нам бесчестье, одиночество и отвращение. Ради чувственного удовольствия они совершают величайшие низости, подлости, преступления, Это, по видимому, в их натуре. А мы, женщины, созданы для самопожертвования.

Любовь – это удивительный фальшивомонетчик, постоянно превращающий не только медяки в золото, но и золото в медяки».

Любовь в недрах своих несет радости и горести и женщинам и мужчинам. «Сколько женщин, наделенных самыми благородными чувствами, приносят мужчинам гибель. Они превосходно владеют оружием недомолвок и, точно иголки в подушечку, как бы нечаянно и надменно вонзают их в сердца. Их следует бояться больше, чем низких созданий. Во что превращается жизнь мужчины, если он сосредоточен в женщине. В никем не управляемое, отданное на волю ветров судно, послушное магнитной стрелке, устремленной к полюсу безумия, в настоящую галеру, на которой мужчина отбывает каторгу.

Женщины, вершители судьбы мужчины и судьбы народов! Нечаянный вздох женщины выворачивает мозги мужчины наизнанку, как перчатку! Ее юбка покороче или подлиннее, ее искусство выставить в решительную минуту хорошенькую ножку, чуть-чуть приподняв платье, чтобы дать простор воображению – и вот мужчины в отчаянии бегут за ней по всему Парижу.

О, эти страсти – все равно что холера! Женские причуды отзываются во всем государстве. О, как выигрывает человек, когда он освобождается от этой тирании ребенка, от детской злости, от этого чисто дикарского коварства. Женщина, гениальный палач, искусный мучитель, была и всегда будет гибелью для мужчины».

Робко мечтает романтический юноша в ночной тиши. «Оставаясь один на холодном своем ложе, он таил про себя свои мысли и делился ими только с ночным мраком, с богом, с чертом и со всей вселенной. В ночи он плакал о том, что сердце его слишком горячо и, разумеется, женщины будут сторониться его, как раскаленного железа. А то вдруг он уносился на крыльях фантазии, мечтал, как жарко он будет любить свою избранницу прекрасную, как будет ее чтить, как будет ей верен, каким вниманием окружит ее, как будет выполнять все ее капризы и искусно сумеет рассеять легкие облачка грусти, набегающие в пасмурные дни на ее лице.

И до того ясно рисовался ему милый образ, что он бросался к ее ногам, обнимал их, ласкал, приникал к ним поцелуями, и так живо все это видел и чувствовал подобно тому, как узник, припав глазом к щелке и разглядев дорогу среди зеленой муравы, видит себя бегущим через поля. Но… насколько смел он был в одиночестве, настолько робел поутру, услышав шорох женского платья.

Он губил себя так возвышенно! Его чувства так сокровенны! Они принадлежат к тем немногим сокровенным переживаниям, перед которыми слово бессильно и язык немеет, подобно идеям смерти, бога, вечности, которых можно лишь слегка коснуться человеческим разумением.

О, вы говорите, что женщины хрупки! Да хрупкие женщины тверды, как сталь, а любовь внушает им такие хитрости, какие мужчинам подскажет лишь отчаяние.

Женщины – самые талантливые существа на свете. Талант женщин – это их назначение создавать не вещи, а людей. Их дети – вот их произведения. Разве, воспитывая их, они не становимся художниками?

Женщина – сама природа. Природа – в высшей степени особа не постоянная, плодовитая и неистощимая на выдумки, обозначается на всех языках словом женского рода. Природа женщины разрушает даже монастырские стены. Они так долго накалялись от строгого воздержания монахов, что стоило иной порядочной женщине замедлить ненароком шаг, совершая вблизи тех стен вечернюю прогулку, как она в скором времени оказывалась в тягости.

Такова природа женщины, и она же — изящный пустячок, скопление глупости. Двумя оброненными словами можно задать ей работы на добрых четыре часа.

Она неугомонная жеманница, умеющая вызывать в воображении мужчин соблазнительные картинки любовных утех, храня при том самый скромный вид, какой свойственен проклятым дочерям Евы.

Она с непостижимой быстротой и ловкостью способна промотать все богатства земного шара и даже луны.

Она знает превосходный рецепт красоты и за истекшие годы становится еще прекраснее, как это случается со всеми женщинами, исправно погружающимися в воды юности, а таковые ничто иное суть, как живые родники любви. Они тянутся к тропической зоне страстей.

Отстающие, так называемые добродетельные женщины, преданные своему долгу и своему мужу, которые изводят ангелов своими стонами, повергают в скуку господа бога, если только он слушает их молитвы, теряются в догадках: почему это мужчины, такие сильные, такие добрые и такие жалостные к разного рода кокоткам, не избирают предметом своих прихотей и страстей собственных жен? Это одна из глубочайших тайн природы. Любовь – безмерный разгул воображения, это мужественное, суровое наслаждение великих душ, и низкое наслаждение, что продается на площади, — вот две стороны одного и того же явления. Женщина, удовлетворяющая требованиям этих двух вожделений двоякой природы, такая же редкость среди представительниц своего пола, как великий полководец, великий писатель, великий художник среди своего народа. И человек недюжинный, и пошляк равно чувствуют потребность как в идеале, так и в плотском наслаждении: все они устремляются на поиски этого таинственного андрогена, этой редкости, которая в большинстве случаев оказывается книгой в двух томах.

Бальзак иронизирует над стыдливыми девственницами: «Стыдливая девственница готова скорее повеситься на своем поясе, чем развязать его удовольствия своего ради». Он предпочитает иных девушек.

Его героиня — молодая девушка из высшего общества убегает из дома с мужчиной, совершившим убийство. То был акт мести, которое не свершило правосудие. Родители в ужасе. Им казалось, что дочь ушла с самим дьяволом. Прошли годы, и отец девушки оказался на судне, которое захватили корсары.

«С невозмутимым видом один из корсаров пошел со спины к храброму генералу, схватил его, быстро приподнял и потащил к борту, собираясь швырнуть в воду, как швыряют отбросы. И тут взгляд генерала встретился с хищным взглядом человека, с тем самым корсаром, который в свое время обольстил его дочь. Оба сразу узнали друг друга. Капитан корсаров тут же повернул в сторону, противоположную той, куда он направлялся, будто ноша его была невесомой, и не сбросил генерала в море, а поставил его возле грот-мачты.

— Это отец Елены, — четко и твердо сказал он. – Горе тому, кто посмеет отнестись к нему непочтительно.

Отважную девушку, ушедшую вслед за корсаром, звали Еленой. Она родилась у матери, которая с отвращением относилась к своему мужу, а потому и к девочке испытывала лишь чувство долга. Рожденный же ею от любви сын, зачатый от молодого любовника, был для нее истинным и любимым. Он стал болью Елены.

Однажды семилетний Шарль подбежал к сестре, стоявшей у моста. Елена метнула на брата, остановившегося на краю обрыва, страшный взгляд – вряд ли такой взгляд вспыхивал когда-нибудь в глазах ребенка – и яростно толкнула его. Шарль покатился по крутому склону, налетал на корни, его отбрасывало на острые прибрежные камни, поранило ему горло. И он, обливаясь кровью, упал в грязную реку. Река расступилась, хорошенькая светлая головка исчезла в мутных речных водах. Раздались душераздирающие вопли бедного мальчика; но они сейчас же умолкли, их заглушила тина, в которой он исчез с таким шумом, будто ко дну пошел тяжелый камень. Все это произошло с быстротой молнии. Елена была потрясена и пронзительно кричала:

— Мама, мама!

Мать прилетела, как птица. Вода была черная, и на огромном пространстве бурлили водовороты. Ребенку суждено было погибнуть.

Быть может, Елена отомстила за отца? Ее ревность, без сомнения, была божьей карой. Мать все понимала, но никогда не говорила с дочерью об этом, обе жили в невероятнейшем душевном напряжении, пока Елена не сбежала из дома.

И вот судьба подарила ей неожиданную встречу с отцом. Корсар проводил генерала до каюты, быстро распахнул дверь и сказал:

— Вот она.

Он исчез, а старый воин замер при виде картины, представшей его глазам. Елена так изменилась, что признать ее мог лишь отец. Под лучами тропического солнца ее бледное лицо стало смуглым, и от этого в нем появилась какая-то восточная прелесть; все черты ее дышали благородством, величавым спокойствием, глубиною чувств. В позе, в движениях Елены чувствовалось, что она сознает свою силу. Торжество удовлетворенного самолюбия чуть раздувало ее розовые ноздри, и ее цветущая красота говорила о ее безмятежном счастье. Что-то пленительно-девичье сочеталось в ней с горделивостью, свойственной женщинам, которых любят. Она, раба и владычица, хотела повиноваться, ибо могла повелевать. Она была окружена великолепием, полным изящества.

Казалось, что Елена – королева обширной страны и коронованный возлюбленный собрал для ее будуара самые изящные вещи со всего земного шара. Дети устремили на своего деда умные и живые взгляды; они привыкли жить среди сражений, бурь, тревог и напоминали маленьких римлян, жаждущих войны и крови.

— Неужели это вы? – воскликнула Елена, крепко схватив отца за руку, словно хотела убедиться, что явление это – явь.

— Ах, Елена! – воскликнул генерал, — зачем мы встретились при таких обстоятельствах, ведь я так тебя оплакивал! Как же буду я скорбеть о твоей участи!..

— Почему? – спросила она, улыбаясь. – Вы должны радоваться: я самая счастливая женщина на свете.

— Счастливая? – воскликнул он, чуть не подскочив от изумления.

— Да, добрый мой папенька! Моим супругом, возлюбленным, слугою и властителем стал человек, душа которого беспредельна, как море, не ведающее границ, любовь которого необъятна, как небо. Да это сам бог. За семь лет ничто – ни слова, ни движение, ни чувство – не нарушило дивную гармонию его речей, нежности и любви. Как он смотрит на меня, доверчивая улыбка играет на его губах, в глазах светится радость. Там, наверху, громкий голос его порой заглушает вой бури или шум сражений; но здесь голос его кроток и мелодичен. Любая моя женская прихоть исполняется. Я царствую на море, и мне повинуются, как королеве.

Да разве словом «счастье» передать, как я счастлива! Мне достались все сокровища любви, какие только выпадают на долю женщины. Любить, быть беспредельно преданной тому, кого любишь, и встречать в его сердце неиссякаемой чувство, в котором словно тает женская душа, полюбить навеки, — скажите, отец, разве это всего лишь счастье? Я уже прожила тысячу жизней. Здесь я царю, здесь я повелеваю! Любовь, выдержавшая семь лет нескончаемой радости, ежеминутного испытания, это больше, чем любовь! Да, да! Лучше этого не найти ничего на свете. На языке человеческом не выразить небесного блаженства!

Слезы полились из ее горячих глаз. Четверо детей жалобно закричали, бросились к ней, как цыплята к наседке.

— А не случалось ли тебе скучать? – спросил генерал, ошеломленный восторженным ответом дочери. – Ведь ты любила празднества, балы, музыку?

— Музыка – это его голос; празднества – это наряды, которые я придумываю, чтобы нравиться ему. А если ему по вкусу мой убор, то мне кажется, будто мной восхищается весь мир. Все эти сокровища, цветы, произведения искусства он дарит мне, говоря при этом: «Елена, ты не бываешь в свете, и я хочу, чтобы свет был у тебя».

— Но на корабле полно мужчин, дерзких, грубых мужчин, страсти которых…

— Успокойтесь, отец. Право, императрицу не окружают таким почетом, как меня. Они любят меня, как своего ангела-хранителя; стоит им заболеть, я за ними ухаживаю; неустанная женская забота так нужна, — мне удалось многих спасти от смерти. Мне жаль этих несчастных, — в них есть что-то исполинское и младенческое.

— А если бывают сражения?

— Я привыкла к ним. Теперь моя душа закалена в опасностях.

— А если он погибнет?

— Я погибну с ним.

— А дети?

— Они – сыны океана и опасности, они разделят участь родителей. Жизнь наша одна, мы неразлучны. Мы живем одной жизнью, все вписаны в одной странице книги бытия».

Вот так пишет Оноре де Бальзак о женщинах и восклицает: «Ну скажите, где вы найдете еще такого сочинителя, который бы так любил женщин и так желал угодить им, как я? Клянусь честью, не найдете нигде! Да, я любил их очень сильно, хотя не столько, сколько хотелось бы, ибо чаще держу в руках гусиное перо, чем щекочу своими усами женские губки».

Одна великосветская дама однажды спросила писателя:

— Считаете ли вы себя знатоком женской души?

— Я знаю женщин «от» и «до», — ответил с озорной искоркой в глазах Оноре. — Мне достаточно взглянуть в глаза, чтобы тут же открылась вся ее жизнь с малых лет, причем в подробностях.. Если позволите, я могу рассказать несколько фрагментов из вашей жизни.

— Нет, не нужно, — ответила испугавшаяся дама.

Так пошутил Бальзак. Между тем он вздыхает: «Если говорить о настроении, то признаюсь, что грущу. Только работа поддерживает мою жизнь. Неужели во всем мире я не встречу женщину? Моя меланхолия и физическое недомогание все усиливаются и все больше дают себя чувствовать. Погибну под бременем работы, ничего не добившись, не чувствуя возле себя нежного и ласкового внимания женщины, которой я бы все отдал.

Я целиком поглощен своей работой. Моя жизнь очень монотонна и размерена: я ложусь спать вместе с курами в шесть-семь часов вечера, в час ночи меня будят, и я работаю до восьми утра. Я должен жить таким образом в течение нескольких месяцев, чтобы выбраться из бездны дел и обязательств. Теперь я уверен, что смогу составить себе большое состояние, но надо жить и работать не менее трех лет. Многое надо переделать, переправить, придать величайший характер – работа неблагодарная, неподдающаяся учету и не приносящая быстрых результатов. Я хочу свободы моральной и денежной, независимости. Работа, заботы расписанного по часам существования поглотили меня целиком».

Те произведения, что пишет Бальзак, продаются на корню. Случается и раньше.

Оноре никогда не показывал даже ближайшим друзьям первый набросок со всеми свойственными ему слабостями и погрешностями. Но один наглый издатель похитил наброски и опубликовал их как готовое произведение. Бальзак подает на него в суд, что очень опасно, так как связи этого вора чрезвычайно широки. «Однако бросить вызов всей этой своре, всей парижской прессе, подкупленной, злобной и подлой, в гордом своем одиночестве устоять перед ней, — о какое это будет своеобразное наслаждение!» — предполагает Бальзак и бросает его. В итоге процесс, выигранный с точки зрения юридической, оказался и в ином смысле поддержкой для Бальзака, ибо он обогатил его опыт.

Как-то король Луи Филипп издал указ, который обязывал каждого гражданина определенное время прослужить в национальной гвардии. Бальзак не признает этой повинности. Ему жаль своего времени, и он справедливо считает, что не пристало писателю торчать под ружьем в военном мундире на каком-нибудь углу. Оноре снова скрывается. Но все-таки стражи закона его отлавливают и переправляют в тюрьму. Это обстоятельство свидетельствует, сколь мал был общественный вес гения в любезном его отечестве.

«И он сидит в громадном зале среди орды кричащих и режущихся в карты, среди гогочущих грешников из простонародья. Единственное, чего удается добиться Бальзаку – это стола и стула. И теперь ему делается безразлично окружающее его. Для художника есть целебное средство, которое врач не в силах прописать другим своим пациентам. Он может, только он один, преодолеть заботы и тяготы, описывая их. Он может претворить свой горький опыт в потрясающие образы и все, что было жесткой жизненной необходимостью, преобразовать в творческую свободу, поселить в тюремных стенах своих неугомонных героев». (С. Цвейг)

Среди них оказался мессир Брюин, герой «Озорных рассказов», «который в молодости был отчаянным повесой. Еще юнцом он портил девчонок, пустил по ветру родительское достояние и дошел в своем негодяйстве до того, что родного отца засадил под запор. Став сам себе господином, сей мессмр денно и нощно бражничал и блудил за троих, порастряс свою мошну, погряз в распутстве с продажными девицами, провонял вином, предал запустению свои поместья и был отринут честными людьми, — остались ему друзьями только лишь ростовщики, коим отдал он в заклад последнее добро. Но лихоимцы весьма скоро стали скупы, и ничего из них нельзя было выжать, как из сухой ореховой скорлупы, когда увидели, что ему нечем больше отвечать, кроме как фамильным замком.

Тогда Брюин взбесился, бил правого и виноватого, сворачивал людям скулы, норовил по пустякам затеять драку. Видя это, местный аббат, острый на язык, сказал ему, что такие поступки — верные признаки вельможных качеств, и мессир стоит на правильном пути, но куда разумнее будет к вящей славе господней бить мусульман, поганящих святую землю. Победив их, без сомнения Брюин вернется, нагруженный сокровищами и индульгенциями, или же проследует прямо в рай, откуда и ведут свое происхождение все бароны.

Тогда пустился борон грабить многие города Азии и Африки, избивать нехристей, без зазрения совести резать сарацин, греков, англичан и прочих, не заботясь о том, друзья они или нет и откуда берутся, ибо к чести своей мессир не страдал излишним любопытством. Брюин заслужил славу доброго христианина, верного рыцаря и немало развлекся в заморских странах, поскольку охотнее он давал экю девкам, нежели медный грош беднякам, хотя чаще встречал честных бедняков, чем заманчивых девиц.

Наконец воротился барон из крестового похода, нагруженный золотом и драгоценными камнями, не в пример тем, кто уезжает с набитым кошельком, а возвращается отягощенный проказой и с пустой мошной. Оплешивев, наш гуляка и злодей образумился и зажил честно, а если и блудил, то лишь втихомолку. Ни с кем больше он теперь не ссорился, да и не с кем было — король назначил ему высокий титул, а посему кто не уступит такому вельможе по первому его слову? А раз все желания твои исполняются, то и сам черт ангелом сделается.

Правил барон по справедливости. Повешенных хоронили по его повелению в освещенной земле, наряду с людьми честными перед богом, ибо он рассуждал так: повешенному и той кары довольно, что жизни своей лишился. Что же касается евреев, то притеснял он их лишь по мере надобности, когда слишком уж они жирели, давая деньги в рост и набивая мошну. Потому и дозволял им собирать свою дань, как пчелы собирают свою, говоря, что они лучшие сборщики податей. Обирал же их только на благо и пользу служителей церкви, короля, провинции или себя самого.

Однажды увидел мессир на балу прекрасную своей целомудренной грацией в танцах некую Бланш. И Брюин любовался этой прелестной девицей, ножки которой едва касались пола и которая резвилась в невинности своих семнадцати лет, подобно стрекозе, настраивающей свою скрипочку. Почувствовал он вдруг, как дряхлую его плоть сводит судорога старческого неодолимого желания, разливая жар по всем суставам, от пят до самого затылка, пощадив лишь голову. Ибо трудно любви растопить снег, коим время осыпало кудри. И Брюин задумался, поняв, что не хватает жены у него в доме, и дом показался ему еще более печальным, чем когда-либо.

Что хорошего, когда в замке нет хозяйки… Словно колокол без языка. Жена — вот его последнее желание, которое оставалось неисполненным. А последнее желание надо исполнять не мешкая: ведь если госпожа Бланш станет откладывать да тянуть, ему не миновать возможности перебраться из здешнего мира в иной. Но он забыл, что изувечен в битвах и что уже перешагнул восьмой десяток, отчего реже стали его седые кудри.

При сватовстве Бланш, невинная простушка в отличие от других девушек, шаловливых, как майское утро, позволила старцу поцеловать сначала ручку, а потом и шейку ниже дозволенного. Недолго спустя они обвенчались. Невеста была тонка и стройна несравненно, и лучше того — девственна, как сама девственность! До того девственна, что не имела понятия, что такое любовь, и зачем и как она творится. До того была она наивна, что удивлялась, зачем это супруги нежатся в постели, и думала, что младенца находят в кочане капусты. Мать ее воспитала в полном неведении, и если что объяснила, то разве только как ложку до рта донести. И так выросла Бланш цветущей и нетронутой, веселой, простодушной, словом, чистым ангелом, коему не хватало лишь крыльев, чтоб улететь в рай.

Старый вояка подбодрился, стоя рядом с невестой, весь засиял. Счастье так и сквозило сквозь его морщины, так и светилось во взгляде его и в каждом движении. Хотя мессир Брюин и походил фигурой на кривой тесак, он все же старался вытянуться во фронт перед Бланш и все прикладывал к груди руку, будто от счастья у него дыхание сперло.

Следуя обычаю, барон торжественно уложил новобрачную в постель, после чего и сам возлег на супружеское ложе. Когда старик Брюни очутился бок о бок со своей хорошенькой женой, он сперва поцеловал ее в лобик, потом в грудку, белую, пухленькую, в то самое место, где недавно с ее разрешения расстегнул пряжку тяжелой золотой цепи, и тем дело и кончилось. Старый распутник, слишком много о себе возомнив, надеялся довершить остальное, но, увы, пришлось отпустить амура на все четыре стороны. Бланш даже и не заметила такого обмана со стороны супруга, ибо в супружестве видела лишь то, что зримо глазам молоденькой девушки. Наивное дитя, она перебирала пальчиками золотую бахрому полога, и восхищалась пышностью усыпальницы, где предстояло увянуть цвету ее молодости. Она лишь смогла понять, что будет кататься как сыр в масле, и решила, что ее супруг самый любезный кавалер на всем белом свете.

И все-таки она хотела стать истинной дамой, но считала, что это случиться лишь тогда, когда у нее родиться ребенок. Мессиру ничего не оставалось, как понапридумывать множество всяческих невероятных стечений обстоятельств, при которых возможно было бы зачать истинно прекрасного ребенка. То он утверждал, что людям благородного звания не следует вести себя как всякой мелкоте, что зачатие графских детей происходит лишь при известном расположении небесных светил, каковое определяется учеными астрологами. Или же говорил, что надо воздерживаться от зачатия детей в праздники, ибо сие есть тяжкий труд. Бланш верила супругу, а бедняга долго оплакивал зимний хлад своей старости и понял, что бог подшутил над ним, дав ему орехов в ту пору, когда у него уже не осталось зубов.

Наконец пришло время, когда девственная жена в отчаянии сказала:

— Позор моей добродетели, ежели у меня до сих пор нет ребенка, а у вас потомства! Какая же это дама без детей? Никакая. Взгляните, у всех наших соседок есть дети. Я вышла замуж, желая стать матерью, а вы женились, желая стать отцом. Все дворяне многодетны, их жены родят целыми выводками. Вы один бездетный. Над нами будут смеяться. Что станется с вашим именьем, с вашими родовыми землями, кто наследует ваш титул? Ребенок — драгоценное сокровище матери; великая радость для нас завертывать его, будить поутру, укладывать ввечеру, кормить и, чувствую, достался бы мне хоть плохонький, а я бы целые дни его укачивала, ласкала, свивала, развивала на нем пеленки, подбрасывала его и смешила, как и все замужние дамы.

— Но нередко случается, что при родах женщины умирают, — оправдывался мессир, — а вы, чтобы родить, еще слишком тонки и не развились, не то вы давно уже были бы матерью, — ответил барон, ошеломленный сим словесным фонтаном. — Не хотите ли купить готовенького? Он ничего не будет вам стоить — ни страданий, ни боли…

— Нет, — сказала она, — я хочу страдания и боли, без того он не будет нашим. Я лично знаю, что он должен выйти из меня, ибо слышала в церкви, что Иисус — плод чрева матери своей, пресвятой девы.

И решила Бланш отправиться в монастырь, чтобы вымолить себе ребенка. В свите ее был мессир Готье Монсоро, который гарцевал перед ней, сверкая ястребиным взором. Увидя веселую и хорошенькую жену рядом с таким старым хрычом, простая крестьянка, зажужжав, как взбесившаяся муха, указала на статного красавца и сказала:

— Ах! Если бы этот молодец за дело принялся, то госпоже много денег на свечи и на попов тратить бы не пришлось.

Услышав эти слова Бланш зарумянилась, а Монсоро взглянул на нее в упор, как бы желая вселить в ее сердце тайное понимание любви. Только теперь юная жена увидела приметные различия между внешними достоинствами старого ее супруга и совершенствами Готье Монсоро, которого не слишком тяготили его двадцать три года, так что держался он в седле прямо, как кегля, и был бодр, как первый звон к заутрене, меж тем как борон все время подремывал.

Тут то Бланш и впала в любовный недуг, опустилась в мгновение ока на самое дно страданий. А ведь до того она не знала, что стало ей ведомо теперь: что через взоры может передаваться некий тончайший бальзам, причиняющий жестокие потрясения во всех уголках сердца, бегущий по всем жилкам, по мышцам, вплоть до корней волос, вызывая испарину во всем естестве, проникая в самые мозги, в поры кожи, во все внутренности, гипохондрические сосуды и прочее; и все в ней сразу расширилось, загорелось, взыграло, прониклось сладкой отравой, взбунтовалось и затрепетало, словно ее кололи тысячи иголок. И столь опьянило девицу вполне понятное волнение, что затуманился ее взор и вместо своего старого супруга видела она лишь Готье, которого природа наградила столь же щедро, как иного аббата, коему она дарует второй подбородок сверх положенного человеку.

Посоветовавшись с монахом, Бланш поняла, что для того, чтобы забеременеть, нужны чьи-то труды, и она решила обратиться за помощью к Готье, о чем и не замедлила сообщить своему супругу. Старик тут же приказал мессиру де Монсоро отправиться поскорее к себе на родину поискать ветра в поле, что тот не преминул выполнить, помня былые подвиги своего хозяина, а на его место барон призвал юношу по имени Рэнэ, еще не достигшего четырнадцатилетнего возраста. Действуя так, он надеялся оградить себя от ношения налобника с ветвистыми рогами и попытаться обуздать, укротить, осадить непокорное девство своей супруги, по причине коего она металась, как кобылица, запутавшаяся в аркане.

Однажды отправилась Бланш на охоту и неподалеку от монастыря увидела монаха, который прижал девушку с ретивостью, не безопасной для жизни бедняжки, и потому, пришпорив лошадь, она пустилась вскачь, крикнув своим людям:

— Эй, помогите, как бы он ее не убил!

Но подскакав поближе, круто повернула, ибо зрелище того, что совершал монах, испортило ей всю охоту. В раздумье возвратилась она домой, и с тех пор мозг ее озарился, словно зажгли в темноте фонарь. Неожиданно уразумела она сладостную тайну любви, о которой рассказывала природа во всех сущих языках.

Бланш сказала мужу:

— Брюин, вы меня обманули! Вы должны были поступить со мной так, как тот монах с девушкой.

Старик почуял, что настал роковой час и тихо промолвил:

— Увы, милочка, когда брал я вас себе в жены, любви в моем сердце было много, а силы в теле мало. Вся моя беда только в том, что могу любить я теперь только сердцем.

Брюни уразумел, что он просчитался и что не бывает прохладного местечка на жаровне.

При сложившемся положении вещей Бланш опять собралась в монастырь, чтобы получить там совет и наставление на путь истинный.

— Ах, отец мой, — промолвила она священнику, — ежедневно я мучима желанием зачать ребенка. Неужели, мне по воле божьей суждено умереть или из разумной и здоровой женщины стать помешанной, а ведь это мне угрожает! Не только вся я томлюсь и сгораю, но мысли мои мутятся и ничто мне не мило; чтобы приблизиться в мужчине, я готова лезть через стены, бежать через поля, ничуть не стыдясь, и ничего бы не пожалела, лишь бы узнать, что добивался монах от той девушки.

— Дочь моя, — сказал ей монах, — вместо того, чтобы сновать и метаться, как сорвавшийся с цепи сурок, вам следует молиться деве Марии, спать на голых досках, заботиться о хозяйстве, а не пребывать в праздности.

— Ах, отец мой, когда я в церкви сижу на своей скамье, я никого не вижу кроме младенца Христа, и одолевает меня все то же желание. А что, если вдруг закружится у меня голова, помрачится мой рассудок, ведь могу я попасть в силки любви?

— Если б то случилось с вами, — вымолвил неосторожно монах, — вы уподобились бы святой Лиодоре, которая однажды крепко заснула, немного раскинувшись по случаю большой жары, притом и одета была весьма легко. К ней подкрался юноша, исполненный скверных намерений, овладел ею во время сна, и зачала она. И поскольку названная святая в неведении оставалась о своей беде, то весьма удивилась, когда пришло ей время родить, ибо полагала, что чрево ее пухнет по причине какого-то тяжкого недуга. Она покаялась, и дано ей было отпущение, как от греха невольного, раз не испытала она никакой утехи от сего преступного насилия, ибо не проснулась и была неподвижна, как свидетельствовал перед казнью сам злодей, каковой и был обезглавлен.

— Ах, отец мой, можете не сомневаться в том, что я не шелохнусь не хуже вашей святой!

С этими словами Бланш поспешила уйти.

Однажды в хмурое утро, когда после обильного дождя улитки выползают на дорогу и все навевает меланхолическую истому, Бланш отдыхала в креслах, погруженная в мечты, ибо ничто так не согревает плоть до последнего суставчика, будь то даже зелье самое сладостное, самое жгучее, проникающее, пронизывающее и живительное, нежели ласковое тепло, что накапливается меж пуховой подушкой и нежным пушком, покрывающим девичью кожу. Не ведая сама, что с ней творится, баронесса тяготилась своей девственностью, которая нашептывала ей всякую ересь и досаждала сверх меры.

Сидя в высоком кресле Бланш решила, что это сиденье будет очень кстати, если кто случайно поглядит снизу; лукавая особа весьма удобно расположилась подобно ласточке в гнездышке, и склонила милое свое личико на руку, словно уснувшее дитя. Но, приготовившись таким образом, она смотрела вокруг себя жадными, веселыми глазами, улыбаясь заранее всяким тайным радостям, каковые принесут ей вздохи и смущенные взоры юного пажа. Бланш собиралась всласть наиграться, здраво рассудив, что даже святой, вытесанный из камня, ежели заставить его взирать на складки атласных юбок, не преминет заприметить и залюбоваться совершенством прекрасной ножки, обтянутой белым чулком. И не мудрено, что слабый паж попался в силки, из которых и богатырь не стал бы вырываться.

Юный паж, найдя спящей свою госпожу, подарил ей дивный сон. Он освободил ее от того, что так ее тяготило, и столь щедро ее одарил, что сего дара хватило бы с избытком не на одного младенца, а на двойню. После чего Бланш обняла своего милого и, прижав его к себе, воскликнула:

— Ах, Рэнэ, ты мня разбудил!

И впрямь, сие разбудило бы и мертвую, и любовники подивились, до чего крепкий сон у святых угодниц.

И вот в один прекрасный день появился на свет долгожданный младенец. Бланш быстро утешилась отсутствию самого отца, ушедшего отмаливать их грехи в далекие страны, и со временем вернулась к ней милая ее веселость и та свежесть невинности, которая была утехой старости барона. Любуясь младенцем, его играми и смехом, которому вторил счастливый смех матери, Брюин в скором времени полюбил ребенка и разгневался бы сверх меры на всякого, кто бы усомнился в его отцовстве.

После кончины графа Бланш долго носила траур, оплакивая супруга, как родного отца. Так она не выходила из печального раздумья, не склоняя слуха к просьбам искателей ее руки, за что хвалили ее добрые люди, не ведавшие того, что у нее был тайный друг, супруг сердца, и что жила она надеждой на будущее и что на самом деле пребывала вдовою и для людей и для себя самой, ибо, не получая вестей от своего возлюбленного крестоносца, считала его погибшим.

Однажды сидела она в обществе придворных дам. И вдруг мальчик, веселый и приветливый, как была в юности его мать, вбегает из сада весь в поту, разрумянившись, толкая и сшибая все на своем пути; по детскому обычаю и привычке бросается он к любимой матери, припадая к ее коленям, и восклицает:

— О матушка, что я вам скажу! На дворе я встретил странника, он схватил меня и обнял крепко-крепко.

Баронесса строго взглянула на дядьку, которому поручено было следить за молодым бароном и охранять его бесценную жизнь. Смущенный дядька оправдывался:

— Госпожа моя, тот человек не мог причинить ему зла, ибо, целуя молодого барона, обливался горючими слезами…

— Он плакал? — воскликнула графиня. — Это отец!..

Она уронила голову на подлокотник кресла, того самого, как вы уже догадались, где совершался ее грех. Услышав странные ее слова, дамы всполошились и не сразу разглядели, что бедная вдова умерла. И никто никогда не узнал, произошла ли эта скоропостижная смерть от горя, что ее милый Рэнэ, верный своему обету, удалился, не ища встречи с ней, или же от великой радости, что он жив и есть надежда снять с него запреть, коим аббат разбил их любовь.

Со смертью прелестной Бланш все погрузилось в великий траур; Рэнэ лишился чувств, когда предавали земле останки его возлюбленной. Он удалился в монастырь».

Так закончилась эта романтическая история, наполненная озорными причудами.

А вот другая история.

«Вдоль серой тюремной стены прошла свободолюбивая куртизанка Морана. Жизнь этого создания была пестрым сплетением романтических авантюр и самых непостижимых перемен. Чаще, чем всякой другой женщине такого пошиба, отверженной обществом, ей случалось по прихоти какого-нибудь вельможи, плененного ее необыкновенной красотой, некоторое время жить в роскоши — ее осыпали золотом и драгоценностями, окружали всеми благами богатства. Она вела жизнь королевы, обладающей неограниченной властью, не знающей преград своим капризам.

А вслед за этим, хотя никто — ни она сама и никакой ученый, физик или химик, не могли бы объяснить, каким образом испарялось ее золото, она оказывалась выброшенной на мостовую, нищая, лишившаяся всего, кроме своей всемогущей красоты, и все же не испытывавшая и тени сожаления о прошлом, не думавшая ни о настоящем, ни о будущем.

Надолго ввергнутая в нищету с каким-нибудь бедным офицером, игроком, которого она обожала за усы, привязавшись к нему, как собака к своему хозяину, делила с ним все невзгоды походной жизни, была ему утехой, весело переносила лишения и засыпала под голыми балками чердака столь же спокойно, как под шелковым пологом роскошной кровати. Эта полуитальянка-полуиспанка строго соблюдала предписания церкви и не раз говорила любовнику:

— Приходи завтра, сегодня я принадлежу богу.

Эта грязь, перемешанная с золотом и благовониями, эта поразительная беспечность, пылкие страсти и горячая вера, зароненные в ее сердце, как алмаз в болото, эта жизнь, которая начинается и кончается на больничной койке, удача и несчастья игрока, перенесенные в жизнь души человеческой, во все существование, эта сложная алхимия, где порок разжигал огонь, на котором таяли самые крупные богатства, плавились и исчезали золото предков и честь великих имен, — все это было следствием того особого духа, какой еще со времен средневековья неизменно передавался в роду этой женщины от матери к дочери: начиная с ХШ столетия они не знали брачных уз. Прозвище они носили Морана, и само понятие «отец» было им совершенно неведомо.

И вот однажды Морана Х1Х столетия, почувствовав, что она погрязла в смрадном болоте, устремилась душой к небесам. Тогда она прокляла ту кровь, что текла в ее жилах, прокляла себя, трепеща от мысли, что у нее может родиться дочь, и поклялась, как клянутся такие женщины, клятвой, исполненной честности и воли каторжника, самой твердой воли, самой надежной честности, какая только существует на земле, поклялась перед алтарем, незыблемо веря в святость, вырастить свою дочь добродетельным существом, праведницей, чтобы оборвать эту длинную цепь плотских грехов и поколений падших женщин.

Пришло время и Морана родила дочь. Она решила спасти ее для светлой жизни, для целомудрия и чистоты, какими сама не обладала. С тех пор была ли Морана счастлива или несчастна, жила ли в богатстве или нищете, в ее сердце горело чистое чувство, самое прекрасное из всех человеческих чувств, ибо оно самое бескорыстное. В любви еще есть свой эгоизм, в материнской любви его уже не существует. Морана была матерью больше, чем всякая другая мать, ибо для нее в ее вечных крушениях материнство могло стать якорем спасения. Свято выполнить хоть часть своего земного долга, дав небесам еще одного ангела — разве это не было большим, чем позднее раскаяние, и единственной чистой молитвой, какую она смела вознести к богу?

Когда ее Хуанита — это крошечное создание было ей даровано, она возымела столь высокое понятие о величии матери, что умолила грех дать ей передышку. Морана стала добродетельной и жила в одиночестве. Ни пиров больше, ни разгульных ночей, ни любви! Отныне все ее богатство, вся радость заключались в хрупкой колыбели дочери. Звук детского голоска стал для нее звонким родником оазиса среди раскаленной пустыни жизни. Морана не хотела порочить дочь новым грязным пятном, пятно ее происхождения она решила смыть. Мать потребовала, чтобы отец дал ребенку свое имя и часть состояния. Миновало семь лет радости и поцелуев, упоения счастья, и бедная Морана рассталась со своим кумиром, чтобы Хуане не пришлось согнуть голову под тяжестью наследственного позора. Она нашла в себе мужество отказаться от своего детища ради его же блага и с великой горестью сыскала для него другую семью, которая служила бы примером чистой и нравственной жизни. Отречение матери от своего ребенка — акт либо возвышенный, либо ужасный. Здесь как не назвать его возвышенным?

Несчастная куртизанка, мать, отлученная от своего ребенка, сумела справиться со своим горем, видя в мечтах Хуану чистой девушкой, женой и матерью в течение долгой жизни. Она уронила на пороге дома слезу, одну из тех слез, которые ангелы поднимают с земли. С этого дня скорби и надежды Морана, влекомая непреодолимыми предчувствиями, трижды приезжала в чужую семью, чтобы увидеть свою дочь. Первый раз она явилась, когда Хуана опасно занемогла.

Вдали от Хуаны мать увидела ее во сне умирающей. Морана выходила дочь, бодрствуя у ее постели ночи напролет, а когда девочка уже выздоравливала, поцеловала ее в лоб, спящую, и удалилась, не выдав себя. Мать изгоняла куртизанку.

Во второй свой приезд Морана пришла в церковь, где Хуана впервые причащалась. Одетая в простое темное платье, спрятавшись в уголке за колонной, изгнанная мать узнала себя в дочери, какой она была когда-то: с небесным лицом ангела, чистая, как снег, только что выпавший на вершинах Альп. Сохраняя черты куртизанки даже в своей материнской любви, Морана почувствовала в глубине души такую ревность к приемной матери Хуаны, какой не испытывала ко всем своим любовникам, вместе взятым, и поспешила выйти из церкви, ибо бессильна была побороть в себе смертельную ненависть к донне Лагуниа, видя ее сияющей, счастливой, будто и в самом деле она была родной матерью своей воспитанницы.

Наконец, последняя встреча Мораны с дочерью произошла в Милане. Куртизанка, проезжая по улице во всем своем великолепии, достойном какой-нибудь царственной особы, пронеслась мимо дочери, не узнавшей ее. Ужасная мука! Ей, Моране, осыпаемой поцелуями, недоставало одного-единственного поцелуя, за который она отдала бы все остальные, невинного, радостного поцелуя, каким дочь дарит свою мать.

Однажды в доме приемных родителей Хуану увидел капитан Монтефьоре, принадлежавший к знатной семье. Он позволил себе украдкой взглянуть на девушку и встретил ее сияющий взгляд. И тут, с той изощренностью зрения, которая наделяет как искушенного развратника, так и скульптора роковой способностью одним взглядом раздеть женщину и мгновенно угадать ее формы, он увидел перед собой венец творения, создать который могла только любовь во всей своей силе. В рамке роскошных кудрей выделялись ее жгучие глаза и яркие губы.

Это была Мадонна, но не итальянская, а испанская. Мадонна Мурильо, самого смелого, самого пламенного из живописцев, единственного, кто в неистовой отваге вдохновения дерзнул изобразить ее опьяненною блаженством зачатия Христа. В этой девушке сочетались три свойства, из которых достаточно одного, чтобы боготворить женщину: чистота жемчужины, покоящейся на дне моря, возвышенная пылкость святой Терезы Испанской и безотчетное сладострастие. Видение было чудесным, но мимолетным.

Против всех препятствий за победу Монтефьоре была кровь куртизанки, бурлившая в жилах этой сжигаемой любопытством полуитальянка, полуиспанки, девственницы, нетерпеливо жаждавшей любви. Страсть, девушка, Монтефьоре — втроем могли обмануть целую вселенную.

Она дала ему знак: «Приходите!»

Неужели ей нечего терять?

Убийственная мысль! Одни развратники могут быть столь логичны и наказывать женщину за ее самоотверженность. Мужчина выдумал Сатану и Ловеласа; но чистая девушка — это ангел, которому он ничего не может приписать, кроме своих пороков. Невинность так велика, так прекрасна, что он не в силах ни возвеличить ее, ни украсить, и ему дана только роковая способность запачкать ее, вовлекая в свою грязную жизнь.

Тайно ночью Монтефьоре и Хуана встретились. Хуана, вся в белом, отложившая четки, чтобы призвать любовь, внушила б уважение даже развращенному Монтефьоре, если бы и тишина, и ночь, и девственница не дышали любовью, если бы белое ложе не являло взору приоткрытых на ночь простынь и подушки — поверенной тысячи смелых желаний. Монтефьоре долго стоял, опьяненный счастьем, — быть может, так сатана смотрит на просинь неба среди облаков, ограждающих его неприступной стеной.

— Едва я вас увидел, — пылко признался Монтефьор, — я полюбил вас. Бедняжка, как вы могли так долго жить в этом мрачном доме и не умереть с тоски? Вы созданы для того, чтобы царить в свете, жить в княжеском дворце, вы могли бы затмить самые великолепные сокровища сиянием вашей красоты.

— Кто вам поведал самые сокровенные мои мысли? — спросила Хуана. Вот уже несколько месяцев, как я смертельно тоскую. Да, я предпочла бы умереть, чем долго еще оставаться в этом доме. Взгляните на это вышивание, в нем нет стяжка, который не сопровождался бы множеством ужасных мыслей. Сколько раз мне хотелось убежать и броситься в море! А между тем родители меня обожают. Я очень плохая, я это часто говорю своему духовнику.

— Хуана! — сказал Монтефьоре, беря ее руки в свои и целуя их со страстью, горевшей в его глазах, в движениях, в звуке его голоса. — Говори со мной, как со своим супругом, как с самой собой. Положи мне руку на сердце, чувствуешь, как оно бьется? Обещаемся перед богом, который видит и слышит нас, всю жизнь быть верными друг другу.

Затем Монтефьоре решил, что для первой встречи не следует отваживаться на большее, чтобы не вспугнуть чистую девушку, неосторожную скорее по чистоте душевной, чем по страстной своей натуре, и положился на будущее, на свою красоту, власть которой знал. Всю эту ночь и весь следующий день воображение Хуаны должно было стать его сообщником. Оттого он постарался остаться столь же почтительным, сколь нежным. Подавляя бурную страсть и вожделение, сей кавалер сумел говорить вкрадчиво, найти нежные и ласковые слова.

Тайну их последующих ночных свиданий не разгадал никто.

Как-то вечером, совершенно неожиданно, шум кареты, запряженной несколькими лошадьми, гулко прокатился в узком проулке; послышались торопливые удары в дверь лавки. Служанка кинулась отпирать. Тотчас влетела в старинную залу женщина в роскошной одежде, хотя только что вышла из кареты, забрызганной грязью бесчисленных дорог. То была Морана! Морана, которая несмотря на свои 36 лет и бесчисленные любовные похождения, была во всем блеске своей пламенной красоты.

— Моя дочь! Моя дочь! — кричала Морана.

При звуках этого голоса, при этом неожиданном вторжении, при виде этой не венчанной королевы у приемных родителей выпали из рук молитвенники.

— Она там, она здорова, совершенно здорова, — пролепетала донна Лагуния.

Дверь Хуаны была заперта, и Морана уже поняла, что за ней скрывался мужчина.

— Уйдите, уйдите, уйдите все! — закричала она. Быстро, как тигрица, бросилась за кинжалом и спокойно сказала: «Сейчас здесь произойдет убийство! Не вмешивайтесь в это дело: оно касается меня одной. Между мной и моей дочерью никого не должно быть. Идите же, идите, я вас прощаю. Я вижу — эта девушка — Морана. Вы со всей вашей верой и честью оказались слишком слабы, чтобы побороть мою кровь.

Дверь открылась, и Хуана, озаренная мягким светом, вся в белом, спокойно вышла.

— Что вам от меня угодно? — спросила она.

Морана не могла подавить легкую дрожь.

— Хуана, я ваша мать, ваш судья, и вы поставили себя в единственное положение, в каком я смею вам открыться. Вы опустились до меня, вы, которую я хотела видеть на высоте небес. Ах, как вы низко пали! Вы прячете здесь любовника?

— Сударыня, здесь не должен и не может находиться никто, кроме моего супруга. Я маркиза де Монтефьоре.

Итальянец показался бледный, как смерть. Он видел кинжал в руках Мораны, и он знал Морану. Поэтому он кинулся из комнаты и во весь голос закричал о помощи. Морана схватила его за горло и, держа железной рукой, наметила удар прямо в сердце.

— Я свободен, я женюсь на ней! — вопил перепуганный маркиз. — Клянусь богом, клянусь матерью, всем, что есть в жизни святого!

— Ударьте его, мать, — сказала Хуана. — Убейте его. Он трус, я не хочу, чтобы он был моим мужем, будь он даже вдесятеро красивее.

— Ах! Я узнаю свою дочь! — воскликнула Морана.

Прошло время, и Хуана вышла замуж за человека, которого никогда не любила. Она безропотно влачила тоскливую жизнь замужней женщины. Лишь в материнстве для нее заключались все земные чувства. Ненавистный ее муж стал игроком, проигрался в пух и прах и опустился до того, что убил человека. Тогда Хуана, дабы избежать скандала и позора казни, предложила ему застрелиться. Он не смог. Она взяла у него пистолет, прицелилась и, несмотря на отчаянные крики, выстрелила ему в голову и бросила оружие на пол. Следствие сочло возможным признать самоубийство. Честь семьи была спасена.

Однажды на улице Хуана услышала, что кто-то ее окликнул. То умирающую мать препровождали в больницу, и в щель между занавесками носилок Морана увидела свою дочь. Так состоялась последняя встреча матери и дочери.

— Умрите с миром, мать, — сказала Хуана, — я приняла страдания за всех вас!»

Жизнь с нелюбимым человеком ради соблюдения добропорядочности семьи оказалась куда горше горестной жизни куртизанки».

Бальзак поставил последнюю точку в рассказе и оглянулся вокруг. За писательским трудом он не замечал тюремных стен. «Кроме того, он надеется приобрести защиту и власть благодаря своей свите, своей читательской пастве. Но она рассеяна по всем странам мира. Она не собрана, не организована в регулярную армию. Она не вселяет страха в его врагов, а лишь вызывает зависть. Десятки и сотни тысяч преданных читателей ни о чем не подозревают. Они не могут встать рядом с ним, плечом к плечу, чтобы выступить против клики из сорока или пятидесяти писак и болтунов, которые фабрикуют общественное мнение Парижа и властвуют над Парижем». (С. Цвейг)

Тюремные стены и в будущем ожидают Бальзака не только в связи с его отказом от воинской повинности, но и с его вечными конфликтами с кредиторами. А их слишком много, потому что писатель вечно окружает себя невероятной роскошью. Часто приходится закладывать и перезакладывать вещи, прятать шикарные мебельные гарнитуры, чтобы их не описали кредиторы, он укрывается от них, он меняет квартиры и придумывает различные пароли для друзей типа: «Сезам, отворись!»

«Среди всех своих многочисленных проблем он находит еще и время, чтобы жить интимной, частной жизнью, и притом жизнью, исполненной самых неожиданных приключений. Всегда, когда Оноре наряжается во все новое и пытается превратиться в щеголя – это верный знак, что Бальзак в очередной раз влюблен. Всегда, когда он меблирует свое сладострастное убежище, — это значит, что он ожидает возлюбленную. Его радости и его печали непременно выражаются в крупных суммах. Зато в недолгие промежутки бурных страстей он наслаждается ими от души, наслаждается беспечно и беззаботно, как и полагается такому расточителю и фантазеру.

Время от времени этот расточитель восклицает: «Пора бы жить по-иному! Пора бы отдохнуть!» — и внутренний голос призывает его не давать женщинам очаровывать себя, а наслаждаться их мягким чувственным телом издалека. Не торчать вечно за письменным столом, а путешествовать, странствовать, чтобы перед усталыми глазами сменялись все новые и новые образы. Надо опьянить наслаждением усталую душу, разорвать каторжные цепи, отшвырнуть их. Довольно лихорадочной гонки и непрерывного стремления вперед — пора вдохнуть благостный воздух праздности! Только бы не состариться преждевременно, не дать превратностям судьбы истерзать себя! Убежать, ускользнуть и, прежде всего, — разбогатеть – как можно быстрее, любым способом, только не беспрерывным писанием, писанием и писанием!» (С. Цвейг)

В случайном разговоре с итальянцем он узнал, что из отвалов сардинских серебряных рудников при новой технологии можно добывать серебро. Это чудесно! Ведь у него уже новые долги – сто тысяч франков, которые литературной работой покрыть невозможно. Бальзак решает приобрести серебряные копи. Сумасбродство чисто бальзаковских масштабов. В 1838 году он отправляется в Сардинию без финансов, проектов и технических изысканий, едет через карантины, плывет на случайных шхунах, днями трясется верхом в седле, добираясь до места. Но, в конце концов, его опередили более предприимчивые дельцы и первыми получили право на разработку отвалов. Писатель же добрался до места лишь к шапочному разбору. Его стремление к деловой стороне жизни оказалось безрезультатным.

«Но все это не останавливает Бальзака. Он живет, его обуревает неодолимая, дерзкая и дикая жажда жизни – жажда, которой он еще никогда не знал, и теперь одно приключение тотчас же следует за другим. В это время он сводит знакомство с большим числом женщин, чем во все предшествующие десятилетия.

Вряд ли возможно постичь Оноре де Бальзака — человека, не зная его глубочайшей тайны: он поразительно уверен в себе, несмотря на все житейские передряги, и подозрительно равнодушен ко всему, что принято называть судьбой или ударами судьбы. Нетерпеливый до страсти и страстный от нетерпения, он сразу же все доводит до крайности и никогда не в силах удержаться в разумных пределах.

Довести все до размеров грандиозного – это величайшая сила Бальзака, проявляющаяся в его романах, становится роковой, как только он переходит к практическим начинаниям, как только поэт вступает в мир трезвых, а порою и мелочных расчетов. Едва только писатель прикасается к деньгам, как в дело вмешивается какой-то демон, который вынуждает игрока удваивать ставки. Вместо того, чтобы купить себе небольшой кусок земли, он скупает у крестьян глинистую почву, на которой мечтает выращивать ананасы в теплице. Вот уже вместе с Теофилем Готье ищет на бульваре Монмартр лавку для продажи своих будущих ананасов. На вывеске нужно будет огромными буквами написать: «Ананасы от Бальзака». Но дом его строится крайне медленно, а забор вокруг него постоянно рушится из-за оползней. Этот дом, построенный на глиняной почве, вскоре описали за долги. Но гений не понимает, что нельзя испытывать в реальном мире силу, эффективную лишь в мире иллюзий.

И все это время Оноре живет иллюзией своей любви к далекой полячке. В 1842 году Бальзак получает от госпожи Ганской письмо о том, что ее супруг скончался. От этого известия у влюбленного кровь прихлынула к сердцу. С этой минуты его чудовищная воля стремится к единственной цели: воскресить старую привязанность к госпоже Ганской, превратить тайную помолвку в венчание. Но чтобы достичь этой цели, требуются чрезвычайные усилия, ибо последние годы их отношения становились все формальнее и формальнее, все холоднее и неискреннее. Нельзя насиловать природу столь длительное время. Точно так же, как пламени необходим кислород, любви необходимы близость и присутствие любимого.

Бальзак осыпает Ганскую письмами. Со временем бальзаковедами будет издано пять томов этой переписки. Оноре готов на все. Он любит ее, как никогда еще не любил. И он чувствует, что еще никогда в жизни этот демон нетерпения не ждал с такой жгучей жаждой единственного ее слова: «Приди!» Однако госпожа Ганская с ледяным спокойствием разрывает помолвку, она не желает расстаться с незамужней дочерью Анной, оставшейся у нее единственной из всех детей.

Госпожа Ганская всегда страшилась окончательного решения наболевшего вопроса. Она пишет брату: «Иногда я очень довольна тем, что мне не приходится решать выходить или не выходить замуж за человека, которого, как мне кажется, тебе не очень-то хотелось бы иметь своим зятем. Как бы там ни было, я люблю его и, быть может, сильнее, чем ты думаешь. Его письма – великие события в моей одинокой жизни. Я жду их и жажду восторга, который звучит с их страниц. Я переполняюсь гордостью от того, что значу для него больше, чем другие женщины. Ибо он гений, один из величайших гениев Франции, и стоит мне подумать об этом, как все мои сомнения исчезают и душа моя полна одной мысли: я, я удостоилась его любви, а ведь я так мало достойна его!

И все-таки, когда мы остаемся наедине, я не могу не видеть его изъянов, и я страдаю от мысли, что и другие видят их и делают определенные выводы. Однако бывают минуты, когда я забываю обо всем на свете и думаю только об одном: вот этот великий человек готов пожертвовать всем ради меня, а ведь я так мало могу предложить ему взамен».

Наконец в 1843 году Бальзак встречается с госпожой Ганской в Санкт-Петербурге. Его приезд в Россию смущает ясновельможную пани, ведь когда ее муж умер, стала очевидна их связь. Кроме того, вступление в брак с иностранцами и вывоз заграницу родового состояния мог позволить только сам государь. И все же госпожа Ганская проявила большую смелость, разрешив своему возлюбленному приехать в Россию. Ведь приезд этот свидетельствовал перед целым светом, что она намерена вступить с ним в брак. Она лишь намерена, он рвется.

А нас сердит и удручает, когда мы видим, что один из могущественнейших гениальных людей семь лет смиренно кланяется, целуя туфлю, бесконечно унижается перед самой заурядной, захолустной барынькой. Он, влезая в непомерные долги, строит в Париже ей дом, достойный, как кажется ему, ее величия, собирает антиквариат, картины, в которых ничего не понимает, его все время жестоко надувают. Ему плохо работается, потому что «нельзя писать, если целый день прицениваешься и роешься в антикварных лавках. Закон концентрации нарушен.

Он ждет ее и пишет и пишет ей письма: «Счастливое время, что мой дорогой волчишко подарил мне и о котором он жалеет или претворяется, что жалеет, делает мою теперешнюю жизнь невыносимой. Вид одинокого дома, построенного для жизни, о которой я столь долго мечтал, — для меня смертельный яд. Как я хочу доказать вам, что способен ничего не тратить, выплатить долги и сохранить нетронутым сокровище волчишки! Нет больше ни волка, ни киски, у меня нет сил сердиться, я отупел от страданий. Со всей горечью раскаяния выслушал я от вас все ужасные упреки, брошенные в момент, когда вы потеряли самообладания, и я повторяю себе, что я заслужил, что я должен был лучше беречь свое сокровище. Я отчаялся в возможности счастья, душа моя задавлена горою скорби. О, как бы хотел я забыться в работе».

В это время он пишет самые могучие произведения. Титаническое напряжение приносит смертельную усталость. «После пятнадцати лет непрерывного труда, — признается Бальзак, — я уже не в силах выдерживать это вечное противоборство. Я надолго погрузился в непреоборимую, благотворную дрему. Мой организм больше не в силах трудиться, он отдыхает. Он не реагирует на кофе. Целые реки кофе влил я в себя, а мне кажется, будто я хлебаю воду. Просыпаюсь я в три часа дня и тут же засыпаю снова. Я устал творить, всегда творить! Сам господь бог творил всего лишь шесть дней».

Здоровье его медленно подтачивается. Гигантское дерево еще стоит, еще дает в изобилии плоды, еще меняет листву с каждой весной. Но в сердцевине его, в самом сердце уже завелся червь. Сокрушает здоровье и смерть новорожденной дочери, зачатой во время упоительных недель с госпожой Ганской в Италии. Он так мечтал об этом ребенке. Он говорил будущей матери: «Я так полюбил своего ребенка, который родится у тебя». И вот, увы… Девочки не стало.

И все же, несмотря на частые недомогания, Бальзак едет за своей возлюбленной на Украину. Только теперь он видит собственными глазами, что Верховня – действительно необыкновенное поместье, дом с великолепными анфиладами кажется ему дворцом, напоминающим Лувр. Поместье Ганских необыкновенное. Оно почти такой же величины, как целый французский департамент. Бальзак восхищается жирным украинским черноземом, землей, которая родит хлеб, никогда не зная никаких удобрений. Его удивляют дремучие леса. Его поражают полчища челяди.

Когда Ганская, видя упадок сил у своего жениха и понимает, что ее замужество будет кратким эпизодом, она решается исполнить последнее, самое заветное желание человека, который столько лет добивался ее руки. В марте 1850 года они тайно венчаются в Бердичеве, в семь часов утра в предрассветных сумерках.

У Оноре совершенно иное настроение. «Итак, я женился на единственной женщине, которую любил, люблю больше, чем прежде, и которую буду любить до самой моей смерти. Мне кажется, что господь вознаградил меня этим союзом за столько бедствий, столько лет труда, столько трудностей, перенесенных и преодоленных. У меня не было ни счастливой юности, ни цветущей весны. Но у меня будет самое сверкающее лето и самая теплая осень».

Отсюда он вывозит госпожу Ганскую в Париж. Им потребовалось больше месяца, чтобы преодолеть расстояние, на которое обычно необходимо лишь семь дней. Не раз, а сотни раз жизнь их была в опасности, часто требовалось пятнадцать или шестнадцать человек с воротами, чтобы вытащить из трясины карету, в которую она погружалась до окон. Эта поездка состарила их на десять лет». (С. Цвейг).

«Дома ждал неприятный сюрприз: дверь им никто не открыл, потому как на слугу внезапно напало буйное помешательство. Он многое разгромил в хозяйских комнатах, потом забаррикадировался. Чтобы сдать его в больницу, надо было дождаться рассвета. Расплатившись со слесарем и с кучером, Эвелина ушла к себе, в красную спальню, а Оноре к себе – в голубую.

Последний лоскуток шагреневой кожи, лежавший в его жилетном кармашке, стал совсем маленьким – не больше лепестка розового подснежника». (А. Моруа)

«Госпожа Ганская прибыла в Париж, полыхающий революцией, но особняк, построенного для нее Бальзаком, не тронут. Наутро она входит и видит: в вестибюле стены обиты золотой парчой, двери покрыты резьбой и инкрустированы слоновой костью. Одна только библиотека, книжный шкаф, украшенный черепахой, весьма уродливый по нынешним нашим понятиям, обходится Бальзаку в 15 тысяч франков. После смерти госпожи Бальзак на аукционе с трудом отыскался покупатель, заплативший за него 500 франков. Даже лестница устлана драгоценными коврами. Повсюду расставлены китайские вазы, фарфор, малахитовые чаши – всевозможные подлинные и поддельные атрибуты роскошной жизни. Но дом этот, в сущности говоря, чрезвычайно неудобный особняк. Контраст между роскошью, которая должна была бы распуститься в доме для Ганской пышным цветом, и бедностью Бальзака невероятен.

В этот дом он вошел почти слепым. Жена мало беспокоилась о больном муже в их парижском особняке. Ее гораздо больше волновали кружева и украшения. Муж становился тяжким бременем. С невыразимым трудом, с отчаянными жертвами, с самыми пылкими упованиями воздвиг он этот дом, чтобы поселиться здесь с завоеванной, наконец, женой, но прожил в нем всего лишь два с половиной года.

В действительности Бальзак въехал сюда только затем, чтобы умереть. Он обставил свой кабинет точно так, как желал, но не написал уже в нем ни строчки. Когда его навестил Виктор Гюго, он почувствовал трупный запах, разносящийся по всему дому. От того, что у Оноре была водянка, он весь вздулся, мясо и кожа были словно просалены. Бальзак умер в ночь с 18 на 19 августа 1850 года. Только мать была при нем. Госпожа Ганская заперлась в своих покоях». (С. Цвейг)

Можно ли осуждать ту, которую действительно любил великий гений? Ведь он, мечтавший о богатой вдовушке, женился на сорокавосьмилетней женщине, у которой уже не было того огромного состояния, что оставил ей муж. Она все отдала дочери, выговорив себе лишь пожизненную ренту. «Благоразумно ли было со стороны Эвелины Ганской расстаться с украинским ее имением, с положением владетельной особы, чтобы подвергаться в чужой стране опасностям восстания и исполнять обязанности сиделки при больном? Преданная и мужественная, она стойко перенесла перемену в условиях жизни, усталость и тревогу. Были ли у нее иллюзии, когда она шла под венец? Маловероятно. Она любила.

Вдова Оноре де Бальзака могла бы отказаться от наследства, обремененного большими долгами. Она же, наоборот, сочла себя обязанной уплатить все сполна. Благодаря ей, мать Бальзака не знала нужды. Долг предписывает каждой вдове писателя усердно заботиться об увековечивании памяти мужа. Эвелина занялась этим – подготовила к изданию полное собрание его сочинений». (А. Моруа)

В него входили и строки об отпевании, которые относились теперь и к их автору: «По всей церкви клубился ужас; повсюду воплям отчаяния вторили вопли страха. Эта потрясающая музыка, оплакивая усопшего, рассказывала о неведомых миру горестях, о чьей-то затаенной любви. Никогда, ни в какой религии ужас души, насильственно отделенной от тела и содрогающейся перед грозным величием бога, не передавался с такой мощью. Перед подобным воплем воплей меркнут самые страстные творения художников. Нет, ничего не может соперничать с этой песнью, которая заключает в себе все человеческие страдания.

Эти песнопения смерти, в которых сочетаются детский плач и жалобы взрослых, воспроизводят всю жизнь человека, возраст за возрастом, напоминают о страданиях в колыбели, переполняются всеми муками более поздних лет, звучащих в глубоких страданиях мужчин, в надтреснутых голосах старцев. Вся эта душераздирающая гармония, насыщенная громами и молниями, поражает самое неустрашимое воображение, самое холодное сердце самого трезвого философа. Гимн отчаяния надрывает сердца и в них нарастает благоговейный ужас, ибо вы только что прикоснулись к великой идее бесконечного».

При отпевании великого Оноре де Бальзака не слышно было рыдания родных людей.

Надгробную речь произнес Виктор Гюго: «Человек, сошедший в эту могилу, — сказал он, — один из тех, кого провожает скорбь общества. В наше время иллюзий больше нет. Теперь взоры обращены не к тем, кто правит, а к тем, кто мыслит, вот почему когда один из мыслящих уходит, содрогается вся страна. Смерть человека талантливого – это всеобщий траур, смерть гениального человека – траур всенародный.

Увы! Этот могучий и неутомимый труженик, этот философ, этот мыслитель, этот поэт, этот гений прожил среди нас жизнь, полную гроз, борьбы, схваток, битв, — жизнь, которой во все времена живут все великие люди. Теперь он вкусил мир. Он выше соперничества и вражды… Быть может, это благо, может быть, в эпохи, подобные нашим, необходимо, чтобы время от времени смерть великого человека вызывала религиозные потрясения в душах, погрязших в сомнениях и скепсисе.

Проведение знает, что творит, когда оно ставит народ лицом к лицу с величайшей тайной и дает ему поразмыслить о смерти, которая является высшим равенством и в то же время высшей свободой. Только серьезные и торжественно величавые помыслы должны наполнять души всех, когда высокий ум со славой вступает в другую жизнь, когда тот, кто долго парил над толпой на зримых крыльях гения, внезапно распахивает иные крылья, которые нельзя увидеть, и растворяется в неведомом. Нет, не в неведомом! Это не мгла – это свет. Это не нечто – это Вечность. Это не конец – это начало…»

Таких слов Бальзак никогда не слыхал при жизни. Похоронен он был на кладбище Пер-Лашез.

Примечание:

В сожалению мне не удалось вплести в ткань повествования все яркие высказывания Бальзака, а оставлять их за пределами книги совершенно недопустимо, поэтому я вставлю их, разбив на темы.

Любовь, страсть.

«Любовь не терпит труда и нужды, она предпочитает погибнуть, лишь бы не прозябнуть».

«Какое блаженство в любви неземной, когда религия осветила и возвысила, когда мы научились любить только в духе и в господе».

«Наличие ее прелестей оставило глубокий отпечаток на перине».

«Как прекрасен труд, единственное орудие которого любовь! Он заставляет превращать миазмы болот в ароматы парков, омытых проточными водами».

«О эти страсти! Это все равно, что холера».

«Нет такой неприятности, нет такого огорчения, которых бы не излечила припарка, врачующая душу, — исцелительная страсть! Если вы уже не можете пить из чаши, которую вы все время называли чашей наслаждения, пристраститесь к коллекционированию все равно чего, и вы вновь обретете золотой слиток счастья, правда разменянный на мелкую монету».

«Обычно домашние туфли означают конец романа».

«Суровый вояка любовными делами пренебрегал. Немало не стараясь скрасить супружескую жизнь какой-либо острой приправой, сей грубиян обнимал жену равнодушно, а подобное хладнокровие всегда возбуждает в дамах вполне законное негодование, ибо для них приятного мало, если на нежности их и порывы страсти отзывается только унылая супружеская кровать».

«Она принадлежала к числу тех женщин, победа над которыми обходится так дорого, что не стоит и добиваться ее любви».

«Покойным муж плохо поступил со своей женой, оставив ей одни глаза, чтобы плакать, и право не сочувствовать чужой беде, так как, по ее словам, она перестрадала все, что только в силах человеческих».

«Многоточия при передаче скользких мест играют роль дощечки, которая переносит воображение читателя через опасные бездны».

«Сколько женщин, наделенных самыми благородными чувствами, несут мужчинам гибель. Их следует бояться больше, чем низких созданий».

«Она почувствовала, что женщина умерла в ней, что она совлекла с себя все плотское и освободила то, что было в ней благородного и безгрешного».

«Женщины, которых сдерживает воспитание, а так же положение, занимаемое ими в обществе, тянутся – тайком, разумеется, — к тропической зоне страстей».

«Она превосходно владела оружием недомолвок и, точно иголки в подушечку, как бы нечаянно и незаметно вонзала их в сердца».

«Юный денди вел ту утомительную жизнь, при которой люди растрачивают душу еще больше, чем деньги, зарывают самые блестящие таланты, ведут жизнь, где гибнет самая неподкупная честность и слабеет самая закаленная воля».

«Женщина – изящный пустячок, скопление глупости. Двумя оброненными словами можно задать ей работы на добрых четыре часа».

«Мужчины ради чувственного удовольствия совершают величайшие низости, подлости, преступления; это, по-видимому, в их натуре. А женщины созданы для самопожертвования».

«Какие многообразные опустошения производят любовницы в семьях и какими средствами они наносят вред добродетельным женщинам, от которых они как будто так далеки. А если все эти треволнения мысленно перенести в высшие слои общества, ближе к трону, и представить себе, во что обходятся любовницы королей, то можно судить, как велика должна быть признательность народа своим государям, когда те подают пример добрых нравов и образцовой семейной жизни».

«Добродетельная женщина подобна бедняжке. Она точь-в-точь прекрасная картина, выброшенная на чердак невеждой, который не знает толку в живописи».

«Женщина, которая хочет очаровать всех, делает это для того, чтобы вернее пленить одного».

«Бледное лицо юноши было подернуто дымкой меланхолии, оно говорило о сердце, способном глубоко чувствовать, как чувствуют люди, которые живут жгучими страстями и находят тайную усладу даже в безнадежной любви. Таких людей на свете весьма немного, и куда чаще встречаются мужчины, предпочитающие грубые утехи тем неизреченным восторгам, что таятся и расцветают в сокровенной глубине души».

Добродетель.

«Одна из особенностей добродетели – ее несовместимость с чувствами собственника».

«Стезя самоотречения ведет в ад или в рай».

«Его нельзя обелить, не очернив себя».

«Доброта – достоинство, которое считают прирожденным, в ней редко соглашаются видеть скрытые усилия прекрасной души, между тем как злых людей восхваляют за то воздержание от зла, которое они могли бы сделать».

«Когда тело обуздано, душа может спокойно и уверенно расправлять крылья».

«Люди, вынашивающие в себе научные открытия, судьбы народов и законы, не представляют ли собою самое благородное из людских чувств – чувство материнства, обращенное на народные массы».

Богатство

«Богатство обладает прекрасными преимуществами и самые завидные из них те, что позволяют развиться чувству во всей его глубине, оплодотворяют его тысячью осуществленных причуд, наделяют блеском, который их усиливает, изысканностью, которая очищает, утонченностью, которая придает ему большую привлекательность».

Искусство.

«Половина таланта заключается в умении выбрать из действительной жизни то, что может стать поэтичным».

«Поэты являются рабами своих чувств и способность размышлять в критические минуты приходит к ним слишком поздно. В этом различие между поэтом и человеком действия: один отдается чувству, чтобы потом воссоздать его в живых образах, и судит о них лишь позднее, тогда как другой судит и чувствует одновременно».

«Единственное богатство художника – окрыляющее его призвание».

Религия.

«Религия самым тесным образом связана с собственностью».

«Скорбящие женщины в монастыре порвали земные узы, возжелали медленного самоубийства в лоне божьем».

«Сам господь бог довольствовался раскаянием, неужели священник будите строже отца Небесного?»

Социальные вопросы.

«Искусство, наука и деньги образуют социальный треугольник, в который вписан герб власти, — вот откуда должна вести свое происхождение современная аристократия».

Гений.

«Гений в любой области – это интуиция. Все другие замечательные деяния, обязанные таланту, стоят ниже этого чуда».

Случай.

«Разве случай не своеобразный гений».

Совесть.

«Когда нужно выйти из затруднения, он позволяет себе варварские сделки с совестью».

Известно, что малые укоры совести, равно как и великие, хромают на обе ноги и оттого всегда приходят с опозданием».

Прочее.

«Душевные недуги имеют огромное преимущество перед физическими – они мгновенно проходят, как только удовлетворено вызвавшее их желание, совершенно так же, как они возникают вследствие той или иной утраты».

«Мерзейшая привычка карликовых умов приписывать свое духовное убожество другим».

«Он был плутом, каких мало, способен был сделать костяшки для домино из костей родного отца».

«Он стал так бережлив, что в конце концов нашел способ питаться запахом из кухни».

«Высший свет – это болото. Так постараемся держаться на высоком месте».

«Когда человек достигает вершины власти, ему приписывают все добродетели, какие только можно перечислить в эпитафиях; когда же он попадает в беду – у него оказывается больше пороков, чем у блудного сына».

«Правосудие – это сточная канава, где скапливается вся нравственная грязь. Чистая душа не выдерживает такой бездны мерзостей».