Уолт Уитмен – поэт, простертый во Вселенной. (1819 – 1892 г.г)


</p> <p>Уолт Уитмен – поэт, простертый во Вселенной. (1819 – 1892 г.г)</p> <p>

Кто знает, быть может, когда мать Уолта Уитмена произвела его на свет божий, случилось это в чистом поле под пологом звездного неба в самом центре Вселенной. Именно в центре Вселенной, ведь каждый человек живет в нем, ибо Вселенная бесконечна. Но не каждый задумывается об этом, а шагает себе по земле, свершает свои земные дела и не помышляет ни о чем другом, как лишь о клочке близко расположенного вокруг него пространства. Конечно, малыш не увидел этого звездного неба, но оно увидело его и вошло в трепещущую душу ребенка. А он и не понял, и не почувствовал. Куда ему такому маленькому и несмышленому.

Крепкая, краснощекая мать-фламандка родила еще восьмерых ребятишек. Все они трудились на отцовской ферме с малых лет. И Уолт тоже трудился. Но был он медлителен, не в меру ленив. Часто, оставив побоку то прополку, то уборку плодов земли, растягивался прямо на земле, смотрел, казалось бы в небо, а на самом деле вглядывался во Вселенную. Но сам он пока этого не знал. Просто проплывали мимо облака или мерцали звезды. Вот и все.

«С отцом у Уолта не было особой близости. Но мать, радушная, смышленая женщина, вечно занятая детьми и хозяйством, стала родным для него человеком. Уолт и в зрелые годы любил ее, как малый ребенок. Ее фламандская кровь сказалась в нем очень заметно – и в крупной фигуре, и в голубых глазах, и в нежной и тонкой коже, и в спокойной флегматичной походке, и, главное, в замечательно ровном, благодушном, несуетном характере.

Другие юноши в семнадцатилетнем возрасте покидали родные места и надолго бросались в жизнь, в бой, чтобы либо погибнуть, либо завоевать себе славу, а он все жил в своем захолустье и сделался школьным учителем. Эта работа не сулила ни карьеры, ни денег, но зато оставляла много свободного времени, чтобы бродить по берегам родного острова. А так как родители обучавшихся у Уолта малышей были обязаны кормить учителя у себя за столом, жить впроголодь ему не пришлось.

Потом он сделался редактором, репортером, наборщиком и почтальоном небольшой газетки. Кропал туда сносные стишки и статейки. Но и этой работе скоро пришел конец, потому как Уитмен старался жить в атмосфере покоя, приволья, уюта, беспечности. Протест, негодование, гнев были чужды его темпераменту. Один из современников вспоминает: «Мы были доведены комарами до бешенства, а он не обращал на них никакого внимания». А другой современник поддерживал первого: «Ему даже трястись было лень, если на него нападала лихорадка». Ленивый Уитмен отнюдь не слыл затворником. Одевался щеголем. Слыл большим театралом. Друзей имел множество, особенно среди простого люда.

Как-то в Нью-Йорке по заказу общества трезвости написал антиалкогольный роман, а впоследствии любил утверждать, будто сочиняя его, часто отрывался от рукописи и выбегал вдохновляться стаканчиком джина в соседний питейный дом. Этот роман, надо сказать, не произвел на читателей никакого впечатления.

Жизнь в большом городе скоро стала слишком назойливой для Уолта, и он снова удалился в свое захолустье. Здесь его встретили океан, песчаное побережье и небо – таков был привычный широкий пейзаж. С детства природа являлась будущему поэту в самом грандиозном своем выражении. До поры до времени чувства и мысли, невнятные пока самому, были словно заперты в нем, таились под спудом и никак не сказывались в жизни. Было похоже, что Уитмену навсегда суждено затереться в бескрайней толпе третьесортных литературных ремесленников. Едва ли нашелся бы в то время хоть один человек, который рискнул бы предсказать Уолту великое литературное будущее.

Приближаясь к четвертому десятку, он не создал ничего, что было бы выше посредственности. Так без всякого плана прожил Уитмен половину жизни, довольствуясь только тем, что само плыло в руки, постоянно сохраняя такой вид, будто у него впереди сотни и тысячи лет. Суровый отец заставил своего сына взяться за топор и за пилу. При этом он сказал: «Это повыгоднее статеек и лекций».

И вдруг вся жизнь изменилась как в сказке. Вместо того, чтобы плыть по течению, лениво отдаваясь волнам, Уитмен впервые наметил себе далекую, трудно достижимую цель и отдал все силы на преодоление преград, которые стояли между ею и им. Впервые обнаружилась в нем упрямая фламандская воля. Надо сказать, что самое странное в его биографии, это – внезапность перерождения. Еще вчера в задорной статейке он обличал городскую управу за неполадки на железных дорогах, а сегодня пишет евангелие для вселенского демоса». (К. Чуковский)

Так половину своей жизни Уолт Уитмен аккумулировал в себе свои дерзновенные строки, вплетающиеся в бесконечные пространства «неугомонной, невинно резвящейся» Вселенной, которая заглянула как-то, как будто невзначай, в его детскую душу. И вот она созрела, отозвалась:


Вихри миров, кружась, носили мою колыбель,
они гребли и гребли, как лихие гребцы.
Сами звезды уступали мне место, вращаясь в своих кругах,
Они посылали свои лучи для присмотра за тем,
что должно было делаться со мною.
Покуда я не вышел из матери, поколения направляли мой путь.
Мой зародыш в веках не ленился,
Ничто не могло задержать его.
Для него сгустились в планету мировые туманности,
Длинные пласты наслаивались, чтобы стать для него опорой,
Гиганты-растения давали ему себя в пищу,
И чудовища-ящерицы лелеяли его в своей пасти
и бережно несли его дальше.
Все мировые силы трудились надо мной от века,
чтобы создать и радовать меня,
И вот я стою на этом месте, и со мною моя крепкая душа.
Я знаю, не для того произведен на свет матерью
и отцом, чтобы стать прахом, но для того,
чтоб стать Личностью,
Не для того рожден, чтобы стать человеком
нерешительным, но чтобы принимать решения.
Зерно Личности долго созревало во мне и, наконец,
взошло и обрело форму,
Отныне и навсегда я в безопасности,
что бы со мной ни случилось.

Уитмен и в поэзии остался свободным: отказался от сковывающей ее рифмы. Стал писать белым стихом – поэтической прозой. «Свой белый стих, — казалось бы такой монотонный, — он сделал податливым, гибким, чудесно приспособленным для ритмического выражения каждой мысли, каждой эмоции. Порой в них чувствуется что-то шаманское. Казалось, они написаны в трансе, в экстазе». (К. Чуковский)

Уитмен колдует над земным шаром:


Шуточное ли дело – круглый и драгоценный
шарик вечно и точно движется по орбите,
без толчка, не опаздывая ни на секунду,
Не думаю, чтобы он был сотворен в шесть дней
или за десять тысяч лет, или за десять
миллиардов лет,
Вряд ли он был построен по плану – сначала
одно, после другое – как архитектор
задумывает и строит дом.
Ради этих просторов, ради этих необузданных
дней, ради себя самого
Я поспешаю к тебе, о земля, на которой сегодня – осень,
Чтобы склониться к тебе на грудь, раствориться в тебе,
Ответить мерным ударом твоего могучего сердца,
Сложить для тебя стихи.
О, земля, – ибо ты благословенна, доверь мне голос,
Доверь мне в песне рассказать о тебе.
Знаешь, истинные поэты не последователи красоты,
они высочайшие повелители красоты.
Они не следуют за красотой, это она за ними следует,
Всегда прикасаясь к ним или по их стопам
следует красота, склонность,
желание, муки любви.
Они готовят к смерти, но в них не конец, а скорее начало,
Они никогда не приводят к пределу, к довольству и пресыщению,
И если они уводят, они уводят в космос
лицезреть рождение звезд, постигать
Одно из значений жизни,
Полет с совершенной верой сквозь бесчисленные
круги без единой минуты покоя.

«Уолт Уитмен всегда носил в себе чувство беспредельной широты мироздания. Он буквально весь пронизан ощущением бесконечности времени и пространств. Это было живое, реальное чувство, постоянно сопутствующее всем его мыслям. Любого человека, любую самую малую вещь поэт видел на фоне космических просторов. Миллион – единица его измерения. Он смотрит на вас, но видит не вас, а ту цепь ваших потомков и предков, в которой вы – минутное звено.

Спросите у него – который час? – и он ответит: Вечность. Вся поэзия Уитмена – от первого до последнего слова – проникнута благоговейным восторгом перед божественной гармонией Вселенной. Он глядя на землю глазами астронавта, различая издали только миллионные толпы, где все, как один, Уитмен не видит, не чувствует отдельных человеческих душ. Человечество для него муравейник, в котором все муравьи одинаковы». (К. Чуковский)

Самую главную свою книгу стихов «Листья травы» Уолт Уитмен набирал сам, когда работал в типографии. Чтобы иметь возможность издать ее, он продал свой дом и весь его скарб. Неоднократно переиздавая эту книгу, поэт ее неоднократно дописывал, изменял композицию. Он сравнивал свою поэму то с собором, устремляющимся к небу, то с деревом, наращивающим год от года кольца своего ствола.

В поэме он писал о себе – праздном бродяге:


Я славлю себя и воспеваю себя,
И что я принимаю, то примите вы.
Ибо каждый атом, принадлежащий мне,
принадлежит и вам.
Я, праздный бродяга, зову мою душу,
Я слоняюсь без всякого дела, и лениво
Нагнувшись, разглядываю лесную травинку.
Мой язык, каждый атом моей крови созданы
из этой почвы, из этого воздуха.
Я теперь тридцати семи лет, в полном здоровье,
начинаю эту песню.
И надеюсь не кончить до смерти.
Болезнь кого-нибудь из близких или моя
болезнь, проступки или потеря денег,
или нехватка денег, или унынье или восторг,
Битвы, ужасы братоубийственной войны,
горячка недостоверных известий,
спазмы событий –
Все это приходит ко мне днем и ночью и уходит от меня опять,
Но все это не Я.
Я глотал бы воздух вечно, я влюблен в него.
Я пойду на лесистый берег, сброшу одежду
и стану голым
Я схожу с ума от желания, чтобы воздух
прикоснулся ко мне.
Пар моего дыханья,
Эхо, всплески, жужжащие шепоты, шелковинка,
стволы-раскоряки, обвитые лозой,
Мои вздохи и выдохи, биение сердца,
Прохождение крови и воздуха через мои легкие,
Запах свежей листвы и сухой листвы, запах
морского берега и темных морских утесов, запах сена в амбаре.
Мой голос, извергающий слова, которые я бросаю навстречу ветрам,
Легкие поцелуи, объятья, касание рук,
Игра света и тени в деревьях, когда колышутся гибкие ветви,
Радость – оттого что я один, и оттого, что я
в уличной сутолоке, или оттого,
что я хожу по холмам и полям,
Ощущение здоровья, трели в полуденный час,
та песня, что поется во мне, когда
встав поутру, я встречаю солнце.
Да здравствует каждый орган моего тела,
и каждый орган любого человека, сильного и чистого!
Нет ни одного вершка постыдного, низменного,
Я доволен – я смотрю, пляшу, смеюсь, пою;
Когда любовница ласкает меня и спит рядом
со мной всю ночь и уходит
на рассвете украдкой,
Я верю в тебя, душа моя, но другое мое Я
Не должно перед тобой унижаться,
И ты не должна унижаться перед ним.
Поваляйся со мной в траве, вынь пробку у себя из горла,
Ни слов, ни музыки, ни песен, ни лекций мне
не надо, даже самых лучших,
Убаюкай меня колыбельной, рокотом твоего многозвучного голоса.
Я помню, как однажды мы лежали вдвоем
в такое прозрачное светлое утро
Ты положила голову мне на бедро, и нежно повернулась ко мне,
И распахнула рубаху у меня на груди, и вонзила
язык в мое голое сердце,
И дотянулась до моей бороды, и дотронулась до моих ног.
Тотчас возникли и простерлись вокруг меня
покой и мудрость, которые выше
нашего земного рассудка,
И я знаю, что божья рука есть обещание моей,
И я знаю, что божий дух есть брат моего,
И что все мужчины, когда бы они ни родились
тоже мои братья, и женщины – мои сестры и любовницы,
И что основа всего сущего – любовь.
Если ты с гордостью думал, что тебе удалось
добраться до смысла поэм,
Побудь этот день и ночь со мною, и у тебя
будет источник всех поэм.

У Уолта Уитмена он был.


Ребенок спросил: «Что такое трава?» —
и принес мне полные горсти травы,
Что мог я ответить ребенку?
Я знаю не больше его, что такое трава.
Может быть, это флаг моих чувств, сотканный
из зеленой материи – цвета надежды.
Или, может быть, это платочек от бога,
Надушенный, нарочно брошенный нам на память в подарок,
Где-нибудь в уголке есть и метка, чтобы, увидя, мы могли сказать, чей?
Или, может быть, трава сама есть ребенок
взращенный младенец зелени.
А может быть, это иероглиф, вечно один и тот же,
И, может быть, он означает: «Произрастай везде, где придется».
А вот теперь она кажется мне прекрасными
нестриженными волосами могил.
Кудрявые травы, я буду ласково гладить вас,
Может быть, вы растете из груди каких-нибудь юношей,
Может быть, если бы я знал их, я любил бы их,
Может быть, вы растете из старцев или
из младенцев, только что оторванных от материнского чрева,
Может быть, вы и есть материнское лоно.
Что, по-вашему, стало со стариками и юношами?
И во что обратились теперь дети и женщины?
Они жили, и им хорошо,
И малейший росток есть свидетельство, что смерти на деле нет,
А если она и была, она вела за собою жизнь, она
не подстерегает жизнь, чтобы ее прекратить.
Она гибнет сама, едва лишь появится жизнь.
Все идет вперед и вперед, ничто не погибает.
Умереть – это вовсе не то, что ты думал, но лучше.
Я верю, что листик травы не меньше поденщицы звезд,
И что не хуже их муравей, и песчинка, и яйцо королька,
И древесная лягушка – шедевр, выше которого нет,
И что ежевика достойна быть украшением небесных гостиных,
И что малейший сустав моих пальцев посрамляет всякую машину,
И что корова, понуро жующая жвачку,
превосходит любую статую,
И мышь – это чудо, которое может одно
сразить секстильоны неверных.

В поэме Уолта Уитмена повсюду простирается жизнь.


Младенец спит в колыбели,
Я поднимаю кисею, и долго гляжу на него, и тихо- тихо отгоняю мух.
Юнец и румяная девушка свернули с дороги и взбираются на покрытую кустарником гору.
Я зорко слежу за ними с вершины.
Самоубийца раскинулся в спальне на окровавленном полу,
Я внимательно рассматриваю труп
с обрызганными кровью волосами и отмечаю, куда упал пистолет.
Грохот мостовой, колеса фургонов, шарканье
подметок, разговоры гуляющих
Грузный омнибус, кучер, зазывающий к себе
седоков, цоканье копыт по булыжнику.
Сани, бубенчики, громкие шутки, снежки…
Далеко, в пустыни и горы, я ушел один на охоту,
Брожу, изумленный проворством своим и весельем,
К вечеру выбрал себе безопасное место для сна,
И развожу костер, и жарю свежеубитую дичь,
И засыпаю на ворохе листьев, а рядом со мною мой пес и ружье.
Здесь сойка в лесах никогда не учила гаммы, и все же
трели ее звучат для меня хорошо,
И взгляд гнедой кобылы выгоняет из меня всю постылую глупость.
Я влюблен в растущих на вольном ветру,
В людей, что живут среди скота, дышат океаном или лесом,
В судостроителей, в кормчих, в тех, что владеют
топорами и молотами и умеют управлять лошадьми,
Я мог бы есть и спать с ними из недели в неделю всю жизнь.
Беглый раб забежал ко мне во двор
и остановился у самого дома,
Я услышал, как хворост заскрипел у него под ногами.
А в полуоткрытую кухонную дверь я увидел его, обессиленного
И вышел к нему, он сидел на бревне, я ввел его в дом и успокоил его.
И принес воды, и наполнил лохань, чтобы он
вымыл вспотевшее тело и покрытые ранами ноги,
И дал ему комнату рядом с моей, и дал ему грубое чистое платье;
И хорошо помню, как беспокойно водил он глазами и как был смущен,
И помню, как я наклеивал пластыри
на исцарапанную шею и щиколотки;
Он жил у меня неделю, отдохнул и ушел на Север,
Я сажал его за стол рядом с собою, а кремневое ружье мое было в углу.
Живые спят, сколько надо, и мертвые спят, сколько надо,
Старый муж спит со своей женою и молодой муж спит со своей женой,
И все они льются в меня, и я вливаюсь в них.
И все они – я.
Из них изо всех и из каждого я тку эту песню о себе.
С шумной музыкой иду я, с барабанами и трубами,
Не одним лишь победителям я играю мои
марши, но и тем, кто побежден.
Ты слыхал, что хорошо победить и покорить?
Говорю тебе, что пасть – это так же хорошо;
Я стучу и барабаню, прославляю мертвецов,
О трубите, мои трубы, веселее и звончей.
Слава тем, кто побежден!
Слава тем, у кого боевые суда потонули в морях!
И тем, кто сами потонули в морях!
И всем полководцам, проигравшим сражение,
и всем побежденным героям,
И несметным безвестным героям,
как и прославленным, слава!
Я не хнычу слюнявым хныком, как хнычут другие,
Будто месяцы пусты, а земля – это грязь и навоз.
Жалобы и рабья покорность – в одной упаковке
с аптечным порошком для больных,
Условности – для дальней родни,
Я ношу мою шляпу, как вздумаю, — и в комнате, и на улице.
Радости я прививаю себе и умножаю в себе,
а мучениям я даю новый язык.

Уолт Уитмен обращается к служителям церкви:


Я не отвергаю вас, священники всех времен и народов,
Величайшая вера – моя, и самая малая – моя,
Я вмещаю древнюю религию, и новую, и те что между древней и новой.
Я верю, что снова приду на землю через пять тысяч лет,
Я ожидаю ответа оракулов, я чту богов, я кланяюсь солнцу,
Я делаю себе фитиша из первого камня или пня,
я шаманствую палками в волшебном кругу амулета.
Я сказал, что душа не больше, чем тело,
И я сказал, что тело не больше, чем душа,
И никто, даже бог, не выше, чем каждый из нас для себя.
В каждой вещи я вижу Бога, но совсем не понимаю его,
Не могу я также поверить, что есть что-нибудь чуднее меня.
К чему мне мечтать о том, чтобы увидеть Бога, яснее, чем этот день?
В сутках нет такого часа, в каждом часе нет такой секунды, когда бы я не видел Бога,
На лицах мужчин и женщин.

Уолт Уитмен пишет о всепоглощающем вожделении.


Прикоснуться, не больше? и вот я уже другой человек,
В мои жилы врываются эфир и огонь,
И то коварное, что таилось во мне, перебежчиком спешит мне на помощь,
И молния играет в моем теле, испепеляя то, что почти – я сам,
И руки-ноги мои цепенеют от злобных возбудителей похоти,
Они жаждут выжать из меня всю мою кровь,
которой сердце мое не хочет отдать,
Они нападают на меня, как распутные твари и я
не в силах противиться им,
Они как будто нарочно отнимают у меня все самое лучшее,
Расстегивают одежду мою, прижимаются к моей голой груди.
Они похищают у меня, распаленного, и тихость
лугов, и спокойствие солнца,
И все чувства, которые родственны этим, они бесстыдно гонят меня,
Они подкупают меня увереньями, будто они
будут пастись лишь на окраинах моего существа.
И какое им дело, что я смертельно устал, что я возмущен, разгневан,
Они приводят все прочее стадо, чтобы оно тоже надо мной поглумилось,
А потом сбегаются все на далекой полоске земли
терзать меня тоской и уныньем.
Часовые, оберегавшие каждую часть моего существа,
оставили меня без охраны,
Они отдали меня, беззащитного, кровавому мародеру,
Они столпились вокруг, чтобы свидетельствовать против меня,
и помочь моим лютым врагам.
Я весь оказался во власти предателей,
Я стал говорить, как безумный, здравый смысл покинул меня, отказался,
я-то и есть величайший изменник,
Я первый ушел на эту далекую полоску земли,
отнес себя туда своими руками.
Ты, подлое прикосновенье! Что же ты делаешь со мной?
Я весь задыхаюсь.
Открой же скорей свои шлюзы, иначе мне не вынести тебя.

Уолт Уитмен воспевает чувственную любовь.


Ближе прижмись ко мне, гологрудая ночь,
крепче прижмись ко мне, магнетическая
сильная ночь, вскорми меня своими сосцами!
Ночь, у тебя южные ветры, у тебя редкие и крупные звезды.
Тихая дремотная ночь – безумная, голая летняя ночь.
Улыбнись и ты, сладостная, с холодным дыханием, земля!
Земля, твои деревья так сонны и влажны!
Ты для меня разметалась, земля, — вся в цвету яблонь, земля!
Улыбнись, потому что идет твой любовник!
Расточающая щедрые ласки, ты отдалась мне
со страстью – и я тебе отдаюсь с такой же страстью,
С такой огненной любовью, перед которой
ничтожны слова, — и я отвечаю любовью!
О, безумной любовью!
Я бесстыдный и стыдливый равно.
Прочь запоры дверей!
И самые двери долой с косяков!

Уолт Уитмен пишет о себе, неугомонном.


Пестрый ястреб проносится мимо и упрекает меня,
зачем я болтаю и мешкаю.
Я такой же непостижимый и дикий,
Я испускаю мой варварский визг над крышами мира.
Последняя быстрая тучка задержалась ради меня,
Она отбрасывает мое изображение вслед за другими,
столь же верное, как и любое из них,
на лугах, погруженных в тень.
Она соблазняет меня растаять в туман и пар.
Я улетаю, как воздух, я развеваю мои белые кудри
вслед за бегущим солнцем.
Пусть течет моя плоть волнами,
льется кружевными извивами.
Я завещаю себя грязной земле, пусть я вырасту моей любимой травой,
Если снова захочешь увидеть меня, ищи меня у себя под подошвами.
Если ты узнаешь меня, едва ли догадаешься, чего я хочу,
Но все же я буду для тебя добрым здоровьем,
Я очищу и укреплю твою кровь.
Если тебе не удастся найти меня сразу, не падай духом,
Если не найдешь меня в одном месте, ищи в другом,
Где-нибудь я остановился и жду тебя.

В заключении Уолт Уитмен обращается к вечным понятиям:


Пространство и Время! Теперь-то я вижу, что я не ошибся,
Когда лениво шагал по траве,
Когда одиноко лежал на кровати,
Когда бродил по прибрежью под блестящими звездами утра.
Мои цепи и балласты, спадают с меня, локтями,
я упираюсь в морские пучины,
Я обнимаю горы, я ладонями покрываю сушу,
Я иду, и все, что вижу, со мною.

В конце жизни поэт напишет о смысле поэмы «Листья травы»:

Не изгонять, не ограничивать и не выпалывать

зло из его угрожающей массы или даже разоблачать его,

Но умножать, объединять, довершать

расширять – и прославлять бессмертие и добро.

Критики поэму уничтожили. В их отзыве было сказано: «Если бы творения мистера Уитмена напечатали на бумаге столь же грязной, как они сами, мы бы обошли эту книгу молчанием». Слава пришла из Англии. Бернард Шоу произнес коротко и ясно: «Уитмен – классик». А вот более развернутый отзыв простой читательницы: «Мне и в голову не приходило, что слова могут перестать быть словами и превратятся в электрические токи».

А поэт продолжал посылать свои слова-токи своим признательным читателям.


Я не только поэт доброты, я не прочь быть поэтом злобы.
Что это там болтают о распутной и праведной жизни?
Зло толкает меня вперед, и добро меня толкает
вперед, между ними я стою равнодушный.
Поступь моя не такая, как у того, кто находит
изъяны или отвергает хоть что-нибудь в мире,
Я поливаю корни всего, что взросло.
Или очуметь вы боитесь от этой непрерывно беременности?
Или, по-вашему, плохи законы вселенной
и надобно сдать их в починку?
Я знаю, эта сторона в равновесии, и другая сторона в равновесии.
Сомнения служат мне такой же надежной
опорой, как и непоколебимая вера,
Нынешние наши поступки и мысли лишь первые шаги бытия.
Эта минута добралась до меня после миллиарда других,
Лучше ее нет ничего.
И это не чудо, что столько прекрасного было и есть среди нас,
Гораздо удивительнее чудо, что могут среди нас
появляться и негодяй, и неверный.

Созерцательный мир Уолта Уитмена был буквально взорван начавшейся гражданской войной между Севером и Югом. Его сердце, столкнувшееся со страданиями людей, разорвалось в кровавые куски. «Поэта поразили отрезанные руки, ноги, которые были кучами свалены в лазаретных дворах. Он три года ухаживал за больными и ранеными, не боялся ни оспы, ни гангрены, ни тифа среди ежечасных смертей.


Несу бинты, воду и губку,
К раненым я направляюсь неспешно,
Они лежат на земле, принесенные с поля боя,
Их драгоценная кровь орошает траву и землю;
Иль под брезентом палаток, иль в лазарете под крышей
Длинный ряд коек я обхожу, с двух сторон поочередно,
К каждому я подойду, ни одного не миную.
Помощник мой сзади идет, несет поднос и ведерко,
скоро наполнит его кровавым тряпьем,
опорожнит и снова наполнит.
Осторожно я подхожу, наклоняюсь,
Руки мои не дрожат при перевязке ран,
С каждым я тверд – ведь острая боль неизбежна.
Осматриваю шею кавалериста, пробитую пулей навылет;
Вместо дыхания – хрип, глаза уже остекленели, но борется жизнь упорно.
Явись, желанная смерть! Внемли, о прекрасная смерть!
Сжалься, приди скорей.
Смотрит один с мольбой – бедный мальчик, ты мне незнаком,
Но я бы пожертвовал жизнью для твоего спасенья.
Бинтую пробитое плечо, простреленную ногу,
Очищаю гнилую, ползучую, гангренозную рану,
Но я не теряюсь, не отступаю,
Бедро и колено раздроблены, ранение в брюшину,
Все равно я перевязываю спокойно, а в груди
моей полыхает пожар.
В молчанье, в глубоком раздумье
Я снова и снова по лазарету свой обход совершаю;
Раненых я успокоить стараюсь ласковым прикосновеньем,
Над беспокойными ночи сижу, есть совсем молодые,
Многие тяжко страдают, — грустно и нежно о них вспоминаю.
Много солдат обнимало вот эту шею любовно,
Много их поцелуев на этих засохших губах сохранилось.
Много солдат будет еще лежать на этих койках,
Тело очередного калеки привязано к столу у хирурга,
То, что отрезано, шлепается в страшное ведро.
Я видел лицо – грязнее и слюнявее которого не найти, —
лицо идиота, в этом сумасшедшем доме,
Но я утешался, зная, чего не знали ни палачи, ни жертва,
Ибо я знал о силах, что выпотрошили и сломили
бедного моего собрата.
Я знал, что нужно ждать, пока весь мусор
не будет выметен из запущенного жилища;
Я загляну сюда еще раз через дюжину, две поколений,
И встречу хозяина, безукоризненного,
чистоплотного, столь же здорового, как я сам.
Но надо еще так долго ждать.

Поэт с отчаянием вопрошает залитую кровью землю:


Как можешь ты давать мне здоровье, ты,
травяная кровь, кровь корней, плодов и зерен?
Разве изо дня в день не пихают в тебя, о земля,
пораженные болезнями трупы?
Разве каждый материк не набит до краев мертвецами?
Куда же ты девала эти трупы, земля?
Этих солдат, убитых на войне,
Этих пьяниц и жирных обжор, умиравших из рода в род?
Куда же ты девала это тухлое мясо, эту
вонючую жижу?
Сегодня их не видно негде, или, может быть,
я заблуждаюсь?
Вот я проведу борозду моим плугом, я глубоко
войду в землю лопатой и переверну
верхний пласт,
И под ним, я уверен, окажется смертное мясо.
Но вглядитесь же в эту землю! Рассмотрите ее хорошо!
Может быть, каждая крупинка – земля была
когда-то частицей больного – все же смотрите!
Прерии покрыты весенней травой!
Какая химия!
Ветры и вправду не веют заразой,
Нет никакого подвоха в этой влаге
прозрачно-зеленого моря, которая жаждет
любовно прижаться ко мне,
И я без опаски могу ей дозволить лизать мое
голое тело множеством своих языков,
И мне не грозят те хвори, которые влиты в нее,
Все чисто всегда и вовеки,
Так сладостна студеная вода из колодца,
Ежевика так сочна и душиста,
Ни яблоки, ни апельсины, ни виноград,
ни дыни, ни сливы, ни персики
не отравляют меня,
Когда я лежу на траве, она не заражает меня,
Хотя, может быть, каждая былинка травы встает
из того, что было когда-то болезнью.
Этим-то Земля и пугает меня, она так тиха и смиренна,
Она из такого гнилья создает такие милые вещи,
Чистая и совсем безобидная, вращается она
вокруг оси, вся набитая трупами тяжко болевших,
И такие прелестные ветры создает она из такого ужасного смрада,
И с таким простодушным видом каждый год
обновляет она свои щедрые, пышные всходы,
И столько услад дает людям, а под конец
получает от них такие отбросы взамен.

Случается, что Уитмен проклинает живущих на земле.


Пусть земля станет адом для всех! Пусть дни
будут чернее ночи! Пусть никто
не знает ни сна, ни покоя!
Пусть мир никогда не достанется тому или той,
для кого он был создан!
Пусть по-прежнему сердце юноши ускользает
от сердца старика и сердце старика
от — сердца юноши!
Пусть исчезнут солнце и луна! пусть зрители
аплодируют лишь декорациям!
пусть под звездами будет одна лишь апатия!
Пусть свобода не будет неотъемлемым правом
для каждого, и всякий, кто может,
тиранит другого, тиранствует
в свое удовольствие!
Пусть поддерживают только неверных!
Пусть подлость, измена, предательство, злоба,
насмешка, жадность, непристойность,
бездарность и похоть будут превыше
всего! пусть преклоняются перед ними
писатели, судьи, религии, философии,
правительства, семьи!
Пусть гнуснейшие женщины рожают детей
от гнуснейших мужчин!
Пусть мужчины в своем кругу говорят и думают
похабно о женщинах! и женщины в своем
кругу – похабно о мужчинах!
Пусть священники все еще играют в бессмертие!
Пусть вера будет вырвана из наших сердец и мы
лишимся той силы, которая
помогала нам жить!
Пусть только на свете и будет что деньги,
бизнесы, импорты, экспорты, налоги,
авторитеты, прецеденты, и бледные
щеки, и несварение желудка, и безверье,
и непристойная брань и невежество!
Пусть судьи и преступники поменяются своими
местами! пусть в тюрьмы посадят
тюремщиков, а ключи отдадут заключенным!
Пусть торжественно воцарится смерть!
Был ли хоть единственный час в твоей жизни,
когда бы ты был истинно счастлив?
Пусть краткий миг жизни не подготовит нас
к вечности, которую дарует нам смерть!

Поэт требует:


Отвечайте мне! Отвечайте!
Каждого к ответу! кто спит – разбудите! чтобы
никто не посмел увильнуть!
Долго ли нам жить лицемерием и подлостью?
О страны! о дни! вы задушены всеобщей продажностью,
Вы задавлены, словно высокой горой
грабительством, бесстыдством;
И, подобно волнам океана, заливает вас
безмерная наглость, о мои дни, мои страны!
Ибо даже молния и грозовые громы войны
не очистили нашего воздуха.

Но вот у поэта кончается недолгая передышка, дарованная ему для стихотворных строк. Уитмен откладывает в долгий-предолгий ящик свое перо и вновь берется за стиранные-перестиранные бинты. Седой, молчаливый, медлительный, он уже одним своим видом успокаивает страждущих успокоения, и те, к кому он подходит, хоть на минутку чувствуют себя счастливыми. Говорят, было в нем что-то доброжелательно-магическое». (К. Чуковский)

Перевязывая гангренного больного, Уитмен неосторожно прикоснулся порезанным пальцем к его ране, и вскоре вся рука поэта воспалилась до самого плеча. Через несколько лет эта болезнь привела к большой катастрофе. В 1873 году Уитмена разбил паралич, отнялась левая половина тела. Немыслимо страдая, он молил о смерти и восторгался ею:


Приди успокоить, прекрасная смерть,
Повсюду в мире, как свет, появляясь, являясь
Ко всем и к каждому днем и ночью
Раньше или позже, нежная смерть.
Да будет хвала бесконечной вселенной
За живость и радость, за все явленья, пытливое знанье,
За ласку любви, — но да будет хвала, хвала, хвала
Прохладным, надежным и крепким объятиям смерти!
О темная мать, всегда неслышно скользящая рядом,
Тебя не встречал никто песнопеньем привета?
Так я воспою тебя – и выше всего прославлю,
И песню несу, чтоб в назначенный час ты
пришла, не колеблясь.
Спасительница, приблизься!
Не сокрушаться я приду к уходящему, а поздравить его,
Пусть так – ты взяла их, и я пою без печали о мертвых,
Затерянных в ласковом, тихом твоем океане,
Омытых блаженством твоим, о смерть.
Тебе мои радостные серенады,
Я празднество в честь тебя предлагаю, и пляски и украшенья,
Для них подобает – широкий простор
под открытым небом,
И жизнь, и поля, и задумчиво-тихая ночь.
Прощай, мое Вдохновенье!
Прощай, мой милый товарищ, моя дорогая любовь!
Я ухожу, а куда – и сам не знаю,
Не знаю, что ждет меня впереди, не знаю,
встретимся ли мы с тобою, —
Так, значит, — прощай, мое Вдохновение.
И ныне, в последний раз, дай мне оглянуться на минуту:
Все медленнее, все слабее тикает маятник в моей груди,
Пора уходить, надвигается ночь, скоро сердце
перестанет биться.
Долго мы жили вместе, радуясь и лаская друг друга, —
Какой восторг! – а теперь расставаться время
настало – прощай мое
Вдохновенье!
И все же позволь – спешить я не буду,
Так долго мы жили друг с другом, засыпали
вместе, сливались почти воедино, в одно существо,
И теперь, если нам умереть, мы умрем вместе,
Быть может, мы станем богаче, счастливее и что-то познаем,
Может быть, ты ведешь меня ныне к моим
самым высоким, истинным песням – кто знает?
Может быть, именно ты не даешь повернуть этот
ключ в роковой, последней
двери — что ж, в последний раз,
Прощай, — и привет тебе! – мое Вдохновение!

«Так хилый старик без надежды на будущее, страдая от мучительной болезни, наперекор всему оставался жизнерадостен и светел. Его прощальные стихи оставались песнями счастья. „Здравствуй, неизреченная благодать предсмертных дней!“» — приветствовал он свою недужную старость.

Время от времени посещавших его друзей, Уитмен попросил купить ему могилу и заказал гранитный памятник. Потом стал терпеливо ждать, когда этот монумент пригодится. Но смерть долго не приходила. Умирал он так же медленно, как и жил. Его три раза разбивал паралич, но никак не мог одолеть». (К. Чуковский)

Так силен был поэт-богатырь – страстный любитель жизни, для которого смерть не представлялась концом всего сущего.


Если все превратится в прах и навоз,
Если черви и крысы – вот наш конец, тогда
бейте тревогу! Мы преданы!
Тогда можно поверить в смерть.
Веришь ли ты в смерть? Если бы я верил в смерть,
я умер бы непременно,
Неужели ты думаешь, я мог бы, довольный
и благополучный, идти навстречу
полному уничтожению?
Довольный и благополучный, я иду
Куда иду – не знаю, но чувствую, что это хорошо,
Вся вселенная говорит о том, что это хорошо,
Прошлое и настоящее говорит, что это хорошо.
Волноваться жизнью прекрасно и успокоиться
в свой срок тоже прекрасно.
Домашние радости, ежедневная работа, бизнес,
строительство домов – все это не иллюзия
все имеет вес, форму и свое место.
Фермы, доходы, урожаи, рынки, заработки
и правительства – тоже не иллюзия,
Разница между добром и злом – отнюдь не заблуждение.
Земля – не звук пустой, человек, его жизнь
и вещи, сопутствующие ему в жизни, — все хорошо продумано.
Нет, ты не брошен на произвол судьбы,
уверенно и надежно ты сам строишь ее,
Ты сам, ты сам, ты сам, отныне и навеки.
Ибо вечное стремление вселенной рождать и рождать,
Вечное плодородное движение мира.
Но знай, тот, кто идет без любви хоть минуту,
на похороны свои он идет,
завернутый в собственный саван.