Лондонский мечтатель Фрэнсис Бэкон.


</p> <p>Лондонский мечтатель Фрэнсис Бэкон.</p> <p>

Высказывание «Знание – сила» известно чуть ли не каждому образованному жителю Земли. Произнес эти великие слова английский философ Фрэнсис Бэкон. «Его колоритная фигура возвышается у начала новой европейской философии. На нем пышные одежды в стиле только что народившегося стиля барокко, а его мысли отмечены великой культурой Ренессанса. В отдельных его привязанностях сквозит даже что-то от средневековья, но живет в нем душа, устремленная в будущее. Вряд ли кто-либо, кроме немногих специалистов заинтересуется сейчас трактатами и опусами Бэкона, однако до сих пор живы в сознании многих его броские афоризмы и слова торжественного гимна в честь всемогущества человеческого знания и экспериментальной науки». (А. Субботин)

Род Бэкона не имел аристократических корней, подниматься он стал, видимо, с приходом овцеводства на полях Англии. Его отец сначала занимал должность управляющего овцеводческим поместьем, но, благодаря своей активной юридической и политической деятельности получил от короны Тюдоров в личную собственность конфискованные у католиков монастырские земли. Активная натура Бэкона старщего не желала останавливаться в своем продвижении, и дело дошло до того, что он поднялся в своей карьере до высокой должности хранителя большой печати Англии, в коей и пребывал благополучно до самой смерти.

Мать Фрэнсиса не стала ни кичливой женой высокого чиновника, ни сварливой узурпаторшой своей домашней прислуги, а была весьма образованной женщиной. Она хорошо владела древнегреческим и латынью, интересовалась теологией и перевела на английский язык несколько религиозных сочинений. Так что детство будущего философа протекало в весьма интеллектуальной обстановке.

«Надо сказать, его семья относилась к той части общества, которую называли „новой знатью“». Она вытеснила из общественной и придворной жизни страны старую родовую аристократию, обескровленную в многолетней войне Алой и Белой роз. Выходцы из сельских местностей, представители «новой знати» не наследовали ни титулов, ни обширных поместий, не имели ни свит, ни укрепленных замков. Всем тем немногим, что они имели, они были обязаны абсолютистской монархии Тюдоров и за это платили ей служением не за страх, а за совесть. В их бдительной преданности, расчетливой умеренности и трезвом стремлении к порядку корона нашла стойкую поддержку своим делам, и умело противопоставляла эти добродетели как строптивости старой аристократии, ревниво оберегавшей остатки своей средневековой вольности, так и двуличию духовных пэров, более преданных своей касте, чем королю и отечеству». (А. Субботин)

В семье Бэконов единодушно было решено, что Фрэнсис пойдет по стопам отца и займется юридической практикой. Для этого юноша получил сначала образование в Кембридже, а потом отправился в составе английского дипломатического посольства в Париж. Представителю посольства тогда было всего лишь шестнадцать лет. Но это не беда. Основательное дипломатическое образование Фрэнсис получал среди замысловатых политических хитросплетений междоусобной борьбы католиков и гугенотов, бушевавшей в те годы.

Однако в девятнадцать лет ему пришлось вернуться в Англию – умер отец. Как младший сын в семье, Фрэнсис получил настолько скромное наследство, что вынужден был серьезно задуматься о своем будущем положении в обществе. Задумавшись же, он решил поступить в юридическую корпорацию, и уже через семь лет, благодаря своему блистательному уму, обширной судебной практике и написанию ряда трактатов по юридическому праву Бэкон становится старшиной этой корпорации.

Его современник Б. Джонсон вспоминает о его деятельности: «Никогда и никто не говорил с большей ясностью, с большей сжатостью, с большим весом и не допускал в своих речах пустоты и празднословия, как он. Каждая часть его речи была по-своему прелестна. Слушатели не могли ни кашлять, ни отводить от него глаз, не упустив чего-либо. Говоря, он господствовал и делал судей по своему усмотрению то сердитыми, то довольными. Никто лучше него не владел их страстями».

Казалось бы, что еще нужно молодому, преуспевающему юристу? Однако, честолюбивый юноша жаждал большего, и мог иметь большее благодаря своему рождению и образованию. Он, как и его отец, хотел иметь должность при дворе. Вот слова, начертанные им в адрес королевы Елизаветы в надежде на повышение по службе: «Моим всегдашним намерением было в какой-нибудь скромной должности, которую я мог бы выполнить, служить ее величеству; не как человек, рожденный под знаком Солнца, который любит честь, или под знаком Юпитера, который любит деловитость, ибо меня целиком увлекает созерцательная планета, но как человек, рожденный под властью превосходнейшего монарха, который заслуживает посвящения ему всех человеческих способностей. Вместе с тем ничтожность моего положения в какой-то степени задевает меня; и хотя я не могу обвинить себя в том, что я расточителен или ленив, тем ни менее мое здоровье не должно растрачиваться, а моя деятельность оказаться бесплодной.

Я признаю, что у меня столь же обширные созерцательные знания, сколь умеренные гражданские, так как я все знание сделал своей областью. Я надеюсь, что в тщательных наблюдениях, обоснованных заключениях и полезных изобретениях и открытиях я добился бы лучшего состояния в этой области. Вызвано ли это любопытством, или суетной славой, или природой, или, если это кому-либо угодно, филантропией, но оно настолько овладело моим умом, что он уже не может освободиться от этого. И для меня очевидно, что при сколько-нибудь разумном благоволении достойная должность позволит мне распоряжаться с большим умом, нежели это может сделать человеческий ум сам по себе. А сейчас я точно сокол в ярости – вижу случай послужить, но не могу летать, так как я привязан к кулаку другого».

«В этом письме, датированным 1591 годом мы уже узнаем всего Бэкона – реформатора, одержимого далеко идущим замыслом преобразования всей науки, и вместе с тем царедворца по природе, тоскующего от сознания своей непричастности к полноте придворной и политической жизни. Правда потом, когда его карьера сановника потерпит скандальный крах, он будет утверждать, что был рожден скорее для литературной деятельности, чем для какой бы то ни было иной, и оказался совершенно случайно „вопреки склонности своего характера на поприще практической деятельности“».

Но это случится потом, через тридцать лет, и это, быть может, будет правдой его старчества, но не правдой всей прожитой им жизни. Теперь же и еще долгое время притом он будет гореть настойчивым желанием применить свои силы на государственной службе.

На короткое время Бэкон возглавил оппозицию, когда палата общин пыталась отстаивать свое право определять размер субсидий короне независимо от лордов. Вот что он говорил, выступая в парламенте, против правительственного предложения об увеличении подати: «Прежде, чем все это станет уплачено, джентльмены должны будут продать свою серебряную посуду, а фермеры – медную, что же касается нас, то мы находимся здесь не для того, чтобы слегка пощупывать раны государства, а для того, чтобы их исследовать. Увеличив подати, мы возбудим недовольство и подвергнем риску безопасность ее величества, ибо история Англии убеждает нас, что англичане менее других народов способны подчиняться, унижаться или быть произвольно облагаемыми податями».

Фрэнсис Бэкон был смел и умен, а между тем доброе расположение к нему ее величества не простиралось далее милостивых бесед, в которых Бэкон, бывало, излагал свою позицию, — позицию увертливого дипломата, говоря Елизавете: «Искусно и ловко тешить народ надеждами, вести народ от одной надежды к другой есть одно из наилучших противоядий против недовольства. Поистине, мудро то правительство, которое умеет убаюкивать людей надеждами, когда оно не может удовлетворить их нужды». Елизавета улыбалась этим его словам и дальше советовалась по правовым и другим государственным вопросам. «Она поощряла его со всей щедростью своей улыбкой, но никогда не поощряла щедростью своей руки». (В. Раули).

В биографии Фрэнсиса Бэкона однажды случился некий неблаговидный поступок. Как-то на него обратил внимание молодой королевский фаворит граф Эссекс – блестящий порывистый генерал, искренне привязавшийся к Бэкону – внешне незаметному, гибкому и предусмотрительному королевскому поверенному. Генерал от полноты души подарил философу поместье. Но спустя несколько лет герой-генерал провалил ирландскую компанию, потерял былое доверие королевы, все свои должности и доходы. Так случилось. И тогда Эссекс, негодуя и не очень-то внемля благоразумным советам своего друга Фрэнсиса, решается на демонстративный антиправительственный бунт.

Что в этом случае делает Бэкон? Королевский адвокат Бэкон выступает в суде и обвиняет генерала в обдуманном и заранее подготовленном заговоре, сравнивает его ни много ни мало как с самим герцогом Гизом, грозой протестантов. Исход этого выступления – казнь порывистого генерала Эссекса.

Вот такая непривлекательная история случилась в биографии великого философа.

Надо сказать, что при Елизавете Бэкон так и не поднялся ни на одну ступень придворной служебной лестницы. Зато он – подающий надежды писатель. В 1597 году вышел небольшой томик его эссе на религиозные, моральные и политические темы. Иные перспективы открылись перед Бэконом во времена правления Якова 1 Стюарда – сына Марии Стюарт. Тщеславному и мнящему себя мудрецом монарху весьма импонировала литературная известность, остроумие и образованность до сих пор еще не оцененного по заслугам юриста. В день коронации короля Фрэнсиса Бэкона жалуют званием рыцаря. И он начинает подниматься по служебной лестнице все выше и выше.

В 1614 году разъяренный требованием прекратить сбор всех неутвержденных палатой налогов, Яков 1 распускает парламент и в течение почти семи лет правит страной единолично, опираясь лишь на группу своих фаворитов, среди которых на первое место выдвигается герцог Бекингем – одна из самых одиозных фигур в политической жизни того времени. В этот период начинается новое служебное возвышение Бэкона. Сначала он назначается членом Тайного совета, потом хранителем большой печати и, наконец, становится лордом — верховным канцлером и пэром Англии.

Король явно благоволит Бэкону, фамильярно называет его «своим добрым правителем», а, уезжая в Шотландию, поручает ему на время своего отсутствия управление государством. В свою очередь лорд-канцлер, являясь послушным орудием в руках королевского любимца, до сумасшествия высокомерного Бекингема, волей-неволей оказывается втянутым в целый ряд его неприглядных махинаций. Эти годы канцлерства Бэкона совпадают с самыми позорными годами царствования Якова 1: интриганство, взаимная подозрительность, всесилие фаворитов и выскочек делаются почти что нормами придворной жизни.

И вот в 1621 году парламент предъявил обвинение лорду-канцлеру Фрэнсису Бэкону во взяточничестве. На это Бэкон ответил: «Что касается подкупов и даров, в которых меня обвиняют, то, когда откроется книга моего сердца, я надеюсь, там не найдут мутного фонтана испорченного сердца, растленного обычаем брать вознаграждения, чтобы обмануть правосудие».

Лорды не вняли его образным словам и поддержали обвинение против Бэкона. Он предстал перед судом, его приговорили к уплате 40 тысяч фунтов штрафа и заключению в Тауэр. Жесткий приговор смягчил король. Через два дня лорда-канцлера освободили из заключения, а вскоре освободили и от штрафа. Но его карьера государственного деятеля закончилась.

Бэкон сделал следующее заключение этому периоду своей жизни: «Возвышение требует порой унижений, а честь достается бесчестьем. На высоком месте нелегко устоять, но нет пути назад, кроме падения, или, по крайней мере, заката, а это – печальное зрелище».

«Справедливость этих слов подтвердила жизненная судьба их автора. Из двух всепоглощающих стремлений, которыми была одержима эта натура, осталось лишь одно – занятие наукой.

В этот период по крайней мере три идейных фактора определяли характер новой европейской философии – возрождение античных культурных ценностей, религиозная реформация и развитие естествознания. Воздействие всех их отчетливо прослеживается в воззрениях Бэкона – последнего крупного философа Возрождения и зачинателя философии нового времени.

В эпоху Реформации, когда была подорвана монополия церкви на духовную жизнь общества, и высшей религиозной ценностью стало внутренне интимное отношение человека к богу, философия превращается в существенно светскую область свободного знания. Наконец, развитие науки, и, прежде всего, нового естествознания, побуждает ее постоянно согласовывать свои представления и умозрения с данными и методами, принятыми в точном знании. Связь с наукой выступает поистине феноменом развития философии.

Бэкон включил в философию почти всю совокупность наук, видел ее задачу в изучении природы и человека и сохранил тот особенный подход, который соотносится с непосредственным значением этого древнегреческого термина «философия» – это и есть любомудрие. «Философы – говорил он, — продукт своего времени, своего народа, самые тонкие, драгоценные и невидимые соки которого концентрируются в философских мыслях».

Бэкон – энтузиаст новых экспериментальных исследований, провозгласивший, что отныне открытия надо искать в свете Природы, а не во мгле Древности, не мог разорвать паутину, связывающую его с этой Древностью, и она питала его радикальные замыслы своими понятиями, образами, аргументами. То были корни, которые уходят в глубь веков, и ветви, которые протягивают во времени свои вечнозеленые побеги в миры иных структур, проблем и умонастроений.

Он не стоял в рядах тех, кто камень за камнем возводил грандиозное здание современной науки и техники. Он не стал ни архитектором, ни инженером этого строительства, но он дал ему несравнимую рекламу. Его слова «Знание – сила» стали девизом века научно-технического прогресса. А сам себя он сравнивал с герольдом: «Я всего лишь трубач и не участвую в битве». (А. Субботин)

Творчество этого «трубача» — провозвестника технической революции принадлежит не только философии, но в большой степени и английской литературе. Вот сколь своеобразно трактует Бэкон древний миф о Сфинксе:

«Говорят, что Сфинкс был чудовищем с лицом и голосом девы, покрытой перьями, как птица, с когтями грифа; сия чудная птица сидела на вершине горы близ Фив и следила за дорогой, подстерегая путников; она набрасывалась на них из своей засады и, схватив, загадывала им темные и сложные загадки, которые, как полагали, сама узнавала от Муз. Если несчастные путники не могли разрешить и растолковать эти загадки, но колебались и говорили что-то невнятное, она со страшной свирепостью растерзывала их.

Фиванцы назначили награду тому, кто сможет разгадать загадки Сфинкса. Эдип вызвался встретиться со Сфинксом. Он дал правильные ответ, и одержал победу, и погубил Сфинкса-деву; тело ее, погруженное на осла, возили, как в триумфальной процессии по городу, сам же Эдип по условиям договора стал царем Фив.

Миф столь тонкий и умный; мне кажется, что он рассказывает о науке. В самом деле, вовсе не абсурдно называть науку чудовищем, ибо у невежд и просто неосведомленных людей она вызывает удивление. Она многообразна по своему виду и облику, ибо предмет науки бесконечно разнообразен: женское лицо и голос указывают на изящество и словоохотливость; крылья даны ей потому, что знания и открытия мгновенно распространяются и разлетаются по свету, ибо передача знаний подобна бурно вспыхнувшему пламени, зажженному от другого пламени. Очень глубокий смысл содержит упоминание и об острых кривых когтях, ибо аксиомы и доказательства науки проникают в ум, захватывают его и держат так крепко, что он не может ни двинуться, ни вырваться.

Всякие же знания представляются нам расположенными на крутых и высоких горах, ибо, будучи явлением возвышенным, оно по праву рассматривается помещенным где-то высоко наверху, откуда с презрением взирает на невежество и может, как с вершины горы, далеко и на широком пространстве видеть все вокруг.

Сфинкс предлагает смертным различные трудные вопросы и загадки, которые он узнал от Муз. Но пока эти загадки остаются достоянием Муз, они, возможно, не таят в себе ничего страшного: ведь до тех пор, пока у размышления и исследования нет никакой иной цели, кроме самого знания, ум пребывает не стесненным, не заключенным в узкие рамки, но свободно устремленным вдаль.

Когда же такого рода загадки переходят от Муз к Сфинксу, то есть к практике, так что свои требования начинают настойчиво предъявлять действие, выбор, решение, вот тогда-то загадки становятся тягостными и страшными, чудовищно терзают и мучают человеческий ум, тянут его в разные стороны, буквально разрывают на части, если люди оказываются неспособными разрешить и разгадать их. Но у того, кто их разрешит, — у того власть.

Мы должны строить в человеческом разуме образец мира таким, каков он оказывается, а не таким, как подскажет каждому его рассудок. Но это невозможно осуществить иначе как рассеканием мира и прилежнейшим его анатомированием. А те нелепые и как бы обезьяньи изображения мира, которые созданы в философии вымыслом людей, мы предлагаем совсем рассеять».

Разносторонность знаний Фрэнсиса Бэкона позволяет ему сопоставить различные области знания и обобщить их.

Вот примеры сему утверждению: «Если две величины равны третьей, то они равны между собой» – это математическое правило, а вместе с тем общелогическое основание умозаключений. «Природа проявляет себя преимущественно в самом малом – этот физический принцип привел Демокрита к созданию теории атомов, но он же был применен и к политике, когда Аристотель начал изучение государства и семьи».

«Изменяется все, но ничего не гибнет» – этот общий принцип в физике формулируется так: «Количество материи не увеличивается и не уменьшается», а в естественной теологии он принимает другой вид: «Создать ничто из ничего и обратить ничто в ничто – доступно лишь всемогущему богу».

Христианство для Бэкона не какая-то выдуманная кем-то химера, а животрепещущая явь, и свою приверженность церкви он неоднократно подтверждает: «Есть священная или боговдохновенная теология. Однако если мы собираемся говорить о ней, то нам придется пересесть из утлого челна человеческого разума на корабль церкви; только он один, вооруженный божественным компасом, может найти правильный путь, ибо теперь уже недостаточно звезд философии, которые до сих пор светили нам в пути».

И Природа, и Писание по Бэкону – дело рук Божьих «Мы должны верить слову Божию, если даже разум и сопротивляется этому. Поэтому в начале нашего труда мы возносим к богу-отцу, богу-слову и богу-духу смиреннейшие и почтеннейшие моления о том, что не в нашей власти, — чтобы они, помня о тяготах рода человеческого и о превратностях этой жизни, в коей мы проводим немногие и горькие дни, удостоили подать семье людей через наши руки новый дар своего милосердия.

И еще мы коленопреклоненно молим о том, чтобы человеческое не оказалось во вред божественному и чтобы открытие путей чувств и яркое вожжение естественного света не породило в наших душах ночь и неверие в божественные таинства, но чтобы, напротив, чистый разум, освобожденный от ложных образов и суетности и все же послушный и вполне преданный божественному откровению, воздал вере то, что вере принадлежит. Наконец, чтобы, отбросив тот, влитый в науку змеиный яд, от которого возносится и преисполняется надменный дух человеческий, мы не мудрствовали лукаво и не шли далее трезвой меры, но в кротости чтили истину.

Наконец, мы хотим предостеречь всех вообще, чтобы они помнили об истинных целях науки и устремились к ней не для развлечения и не из соревнования, не ради выгод, но ради пользы для жизни и чтобы они совершенствовали и направляли ее во взаимной любви. Ибо от стремления к могуществу пали ангелы, в любви же нет избытка, и никогда через нее ни ангел, ни человек не были в опасности.

Доброта соответствует евангельскому милосердию; излишество в ней невозможно, возможны лишь заблуждения. Из всех добродетелей и достоинств она есть величайшее, ибо природа ее божественна; без нее человек – лишь суетное, вредоносное и жалкое создание, не лучше пресмыкающегося. Атеизм — это тонкий слой льда, по которому один человек может пройти, а целый народ нет».

Циники смеялись над идеалами Бэкона. Смеялись самые отвратительные люди на земле. Их цинизмом


Все лучшее в людях увечится.
Цинизм – параша, цинизм – парша,
Цинизм – балласт на корабле человечества.
А идеалисты – руль и паруса. (Е. Евтушенко)

Истинный идеалист Бэкон различает в человеке две души – разумную и чувственную. Первая – от бога, вдохновленная им и благословленная, вторая – подобная душе животных, состоит из набора элементарных материальных элементов и является органом разумной души.

Религиозные понятия для Бэкона святы, и он их присваивает земным вещам, говоря: «В библиотеках хранятся книги, как в усыпальницах хранятся мощи древних святых, обладающие чудодейственной силой».

Когда Бэкон обращается к английскому королю Якову 1, кажется, что он обращается в тщетной надежде идеалиста к его боговдохновенной душе: «Я надеюсь, мне удастся, предоставив на Ваше рассмотрение множество разнообразных предметов, заинтересовать Ваш царственный ум и побудить Вас по великодушию Вашему и мудрости уделить все лучшее из царственных сокровищ Вашей души на расширение пределов искусств и наук».

В лице людей науки Бэкон видит бескорыстную и увлеченнейшую часть человечества. Он говорит: «С полным основанием можно утверждать, что из всех людей только ученые любят труд ради него самого. Ведь те, кто любит дела и труды ради приносимой ими выгоды, подобны наемным рабочим, любящим работу ради той оплаты, которую они получают за нее. Одни только ученые получают удовольствие от трудов и научных занятий, как от действий, согласных с природой и не менее полезных для ума, чем физические упражнения для тела, думая о самом деле, а не о выгоде, которое оно может принести, так что из всех людей они самые неутомимые, потому что дело таково, что захватывает и увлекает их ум. Наука не знает пресыщения, а знает лишь беспрерывное чередование достижения цели и стремления к новому. Ум человека возвышается до небес, чего не может сделать его тело.

Ученые, стремящиеся проникнуть в глубину тела науки, побежденные вечной любовью к истине, отважно вступают на неизведанный путь среди круч и пустынь и, полагаясь и уповая на божественную помощь, противопоставили свой дух и ожесточению, и как бы боевому строю общераспространенных мнений, и собственным внутренним колебаниям и сомнениям, и затемненности, туманности и повсюду представляющимися ложным образом вещей, чтобы добыть наконец для ныне живущих и для потомства более верные и надежные указания.

Наиболее одаренные ученые во все времена подвергались насилию: если где-либо и появлялись проблески более возвышенных мыслей, их сразу же изгонял и гасил ветер ходячих мнений; так что время, подобно реке, донесло до нас то, что легко и надуто, и поглотило то, что полновесно и твердо. Ведь наибольшую силу у народа имеют учения вызывающие и драчливые, или краснобайские и пустые, то есть такие, которые приобретают сторонников или запутывая их в сети, или заманивая».

Совершенно неожиданно, Френсис Бэкон, отрывает свое перо от научных трактатов, тексты которых здесь по понятным причинам не приводятся, и обмакивает его в чернильницу, до краев наполненную утопическими фантазиями. Он пишет повесть о «Новой Атлантиде». Сия загадочная, неведомо куда сгинувшая страна, волнует его богоданную душу. Сей лондонский мечтатель решает пройти свой путь головокружительных, не имеющих ничего общего с реальностью, идей.

«Скажут: мечта – это удел молодости, в то время как опытная зрелость более склоняется к трезвому и житейскому взгляду на вещи. У Бэкона, уже с раннего детства не по годам развитого вундеркинда, было все наоборот. Его первые произведения претендуют на спокойное и трезвое рассмотрение весьма жизненных вопросов. Зато зрелые годы наполнены настойчивой разработкой различных проектов, а на склоне лет он приходит к своей философской утопии. Он возвращается к своей излюбленной теме о величии и благе научно-технического прогресса, и, кажется, вся повесть „Новая Атлантида“» нужна ему для того, чтобы возвысить ученых и изложить свой проект всегосударственной организации науки.

Его выдуманное государство Бенсалема – это утопические острова, законсервировавшиеся в своем благополучии, изолированные от всего мира. Здесь можно найти классы и сословия, частную собственность и привилегии, христианскую церковь и чиновничество различных степеней и рангов. Это своеобразная идеализация английской абсолютной монархии, какой ее хотел видеть лорд-канцлер Френсис Бэкон, правда, с существующей поправкой на господство ученой аристократии в духе платоновского «Государства». (А. Субботин)

Книга английского мечтателя начинается с того, как некие мореплаватели оказались отброшены бурей в неизвестную им часть моря. Один из них рассказывает:

«Мы очутились среди величайшей в мире водной пустыни, мы почли себя погибшими и стали готовиться к смерти. Однако мы все еще возносили сердца наши и мольбы ко всевышнему, творящему чудеса на водах, моля, чтобы как при сотворении мира он собрал воду воедино и явил сушу, так и теперь явил бы нам сушу и не дал погибнуть. И вот вскоре мы вошли в удобную бухту, служившею гаванью красивому городу, с моря выглядевшему весьма живописно.

Местные жители помогли нам высадиться на берег и предоставили жилье. Затем явился человек и, входя, он слегка склонился, мы же, со своей стороны, приветствовали его со смирением и покорностью, ибо ждали от него своего приговора. Пришедший сказал: «Я по должности управитель Дома чужестранцев, а по сану христианский священник, и пришел предложить вам свои услуги как чужестранцам, но, прежде всего, как христианам. Если вы имеете какие-либо просьбы, говорите без утайки и увидите, что мы не огорчим вас отказом».

Мы отвечали, обменявшись друг с другом взглядами, в коих выразилось восхищение столь приветливым и отеческим к нам отношением, что не знаем, что и сказать; ибо не находим слов для выражения нашей благодарности, а его щедрые и великодушные предложения не оставляют места для просьб. Мы словно видим перед собою прообраз нашего небесного спасения; ибо, находясь еще столь недавно в пасти смерти, очутились вдруг там, где все дарует нам утешение. Мы сказали, что не нарушим их законов и добавили, что скорее языки наши присохнут к гортани, чем мы позабудем упомянуть в своих молитвах этот добрый народ.

Управитель ответил, что, будучи священником, ожидает лишь пасторской награды, а именно: нашей братской любви и блага нашим душам и телам; после дал распоряжения относительно нашего проживания, и удалился со слезами умиления, нас же оставил радостными и смущенными. «Поистине, — говорили мы друг другу, — мы очутились в стране ангелов».

Вскоре я завязал короткое знакомство с одним тамошним купцом по имени Иоабин. Он был евреем, и был обрезан. Евреи здесь весьма отличаются от евреев, населяющих другие страны. Тогда как те ненавидят имя Христово и таят про себя злобу на народы, среди которых живут, тамошние евреи, напротив, весьма почитают Спасителя и исполнены любви к народу Бенсалема. Он рассказал мне, что нет на земле народа столь целомудренного, как бенсальмцы, и столь чуждого всякой скверны. Эта страна — поистине девственница мира. Здесь большие семьи чтимы государством и получают от него большую помощь.

«Знай же, — сказал мне бенсалемец, — у нас нет ни публичных домов, ни блудниц и ничего на это похожего. Мы изумлены тем, что вы, европейцы, терпите у себя подобные вещи. Вы лишили брак его смысла; ибо брак ведь призван быть средством против недозволенных вожделений, а вожделение естественное должно быть к нему побуждаемо. Но где люди имеют под рукой средство более приятное для их извращенной похоти, там брак почти упраздняется. Посещение вертепов разврата и блудниц часто женатыми людьми — это ли не прямое поругание брака. Бенсалемцы любят говорить, что лишившийся целомудрия лишается и уважения к себе. А уважение к себе считается у них наиболее могущественным, после религии, средством обуздания пороков».

Когда в следующий раз управитель пришел к нам, он продолжил свой рассказ: «Мы, жители острова Бенсалем, благодаря нашему удаленному расположению, тайне, к которой мы обязываем наших путешественников, и редкому допущению к себе иностранцев, остаемся неизвестны. Сами же мы хорошо осведомлены о большей части обитаемых земель».

Мы, в свою очередь, спросили о том, как могут островитяне знать языки, книги и историю тех, кто отделен от них таким расстоянием, — вот что показалось нам непостижимым и представляется свойством и особенностью божественных существ, которые сами неведомы и незримы, тогда как другие для них прозрачней стекла.

Управитель добродушно улыбнулся подобному вопросу, ибо понял, как видно считаем мы его землю страной чародеев, посылающей во все концы незримых духов, которые доставляют сведения о чужих краях. И он решил кое-что рассказать нам о своей стране.

«Около тысячи девятисот лет тому назад, — начал управитель, — правил у нас король, память которого мы чтим более всех других – не как-либо суеверно, но потому что в нем, хотя и смертном человеке, видим орудие божественного промысла. Имя его было Соламона, и он считался законодателем нашей страны. Государь этот обладал сердцем неистощимой доброты; и цель своей жизни полагал единственно в том, чтобы сделать страну и народ счастливыми. Видя, сколь богата наша земля и способна прокормиться без помощи чужеземцев; и сколько есть способов ухудшить положение, тогда как едва ли найдется хоть один способ улучшить его, издал основной закон нашего королевства – закон о запрете посещения нас чужестранцами.

Государь наш, стремясь сочетать благоразумие и гуманность, и полагая бесчеловечным удерживать чужестранцев против воли, и неблагоразумным – допускать их возвращение на родину, где они разгласили бы тайну нашего местонахождения, постановил следующее: всем чужестранцам в любое время разрешается возвращение, но всем, кто пожелает остаться, предлагает отличные условия и содержание за счет государства. В этом оказался он столь дальновиден, что на все века, прошедшие с тех пор, мы не помним, чтобы хоть один корабль от нас возвращался».

Хотелось бы в этом месте повествования отметить, что Фрэнсис Бэкон, как правило, никогда не учитывает чисто человеческих привязанностей. Все его путешественники совершенно забывают о том, что дома их ждут родные существа, и прельщаются благоприятными условиями жизни на острове. Надо сказать, такое восприятия жизни для Фрэнсиса Бэкона не удивительно. Ведь детей, семейные обязанности он считает тем досадным фактором, который отвлекает на себя много внимания и мешает заниматься отдельному индивидууму интересными делами.

Но вернемся к рассказу управляющего.

«Запретив своим подданным плавание во все края, государь, однако же, постановил, чтобы каждые двенадцать лет из королевства отплывали в разные направления два корабля, чтобы на каждом из них отправлялось по три члена Соломонова дома для ознакомления с делами тех стран, куда они направляются, в особенности науками, искусствами, производствами и изобретениями всего мира. При этом мы ведем торговлю не ради золота, серебра или драгоценностей, но единственно ради того, что создано господом раньше всех других вещей, то есть света – чтобы обрести свет, в каком бы конце земли он ни забрезжил.

Государь основал общество, называемого нами «Дом Соломона» – благороднейшее учреждение на земле, служащее стране путеводным светочем для познания истинной природы всех вещей и расширения власти человека над природою, покуда все не станет для него возможным.

Для этого располагаем мы следующими сооружениями: есть у нас обширные и глубокие рудники, некоторые из них вырыты под высокими холмами и горами, так что если сложить вместе вышину холма и глубину рудника, то некоторые из них достигают в глубину до трех миль. Эти рудники, лишенные солнечных лучей и доступа воздуха, называются у нас нижней сферой и применяются для всякого рода сгущения, замораживания и сохранения тел. Мы пользуемся ими так же для получения новых, искусственных металлов из составов, которые закладываем туда на многие годы. Иногда мы пользуемся ими для лечения некоторых болезней и для продления жизни отшельников, которые соглашаются поселиться там, снабженные всем необходимым, и живут, действительно, очень долго; так что мы многому от них научились.

Применяем мы также захоронения в различных почвах всякого рода составов, нам известны различные способы изготовления перегноя и сложных удобрений, делающие почву более плодородной.

Есть у нас высокие башни; самые высокие из них, выстроенные на горах, не менее трех миль. Эти места называем мы верхней сферой. Эти башни служат нам для прокаливания на солнце, для охлаждения или для сохранения тел, равно как и для наблюдений за явлениями природы, как то: над ветрами, дождем, снегом, градом, а также некоторыми огненными метеорами.

Есть у нас обширные озера, как соленые, так и пресные, служащие для разведения рыбы и водяной птицы, а также для погружения некоторых тел; ибо мы обнаружили, что тела сохраняются различно, смотря по тому, погребены ли они в землю или же погружены в воду. Есть у нас бурные потоки и водопады, служащие для получения многих видов движения, и всякого рода двигатели для увеличения силы ветра, также обращаемой нами в различного рода движения.

Есть также особые небольшие водоемы для получения настоев, где вода приобретает желаемые свойства быстрее, чем в сосудах. И среди них один, называемый райским источником; ибо мы придали ему могучие свойства, способствующие сохранению здоровья и продлению жизни. Есть у нас особые комнаты, называемые комнатами здоровья, где мы наделяем воздух теми свойствам, которые считаем целебными для лечения различных болезней.

У наших врачей существует своего рода священный обычай оставаться у постели больного и после того, как потеряна последняя надежда на спасение, чтобы, верные своему долгу и чувству гуманности, они приложили все старания к тому, чтобы облегчить уход из жизни тому, в ком еще не угасло дыхание. Эту часть медицины мы назовем исследованием внешней эвтанасии — легкой смерти, и считаем, что сия дисциплина должна получить развитие, дабы излишне не мучить безнадежного больного. В этом вопросе мы соглашаемся с Эпикуром. Говорят, когда состояние Эпикура стало безнадежным, он заглушил все чувства и боль в желудке, упившись вином, откуда и эти слова эпиграммы: «И затем уже пьяный он испил воды Стикса», то есть вином заглушил горечь стигийской воды. Это ли ни гуманно.

Еще есть у нас обширные и разнообразные сады и огороды, в которых мы стремимся не столько к красоте, сколько к разнообразию почв, благоприятных для различных деревьев и овощей. Там производим мы опыты различных прививок как над дикими, так и над фруктовыми деревьями. Там заставляем мы деревья цвести раньше или позднее положенного времени, вырастать и плодоносить скорее, нежели это наблюдается в природных условиях. С помощью науки мы достигаем того, что они становятся много пышней, чем были от природы, а плоды их — крупнее и слаще, иного вкуса, аромата, цвета и формы. А многим из них мы придаем целебные свойства. Нам известны способы выращивания различных растений без семян, одним лишь смешением почв.

У нас есть всевозможные парки и заповедники для животных и птиц, которые нужны нам не ради одной красоты или редкости, но так же для вскрытий и опытов, дабы знать, что можно проделать над телом человека. При этом нами сделано множество необычных открытий, как, например, сохранение жизнеспособности после того, как погибли или были удалены органы, которые считаются жизненно важными; оживление животных после того, как по всем признакам, наступила смерть, и тому подобное. С помощью науки делаем мы некоторых животных крупнее, нежели положено их природе, или, напротив, превращаем в карликов, задерживая их рост; делаем их плодовитее, чем положено их природе.

Из гнили мы выводим различные породы змей, мух и рыб, а из них некоторые преобразуем в более высокие виды живых существ, каковы звери и птицы. И это получается у нас не случайно, ибо мы знаем заранее, из каких существ и соединений какое создание зародится.

Мы проверяем магнетизм железа. Железо притягивается к магниту в силу определенной симпатии, но если кусок железа окажется тяжелее, то он сразу забывает об этой своей любви, и как порядочный гражданин, любящий свою родину, стремится к Земле, то есть к той области, где находятся все его сородичи.

Есть у нас различного устройства печи, дающие и сохраняющие различную температуру. Но важнее всего то, что мы воспроизводим жар солнца и других небесных светил, который подвергаем различным изменениям, проводя через циклы, усиливая или уменьшая и тем достигая удивительных результатов. Мы воспроизводим также теплоту навоза, чрева животных и их пасти, теплоту их крови и тела. Есть у нас также приборы, порождающие теплоту одним лишь своим движением.

Есть у нас дома света, где производятся опыты со всякого рода светом и излучением со всевозможными цветами, и где из тел бесцветных и прозрачных мы извлекаем различные цвета. Мы умеем так же усиливать свет, который передаем на большие расстояния и можем делать столь яркими, что при нем различимы мельчайшие точки и линии.

Мы выясняем, какое влияние и действие оказывает различие в плотности тел, через которые распространяется и передается движение тяжести, так же ли хорошо передается оно через мягкие и пористые тела, как через твердые и плотные; например, если одно плечо коромысла весов будет сделано из дерева, а второе – из серебра, то если даже они будут обладать одинаковым весом, вызовет ли различие их материала изменение в движении чашки весов. Подобным же образом нужно выяснить, сохранит ли кусок металла, положенный на шерсть или надутый пузырь, тот же самый вес, которым он обладает, находясь на чашке весов.

Мы нашли способы видеть предметы на большом расстоянии, потому как есть у нас зрительные приборы, значительно превосходящие ваши очки и подзорные трубы. Есть стекла и приборы, позволяющие рассмотреть мельчайшие предметы – как, например, форму и окраску мошек, червей, зерен или изъяны в драгоценных камнях, и найти в крови и моче вещества, невидимые иным способом.

Есть у нас дома механики, где изготовляются машины и приборы для всех видов движения. Там получаем мы более быстрое движение, чем, например, полет мушкетной пули а также учимся получать движения с большей легкостью и с меньшей затратой энергии, усиливая его при помощи колес и других способов. Мы подражаем полету птиц и знаем несколько принципов полета. Есть у нас суда и лодки для плавания под водой, есть плавательные пояса и другие приспособления, помогающие держаться на воде. Есть различные сложные механизмы, часовые и иные, а также приборы, основанные на вечном движении.

Мы стараемся не падать духом и не приходить в отчаяние, если эксперименты, которым отдано много сил, не приводят к желаемому результату. Конечно, успех опыта значительно приятнее, но и неудача часто обогащает нас новыми знаниями. Мы считаем, что разуму следует придать не крылья, а, скорее свинец и тяжести, чтобы они сдерживали всякий его прыжок и полет.

Таковы богатства нашего Соломонова дома».

Окончив свою речь, член общества дома Соломона встал, а я, как мне было указано, преклонил колени; после чего он возложил правую руку мне на голову и произнес: «Да благословит тебя господь, сын мой; и да благословит он мое повествование. Дозволяю тебе огласить его на благо другим народам. Ибо мы находимся здесь в лоне господнем и живем никому не ведомые».

Таким представляет себе идеальный мир и технический прогресс лондонский мечтатель Фрэнсис Бэкон. «У него „Дом Соломона“» — это научно-технический центр, мозг страны, фон, на который Бэкон набрасывает свой прогноз грандиозного научно-технического развития. Поражают замечательные достижения науки и техники, о которых рассказывает Бэкон. И если исключить явно невозможное, вроде изобретения вечного двигателя, наш современник без труда узнает в них то, что дала наука и техника лишь конца Х1Х – ХХ веков, или даже то, что они только в будущем надеются дать. Со временем бэконовскую идею подхватят ученые, стремящиеся к созданию академий наук.

И, быть может, именно о Фрэнсисе Бэконе говорил эти слова его современник и соотечественник Вильям Шекспир:


Наука – словно солнце. Дерзкий взор
Теряется в ее небесных тайнах.

Сегодня было бы слишком неблагодарно по отношению к английскому философу скрупулезно обсуждать и оценивать все его многочисленные соображения о тех или иных научных проблемах, все его предложения поставить такие-то эксперименты и осуществить такие-то изобретения. Некоторые из них представляются нам наивными и несостоятельными, за ними чувствуется и дилетантизм, и скороспелость выводов. И вместе с тем они пронизаны самой живой заинтересованностью в успехах развития знания, в них то тут, то там вдруг проблескивают прозрения такой глубины, как будто они выхвачены лучом жадной фантазии философа не из хаоса еще средневековой науки, а из отдаленного будущего. Живи Бэкон позже, он нашел бы аллегорию и для мифа о Фаэтоне – безрассудном юноше, который упустил вожжи солнечной колесницы, доверенной ему Гелиосом, и чуть было не спалил всю Землю.

До Бэкона состояние наук, да и механических искусств – так опоэтизировано называет он различные технические достижения – было далеко не удовлетворительное. Из двадцати пяти столетий, по его мнению, едва ли можно выделить шесть благоприятных для их развития. Это эпохи греческих досократиков, древних римлян и новое время. Все остальное – сплошные провалы в знаниях, топтание на одном месте, пережевывание одной и той же умозрительной философии, переписывание одного и того же из одной книги в другую. Все, что до сих пор найдено в науках, добыто узкой и случайной практикой, размышлением и простым наблюдением, ибо они близки к непосредственным чувствам и лежит на поверхности обычных понятий. Между тем, чтобы причалить к более удачному и сокровенному в природе, необходимо вооружить и чувства, и разум человека более совершенными орудиями». (А. Субботин)

В литературных трудах, фантазиях проходят последние годы жизни Фрэнсиса Бэкона. И тут подступает время, когда жить на широкую ногу у него уже не достает средств, а в стесненных он жить не привык. И тогда он пишет проникновенное письмо своему королю, умоляя в нем о помощи, «чтобы на старости лет не быть вынужденным идти побираться». Вплотную подбираются к лондонскому мечтателю и болезни. Они явны и тягостны. И все же Бэкон не сдается. Он решает заняться опытом с замораживанием кур, дабы предохранить мясо от порчи. Собственноручно набивает он птицу снегом, забыв при этом надеть перчатки. Ослабленный старый организм не выносит такого обращения с собой и через неделю перестает жить.

Каков парадокс: великий философ умирает от стремления познать то, о чем знает любая безграмотная хозяйка. В своем предсмертном письме Френсис Бэкон, сообщая, что опыт с замораживанием кур прошел хорошо, не упустил возможности блеснуть броским сравнением: «Мне грозит участь Плиния, приблизившегося к Везувию, чтобы лучше наблюдать извержение».

То, что два высокопоставленных лица, управляющих королевством Англии, два лорд-канцлера – Томас Мор и Фрэнсис Бэкон стали писателями утопистами – мечтателями о лучше обустроенной жизни, наводит на размышление: отчего бы это им браться за свои безудержные фантазии? То ли они видели как никто другой, сколь плохо обстоят дела в вверенном им государстве и хотели хотя бы в этих фантазиях поправить их, «чтобы вытащить этот мир из крови и грязи хоть на вершок» (Э. Ремарк), то ли, хорошо зная все структуру управления, могли с большей уверенностью в собственных силах изменить ее хотя бы на бумаге, то ли это простое совпадение, не требующее логических выводов. Одно несомненно ясно: появилось неудержимое желание вырваться из тесных рамок действительности и отправиться в увлекательный путь по неведомым путям развития человечества…

Вытащить из гниющей клоаки людей, которые «почти все без исключений были еще не людьми в современном смысле слова, а заготовками, болванками, из которых только кровавые века истории выточат когда-нибудь настоящего гордого и свободного человека. Они были пассивны, жадны и невероятно, фантастически эгоистичны. Психологически почти все жители средневоковых времен были рабами — рабами веры, рабами себе подобных, рабами страстишек, рабами корыстолюбия. И если волею судеб кто-нибудь из них рождался или становился господином, он не знал, что делать со своей свободой. Он снова торопился стать рабом — рабом богатства, рабом противоестественных излишеств, рабом распутных друзей, рабом своих рабов. Огромное большинство из них ни в чем не было виновато. Они были слишком пассивны и слишком невежественны. Рабство их зиждилось на пассивности и невежестве, а пассивность и невежество вновь и вновь порождали рабство.

Если бы они все были одинаковы, руки опустились бы и не на что было бы надеяться. Но все-таки они были людьми, носителями искры разума. И постоянно, то тут, то там вспыхивали и разгорались в их толще огоньки неимоверно далекого и неизбежного будущего. Вспыхивали, несмотря ни на что. Несмотря на всю их кажущуюся никчемность. Несмотря на гнет. Несмотря на то, что их затаптывали сапогами. Несмотря на то, что они были не нужны никому на свете и все на свете были против них. Несмотря на то, что в самом лучшем случае они могли рассчитывать на презрительную недоуменную жалость…

Они не знали, что будущее за них, что будущее без них невозможно. Они не знали, что в этом мире страшных призраков прошлого они являются единственной реальностью будущего, что они — фермент, витамин в организме общества. Уничтожьте этот витамин, и общество загниет, начнется социальная цинга, ослабеют мышцы, глаза потеряют зоркость, вывалятся зубы. Никакое государство не может развиваться без науки — его уничтожат соседи. Без искусств и общей культуры государство теряет способность к самокритике, принимается поощрять ошибочные тенденции, начинает ежесекундно порождать лицемеров и подонков, развивает в гражданах потребительство и самонадеянность и в конце концов опять-таки становится жертвой более благоразумных соседей.

Можно сколько угодно преследовать книгочеев, запрещать науки, уничтожать искусства, но рано или поздно правителям приходится спохватываться и со скрежетом зубовым, но открывать дорогу всему, что так ненавистно властолюбивым тупицам и невеждам. И как бы ни презирали знание эти серые люди, стоящие у власти, они ничего не могут сделать против исторической объективности, они могут только притормозить, но не остановить. Презирая и боясь знания, они все-таки неизбежно приходят к поощрению его для того, чтобы удержаться. Рано или поздно им приходится разрешать университеты, научные общества, создавать исследовательские центры, обсерватории, лаборатории, создавать кадры людей мысли и знания, людей, им уже неподконтрольных, людей с совершенно иной психологией, с совершенно иными потребностями, а эти люди не могут существовать и тем более функционировать в прежней атмосфере низкого корыстолюбия, кухонных интересов, тупого самодовольства и сугубо плотских потребностей.

Им нужна новая атмосфера — атмосфера всеобщего и всеобъемлющего познания, пронизанная творческим напряжением, им нужны писатели, художники, композиторы, и серые люди, стоящие у власти, вынуждены идти и на эту уступку. Тот, кто упрямится, будет сметен более хитрыми соперниками в борьбе за власть, но тот, кто делает эту уступку, неизбежно и парадоксально, против своей воли роет тем самым себе могилу. Ибо смертелен для невежественных эгоистов и фанатиков рост культуры народа во всем диапазоне — от естественнонаучных исследований до способности восхищаться большой музыкой…

А затем приходит эпоха гигантских социальных потрясений, сопровождающихся невиданным ранее развитием науки и связанным с этим широчайшим процессом интеллектуализации общества, эпоха, когда серость дает последние бои, по жестокости возвращающие человечество к средневековью, в этих боях терпит поражение и уже в обществе, свободном от классового угнетения, исчезает как реальная сила навсегда». (А. и Б. Стругацкие)

Великий Вильям Шекспир.

Если спросить у людей, какое высказывание Вильяма Шекспира самое известное, пожалуй, многие ответят: «Быть или не быть? Вот в чем вопрос».

Это же высказывание напрямик относится и к самому автору этих строк, ибо историки всех времен и народов гадают и отгадать не могут – был или не был на свете великий поэт Вильям Шекспир. Комедии, трагедии, сонеты были, а автор их практически не известен. Неизвестен «тот, который обладал десятью тысячами душ, который не просто дитя природы, не просто гениальный самоучка, но активный носитель вдохновения, которое владеет духом. Он сначала терпеливо изучал, глубоко вдумывался, вникал во все подробности, пока знание не становилось привычным и интуитивным, пока оно не связывалось теснейшим образом с его истинными чувствами и не порождало, в конце концов, изумительную мощь новой действительности». (Кольридж)

Европа узнала Шекспира лишь в ХУШ веке и, узнав, была потрясена. Иоганн Вольфганг Гете писал: «Первая же страница Шекспира, которую я прочитал, покорила меня на всю жизнь, а прочитав первую его вещь, я стоял как слепорожденный, которому чудотворная рука вдруг даровала зрение. Я познавал, я живо чувствовал, что мое существование умножилось на бесконечность; все было мне новым, неведомым; и непривычный свет причинил боль моим глазам».

Достоверные сведения о Шекспире настолько скупы, что они могли бы стать лишь биографией некоего заурядного обывателя, который родился, женился, завел детей и постоянно занимался лишь повседневными делами. Оставшиеся от поэта документы – это купчие, закладные, исковые заявления в суд, инвентарные описи, отметки в бухгалтерских книгах по графам приходов и расходов. В завещании Шекспир распорядился своим имуществом лишь с материальной точки зрения: кому отдать дома, кому – кольца и драгоценности. Но ни слова не оставил о своих книгах и рукописях. Словно их и не бывало.

Итак, жил в Англии человек, создавший огромнейший мир Поэтической Страны, герои которой пережили всевозможнейшие бурлящие страсти, радости и страдания, сам был актером, на паях управлял крупным по тем временам театром «Глобус» — то есть жил более чем бурной жизнью, и, однако, о нем никто не удосужился ни написать биографии, ни оставить воспоминаний. Странно это. Исследователи творчества Шекспира потратили уйму времени на то, чтобы в архивах найти хоть какие-то животрепещущие сведения о поэте. Тщетно. Архивы представляли лишь сухие разрозненные факты, не дающие никакой пищи ни для сердца и ни для ума.

Кто-то говорил, что отец Шекспира был мясником и мальчиком Вильяма вынуждал присутствовать при процедуре закалывания скота. Ребенку это было так неприятно, что он читал торжественные речи, дабы отправить невинно убиенных на пиршеский стол с должным почетом. А кто-то говорил, что отец его был перчаточником, следовательно кровавых сцен ребенок не видел.

Существуют сведения о том, что Вильям Шекспир, или якобы Вильям Шекспир, в двадцать один год оставил свой родной город Стрэтфорт-на-Эйвоне, свою жену, которая была значительно старше его и успела принести ему троих ребятишек, и отправился в Лондон к подножию театральных подмостков, где и приобрел великую славу.

Судя по сонетам, которые, кстати сказать, он не собирался опубликовывать, ибо, по всей вероятности, они были его глубоко личным жизненным дневником, Вильям не принадлежал к числу строгих пуритан, а вел жизнь богемную и ничто человеческое ему не было чуждо. «Была у него жизнь человека театральных подмостков с ее профессиональными заботами, мелкими дрязгами, привычкой преображаться, быть на виду у тысяч глаз, испытывать восторг от сценических удач, а, может быть, и горечь освистанного актера». (А. Аникст)

Но можно посмотреть на жизнь Шекспира и с совершенно другой стороны: а вдруг он вел бурную жизнью лишь в своем творчестве, в настоящем же жизненном пространстве лишь создавал не пройденные им захватывающую душу перипетии фантазий, а потом с горечью сетовал:


Не пожалеть бы в старости бессильной,
Что мир широкий смолоду не видел.

Кто знает? На вопрос: был ли Вильям Шекспир, находится немало сторонников ответа: не был. И, кажется, поэт сам предвидел это и объяснил в созданном им монологе Его Величества Времени:


Игра и произвол – закон моей природы.
Я разрушаю вмиг, что создавалось годы,
И созидаю вновь. С начала бытия
От прихотей своих не отступало я.
Не всем я по душе, но я над каждым властно.
Борьбу добра и зла приемлю безучастно.
Я – радость и печаль, я – истина и ложь,
Какое дело мне, кто плох, а кто хорош.
Свидетель прошлого, всего, что стало былью,
Я настоящее покрою темной пылью,
И лучезарный круг свершающихся дней
Потомки назовут легендою моей.

Шекспир стал легендой, загадкой, и эта загадка волнует многих, отправляет их на поиск истины. В данный момент среди бессчетного числа шекспироведов существует около двадцати претендентов на звание великого драматурга. Среди них поэт Кристофер Марло, но его творчество никак нельзя сравнить с высокими шедеврами Шекспира. Восхищает один только его словарный запас! Лингвисты подсчитали, что люди низкой культуры обходятся словарем, едва превышающим тысячу слов. Образованный человек пользуется в своей речи словарем от трех до пяти тысяч слов. Речь идет о количестве слов, при помощи которых люди выражают свои знания, страсти, переживания, потребности. Ораторы и мыслители, стремящиеся к точности выражения, имеют в запасе до десяти тысяч слов. Словарь Шекспира составлял двадцать четыре тысячи слов.

Некоторые литературоведы предполагали, что под псевдонимом Вильям Шекспир скрывались философ Фрэнсис Бэкон или даже королева Елизавета, но смогли ли бы они найти время среди бурного потока их политических дел для создания столь обширного творческого наследия? Вряд ли?

Но отодвинем загадки в сторону и прислушаемся к мнению великого Гете, написавшего о Шекспире прекрасные слова, даже если он и не был Шекспиром: «Все мои предчувствия касательно человечества и его судеб, которые с юности неосознанно сопутствовали мне, все их нахожу я в пьесах Шекспира осуществленными и разъясненными. Кажется, будто он там раскрыл все загадки, но при этом нельзя узнать, где именно поставлено решающее слово. Люди у него как будто обыкновенные дети природы, и все же это не так. В его пьесах это загадочные и многоликие творения природы действуют так, словно они часы, в которых циферблат и корпус сделаны из хрусталя; согласно своему назначению они указывают бег времени, а нам видны колеса и пружины, движущие ими».

Так был или не был? Осталось ясным и непреложным одно: остались шедевры – и это счастье. И повелитель этих шедевров подобен всесильному Солнцу.


Вот торжественное солнце
На небесах сияет, как на троне,
И буйный бег планет разумным оком
Умеет направлять, как повелитель,
Распределяя мудро и бесстрастно
Добро и Зло.

Попробуем же что-то узнать о загадочном Шекспире, открыв его сокровенный дневник – сонеты. В нем поэт пишет:


И если время нам грозит осадой,
То почему в расцвете сил своих
Не защитишь ты молодость оградой
Надежнее, чем твой бесплодный стих?
Вершины ты достиг пути земного,
И столько юных, девственных сердец
Твой нежный облик повторить готовы,
Как не повторит кисть или резец.
Так жизнь исправит все, что изувечит.
И если ты любви себя отдашь,
Она тебя верней увековечит,
Чем этот беглый, хрупкий карандаш.
Отдав себя, ты сохранишь навеки
Себя в созданье новом – человеке.

Вот Шекспир словно бы описывает свой образ, «вырезанный искусно, как печать», и благословляет свою мать.


Прекрасный облик в зеркале ты видишь,
И, если повторить не поспешишь
Его черты, природу ты обидишь,
Благословенья женщину лишив.
Для материнских глаз ты отраженье
Давно промчавшихся апрельских дней.
И ты найдешь под старость утешенье
В таких же окнах юности твоей.
Но, ограничив жизнь свей судьбою,
Ты сам умрешь, и образ твой – с тобою!
Ты будешь жить на свете десять раз,
Десятикратно в детях повторенный,
И в праве будешь в свой последний час
Торжествовать над смертью покоренной.
Ты слишком щедро одарен судьбой,
Чтоб совершенство умерло с тобой.

Одаренный судьбой Шекспир поет слова любви:


Сравню ли с летним днем твои черты?
Но ты умней, умеренней и краше.
Ломает буря майские цветы,
И ты недолговечно лето наше!
То нам слепит глаза небесный глаз.
То светлый лик скрывает непогода.
Ласкает, нежит и терзает нас
Своей случайной прихотью природа.
А у меня не убывает день,
Не увядает солнечное лето.
И смертная тебя не скроет тень, —
Ты будешь вечно жить в стихах поэта.
Среди живых ты будешь до тех пор,
Доколе дышит грудь и видит взор.
Не беден я, не слаб, не одинок,
И тень любви, что на меня ложится,
Таких щедрот несет с собой поток,
Что я живу одной ее частицей!
И нет угрозы титулам моим
Пожизненным: любил, люблю, любим.

Любящий Шекспир не избежал треволнений всех влюбленных на земле — как сохранить возлюбленную свою?


Заботливо готовясь в дальний путь,
Я безделушки запер на замок,
Чтоб на мое богатство посягнуть
Незваный гость какой-нибудь не смог.
А ты, кого мне больше жизни жаль,
Пред кем и золото – блестящий сор,
Моя утеха и моя печаль, —
Тебя любой похитить может вор.
В каком ларце таить мне божество,
Чтоб сохранить навеки взаперти?
Где, как не в тайне сердца моего,
Откуда ты всегда вольна уйти.
Боюсь, и там нельзя укрыть алмаз,
Приманчивый для самых честных глаз!

Шекспиру ведома боль, что сокрушает человека тогда, когда ближайший друг оказывается в том же плену, что и он сам.


Будь проклята душа, что истерзала
Меня и друга прихотью измен.
Терзать меня тебе казалось мало, —
Мой лучший друг захвачен в тот же плен.
Жестокая, меня недобрым глазом
Ты навсегда лишила трех сердец:
Теряя волю, я утратил разом
Тебя, себя и друга, наконец.
Но друга ты избавь от рабской доли
И прикажи, чтоб я его стерег.
Я буду стражем, находясь в неволе,
И сердце за него отдам в залог.

Прокляв любимую, Шекспир тотчас и прощает ее: любимая всегда права!


Избави бог, меня лишивший воли,
Чтоб я посмел твой проверять досуг,
Считать часы и спрашивать: доколе?
В дела господ не посвящают слуг.
Зови меня, когда тебе угодно,
А до того я буду терпелив.
Удел мой – ждать, пока ты не свободна,
И сдерживать упрек или порыв.
Ты предаешься ль делу иль забаве, —
Сама ты госпожа своей судьбе.
И, провинившись пред собой, ты вправе
Свою вину прощать самой себе.
В часы твоих забот и наслажденья
Я жду тебя в тоске, без осужденья…

И поэт будет ждать и в ожидании молить любимую, чтобы она, если не любит, то хотя бы притворилась любящей, ведь любви неведома гордыня.


Будь так умна, как зла. Не размыкай
Зажатых уст моей душевной боли.
Не то страданья, хлынув через край,
Заговорят внезапно поневоле.
Хоть ты меня не любишь, обмани
Меня поддельной, мнимою любовью.
Кто доживает считанные дни,
Ждет от врачей надежды на здоровье.
Презреньем ты с ума меня сведешь
И вынудишь молчание нарушить.
А злоречивый свет любую ложь,
Любой безумный бред готов подслушать.
Чтоб избежать позорного клейма,
Криви душой, а с виду будь пряма.

Для Шекспира любимая всегда-всегда права.


Когда со мной сойдясь в толпе людской
Меня едва подаришь взглядом ясным,
И я увижу холод и покой
В твоем лице, по-прежнему прекрасном, —
В тот день поможет горю моему
Сознание, что я тебя не стою,
И руку я в присяге подниму,
Все оправдав своей неправотою.
Когда захочешь, охладев ко мне,
Предать меня насмешке и презренью,
Я на твоей останусь стороне
И честь твою не опорочу тенью.
Отлично зная каждый свой порок,
Я рассказать могу такую повесть,
Что навсегда сниму с тебя упрек,
Запятнанную оправдаю совесть.
И буду благодарен я судьбе:
Пускай в борьбе терплю я неудачу,
Но честь победы приношу тебе
И дважды обретаю все, что трачу.
Готов я жертвой быть неправоты,
Чтоб только правой оказалась ты.

Для Шекспира любимая – всегда воздушные крыла, возносящие ввысь.


Когда в раздоре с миром и судьбой,
Припомнив годы, полные невзгод.
Тревожу я бесплодною мольбой
Глухой и равнодушный небосвод
И, жалуясь на горестный удел,
Готов меняться жребием своим
С тем, кто в искусстве больше преуспел,
Богат надеждой и людьми любим, —
Тогда, внезапно вспомнив о тебе,
Я малодушье жалкое кляну,
И жаворонком, вопреки судьбе,
Моя душа несется в вышину.
С твоей любовью, с памятью о ней
Всех королей на свете я сильней.

Но королева сердца Шекспира – это не эфемерное существо, это земная женщина.


Ее глаза на звезды не похожи,
Нельзя уста кораллами назвать,
Не белоснежна плеч открытых кожа,
И черной проволокой вьется прядь.
С дамасской розой, алой или белой,
Нельзя сравнить оттенок этих щек.
А тело пахнет так, как пахнет тело,
Не как фиалки нежный лепесток.
Ты не найдешь в ней совершенства линий,
Особенного света на челе,
Не знаю я, как шествуют богини,
Но милая ступает по земле.
И все ж она уступит тем едва ли,
Кого в сравненьях пышных оболгали.

Шекспир не приемлет продажную любовь и бросает в лицо жрице этой любви презрительные слова:


Твой нежный сад запущен потому,
Что он доступен всем и никому.

Возлюбленная Шекспира может оказаться весьма капризной, взбалмошной особой:


— Я ненавижу, — вот слова,
Что с милых уст ее на днях
Сорвались в гневе. Но едва
Она приметила мой страх, —
Как придержала язычок,
Который мне до этих пор
Шептал то ласку, то упрек,
А не жестокий приговор.
«Я ненавижу! — присмирев,
Уста промолвили, а взгляд
Уже сменил на милость гнев
И ночь с небес умчалась в ад.
«Я ненавижу», — но тотчас
Она добавила: «Не вас!»

А Шекспир ей отвечал:


— О, как я лгал, когда-то говоря:
«Моя любовь не может быть сильнее».
Не знал я, полным пламенем горя,
Что я любить еще нежней умею.

В любовной лирике Шекспира есть и строки, обращенные, быть может, к покинутой им жене. Странные строки, потому что в них звучат любовь и обида. Значит он любил мать своих детей, но покинул…Одновременно обвиняет и оправдывается…


Я знаю, что грешна моя любовь,
Но ты в двойном предательстве виновна,
Забыв обет супружеский и вновь
Нарушив клятву верности любовной.
Но есть ли у меня на то права,
Чтоб упрекать тебя в двойной измене?
Признаться, сам я совершил не два,
А целых двадцать клятвопреступлений.
Я клялся в доброте твоей не раз,
В твоей любви и верности глубокой.
Я ослеплял зрачки пристрастных глаз,
Дабы не видеть твоего порока.
Я клялся: ты правдива и чиста, —
И черной ложью осквернял уста.

И сам осквернял любовь любовью новой.


Да, это правда: где я не бывал,
Пред кем шута не корчил площадного.
Как дёшево богатство продавал
И оскорблял любовь любовью новой.
Да, это правда: правде не в упор
В глаза смотрел я, а куда-то мимо.
Но юность вновь нашла мой беглый взор, —
Блуждая, он признал тебя любимой.
Все кончено, и я не буду вновь
Искать того, что обостряет страсти,
Любовью новой проверять любовь.
Ты — божество, и весь в твоей я власти.
Вблизи небес ты мне приют найди
На этой чистой, любящей груди.

Певец любви Шекспир умел петь о ней и шутливо:


Божок любви под деревом прилег,
Швырнув на землю факел свой горящий.
Увидев, что устал коварный бог,
Решили нимфы выбежать из чащи.
Одна из них приблизилась к огню,
Который девам бед наделал много,
И в воду окунула головню,
Обезоружив дремлющего бога.
Вода потока стала горячей.
Она лечила многие недуги.
И я ходил купаться в тот ручей,
Чтоб излечиться от любви к подруге.
Любовь нагрела воду, — но вода
Любви не охлаждала никогда.

Певец любви Шекспир пел о ней с нежностью.


Мне показалось, что была зима,
Когда тебя не видел я, мой друг.
Какой мороз стоял, какая тьма,
Какой пустой декабрь царил вокруг!
За это время лето протекло
И уступило осени права.
И осень шла, ступая тяжело, —
Оставшаяся на сносях вдова.
Казалось мне, что все плоды земли
С рождения удел сиротский ждет.
Нет в мире лета, если ты вдали,
Где нет тебя, и птица не поет.
А там, где слышен робкий, жалкий свист,
В предчувствии зимы бледнеет лист.

Певец любви Шекспир пел о ней с чарующей тоской, мечтает запечатлеть облик любимой.


О, как весна любви напоминает
Апрельский день, изменчивый полет!
Едва блеснуло солнце золотое,
На небе туча темная встает.
Уж если медь, гранит, земля и море
Не устоят, когда придет им срок,
Как может уцелеть со смертью споря
Краса твоя – беспомощный цветок?
Как сохранить дыханье розы алой,
Когда осада тяжкая времен
Незыблемые сокрушает скалы
И рушит бронзу статуй и колонн?
О, горькое раздумье!.. Где, какое
Для красоты убежище найти?
Как маятник остановив рукою
Цвет времени от времени спасти?..
Надежды нет. Но светлый облик милой
Спасут, быть может, черный чернила!

Шекспир писал о любви, словно бил в набат вечного к ней стремления.


Проснись, любовь! Твое ли остриё
Тупей, чем жало голода и жажды?
Как ни обильны яства и питье,
Нельзя навек насытиться однажды.
Так и любовь. Ее голодный взгляд
Сегодня утолен до утомленья.
А завтра снова ты огнем объят,
Рожденный для горенья, а не тленья.
Чтобы любовь была нам дорога,
Пусть океаном будет час разлуки,
Пусть двое, выходя на берега,
Один к другому простирают руки.
Пусть зимней стужей будет этот час,
Чтобы весна теплей пригрела нас!

Шекспир пел о любви, словно бы был маленьким, беззащитным, слабым существом перед ней.


Уж если ты разлюбишь, так теперь,
Теперь, когда весь мир со мной в раздоре.
Будь самой горькой из моих потерь,
Но только не последней каплей горя!
И если скорбь дано мне превозмочь,
Не наноси удара из засады.
Пусть бурная не разрешится ночь
Дождливым утром – утром без отрады.
Оставь меня, но не в последний миг,
Когда от мелких бед я ослабею.
Оставь сейчас, чтоб сразу я постиг,
Что это горе всех невзгод больнее.
Что нет невзгод, а есть одна беда –
Твоей любви лишиться навсегда.

Певец любви Шекспир пел трагедию любви:


Любовь – недуг. Моя душа больна
Томительной, неутолимой жаждой.
Того же яда требует она,
Который отравил ее однажды.
Мой разум-врач любовь мою лечил.
Она отвергла травы и коренья,
И бедный лекарь выбился из сил
И нас покинул, потеряв терпенье.
Отныне мой недуг неизлечим.
Душа ни в чем покоя не находит.
Покинутые разумом моим,
И чувства и слова по воле бродят.
И долго мне, лишенному ума,
Казался раем ад, а светом – тьма!

Быть может, шекспировским адом в раю была его будто бы преступая любовь к прекрасному юноше? И в этой любви он бросает гневные слова времени, уносящему в своих мертвящих водах его красоту:


Ты притупи, о время, когти льва.
Клыки из пасти леопарда рви,
В прах обрати земные существа
И феникса сожги в его крови.
Зимою, летом, осенью, весной
Сменяй улыбкой слезы, плачем – смех.
Что хочешь делай с миром и со мной, —
Один тебе я запрещаю грех.
Чело, ланиты друга моего
Не борозди тупым своим резцом.
Пускай черты прекрасные его
Для всех времен послужат образцом.
А коль тебе не жаль его ланит,
Мой стих его прекрасный сохранит!

Кто был этот юноша – возлюбленный Шекспиром, и был ли он, кто знает?.. Знают лишь то, каким его сотворило совершенство природы.


По-женски нежен ты, но чужд измене,
Царь и царица сердца моего.
Твой ясный взор лишен игры лукавой,
Но золотит сияньем все вокруг.
Ты мужествен и властью величавой
Друзей пленяешь и разишь подруг.
Тебя природа женщиною милой
Задумала, но страстью пленена,
Ненужной мне приметой наделила,
А женщин осчастливила она.
Пусть будет так. Но вот мое условье:
Люби меня, а их дари любовью.
Язычником меня ты не зови,
Не называй кумиром божество.
Пою я гимны, полные любви,
Ему, о нем и только для него.
Его любовь нежнее с каждым днем,
И, постоянству посвящая стих,
Я поневоле говорю о нем,
Не зная тем и замыслов других.
«Прекрасный, верный, добрый» — вот слова,
Что я твержу на множество ладов.
В них три определенья божества,
Но сколько сочетаний этих слов!
Добро, краса и верность жили врозь,
Но это все в тебе одном слилось.

И кто посмеет осудить такие чувства?.. Тот будет подлецом и лицемером.


Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть.
Напраслина страшнее обличенья.
И гибнет радость, коль ее судить
Должно не наше, а чужое мненье.
Как может взгляд чужих порочных глаз
Щадить во мне игру горячей крови?
Пусть грешен я, но не грешнее вас,
Мои шпионы, мастера злословья.
Я – это я, а вы грехи мои
По своему ровняете примеру.
Но, может быть, я прям, а у судьи
Неправого в руках кривая мера.
И видит он в любом из ближних ложь,
Поскольку ближний на него похож.
Друг, не грусти, сознав свою вину,
Нет розы без шипов; чистейший ключ
Мутят песчинки: солнце и луну
Скрывает тень затменья или туч.
Мы все грешны, и я не меньше всех
Грешу в любой из этих горьких строк,
Сравненьями оправдывая грех,
Прощаю беззаконно твой порог.
Защитником я прихожу на суд,
Чтобы служить враждебной стороне,
Меня любовь и ненависть ведут
Войной междоусобною во мне.
Хоть ты меня ограбил, милый вор,
Но я делю твой грех и приговор.

Ах, как проще было жить, умея так миролюбиво прощать. Шекспир стремится к этому, но сия наука дается ему нелегко. Предавший его друг услышит от поэта гневные слова, переполненные до краев болью.


Так вот что значит быть притворным другом!
Ты предал все – и дружбу, и любовь!
В твою измену я бы не поверил,
Когда бы сам ее не увидал.
Теперь сказать вовеки не смогу я,
Что хоть единый друг есть у меня.
Как верить, если правая рука
Столь вероломно изменяет сердцу!
Больней всех ран – невидимая рана
Мой друг – мой враг! О подлый век обмана!

Нестерпимое отношение у Шекспира к мерзостной несправедливости. Он бросает колкие стреляющие фразы в глаза творцов этой несправедливости:


Мне видеть невтерпеж
Достоинство, что просит подаянья,
Над простотой глумящуюся ложь,
Ничтожество в роскошном одеянье
И совершенству ложный приговор,
И девственность поруганную грубо,
И неуместной почести позор,
И мощь в плену о немощи беззубой,
И прямоту, что глупостью слывет,
И глупость в маске мудреца, пророка,
И вдохновения зажатый рот,
И праведность на службе у порока.

И в то же время мудрый Шекспир хорошо понимает, что зло-то и есть добро.


О, благодетельная сила зла!
Все лучшее от горя хорошеет.

Мудрый Шекспир понимает, что творит с нами время и принимает его творения.


Резец годов у жизни на челе
За полосой проводит полосу.
Все лучшее, что дышит на земле,
Ложится под разящую косу.
Но время не сметет моей строки,
Где ты пребудешь смерти вопреки!

Но как оно безжалостно с любовью. Оно может растоптать ее.


Любовь к тебе моим владеет взором.
Она проникла в кровь мою и плоть.
И есть ли средство на земле, которым
Я эту слабость мог бы побороть?
Мне кажется, нет равных красотою,
Правдивей нет на свете никого,
Мне кажется, так дорого я стою,
Как ни одно земное существо.
Когда же невзначай в зеркальной глади
Я вижу настоящий образ свой
В морщинах лет, — на этот образ глядя,
Я сознаюсь в ошибке роковой.
Себя, мой друг, я подменил тобою,
Век уходящий – юною судьбою.

Но разве Шекспир сдастся на волю наступающих времен, преклоняет перед ними колени? Шекспир не был бы Шекспиром, если бы поступил так. Он непреклонен и верен себе.


Врут зеркала – какой же я старик!
Я молодость твою делю с тобою,
Но если дни избороздят твой лик,
Я буду знать, что побежден судьбою.
Как в зеркало гляжусь в твои черты,
Я самому себе кажусь моложе.
Мне молодое сердце даришь ты,
И я тебе свое вручаю тоже.

Шекспир знает, что поэты никогда не стареют, поэтому он говорит и о себе:


Моя душа, ядро земли греховной,
Мятежным силам отдаваясь в плен,
Ты изнываешь от нужды духовной
И тратишься на роспись внешних стен.
Недолгий гость, зачем такие средства
Расходуешь на свой наемный дом,
Чтобы слепым червям отдать в наследство
Имущество, добытое трудом?
Расти душа, и насыщайся вволю,
Копи свой клад за счет бегущих дней
И, лучшую приобретая долю,
Живи богаче, внешне победней.
Над смертью властвуй в жизни быстротечной,
И смерть умрет, а ты пребудешь вечно.

«Имуществом, добытым трудом», была поэзия Шекспира.

Итак, возможно, что было такое: в двадцать один год, еще почти юноша, но уже отец троих детей, Вильям Шекспир отправился в Лондон. Он прошел по большому единственному мосту через Темзу – истинному чуду строительства и показателю суровости средних веков. Здесь у входа и выхода с моста на пиках торчали высохшие и еще совсем свежие головы казненных. На самом мосту размещались многочисленные лавки и мастерские.

Вильяма более всего заинтересовали книжные лавки. Здесь продавались популярные книжки, написанные в форме вопросов и ответов, сообщавшие полезные сведения о различных вещах. «Из них можно было узнать, как варить пиво, вычислять сложные проценты, выращивать недавно вывезенный из Америки картофель. Они сообщали также, чем прославился Юлий Цезарь и Тамерлан, кто такие были Юпитер и Венера, каковы нравы обитателей Африки, какие звери существуют в Азии, как управлять парусными судами, как вязать кружева и как писать стихи.

Газет тогда еще не существовало, но все сколько-нибудь примечательные события получали печатный отклик. В больших количествах издавались так называемые баллады. Это были небольшие листовки с гравюрой и текстом. Здесь в стихах излагались политические события и новости уголовной хроники. Не было ни одного сколько-нибудь интересного события, на которые плодовитые сочинители баллад не откликнулись бы буквально в тот же день. Утром, как говорится, в газете, а вечером — в куплете. Баллады стоили дешево и покупались нарасхват.

В самом Лондоне, то есть в его черте Сити, театров не было. Здесь, в этом городе купцов, ремесленников и торговцев, все местные дела решались муниципалитетом, а в нем преобладали буржуа, придерживающиеся строгой пуританской религии, запрещающей всякого рода развлечения. Музыку и театр пуритане презирали, считая их греховным делом, отвлекающим от святой задачи накопления капиталов». (А. Аникст)

Против театра выступил некий ханжа-пуританин по имени Филипп Стабз, опубликовавший памфлет «Анатомия злоупотреблений», в котором написал: «Театры служат для того, чтобы нарушать святость божьего дня – субботы, отвлекают народ от тех мест, где проповедуется святое слово божие; люди устремляются в театры и другие гнусные сборища, предаются безделью, расточительности, разврату, легкомыслию, пьянству и бог весть чему еще. Постановки полны нечестивости, поощряют порок, и за это заслуживают осуждения».

Театры тех времен, в основном были уличные. «Драма родилась на площади и составляла увеселение народное. Народ же как дети требовал занимательности, действия, драма представляла ему необыкновенное, истинное происшествие». (А.С.&nbsp;Пушкин) Уличные театры горожане любили, но надо честно признать, что когда начинались петушиные бои или травля медведя собаками, зритель перекачивал на эти, более привлекательные для него арены.

Шекспир стал актером, а профессия эта была тогда мало того, что малопочетной, она считалась греховной до такой степени, что христианская церковь не позволяла этим лицедеям лежать после смерти рядом с истинными христианами на кладбище. Им отводилось место за оградой.

Актерской труппе непременно надо было легализовать свое положение, войти в состав какого-либо сословия или какой-либо профессиональной группы. Но городские корпорации не желали принимать актеров в свою среду, и актеры оказывались в положении бродяг, а потому их преследовали и подвергали всяческим наказаниям. И тогда актеры старались приобрести покровителей при дворе в кругах знати. Их записывали в число челяди, то есть слуг какого-нибудь вельможи, и это служило служителям Мельпомены как бы паспортом, удостоверением, что они не бродяги.

Авторы пьес пригревшему их вельможе писали высокопарные льстивые посвящения, подобные этому:

«Его милости Генри Ризли, графу Саутгемптону.

Ваша милость, я сознаю, что поступаю весьма дерзновенно, посвящая мои слабые строки вашей милости, и что свет засудит меня за избрание столь сильной опоры, когда моя ноша столь легковесна; но если ваша милость удостоит меня своим благоволением, я сочту это высочайшей наградой и клянусь посвятить все свое свободное время и неустанно работать до тех пор, пока не создам в честь вашей милости какое-нибудь более серьезное творение. Но если этот первенец моей фантазии окажется уродом, я буду сокрушаться о том, что у него такой благородный крестный отец, и никогда более не стану возделывать столь неплодородную почву, опасаясь снова собрать плохой урожай. Я представляю свое детище на рассмотрение вашей милости и желаю вашей милости исполнения всех ваших желаний на благо мира, возлагающего на вас свои надежды. Покорный слуга вашей милости Вильям Шекспир».

Шекспир начал писать пьесы в двадцатипятилетнем возрасте. Он, не смущаясь и не утаивая от зрителей, пользовался старинными сюжетами, справедливо полагая, что все уже в мире придумано, и надо лишь уметь придуманное возвысить до новых степеней искусства. В этом-то и запряталась-затаилась вся невероятная сложность для творца. «Содержание исторических драм в большей части заимствованы были из английских хроник, они возрождают мужественные деяния предков, давным-давно погребенных в заржавелых доспехах и изъеденных червями книгах; они поднимают их из могил забвения и выводят перед всеми; дабы те могли заявить о своих давних заслугах». (Т. Нэш)

Сама жизнь, в которой жил Шекспир во времена Елизаветы Английской давала ему преизобильную пищу для сюжетов. Стефан Цвейг считал: «Просматривается поразительная аналогия в пьесах „Гамлет“» и «Макбет» с историей Марии Стюарт. Реально пережитая трагедия нашла свое поэтическое и философское истолкование. Шекспиру были известны события, происшедшие в Холиоудском замке. Все его детство в английском захолустье сплошь овеяно рассказами и легендами о романтической королеве, которой безрассудная страсть стоила страны, престола и жизни. Впечатления детства неугасимо властвуют над поэтической душой поэта, и таинственно преображает гений ранние впечатления в вечную, непреходящую действительность».

Шекспировский театр «Глобус» «был построен на берегу Темзы, на сырой, болотистой почве вырасло грубое деревянное здание. Будто выброшенный морскими волнами странный корабль, с красным разбойничьим флагом на мачте, стоит он, бросив якорь и крепко врезавшись в прибрежный ил». (С. Цвейг) Раньше здесь находились арены для травли медведей и петушиных боев. В этом есть некое символическое значение: театральное действо победило азарт невежд. Геркулес, изображенный на фасаде здания, держал на своих плечах земной шар и надпись: «Весь мир лицедействует». И в этом есть свой символический смысл: Шекспир стал поэтом всего земного шара.

Генрих Гейне писал: «Арена его драм – земной шар. Человечество – тот герой его, который непрестанно умирает и непрестанно воскрешает, непрестанно любит и непрестанно ненавидит. Сегодня заслуживает дурацкий колпак, завтра – лавровый венок, еще чаще – оба одновременно. Когда его взгляду предстает внешний вид ничтожнейшего обрывка из мира явления, он вскрывает всю мировую сущность этого обрывка с целым; ему словно ведомы законы вращения и центры всех вещей; он постигает все вещи в их широчайшем объеме и их глубочайшем средоточии».

Иоганн Вольфганг Гете писал: «Шекспировский театр – это чудесный ящик редкостей, в котором мировая история как бы по невидимой нити времени шествует перед нашими глазами. Его планы – не планы в обыденном значении слова. Все пьесы его вращаются вокруг скрытой точки, где все своеобразие нашего „Я» и дерзновенная свобода нашей веры сталкиваются с необузданным ходом целого – и я восклицаю: природа, природа, что может быть больше природой, чем люди Шекспира!»

При смене власти, пуританские зажимы в отношении к театру ослабли. Новый король Яков 1 благоволил к искусствам. Театры, словно грибы после дождичка стали появляться в различных уголках Лондона. Борьба за зрителя шла нешуточная. Пьесы надо было печь с утра до вечера и тут же их выносить на сцену и на суд зрителя, который платил не только любовью или пренебрежением, но долгожданными денежками, сыплющимися в кошельки театров.

Театральная труппа тех далеких времен сплошь состояла из мужчин: женщинам столь греховным ремеслом заниматься не разрешалось. Посему, если некий юный актер задерживался с выходом на сцену, то в зал бросались шутливые слова: подождите, мол, принцесса еще не побрилась.

Перебранки-переклички между актерами и зрителями были сами собой разумеющимися. Зритель тех времен вел себя непосредственно, активно переживал все то, что происходило на сцене, и свои переживания не скрывал до конца представления, а выкрикивал во всю мощь своего горла. Актер всегда реагировал на возгласы из зала и кидал в него искрометный ответ. Благодаря такому вольному поведению спектакль шел так, словно бы это было не только заранее продуманное действо, но существо, живущее по невероятным и непредсказуемым ситуациям.

Первые пьесы Шекспира были посвящены историческим хроникам. В них драматург как бы подтверждал значение своего имени: Шек — спир – «потрясатель копья». Своим пером-копьем он пронзал жестокость и коварство средневековой королевской братии, «в зубцах корон которых кишели льстецы», представители которой, словно скорпионы, собранные в одной клетке, грызли друг друга почем зря без зазрения совести.

В пьесах «Ричард П» и «Генрих У1» проходит горестная судьба государя средневековых времен. Все начинается с провозглашается славы чести.


От века люди честью дорожили:
Ведь без нее мы стали б горстью пыли.
Сокровище на свете разве есть
Ценней, чем незапятнанная честь?
Нужнее жизни добрая нам слава:
Ее отдав, на жизнь утратим право.

Но это прозвучавшая слава не благородной человеческой чести, а королевской. Между ними огромнейшая разница. Король восклицает:


И если бы нанес мне оскорбленье
Мой же язык словами отреченья, —
Я был бы беспощаден: в тот же миг
Свой подлый я бы откусил язык,
Чтоб выплюнуть за трусость, в знак укора,
Его в лицо врага — сосуд позора.

Что значит королевская честь? Королевская честь – это любой ценой захватить и удержать власть, на которую всегда покушаются, и тогда оказывается, что


Разбит сосуд кощунственной рукой,
И вытекла божественная влага;
Упала ветвь под топором убийцы,
И облетела пышная листва.

Эта «пышная листва» произрастает на ветви одного королевского рода. «Одна утроба их носила, из одного металла в ту же форму все они отлиты». Но гибнут королевские дети, и


Скорбь, упав на землю, как грузный мяч,
Опять взлетает вверх, от тяжести,
А не от пустоты;
Ведь нет у горя ни конца, ни краю.
Увы! Предстанет взору жалкий вид:
Безлюдный дом и двор, нагие стены,
И что услышит он? Не гул приветствий,
Но плач вдовы, сраженной ливнем бедствий.

И одна смерть влечет за собой череду других смертей. Мщение — вот королевская честь.


Как молния, стремительно караю;
Пусть гром вдвойне удвоенных ударов
Ошеломит преступного врага!
Вот я ликую просветленным сердцем,
Встречая этот праздник — бой с врагом!
А в округе
Засохли все лавровые деревья,
Грозя созвездьям, блещут метеоры,
И бледный месяц стал багрян, как кровь;
Зловещие блуждают ясновидцы
И страшные пророчат перемены:
Знаменья такие предвещают
Паденье или гибель королей.
И на землю с небес звездой падучей
Его величье катится стремглав.
Увы, покинула тебя удача!
Диск солнца твоего заходит, плача.
Везде — враги; друзья твои бегут.
О, время потрясений, время смут!

Побежденный враг мог оказаться и в тюрьме.


Живя в тюрьме, я часто размышляю, —
Как мне ее вселенной уподобить?
Но во вселенной — множество существ,
А здесь — лишь я, и больше никого.
Как сравнивать? И все же попытаюсь.
Представим, что мой мозг с моей душой
В супружестве. От них родятся мысли,
Дающие дальнейшее потомство.
Вот племя, что живет в сем малом мире.
На племя, что живет в том, внешнем, мире,
Похоже удивительно оно:
Ведь мысли тоже вечно недовольны.
Так, мысли о божественном всегда
Сплетаются с сомненьями, и часто
Одна из них другой противоречит;
Здесь, например, «Придите все», а там —
«Ко мне попасть не легче, чем пройти
Верблюду сквозь игольное ушко».
Иное у честолюбивых мыслей,
Им надобно несбыточных чудес:
Чтоб эти ногти слабые могли
Прорыть проход сквозь каменную толщу,
Разрушить грубый мир тюремных стен.
Но так как это неосуществимо, —
В своей гордыне гибнут мысли те.
А мысли о смиренье и покое
Твердят о том, что в рабстве у Фортуны
Не первый я и, верно, не последний.
Так утешается в своем позоре
Колодник жалкий — тем, что до него
Сидели тысячи бродяг в колодках, —
И ощущает облегченье он,
Переложив груз своего несчастья
На плечи тех, кто прежде отстрадал. —
В одном лице я здесь играю многих,
Но все они судьбою недовольны.
То я — король, но, встретившись с изменой.
Я нищему завидую. И вот,
Я — нищий. Но тяжелые лишенья
Внушают мне, что королем быть лучше.
И вновь на мне венец. И вспоминаю
Я снова, что развенчан я врагами
И стал ничем. Но, кем бы я ни стал, —
И всякий, если только человек он,
Ничем не будет никогда доволен
И обретет покой, лишь став ничем.
Я долго время проводил без пользы,
Зато и время провело меня.
Часы растратив, стал я сам часами:
Минуты — мысли; ход их мерят вздохи;
Счет времени — на циферблате глаз,
Где указующая стрелка — палец,
Который наземь смахивает слезы;
Бой, говорящий об истекшем часе, —
Стенанья, ударяющие в сердце,
Как в колокол. Так вздохи и стенанья
Ведут мой счет минутам и часам.

Побежденного короля могли убить или отправляли в изгнание, говоря ему вслед:


Чтоб взоры наши здесь не оскорблялись
Ужасным зрелищем братоубийства
И чтоб орлинокрылая гордыня,
Тщеславные и дерзкие мечты,
Ревнивое соперничество ваше
Не нарушали мир, который спит
Блаженным сном невинного младенца,
Как в колыбели, в нашем государстве;
Чтоб мир, разбужен громом барабанов,
Воинственным и хриплым ревом труб,
Железным лязгом грозного оружья,
Не улетел испуганно от нас,
Оставив нас брести в крови по пояс,
Решили мы изгнать вас, чтоб дышали
Вы только воздухом чужбины
И ели только горький хлеб изгнанья.

И вот скитальцы лишены отчизны яркого сиянья и уходят в зловещий мрак изгнанья. А их венценосные отцы остаются стариться в одиночестве и лишь стенают по своим царственным сыновьям:


Пройдут года,
Иссякнет масло в старой сей лампаде;
Ее фитиль день ото дня короче,
Угаснет он во мраке вечной ночи.
Не встретить вновь мне сына своего,
Слепая смерть не даст узреть его.
Ты отнял счастье — стал я изможденным.
Болезнью для могилы изможден,
Я изможденный, как сама могила,
Во чреве чьем пустом — одни лить кости.

И в ожидании одинокой смерти отцы перетрясают тягостные мысли в своем уме:


О! Разве, думая о льдах Кавказа,
Ты можешь руку положить в огонь?
И разве утолишь ты жгучий голод,
Воображая пиршественный стол?
И разве голым ляжешь в снег январский,
Себе представив летнюю жару?
Нет! Если вспоминаешь о хорошем,
Еще острее чувствуешь плохое!
Тоска так больно потому грызет,
Что от ее укусов кровь нейдет.

Кому одинокий отец скажет свои последние, предсмертные слова, которые


Гармонии торжественной подобно,
Должны к себе вниманье приковать.
Ведь тот, кто вынужден слова беречь,
Одну лишь истину влагает в речь.
Всю мудрость жизни, знания и опыт
Передает он людям в час конца,
И старца умирающего шепот
Стократ звучней, чем болтовня юнца.
Кончают песнь сладчайшим из созвучий,
Всех ярче в небе след звезды падучей.

Но сын-изгнанник не услышит мудрых слов. Вернувшись же из изгнания он возрадуется и вознегодует:


Дышать легко. И плачу я от счастья,
Что я в свое вернулся королевство. —
Приветствую тебя, моя земля,
Хоть ты и терпишь, чтоб тебя топтали
Бунтовщики копытами коней.
Как разлученная с ребенком мать
Встречается с ним вновь, смеясь сквозь слезы,
Так я, моя земля, смеюсь и плачу,
Тебя лаская царственной рукой.
Будь, добрая моя земля, сурова
С врагами государя своего:
Их алчности не дай своих плодов,
Нет, пауков, твой яд в себя впитавших,
Да мерзких жаб навстречу им пошли. —
Пускай они вредят стопам злодеев,
Преступно попирающим тебя.
Взрасти моим врагам одну крапиву;
Когда ж сорвут с груди твоей цветок, —
Пусть спрятанную в нем найдут змею,
И пусть ее раздвоенное жало
Убьет врагов монарха твоего.

Такое вот чувство к родине-земле у особ королевских кровей. Увы!


И не страшны всем им людские козни,
Кого господь наместником поставил.

Короли жили, как это не прискорбно, по своим бесчеловечным нравственным устоям, которые гласили:


Можно ли судить вам государя,
Носителя небесного величья,
Избранника, наместника господня,
Венчанного, помазанного богом.

Благодаря этим же бесчеловечным устоям они бесконечно и страдали.


Что вправе завещать мы? Плоть — земле?
Владеет враг всем нашим достояньем,
А нам принадлежит лишь наша смерть
Да эта жалкая щепотка глины,
Что служит оболочкою костям.
Давайте сядем наземь и припомним
Предания о смерти королей.
Тот был низложен, тот убит в бою,
Тот призраками жертв своих замучен,
Тот был отравлен собственной женой,
А тот во сне зарезан, — всех убили.
Внутри венца, который окружает
Нам, государям, бренное чело,
Сидит на троне смерть, шутиха злая,
Глумясь над нами, над величьем нашим.
Она потешиться нам позволяет:
Сыграть роль короля, который всем
Внушает страх и убивает взглядом;
Она дает нам призрачную власть
И уверяет нас, что наша плоть —
Несокрушимая стена из меди.
Но лишь поверим ей, — она булавкой
Проткнет ту стену, — и прощай, король!
Накройте ваши головы: почтенье
К бессильной этой плоти — лишь насмешка.
Забудьте долг, обычай, этикет:
Они вводили в заблужденье вас.
Ведь, как и вы, я насыщаюсь хлебом,
Желаю, стражду и друзей ищу,
Я подчинен своим страстям, — зачем же
Вы все меня зовете «государь»?

Что и говорить, тяжела порфира помазанника Божия. Всего, с ног до головы его окунают в темные воды лицемерия, кричат ему: «Да здравствует король!» и тут же лобзают поцелуем Иуды. И правит государством он не всегда по собственной воле, его могут двигать, словно марионетку, его более сильные вельможи.


Что ж королю прикажут? Подчиняться?
Он подчинится. Иль его сместят?
И этим тоже будет он доволен.
Он должен титул потерять? Бог с ним!
Готов сменять я свой дворец на келью,
Каменья драгоценные — на четки,
Наряд великолепный — на лохмотья,
Резные кубки — на простую миску,
Мой скипетр — на посох пилигрима,
Весь мой народ — на грубое распятье,
И всю мою обширную страну —
На маленькую, тесную могилку,
На тесную убогую могилку.
А то пускай проезжая дорога
Мне будет кладбищем, чтоб мой народ
Вседневно попирал чело монарха:
Уж раз он мне живое сердце топчет, —
Пусть топчет погребенное чело!
С главы сниму я непосильный груз,
Из сердца вырву царственную гордость
И выпущу из рук тяжелый скиптр.
Я днесь смываю свой елей слезами,
Я днесь свою корону отдаю,
Я днесь с себя слагаю сан священный,
Я днесь от всех отказываюсь прав.
От почестей, от власти отрекаюсь,
Отказываюсь от своих владений,
Свои указы все беру назад.

Опомнившийся в страданиях, король произносит главные слова:


Опомнитесь! Не порождайте смут,
Иначе вас потомки проклянут!

Вот как страшен путь тех, кто возомнил себя вершителем человеческих судеб; государей, которые без зазрения совести ведут людей на заклания, словно овец. Шекспир, кажется, знал и чувствовал каждый нюанс движения их душ и… сочувствовал им.


В его словах такую видно скорбь,
Что огненные слезы состраданья
Прольются из бесчувственных поленьев
И в черный уголь или в серый пепел
Они затем оденутся, печалясь.

Но короли никогда не слушают поэтов. Они идут своим путем. Лишь изредка призывают на время отказаться от междоусобных распрей, от «раздоров гражданских, которые ядовитым червем грызут внутренности государства».


Пусть мы в тревоге, от забот больны,
Но все ж дадим затравленному миру
Передохнуть, чтоб снова кличем бранным
На берегах далеких разразиться.
Не будет обагрять земля родная
Уст жаждущих своих сыновней кровью;
Не будет бороздить полей война,
И впредь не будет вражий конь топтать
Цветы лугов; враждующие лорды —
Одной природы, кровного родства,
Чьи взоры, словно молньи в бурном небе,
Еще недавно скрещивались грозно
В междоусобной яростной борьбе, —
Теперь, сомкнувшись стройными рядами,
Пойдут одним путем и не восстанут
На родичей, и близких, и друзей.
Клинок войны не поразит владельца,
Как меч не ранит, вложенный в ножны.
Про мир толкую, а меж тем вражда
С улыбкой кроткой втайне мир терзает.
Утроба времени чревата бойней.

И эта утроба вот-вот разродится. Она всегда готова к деторождению бедствий. Как тут уснуть королю? Бессонница кромсает его встревоженный ум. Зависть стучится в душу.


О, сколько подданных моих беднейших
Спокойно спят сейчас! — О сон, о милый сон!
Хранитель наш, чем я тебя вспугнул,
Что ты не хочешь мне смежить ресницы?
Зачем охотнее приходишь ты
На жесткую постель в лачуге дымной,
Где дремлешь под жужжанье мух ночных,
Чем в ароматные чертоги знатных,
На ложе пышное под балдахином,
Где сладостные звуки нежат слух?
Божок ленивый, ты приходишь к черни
На грязный одр, а с царственного ложа
Бежишь, как если б сторож колотушкой
Иль колокол набатный гнал тебя.
Зачем над бездной на вершине мачты
Глаза смыкаешь незаметно юнге,
Укачивая в колыбели моря,
Когда хватает ураган свирепый
За гребни разъяренные валы,
Чудовищные головы лохматит
И к облакам вздымает с диким ревом,
Который пробудил бы мертвеца?
Как можешь ты, пристрастный сон, баюкать
Промокшего до нитки юнгу в бурю,
А в тихий, безмятежный час ночной,
Когда к тебе располагает все,
Отказываешь королю в покое?
Счастливый, мирно спи, простолюдин!
Не знает сна лишь государь один.
Ах, если бы господь послал мне смерть!
Что в этом мире кроме бед и горя?
О боже! Мнится мне, счастливый жребий –
Быть бедным деревенским пастухом,
Сидеть, как я сейчас, на бугорке
И наблюдать по солнечным часам,
Которые я сам же смастерил
Старательно, рукой неторопливой,
Как убегают тихие минуты,
И сколько их составят целый час,
И сколько взять часов, чтоб вышел день,
И сколько дней вмещается в году,
И сколько лет жить смертному дано.
И сосчитав, я разделил бы время:
Вот столько-то часов пасти мне стадо,
И столько-то могу отдать покою,
И столько-то могу я размышлять,
И столько-то могу я забавляться;
Уж сколько дней, как в тягости овечки,
Чрез столько-то недель ягниться им;
Чрез столько лет я буду стричь ягнят.
Так дни, недели, месяцы и годы
Текли бы к предопределенной цели,
Ведя к могиле седину мою.
Ах, мне мила, желанна жизнь такая,
Ее песчинки сочтены в часах,
Здесь я останусь, здесь окончу путь свой.

Но это лишь мечты, несбыточные королевские мечты. Снова война. Снова призыв к бойне:


Война! Дочь ада, небеса порой
Тебя орудьем гнева избирают.
Зажги замерзшие сердца солдат
Огнем отмщенья! Удержи от бегства.
Тот, кто избрал себе военный жребий
Не может более любить себя.

И снова звучат угрозы:


Я раны дам врагам всем вместо глаз,
Чтоб кровью плакали о новых бедах.

И снова подступают жуткие ночи.


Болтливый, пестрый и греховный день
Уж спрятался в морскую глубину,
И волки, громко воя, гонят клич,
Что тащит ночь, исполненную скорби,
И сонными, поникшими крылами
На кладбищах могилы осеняют
И дымной пастью выдыхают в мир
Губительную, злую темноту.

И проклятия несутся на головы безбожных и несчастных королей:


Пусть вам сопутствуют напасть и горе!
Сердечная тоска и злые муки
Подругами пусть будут вам всегда!
Где двое вас, пусть дьявол будет третьим!
Чума на вас! Зачем их проклинать?
Когда бы клятвы убивать могли,
Как стоны мандрагоры, я нашел бы
Отравленные, жгучие слова,
Свирепые, ужасные для слуха,
И, стиснув зубы, прошептал бы их
С такою ненавистью непомерной,
Как злоба бледная в пещере адской.
Язык б мой запинался от угроз,
Глаза б метали искры, как кремни;
Как у безумца, волосы бы встали.
Да каждый мой сустав их проклинал бы.
Но и теперь разорвалось бы сердце,
Когда б я их не клял! Пусть будет яд
Напитком их, а желчь – их лучшим яством,
Сладчайшей сенью – роща кипарисов,
Отрадой взора – злобный василиск,
Нежнейшей лаской – ящерицы жало,
И музыкой – шипение змеи,
А сыч зловещий пусть концерт дополнит
Все ужасы кромешной, адской тьмы.

В трагедии о Ричарде Ш Шекспир искажает подлинный образ этого короля, которого, как уже сказано было выше, в Англии считали чуть ли не лучшим среди остальных государей. Убогий внешне, он проклинает свое уродство:


Я в чреве матери любовью проклят:
Чтоб мне не знать ее законов нежных,
Она природу подкупила взяткой,
И та свела, как трут сухой, мне руку,
И на спину мне взгромоздила горб,
Где надо мной, глумясь, сидит уродство;
И ноги сделала длины неравной;
Всем членам придала несоразмерность:
Стал я, как хаос иль как медвежонок,
Что матерью своею не облизан,
И не воспринял образа ее.
Таков ли я, чтобы меня любили?
О, дикий бред – питать такую мысль!
Но раз иной нет радости мне в мире,
Как притеснять, повелевать, царить
Над теми, кто красивее меня, —
Пусть о венце мечта мне будет небом.
Всю жизнь мне мир казаться будет адом,
Пока над этим туловищем гадким
Не увенчает голову корона.
И все ж не знаю, как стяжать корону.
Стоят меж мной и троном много жизней.
Как заблудившийся в лесу терновом
Что рвет шипы и сам изорван ими,
Путь ищет и сбивается с пути,
Не зная, как пробраться на простор,
Но вырваться отчаянно стремясь, —
Так мучусь я, чтоб захватить корону;
И я от этих лютых мук избавлюсь,
Расчистив путь кровавым топором.

Генрих У1, покоренный Ричардом, проклинает его:


Когда рождался ты, сова кричала,
Безвременье вещая, плакал филин.
Псы выли, ураган крушил деревья,
Спускался на трубу зловещий ворон,
И хор сорок нестройный стрекотал.

Но Ричарда уже не остановят никакие проклятья. Он решает раз и навсегда:


Раз не дано любовными речами
Мне занимать болтливый пышный век,
Решился стать я подлецом и проклял
Ленивые забавы мирных дней.

Ричард убивает отца и мужа леди Анны – «пленительного юношу красивого, смелого, мудрого и королевской чистой крови, которой больше в целом мире не найти». Убив счастливого соперника, он решает вступает в выгодный брак с той, что осталась жить.


Теперь на Анне Уорик я женюсь.
Что ж, что отца ее убил и мужа?
Быстрейший способ девке заплатить –
Стать мужем для нее и стать отцом.
Так поступлю не то что из любви,
А ради тайных замыслов моих,
Которых я, женясь на ней, достигну.

Анна отвергает горбатого урода, убийцу ее родных, но Ричард цинично убеждает ее:


То, ваша красота – причина смерти:
Она во сне тревожила меня,
Звала убить весь мир, чтоб час один
Прожить, прижавшись к вашей нежной груди.
Кто обольщал когда-нибудь так женщин?
Кто женщину так обольстить сумел?
То я, убивший мужа и отца,
Я ею овладел в час горшей злобы,
Когда здесь, задыхаясь от проклятий,
Она рыдала над истцом кровавым!
Против меня был бог, и суд, и совесть,
И не было друзей, чтобы помочь.
Один лишь дьявол.

От такого правителя люди бегут, словно из живодерни, немногие – призывают на битву с ним:


Вы против божьего врага деретесь –
Бог сохранит вас, как своих солдат;
Коль вы потрудитесь тирана свергнуть,
Заснете сладко вы, убив тирана;
Сражаетесь с врагом земли своей,
Земля родная вам воздаст сторицей.

Ричард, погрязший в бесчисленных смертях, нанесенных его рукой, чувствует скорое поражение, в бессильной агонии шепчет он бессвязные слова:


О совесть робкая, как мучишь ты!
Огни синеют. Мертв полночный час.
В поту холодном трепетное тело.
Боюсь себя? Ведь никого здесь нет.
Я-я, и Ричард, Ричардом любим.
Убийцы здесь? Нет! Да! Убийца я!
Бежать? Не от себя? И от чего?
От мести. Сам себе я буду мстить?
Увы, люблю себя. За что? За благо
Что самому себе принес? Увы!
Скорее сам себя я ненавижу
За зло, что самому себе нанес!
Подлец я! Нет, я лгу, я не подлец!
Шут, похвали себя. Шут, не хвались.
У совести моей сто языков,
Все разные рассказывают сказки,
Но каждый подлецом меня зовет.
Я клятвы нарушал – как много раз!
Я счет убийствам страшным потерял.
Грехи мои – чернее нет грехов –
В суде толпятся и кричат: «Виновен!»
Отчаянье! Никто меня не любит.
Никто, когда умру, не пожалеет.
Как им жалеть, когда в самом себе
К себе я жалости не нахожу?
Казалось мне, все души мной убитых
Сошлись в шатер, и каждый звал наутро
Возмездие на голову мою.

Ричард побежден и теперь у него лишь одно желание: «Венец мой за коня!»

Пьеса «Тит Андроник» – апофеоз мерзостей, творящихся под крышами дворцов времен покорения Римом варварских земель. Она вся круто замешана на мщении. В ней рассказывается о том, как римляне пленили сына царицы готов Тамары. Царица молит:


— О стойте, братья-римляне! Ты, Тит –
Великодушный повелитель, сжалься
Над матерью, страдающей за сына;
О, если дорог сын тебе родной,
Подумай! Ведь мне так же дорог мой!
Иль мало вам того, что нас пригнали
Украсить въезд твой в триумфальный Рим,
Твоих рабов и Рима подъяремных?
Андроник, не пятнай гробницы кровью.
Ты хочешь уподобиться богам?
Так будь же в милосердье им подобен;
Ведь милосердье – признак благородства.
Оставь мне сына, благородный Тит.

Тит непреклонен:


— Прости мне, королева, и смирись.
Твой сын намечен и умрет,
Чтоб успокоить тени отошедших.
Забрать его и развести огонь!
Мечами будем тело на костре
Рубить, пока не обратится в пепел.

Царица Тамара в ненависти и в отчаянии. Подстрекаемая кознями мавра, она мстит Титу, ее сыновья насилуют дочь Тита и отрезают ей обе руки и язык, чтобы она не смогла выдать их имена. Омерзительный мавр ликует над содеянным:


Жалею лишь о том, что сделал мало.
Кляну я каждый день, — хоть дней таких
Немало в жизни у меня бывало, —
Когда бы я злодейство не свершил:
Не умертвил, убийства не замыслил,
Не подготовил, не свершил насилья,
Не обвинил и не дал ложных клятв,
Не перессорил насмерть двух друзей,
Скотину бедняка не покалечил,
Гумна иль стога ночью не поджег,
Хозяев принудив гасить слезами.
Частенько, вырыв из могилы трупы,
Перед дверьми друзей я оставлял их,
Когда печаль была почти забыта:
На коже их, как на коре древесной,
Я по-латыни вырезал ножом:
«Да не умрет печаль, хоть я и умер».
И тысячу я ужасов свершил
Так, невзначай, как убивают муху;
Но лишь одно мне сердце сокрушает:
Что в тысячу раз больше не свершу.
Коль черти есть, хотел бы я быть чертом,
Чтоб жить и в вечном пламени гореть
И, ваше общество имея в пекле,
Вас ядовитым языком язвить!
Кто чист и глуп, утешен добрым делом,
Я ж буду черен и душой и телом.

Затем мавр убеждает Тита отрубить себе руку в залог жизни плененных сыновей, Тит идет на это, но вскоре получает свою руку обратно и в придачу отсеченные головы детей под хохот омерзительного мавра.

Тит скорбит, льет потоком «слезы, что утоляют жажду той знмли».


Ах, это зрелище так тяжко ранит,
А все проклятой жизни нет конца!
Пусть жизни смерть свое уступит имя,
Раз в жизни благо лишь одно – дышать!
Когда бы в этих бедах разум был,
Я заключил бы скорбь свою в границы.
Заплачет небо, — залита земля;
Вихрь забушует, — обезумев, море
Грозится небу вздувшимся челом.
А ты разумности в смятенье ищешь?
Я – море; слышишь, как оно вздыхает?
Оно, как небо плачет; я – земля;
Меня, как море, вздох ее волнует;
Меня, как землю, слез ее поток
Потопом заливает, наводняя;
Я не могу вместить его скорбей.
Как пьяница, я должен их извергнуть.
Оставь меня: кто много потерял,
Тот горькой речью облегчает сердце.

Но тут выступает на сцену страшное чудовище – Месть и говорит Титу:


Я – Месть и послана подземным царством,
Чтоб коршун дум, терзающий тебя,
Насытился возмездьем над врагами.

Тит готов мстить. Он признается:


Нет больше слез, чтоб плакать, у меня.
К тому же горе – враг и завладеть
Глазами, влагой полными, желало б,
Чтоб ослепить их данью слез моих.
Но как найду тогда берлогу мести?

Обращаясь к античной истории, Шекспир вопрошает: «Не возлюби трагического боги», — быть может и не было бы трагедий на земле?

«Подумать только, в трагедии „Тит Андроник“» четырнадцать убийств, тридцать четыре трупа, три отрубленные руки, один отрезанный язык – таков инвентарь ее ужасов. Мог ли написать ее Шекспир, тот, кого современники называли «благородным», «медоточивым», «сладостным»? Тот, кто написал столь изящные комедии и такие глубокие философские трагедии? Многие критики отказываются верить этому. Содержание «Тита Андроника» столь грубо, низменно, жестоко, говорят они, что невозможно признать это произведение плодом гения Шекспира, хотя бы и молодого. Некоторая незрелость не может оправдать столь чудовищное нагромождение ужасов. Только дурной вкус и примитивная фантазия в состоянии породить трагедию такого рода, создать которую мог кто угодно, но не Шекспир.

Весь арсенал средств критики был привлечен для того, чтобы «обелить» Шекспира и смыть пятно, марающее чистую одежду гения. Но пути писательские неисповедимы. Творческие биографии величайших художников сложны, противоречивы и складываются из фактов, кажущихся несовместимыми. «Тита Андроника» написал Шекспир. И от этого он становится для нас более достоверно живым человеком и писателем. Этот факт его творческой биографии делает очевидным то, что в начале своей драматургической деятельности он пробовал разные пути, искал и ошибался, прежде чем обрел те качества, которые сделали его тем великим художником, который покорил мир.

Шекспир не был художником-творцом, сидевшим в башне из слоновой кости, где он творил шедевры для будущих поколений. Он следовал тому закону, что театр должен давать публике то, чего она хочет. Жанр «кровавой трагедии» не только стремился угодить «низменным вкусам толпы». Он имел исторические истоки как в самой жизни, так и в культуре эпохи. Старинные летописи и современные хроники в изобилии давали материал для пьес такого рода. Кровавая месть, физическое истребление соперников, тайные и явные убийства, совершенные самыми изощренными способами, были не плодом воображения писателей, а повседневной жизненной практикой. В особенности в среде высшего сословия насилие оказывалось постоянным средством разрешения жизненных конфликтов. Кровавая драма на сцене лишь отражала реальные факты». (А. Аникст)

А создавали ее «поэты – буйные, необузданные гуляки. Они атаковали театр, завоевывали арену, которая о сих пор служила только для кровавых игр, — горячий пар крови дымится в их произведениях. Без удержу свирепствовали их львиные страсти и неумеренности; они старались превзойти друг друга в жестокости. Все дозволено перу – кровосмешение, убийство, всякое преступление и всякое злодеяние; неимоверно беспорядочное сплетение всего человеческого справляет бурную оргию; подобно голодным зверям, выпущенным из клетки, выбрасываются грозные, опьяненные страсти. Одна страсть возбуждает другую, каждый дает, каждый крадет, каждый состязается с другим, чтобы превзойти; быть первым» (С. Цвейг)

Вильям Шекспир стал Высшим. “Он вовлекает в магический круг своего гения предания, необходимые ему для своих замыслов, и знакомые вещи превращаются в яркие созвездия, которые светят миру на протяжении веков». (Ч. Диккенс)

Вот «Гамлет».

Действие пьесы разворачивается в среде высшего королевского сословия, в стенах Датского дворца. Здесь все та же масса трупов, но принц Гамлет значительно отличается от предыдущих героев-королей и принцев, которые всегда действовали грубо и напористо. Гамлет другой.

Для написания этой пьесы Шекспир воспользовался новеллой Франсуа де Бельфоре о принце Гамлете. В новелле дядя Гамлета во время застолья убивает его отца, затем насильственно оскверняет ложе матери, которая впоследствии становится женой убийцы своего мужа. «Вместо того, чтобы придать братоубийцу и насильника суду, придворные одобряли эти поступки и льстили ему в его новой счастливой доле. Лжесвидетелей объявили цветом дворянства, клеветников окружили почестями; тех же, кто вспоминал доблесть покойного короля, хотел привлечь разбойника к ответу, никто не желал слушать. Чтобы обмануть злодея, принц прикинулся безумным и так хитро и ловко играл свою роль, что словно бы был действительно помешанным. Он постоянно копался в мусоре и кухонных отбросах, вымазывал себе лицо уличной грязью, шатался по городу, точно юродивый, выкрикивал бессмысленные и безумные слова.

Однажды он почувствовал, что за занавесом спрятался придворный и, не долго думая, сунул туда свой меч по самую рукоять; затем вытащил на свет полумертвого человека, добил его, рассек на куски, отдал сварить и вареное мясо сбросил в широкий сток для нечистот, на съедение свиньям.

Потом он с умом и выдержкой сказал матери: «Как назвать предательство матери – о, презреннейшая из всех женщин, покорившихся грязной воле прелюбодея, — которая своей фальшивой кротостью покрывает самое злое дело и самое гнусное преступление, какое только дано замыслить и свершить человеку. Могу ли я доверять вам, если вы, точно похотливая блудница, презрев приличия, гонитесь с раскрытыми объятиями за негодяем и самозванцем, умертвившим моего отца? Ради него вы позорно забыли отца вашего несчастного сына, который всеми заброшен и погибнет, если бог не вызволит его из рабства, недостойного его звания и благородной крови, текущей в жилах, и славного имени дедов и прадедов. О королева Герутта! Только сука готова совокупиться с кем попало и вступить в брак со многими зараз».

Гамлет поджигает дворец с четырех сторон и убивает своего дядю.

Таково краткое содержание новеллы.

В пьесе «Гамлет, принц датский» действие начинается в сумрачном замке Эльсинор. Стражники охраняют его стены. В эту ночь им как-то неуютно, жутковато. Фантазия иль мрачное веденье представилось, померещился ли некий призрак. И вот идет опять.


Совсем такой, как был король покойный.
Такой же самый был на нем доспех
Когда с кичливым бился он Норвежцем;
Вот так он хмурился, когда на льду
В свирепой схватке разгромил поляков.

«Не к добру появление призрака короля», — решают стражники. Горацио, друг принца Гамлета, припоминает подобные дела давно минувших дней:


— В высоком Риме, городе побед,
В дни перед тем, как пал могучий Юлий,
Покинув гробы, в саванах, вдоль улиц
Визжали и гнусили мертвецы;
Кровавый дождь, косматые светила,
Смущенья в солнце; влажная звезда,
В чьей области Нептунова держава,
Болела тьмой, почти как в судный день;
Такие же предвестья злых событий,
Спешащие гонцами пред судьбой
И возвещающие о грядущем,
Явили вместе небо и земля
И нашим соплеменникам и странам.

Тут снова призрак появился, но сгинул при первом петушином крике.

Гораций предложил:


— То, что мы ночью видели, не скроем
От молодого Гамлета; клянусь,
Что дух, немой для нас, ему ответит.

В это время в парадных покоях замка король Клавдий сообщает своей свите, королеве Гертруде и принцу Гамлету:


— Смерть нашего возлюбленного брата
Еще свежа, и подобает нам
Несть боль в сердцах и всей державе нашей
Нахмуриться одним челом печали,
Однако разум поборол природу,
И, с мудрой скорбью помня об умершем,
Мы помышляем также о себе.
Поэтому сестру и королеву,
Наследницу воинственной страны,
Мы, как бы с омраченным торжеством —
Одним смеясь, другим кручинясь оком,
Грустя на свадьбе, веселясь над гробом,
Уравновесив радость и унынье, —
В супруги взяли, в этом опираясь
На вашу мудрость, бывшую нам вольной
Пособницей. За все — благодарим.

Гамлет, слушая нового короля, стоит сумрачный, точно туча. Королева-мать пытается отвлечь его от гнетущих мыслей:


— Мой милый Гамлет, сбрось свой черный цвет,
Взгляни как друг на датского владыку.
Нельзя же день за днем, потупя взор,
Почившего отца искать во прахе.
То участь всех: все жившее умрет
И сквозь природу в вечность перейдет.

Гамлет вторит матери своей:


— Да, участь всех.


— Так что ж в его судьбе
Столь необычным кажется тебе?


— Мне кажется? Нет, есть. Я не хочу
Того, что кажется. Ни плащ мой темный,
Ни эти мрачные одежды, мать,
Ни бурный стон стесненного дыханья,
Нет, ни очей поток многообильный,
Ни горем удрученные черты
И все обличья, виды, знаки скорби
Не выразят меня; в них только то,
Что кажется и может быть игрою;
То, что во мне, правдивей, чем игра;
А это все — наряд и мишура.

Тут подходит Клавдий и вмешивается в разговор матери и сына:


— Весьма отрадно и похвально, Гамлет,
Что ты отцу печальный платишь долг;
Но и отец твой потерял отца;
Тот — своего; и переживший призван
Сыновней верностью на некий срок
К надгробной скорби; но являть упорство
В строптивом горе будет нечестивым
Упрямством, так не сетует мужчина;
То признак воли, непокорной небу,
Души нестойкой, буйного ума,
Худого и немудрого рассудка.
Ведь если что-нибудь неотвратимо
И потому случается со всеми,
То можно ль этим в хмуром возмущеньи
Тревожить сердце? Это грех пред небом,
Грех пред усопшим, грех пред естеством,
Противным разуму, чье наставленье
Есть смерть отцов, чей вековечный клич
От первого покойника доныне:
«Так должно быть». Тебя мы просим, брось
Бесплодную печаль, о нас помысли
Как об отце; пусть не забудет мир,
Что ты всех ближе к нашему престолу
И я с не меньшей щедростью любви,
Чем сына самый нежный из отцов,
Тебя дарю.

Гамлет делает вид что смирился, но смирение это напускное. Он размышляет:


О, если б этот плотный сгусток мяса
Растаял, сгинул, изошел росой!
Иль если бы предвечный не уставил
Запрет самоубийству! Боже! Боже!
Каким докучным, тусклым и ненужным
Мне кажется все, что ни есть на свете!
О, мерзость! Это буйный сад, плодящий
Одно лишь семя; дикое и злое
В нем властвует. До этого дойти!
Два месяца, как умер! Меньше даже.
Такой достойнейший король! Сравнить их
Феб и сатир. Он мать мою так нежил,
Что ветрам неба не дал бы коснуться
Ее лица. О небо и земля!
Мне ль вспоминать? Она к нему тянулась,
Как если б голод только возрастал
От насыщения. А через месяц —
Не думать бы об этом! Бренность, ты
Зовешься: женщина! — и башмаков
Не износив, в которых шла за гробом,
Как Ниобея, вся в слезах, она —
О боже, зверь, лишенный разуменья,
Скучал бы дольше! — замужем за дядей,
Который на отца похож не боле,
Чем я на Геркулеса. Через месяц!
Еще и соль ее бесчестных слез
На покрасневших веках не исчезла,
Как вышла замуж. Гнусная поспешность —
Так броситься на одр кровосмешенья!
Нет и не может в этом быть добра. —
Но смолкни, сердце, скован мой язык!

И тут уединение Гамлета нарушает приехавший в замок его друг Гораций.

— Я плыл на похороны короля, — говорит он.

Гамлет с грустной усмешкой отвечает:

— Скорей уже — на свадьбу королевы.

— Да, принц, она последовала быстро.


— Расчет, расчет, приятель! От поминок
Холодное пошло на брачный стол.
О, лучше бы мне встретился в раю
Мой злейший враг, чем этот день, Горацио!
Отец!.. Мне кажется, его я вижу.

— Где, принц?

— В очах моей души, Горацио.

— Мой принц, он мне явился нынче ночью.

— Явился? Кто?

— Король, отец ваш.

— Мой отец, король?

И тут Гораций рассказал Гамлету во всех подробностях о явлении призрака короля. Принц в недоумении и в смятении, он жаждет увидеть тень отца своего собственными глазами. Гамлет выходит к стене замка и с надеждой произносит:


— А если вновь он примет вид отца,
Я с ним заговорю, хоть ад разверзнись,
Веля, чтоб я умолк.
Терпи, душа; изобличится зло,
Хотя б от глаз в подземный мрак ушло.
Да охранят нас ангелы господни! —
Блаженный ты или проклятый дух,
Овеян небом иль геенной дышишь,
Злых или добрых умыслов исполнен, —
Твой образ так загадочен, что я
К тебе взываю: Гамлет, повелитель,
Отец, державный Датчанин, ответь мне!
Не дай сгореть в неведенье, скажи,
Зачем твои схороненные кости
Раздрали саван свой; зачем гробница,
В которой был ты мирно упокоен,
Разъяв свой тяжкий мраморный оскал,
Тебя извергла вновь? Что это значит,
Что ты, бездушный труп, во всем железе
Вступаешь вновь в мерцание луны,
Ночь исказив; и нам, шутам природы,
Так жутко потрясаешь естество
Мечтой, для наших душ недостижимой?
Скажи: зачем? К чему? И что нам делать?

Но призрак молчит. Лишь его плащ трепещет на ветру. И вдруг тень отца начинает манить сына: отойдем в сторону – скажу наедине. Горацио пытается удержать принца, но принц кричит призраку:


— Я иду. Чего бояться?
Мне жизнь моя дешевле, чем булавка,
А что он сделает моей душе,
Когда она бессмертна, как и он?
Меня он снова манит; я иду.

И все же друг Горацио пытается удержать Гамлета:


— Что если вас он завлечет к волне
Иль на вершину грозного утеса,
Нависшего над морем, чтобы там
Принять какой-нибудь ужасный облик,
Который в вас низложит власть рассудка
И ввергнет вас в безумие? Останьтесь:
Там поневоле сами возникают
Отчаянные помыслы в мозгу
У тех, кто с этой кручи смотрит в море
И слышит, как оно ревет внизу.

Гамлет вырывается из объятий Горацио.

— Он манит вновь. — Иди; я за тобой.

— Нет, принц, вы не пойдете.

— Руки прочь!

— Нельзя, одумайтесь.


— Мой рок взывает,
И это тело в каждой малой жилке
Полно отваги, как Немейский лев.
Он все зовет? — Пустите. Я клянусь,
Сам станет тенью, кто меня удержит;
Прочь, говорю! — Иди, я за тобой.

Призрак все манит и манит Гамлета, и Гамлет следует за ним. Тут тень отца разверзла свои уста и прогремел голос:


— Уж близок час мой,
Когда в мучительный и серный пламень
Вернуться должен я.

— О бедный призрак, — простонал Гамлет.


— Нет, не жалей меня, но всей душой
Внимай мне.


— Говори, я буду слушать.


— И должен отомстить, когда услышишь.
Я дух, я твой отец,
Приговоренный по ночам скитаться,
А днем томиться посреди огня,
Пока грехи моей земной природы
Не выжгутся дотла. Когда б не тайна
Моей темницы, я бы мог поведать
Такую повесть, что малейший звук
Тебе бы душу взрыл, кровь обдал стужей,
Глаза, как звезды, вырвал из орбит,
Разъял твои заплетшиеся кудри
И каждый волос водрузил стоймя,
Как иглы на взъяренном дикобразе;
Но вечное должно быть недоступно
Плотским ушам. О, слушай, слушай, слушай!
Коль ты отца когда-нибудь любил…
Отомсти за гнусное его убийство.


— Убийство?


— Убийство гнусно по себе; но это
Гнуснее всех и всех бесчеловечней.


— Скажи скорей, чтоб я на крыльях быстрых,
Как помысел, как страстные мечтанья,
Помчался к мести.


— Вижу, ты готов;
Но даже будь ты вял, как тучный плевел,
Растущий мирно у летейских вод,
Ты бы теперь воспрянул. Слушай, Гамлет;
Идет молва, что я, уснув в саду,
Ужален был змеей; так ухо Дании
Поддельной басней о моей кончине
Обмануто; но знай, мой сын достойный:
Змей, поразивший твоего отца,
Надел его венец.


— О вещая моя душа! Мой дядя?


— Да, этот блудный зверь, кровосмеситель,
Волшбой ума, коварства черным даром —
О гнусный ум и гнусный дар, что властны
Так обольщать! — склонил к постыдным ласкам
Мою, казалось, чистую жену;
О Гамлет, это ль не было паденьем!
Меня, чья благородная любовь
Шла неизменно об руку с обетом,
Мной данным при венчанье, променять
На жалкое творенье, чьи дары
Убоги пред моими!
Но как вовек не дрогнет добродетель,
Хотя бы грех ей льстил в обличьях рая,
Так похоть, будь с ней ангел лучезарный,
Пресытится и на небесном ложе,
Тоскуя по отбросам.
Но тише! Я почуял воздух утра;
Дай кратким быть. Когда я спал в саду,
Как то обычно делал пополудни,
Мой мирный час твой дядя подстерег
С проклятым соком белены в сосудце
И тихо мне в преддверия ушей
Влил прокажающий настой чье свойство
Так глубоко враждебно нашей крови,
Что, быстрый, словно ртуть, он проникает
В природные врата и ходы тела
И свертывает круто и внезапно,
Как если кислым капнуть в молоко,
Живую кровь; так было и с моею;
И мерзостные струпья облепили,
Как Лазарю, мгновенною коростой
Все тело мне.
Так я во сне от братственной руки
Утратил жизнь, венец и королеву;
Я скошен был в цвету моих грехов,
Врасплох, непричащен и непомазан;
Не сведши счетов, призван был к ответу
Под бременем моих несовершенств.
О ужас! Ужас! О великий ужас!
Не потерпи, коль есть в тебе природа:
Не дай постели датских королей
Стать ложем блуда и кровосмешенья.
Но, как бы это дело ни повел ты,
Не запятнай себя, не умышляй
На мать свою; с нее довольно неба
И терний, что в груди у ней живут,
Язвя и жаля. Но теперь прощай!
Уже светляк предвозвещает утро
И гасит свой ненужный огонек;
Прощай, прощай! И помни обо мне.

Колышащийся плащ тени отца Гамлета уходит в предрассветную дымку. Принц остается один.


— О рать небес! Земля! И что еще
Прибавить? Ад? — Тьфу, нет! — Стой, сердце, стой.
И не дряхлейте, мышцы, но меня
Несите твердо. — Помнить о тебе?
Да, бедный дух, пока гнездится память
В несчастном этом шаре. О тебе?
Ах, я с таблицы памяти моей
Все суетные записи сотру,
Все книжные слова, все отпечатки,
Что молодость и опыт сберегли;
И в книге мозга моего пребудет
Лишь твой завет, не смешанный ни с чем,
Что низменнее; да, клянуся небом!
О пагубная женщина! — Подлец,
Улыбчивый подлец, подлец проклятый! —
Мои таблички, — надо записать,
Что можно жить с улыбкой и с улыбкой
Быть подлецом; по крайней мере — в Дании.

У края крепостной стены принц дает клятву отомстить за поруганную честь своего отца. Возвратившись к спутникам, он и от них требует клятвы о том, чтобы ни один не единого слова не произнес об увиденном. Призрак из неведомых подземных глубин требует того же. Тут Гамлет начинает играть роль человека, разум которого пошатнулся от перенесенного ужаса. Он что-то тихо бормочет:


— Век расшатался — и скверней всего,
Что я рожден восстановить его!

В покоях Офелии Лоэрт, сын вельможи Полония и брат девушки, предупреждает ее, чтобы она не доверяла ухаживаниям Гамлета:


— Сейчас тебя он, может быть, и любит;
Ни скверна, ни лукавство не пятнают
Его благих желаний; но страшись:
Великие в желаниях не властны;
Он в подданстве у своего рожденья;
Он сам себе не режет свой кусок,
Как прочие; от выбора его
Зависят жизнь и здравье всей державы,
И в нем он связан изволеньем тела,
Которому он голова. И если
Тебе он говорит слова любви,
То будь умна и верь им лишь настолько,
Насколько он в своем высоком сане
Их может оправдать; а это будет,
Как общий голос Дании решит.
И взвесь, как умалится честь твоя,
Коль ты поверишь песням обольщенья,
Иль потеряешь сердце, иль откроешь
Свой чистый клад беспутным настояньям.
Страшись, Офелия, страшись, сестра,
И хоронись в тылу своих желаний,
Вдали от стрел и пагубы страстей.
Любая девушка щедра не в меру,
Давая на себя взглянуть луне;
Для клеветы ничто и добродетель;
Червь часто точит первенцев весны,
Пока еще их не раскрылись почки,
И в утро юности, в росистой мгле,
Тлетворные опасны дуновенья.
Будь осторожна; робость — лучший друг;
Враг есть и там, где никого вокруг.

Офелия с покорностью отвечает брату:


— Я стражем сердца моего поставлю
Урок твой добрый. Я твои слова
Замкнула в сердце.

И тут в зал входит их отец Полоний и журит Лоэрта:


— Ты здесь еще? Стыдись, пора, пора!
У паруса сидит на шее ветер,
И ждет тебя. Ну, будь благословен
И в память запиши мои заветы:
Держи подальше мысль от языка,
А необдуманную мысль — от действий.
Будь прост с другими, но отнюдь не пошл.
Своих друзей, их выбор испытав,
Прикуй к душе стальными обручами,
Но не мозоль ладони кумовством
С любым бесперым панибратом. В ссору
Вступать остерегайся; но, вступив,
Так действуй, чтоб остерегался недруг.
Всем жалуй ухо, голос — лишь немногим;
Сбирай все мненья, но свое храни.
Шей платье по возможности дороже,
Но без затей — богато, но не броско:
По виду часто судят человека;
А у французов высшее сословье
Весьма изысканно и чинно в этом.
В долг не бери и взаймы не давай;
Легко и ссуду потерять и друга,
А займы тупят лезвие хозяйства.
Но главное: будь верен сам себе;
Тогда, как вслед за днем бывает ночь,
Ты не изменишь и другим. Прощай;
Благословеньем это все скрепится.

Получив наставления и благословение отца, Лоэрт, поцеловав на прощание дорогую сердцу сестру, отправляется в путь. А Полоний заводит с Офелией речь о Гамлете:


— Мне сообщили, будто очень часто
Он стал с тобой делить досуг и ты
Ему весьма свободно даришь доступ;
Коль это так, — а так мне говорили,
Желая остеречь, — то я скажу,
Что о себе ты судишь неразумней,
Чем дочь мою обязывает честь.
Что это там у вас? Скажи мне правду.


— Он мне принес немало уверений
В своих сердечных чувствах,
И речь свою скрепил он, господин мой,
Едва ль не всеми клятвами небес, — ответила Офелия.

Полоний усмехнулся:


— Силки для куликов! Я знаю сам,
Когда пылает кровь, как щедр бывает
Язык на клятвы; эти вспышки, дочь,
Которые сияют, но не греют
И тухнут при своем возникновенье,
Не принимай за пламя. Впредь скупее
Будь на девичье общество свое;
Цени свою беседу подороже,
Чем встреча по приказу. Что до принца,
То верь тому, что молод он и может
Гулять на привязи длиннее той,
Которая дана тебе; но клятвам
Его не верь, затем что это сводни
Другого цвета, чем на них наряд,
Ходатаи греховных домогательств,
Звучащие как чистые обеты,
Чтоб лучше обмануть. Раз навсегда:
Я не желаю, чтобы ты отныне
Губила свой досуг на разговоры
И речи с принцем Гамлетом. Смотри,
Я это приказал. Теперь ступай.

— Я буду вам послушна, господин мой, — покорилась Офелия, еле сдерживая слезы.

Успокоившись, она решила немного прогуляться, но в сумрачном переходе неожиданно встретила принца, вид которого потряс ее, и девушка бросилась в покои отца со словами испуга:


— Когда я шла сюда, навстречу
Принц Гамлет — в незастегнутом камзоле,
Без шляпы, в неподвязанных чулках,
Испачканных, спадающих до пяток,
Стуча коленями, бледней сорочки
И с видом до того плачевным, словно
Он был из ада выпущен на волю
Вещать об ужасах — вошел ко мне.

Полоний спросил:

— Безумен от любви к тебе?

— Не знаю,

Но я боюсь, что так.

— И что сказал он?


— Он взял меня за кисть и крепко сжал;
Потом, отпрянув на длину руки,
Другую руку так подняв к бровям,
Стал пристально смотреть в лицо мне, словно
Его рисуя. Долго так стоял он;
И, наконец, слегка тряхнув мне руку
И трижды головой кивнув вот так,
Он издал вздох столь скорбный и глубокий,
Как если бы вся грудь его разбилась
И гасла жизнь; он отпустил меня;
И, глядя на меня через плечо,
Казалось, путь свой находил без глаз,
Затем что вышел в дверь без их подмоги,
Стремя их свет все время на меня.


— Идем со мной; отыщем короля.
Здесь точно исступление любви,
Которая себя ж убийством губит
И клонит волю к пагубным поступкам,
Как и любая страсть под небесами,
Бушующая в естестве. Он помешался.
Жаль, что за ним я не следил усердней.
Я думал, он играет, он тебя
Замыслил погубить; все недоверье!
Ей-богу, наши годы так же склонны
Чресчур далеко заходить в расчетах,
Как молодости свойственно грешить
Поспешностью. Идем же к королю;
Он должен знать; опасней и вредней
Укрыть любовь, чем объявить о ней.

В это время король Клавдий ведет беседу с прибывшими в замок гостями Розенкранцем и Гильденстерном:


— Привет вам, Розенкранц и Гильденстерн!
Не только тем, что вас мы рады видеть,
Но и нуждою в вас был причинен
Столь спешный вызов. Вам уже известно
Преображенье Гамлета: в нем точно
И внутренний и внешний человек
Не сходен с прежним. Что еще могло бы,
Коли не смерть отца, его отторгнуть
От разуменья самого себя,
Не ведаю. Я вас прошу обоих,
Затем что с юных лет вы с ним росли
И близки с ним по юности и нраву,
Остаться при дворе у нас в гостях
На некоторый срок; своим общеньем
Вовлечь его в забавы и разведать,
Насколько вам позволит случай, нет ли
Чего сокрытого, чем он подавлен
И что, узнав, мы властны исцелить.

Друзья согласны присмотреться к не в меру изменившемуся Гамлету, попытаться найти источник его умоисступления. Они уверяют Клавдия:


— Мы здесь готовы в самой полной мере
Сложить наш вольный долг у ваших ног.

Вошедший в зал Полоний берется утверждать, что знает истинную причину помешательства принца, несмотря на мнение королевы: Гамлет, мол, удручен смертью короля-отца и поспешным браком королевы-матери. Тут Полоний начинает вить свою словесную вязь:


— Светлейшие монархи, излагать,
Что есть величество и что есть долг,
Зачем день — день, ночь — ночь и время — время,
То было б расточать ночь, день и время.
И так как краткость есть душа ума,
А многословье — бренные прикрасы,
Я буду краток. Принц, ваш сын, безумен:
Безумен, ибо в чем и есть безумье,
Как именно не в том, чтоб быть безумным?
Но это пусть.

— Поменьше бы искусства, — попыталась перебить его королева, но тщетно.

Полоний продолжил:


— О, тут искусства нет. Что он безумен,
То правда; правда то, что это жаль,
И жаль, что это правда; вышло глупо;
Но все равно, я буду безыскусен.
Итак, ваш сын безумен; нам осталось
Найти причину этого эффекта,
Или, верней, дефекта, потому что
Дефектный сей эффект небеспричинен.
Вот что осталось, и таков остаток.
Извольте видеть. У меня есть дочь —
Есть, потому что эта дочь моя, —
Которая, послушливая долгу,
Дала мне вот что: взвесьте и судите.

Полоний разворачивает письмо и читает: «Небесной, идолу моей души, приукрашенной Офелии…На ее прелестную грудь…» Да, вот главное «Верь любви моей».

Королева спросила: «Это пишет Гамлет?» Вельможа Полоний ответил: «Да». И продолжил:


— Я так моей девице заявил:
«Принц Гамлет — принц, он вне твоей звезды;
Пусть этого не будет»; и велел ей
Замкнуться от дальнейших посещений,
Не принимать послов, не брать подарков.
Дочь собрала плоды моих советов;
А он, отвергнутый, — сказать короче —
Впал в скорбь и грусть, потом в недоеданье,
Потом в бессонницу, потом в бессилье,
Потом в рассеянность и, шаг за шагом, —
В безумие, в котором ныне бредит,
Всех нас печаля.

Король спросил: «Как нам доискаться, правда ли это?» Полоний предложил тайно присмотреться к принцу и Офелии, когда они будут вместе. Король согласился. И в это время вошел Гамлет с книгой в руках. Полоний спрашивает его:

— Как поживает добрый принц мой Гамлет?

Гамлет отвечает:

— Хорошо, спаси вас бог.

— Вы узнаете меня, принц?

— Конечно; вы — торговец рыбой.

— Нет, принц.

— Тогда мне хотелось бы, чтобы вы были таким же честным человеком, быть честным при том, каков этот мир, — это значит быть человеком, выуженным из десятка тысяч.

— Это совершенно верно, принц.

— Ибо если солнце плодит червей в дохлом псе, — божество, лобзающее падаль… Есть у вас дочь?

— Есть, принц.

— Не давайте ей гулять на солнце: всякий плод — благословение; но не такой, какой может быть у вашей дочери. Друг, берегитесь.

— Что вы читаете, принц?

— Слова, слова, слова. Клевета, сударь мой; потому что этот сатирический плут говорит здесь, что у старых людей седые бороды, что лица их сморщенны, глаза источают густую камедь и сливовую смолу и что у них полнейшее отсутствие ума и крайне слабые поджилки; всему этому, сударь мой, я хоть и верю весьма могуче и властно, однако же считаю непристойностью взять это и написать; потому что и сами вы, сударь мой, были бы так же стары, как я, если бы могли, подобно раку, идти задом наперед.

— Хоть это и безумие, но в нем есть последовательность. — Не хотите ли уйти из этого воздуха, принц?

— В могилу.

Полоний решил, что приспела удобная минутка поискать свою дочь и уходит за ней. А в зале появляются Розенкранц и Гильденстерн. Они восклицают:

— Наш досточтимый принц! Наш драгоценный принц!

Гамлет отвечает им:

— Милейшие друзья мои! Как поживаете? Ребята, как вы живете оба?

Розенкранц и Гильденстерн отвечают:

— Как безразличные сыны земли.

— Уж тем блаженно, что не сверхблаженно;

На колпачке Фортуны мы не шишка.

— Но и не подошвы ее башмаков?

— Ни то, ни другое, принц.

— Так вы живете около ее пояса или в средоточии ее милостей?

— Право же, мы занимаем у нее скромное место.

— В укромных частях Фортуны? О, конечно; это особа непотребная. Какие новости?

— Да никаких, принц, кроме разве того, что мир стал честен.

— Так, значит, близок судный день; но только ваша новость неверна. Позвольте вас расспросить обстоятельнее: чем это, дорогие мои друзья, вы провинились перед Фортуной, что она шлет вас сюда, в тюрьму?

— В тюрьму, принц?

— Дания — тюрьма. И превосходная: со множеством затворов, темниц и подземелий, причем Дания — одна из худших.

— Мы этого не думаем, принц.

— Ну, так для вас это не так; ибо нет ничего ни хорошего, ни плохого; это размышление делает все таковым; для меня она — тюрьма.

— Ну, так это ваше честолюбие делает ее тюрьмою: она слишком тесна для вашего духа.

— О боже, я бы мог замкнуться в ореховой скорлупе и считать себя царем бесконечного пространства, если бы мне не снились дурные сны.

— А эти сны и суть честолюбие; ибо самая сущность честолюбца всего лишь тень сна.

— И самый сон всего лишь тень.

— Верно, и я считаю честолюбие по-своему таким воздушным и легким, что оно не более нежели тень тени.

Тогда наши нищие суть тела, а наши монархи и напыщенные герои суть тени нищих. Последнее время — а почему, я и сам не знаю — я утратил всю свою веселость, забросил все привычные занятия; и, действительно, на душе у меня так тяжело, что эта прекрасная храмина, земля, кажется мне пустынным мысом; этот несравненнейший полог, воздух, видите ли, эта великолепно раскинутая твердь, эта величественная кровля, выложенная золотым огнем, — все это кажется мне не чем иным, как мутным и чумным скоплением паров.

Что за мастерское создание — человек! Как благороден разумом! Как беспределен в своих способностях, обличьях и движениях! Как точен и чудесен в действии! Как он похож на ангела глубоким постижением! Как он похож на некоего бога! Краса вселенной! Венец всего живущего! А что для меня эта квинтэссенция праха? Из людей меня не радует ни один; нет, также и ни одна, хотя вашей улыбкой вы как будто хотите сказать другое. Но не пойти ли нам ко двору? Потому что, честное слово, я не в силах рассуждать.

Полоний в это время уговаривается с королем организовать встречу Офелии и Гамлета и тайно понаблюдать ее, дабы разобраться в происходящем. Офелия выполняет волю отца и заговаривает с Гамлетом:


— Мой принц,
Как поживали вы все эти дни?


— Благодарю вас; чудно, чудно, чудно.


— Принц, у меня от вас подарки есть;
Я вам давно их возвратить хотела;
Примите их, я вас прошу.


— Я? Нет;
Я не дарил вам ничего.


— Нет, принц мой, вы дарили; и слова,
Дышавшие так сладко, что вдвойне
Был ценен дар, — их аромат исчез.
Возьмите же; подарок нам немил,
Когда разлюбит тот, кто подарил.

— Однако, вы добродетельны и красивы, но ваша добродетель не должна допускать собеседований с вашей красотой.

— Разве у красоты, мой принц, может быть лучшее общество, чем добродетель?

— Да, это правда; потому что власть красоты скорее преобразит добродетель из того, что она есть, в сводню, нежели сила добродетели превратит красоту в свое подобие; некогда это было парадоксом, но наш век это доказывает. Я вас любил когда-то.

— Да, мой принц, и я была вправе этому верить.

— Напрасно вы мне верили; потому что, сколько ни прививать добродетель к нашему старому стволу, он все-таки в нас будет сказываться; я не любил вас. Уйди в монастырь, Офелия; к чему тебе плодить грешников? Сам я скорее честен; и все же я мог бы обвинить себя в таких вещах, что лучше бы моя мать не родила меня на свет; я очень горд, мстителен, честолюбив; к моим услугам столько прегрешений, что мне не хватает мыслей, чтобы о них подумать, воображения, чтобы придать им облик, и времени, чтобы их совершить. К чему таким молодцам, как я, пресмыкаться между небом и землей? Все мы — отпетые плуты, никому из нас не верь. Ступай в монастырь.

Если ты выйдешь замуж, то вот какое проклятие я тебе дам в приданое: будь ты целомудренна, как лед, чиста, как снег, ты не избегнешь клеветы. Уходи в монастырь; прощай. Или, если уж ты непременно хочешь замуж, выходи замуж за дурака; потому что умные люди хорошо знают, каких чудовищ вы из них делаете. Я говорю, у нас не будет больше браков. В монастырь, Офелия, — и поскорее. Где ваш отец?

— Дома, принц.

— Пусть за ним запирают двери, чтобы он разыгрывал дурака только у себя. Прощайте.

— О, помоги ему, всеблагое небо! О силы небесные, исцелите его!

Слезы капают из глаз Офелии. Вслед за слезами она роняет горестные слова:


— О, что за гордый ум сражен! Вельможи,
Бойца, ученого — взор, меч, язык;
Цвет и надежда радостной державы,
Чекан изящества, зерцало вкуса,
Пример примерных — пал, пал до конца!
А я, всех женщин жалче и злосчастней,
Вкусившая от меда лирных клятв,
Смотрю, как этот мощный ум скрежещет,
Подобно треснувшим колоколам,
Как этот облик юности цветущей
Растерзан бредом; о, как сердцу снесть:
Видав былое, видеть то, что есть!

Хитрый Клавдий, подслушавший разговор Гамлета и Офелии, решает:


— Нет, не к любви мечты его стремятся.
И речь его, хоть в ней и мало строя,
Была не бредом. У него в душе
Уныние высиживает что-то;
И я боюсь, что вылупиться может
Опасность; чтоб ее предотвратить,
Я, быстро рассудив, решаю так:
Он в Англию отправится немедля,
Сбирать недополученную дань;
Быть может, море, новые края
И перемена зрелищ истребят
То, что засело в сердце у него,
Над чем так бьется мозг, обезобразив
Его совсем. Что ты об этом скажешь?

Полоний отвечает:


— Так будет хорошо; а все ж, по мне,
Начало и причина этой скорби —
В отвергнутой любви. Мой государь,
Пусть королева-мать его попросит
Открыться ей; пусть говорит с ним прямо.
Дозвольте мне прислушаться. И если
Он будет запираться, вы его
Пошлите в Англию иль заточите,
Куда сочтете мудрым.


— Да, нет спора.
Безумье сильных требует надзора.

Но Гамлет не силен. Его раздумья тягостны, его стремления ничтожны.


Быть или не быть — таков вопрос;
Что благородней духом — покоряться
Пращам и стрелам яростной судьбы
Иль, ополчась на море смут, сразить их
Противоборством? Умереть, уснуть —
И только; и сказать, что сном кончаешь
Тоску и тысячу природных мук,
Наследье плоти, — как такой развязки
Не жаждать? Умереть, уснуть. — Уснуть!
И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность;
Какие сны приснятся в смертном сне,
Когда мы сбросим этот бренный шум, —
Вот что сбивает нас; вот где причина
Того, что бедствия так долговечны;
Кто снес бы плети и глумленье века,
Гнет сильного, насмешку гордеца,
Боль презренной любви, судей медливость,
Заносчивость властей и оскорбленья,
Чинимые безропотной заслуге,
Когда б он сам мог дать себе расчет
Простым кинжалом? Кто бы плелся с ношей,
Чтоб охать и потеть под нудной жизнью,
Когда бы страх чего-то после смерти —
Безвестный край, откуда нет возврата
Земным скитальцам, — волю не смущал,
Внушая нам терпеть невзгоды наши
И не спешить к другим, от нас сокрытым?
Так трусами нас делает раздумье,
И так решимости природный цвет
Хиреет под налетом мысли бледным,
И начинанья, взнесшиеся мощно,
Сворачивая в сторону свой ход,
Теряют имя действия.

И все-таки Гамлет действует. Он встречает приехавших в Эльсинор бродячих актеров и просит их разыграть перед двором нужную ему античную пьесу, в которую он вставит написанный им текст. Актеры соглашаются сделать это и так трепетно разыгрывают перед ним предполагаемую сцену, что принц остается потрясенным:


— Что я за жалкий раб!
Не стыдно ли, что этот вот актер
В воображенье, в вымышленной страсти
Так поднял дух свой до своей мечты,
Что от его работы стал весь бледен;
Увлажен взор, отчаянье в лице,
Надломлен голос, и весь облик вторит
Его мечте. И все из-за чего?
Из-за Гекубы! Что ему Гекуба,
Что он Гекубе, чтоб о ней рыдать?
Что совершил бы он, будь у него
Такой же повод и подсказ для страсти,
Как у меня? Залив слезами сцену,
Он общий слух рассек бы грозной речью,
В безумье вверг бы грешных, чистых — в ужас,
Незнающих — в смятенье и сразил бы
Бессилием и уши и глаза.
А я,
Тупой и вялодушный дурень, мямлю,
Как ротозей, своей же правде чуждый,
И ничего сказать не в силах; даже
За короля, чья жизнь и достоянье
Так гнусно сгублены. Или я трус?
Кто скажет мне: «Подлец»? Пробьет башку?
Клок вырвав бороды, швырнет в лицо?
Потянет за нос? Ложь забьет мне в глотку
До самых легких? Кто желает первый?
Ха!
Ей-богу, я бы снес; ведь у меня
И печень голубиная — нет желчи,
Чтоб огорчаться злом; не то давно
Скормил бы я всем коршунам небес
Труп негодяя; хищник и подлец!
Блудливый, вероломный, злой подлец!
О, мщенье!
Ну и осел же я! Как это славно,
Что я, сын умерщвленного отца,
Влекомый к мести небом и геенной,
Как шлюха, отвожу словами душу
И упражняюсь в ругани, как баба,
Как судомойка!
Фу, гадость! К делу, мозг! Гм, я слыхал,
Что иногда преступники в театре
Бывали под воздействием игры
Так глубоко потрясены, что тут же
Свои провозглашали злодеянья;
Убийство, хоть и немо, говорит
Чудесным языком. Велю актерам
Представить нечто, в чем бы дядя видел
Смерть Гамлета; вопьюсь в его глаза;
Проникну до живого; чуть он дрогнет,
Свой путь я знаю. Дух, представший мне,
Быть может, был и дьявол; дьявол властен
Облечься в милый образ; и возможно,
Что, так как я расслаблен и печален, —
А над такой душой он очень мощен, —
Меня он в гибель вводит. Мне нужна
Верней опора. Зрелище — петля,
Чтоб заарканить совесть короля.

Помочь себе Гамлет просит своего лучшего и единственного друга Горацио, к которому и обращается как к истинному другу со словами:


— Нет, не подумай, я не льщу;
Какая мне в тебе корысть, раз ты
Одет и сыт одним веселым нравом?
Таким не льстят. Пусть сахарный язык
Дурацкую облизывает пышность
И клонится проворное колено
Там, где втираться прибыльно. Ты слышишь?
Едва мой дух стал выбирать свободно
И различать людей, его избранье
Отметило тебя; ты человек,
Который и в страданиях не страждет
И с равной благодарностью приемлет
Гнев и дары судьбы; благословен,
Чьи кровь и разум так отрадно слиты,
Что он не дудка в пальцах у Фортуны,
На нем играющей. Будь человек
Не раб страстей, — и я его замкну
В средине сердца, в самом сердце сердца,
Как и тебя. Достаточно об этом.
Сегодня перед королем играют;
Одна из сцен напоминает то,
Что я тебе сказал про смерть отца;
Прошу тебя, когда ее начнут,
Всей силою души следи за дядей;
И если в нем при некоих словах
Сокрытая вина не содрогается,
To, значит, нам являлся адский дух
И у меня воображенье мрачно,
Как кузница Вулкана. Будь позорче;
К его лицу я прикую глаза,
А после мы сличим сужденья наши
И взвесим виденное.

Горацио отвечает Гамлету:


— Хорошо.
Когда он утаит хоть что-нибудь
И ускользнет, то я плачу за кражу.


— Они идут; мне надо быть безумным;
Садись куда-нибудь.

Представление скоро начнется. В пышный зал входят король, королева и всевозможные вельможи. Громко заиграли гобои. Начинается представление. Входят актеры — король и королева; весьма нежно королева обнимает короля, а он королеву. Она становится на колени и делает ему знаки уверения. Он склоняет голову к ней на плечо; ложится на цветущий дерн; она, видя, что он уснул, покидает его. Вдруг входит человек, снимает с короля корону, целует ее и вливает яд в уши королю со словами:


— Рука тверда, дух черен, верен яд,
Час дружествен, ничей не видит взгляд;
Тлетворный сок полночных трав, трикраты
Пронизанный проклятием Гекаты,
Твоей природы страшным волшебством
Да истребится ныне жизнь в живом.

Возвращается актриса-королева, застает короля мертвым и разыгрывает страстное действие. Отравитель, входит снова, делая вид, что скорбит вместе с нею. Мертвое тело уносят прочь. Отравитель улещивает королеву дарами; вначале она как будто недовольна и несогласна, но, наконец, принимает его любовь.

Клавдий в зрительном зале резко встает и уходит. Королева следует за ним. Гамлет с Горацио обмениваются мнениями: несомненно – Клавдий был потрясен сценой убийства. А королева-мать в величайшем сокрушении духа посылает Розенкранца и Гильденстерна к сыну. Они спрашивают принца о том, в чем причина его расстройства, но он предпочитает выхватить из рук музыкантов флейту и, вертя ее в руках сам задает им свой вопрос:

— Почему вы все стараетесь гнать меня по ветру, словно хотите загнать меня в сеть? Сыграйте-ка лучше мне на этой дудке?

— Мы не умеем.

— Я вас умоляю. Поверьте, это так же легко, как лгать; управляйте этими отверстиями при помощи пальцев, дышите в нее ртом, и она заговорит красноречивейшей музыкой. Видите — вот это лады.

— Но мы не можем извлечь из них никакой гармонии; мы не владеем этим искусством.

— Вот видите, что за негодную вещь вы из меня делаете? На мне вы готовы играть; вам кажется, что мои лады вы знаете; вы хотели бы исторгнуть сердце моей тайны; вы хотели бы испытать от самой низкой моей ноты до самой вершины моего звука; а вот в этом маленьком снаряде — много музыки, отличный голос; однако вы не можете сделать так, чтобы он заговорил. Черт возьми, или, по-вашему, на мне легче играть, чем на дудке? Назовите меня каким угодно инструментом, — вы хоть и можете меня терзать, но играть на мне не можете.

Друзья детства, угнетенные, уходят прочь, и Гамлет остается один. Он размышляет:


— Теперь как раз тот колдовской час ночи,
Когда гроба зияют и заразой
Ад дышит в мир; сейчас я жаркой крови
Испить бы мог и совершить такое,
Что день бы дрогнул. Тише! Мать звала.
О сердце, не утрать природы; пусть
Душа Нерона в эту грудь не внидет;
Я буду с ней жесток, но я не изверг;
Пусть речь грозит кинжалом, не рука;
Язык и дух да будут лицемерны;
Хоть на словах я причиню ей боль,
Дать скрепу им, о сердце, не дозволь!

Гамлет идет в покои королевы-матери, встретившись с матерью, он грубо разговаривает с ней, она пугается и начинает звать на помощь, принц выхватывает шпагу и пронзает ею того, кто пошевелился за ковром, подшучивая над матерью, что убивает крысу, испугавшую ее. Но то была не крыса, а Полоний.

Королева в смятении молвит:


— Но что я сделала, что твой язык
Столь шумен предо мной?

Гамлет отвечает ей:


— Такое дело,
Которое пятнает лик стыда,
Зовет невинность лгуньей, на челе
Святой любви сменяет розу язвой;
Преображает брачные обеты
В посулы игрока; такое дело,
Которое из плоти договоров
Изъемлет душу, веру превращает
В смешенье слов; лицо небес горит;
И этa крепь и плотная громада
С унылым взором, как перед Судом,
Скорбит о нем.
Взгляните, вот портрет, и вот другой,
Искусные подобия двух братьев.
Как несравненна прелесть этих черт;
Чело Зевеса; кудри Аполлона;
Взор, как у Марса, — властная гроза;
Осанкою — то сам гонец Меркурий
На небом лобызаемой скале;
Поистине такое сочетанье,
Где каждый бог вдавил свою печать,
Чтоб дать вселенной образ человека.
Он был ваш муж. Теперь смотрите дальше.
Вот ваш супруг, как ржавый колос, насмерть
Сразивший брата. Есть у вас глаза?
С такой горы пойти в таком болоте
Искать свой корм! О, есть у вас глаза?
О стыд! Где твой румянец? Ад мятежный,
Раз ты бесчинствуешь в костях матроны,
Пусть пламенная юность чистоту,
Как воск, растопит; не зови стыдом,
Когда могучий пыл идет на приступ,
Раз сам мороз пылает и рассудок
Случает волю.

Королева-мать убита словами сына.


— О, довольно, Гамлет:
Ты мне глаза направил прямо в душу,
И в ней я вижу столько черных пятен,
Что их ничем не вывести.


— Нет, жить
В гнилом поту засаленной постели,
Варясь в разврате, нежась и любясь
На куче грязи…


— О, молчи, довольно!
Ты уши мне кинжалами пронзаешь.
О, пощади!


— Убийца и холоп;
Смерд, мельче в двадцать раз одной десятой
Того, кто был вам мужем; шут на троне;
Вор, своровавший власть и государство,
Стянувший драгоценную корону
И сунувший ее в карман!


— Довольно!


— Король из пестрых тряпок…

Тут в покои королевы входит Призрак отца Гамлета. Гамлет вопит:


— Спаси меня и осени крылами,
О воинство небес! — Чего ты хочешь,
Блаженный образ?

Королева заламывает руки:

— Горе, он безумен!

Гамлет вопрошает тень своего отца:


— Иль то упрек медлительному сыну
За то, что, упуская страсть и время,
Он не свершает страшный твой приказ?
Скажи.

И Призрак ответствует:


— Не забывай. Я посетил тебя,
Чтоб заострить притупленную волю.
Но, видишь, страх сошел на мать твою.
О, стань меж ней и дум ее бореньем;
Воображенье мощно в тех, кто слаб.

Мать видит лишь обезумевшего сына.


— Ах, что с тобой,
Что ты глаза вперяешь в пустоту
И бестелесный воздух вопрошаешь?
Из глаз твоих твой дух взирает дико;
И, словно полк, разбуженный тревогой,
Твои как бы живые волоса
Поднялись и стоят. О милый сын,
Пыл и огонь волненья окропи
Покойствием холодным. Что ты видишь?


— Его, его! Смотрите, как он бледен!
Его судьба и вид, воззвав к каменьям,
Растрогали бы их. — О, не смотри;
Твой скорбный облик отвратит меня
От грозных дел; то, что свершить я должен,
Свой цвет утратит: слезы вместо крови!
Мать, умоляю,
Не умащайте душу льстивой мазью,
Что это бред мой, а не ваш позор;
Она больное место лишь затянет,
Меж тем как порча все внутри разъест
Незримо. Исповедайтесь пред небом,
Покайтесь в прошлом, стерегитесь впредь
И плевелы не удобряйте туком.
Простите мне такую добродетель;
Ведь добродетель в этот жирный век
Должна просить прощенья у порока,
Молить согбенна, чтоб ему помочь.


— О, милый Гамлет, ты рассек мне сердце.
Отбросьте же дурную половину
И с лучшею живите в чистоте.
Покойной ночи; но не спите с дядей.
Ему распутайте все это дело, —
Что вовсе не безумен я, а просто
Хитер безумно. Пусть он это знает;
Ведь как прекрасной, мудрой королеве
Скрыть от кота, нетопыря, от жабы
Такую тайну? Кто бы это мог?
Нет, вопреки рассудку и доверью.
Взберитесь с клеткою на крышу, птиц
Лететь пустите и, как та мартышка,
Для опыта залезьте в клетку сами
Да и сломайте шею.


— О, если речь — дыханье, а дыханье
Есть наша жизнь, — поверь, во мне нет жизни,
Чтобы слова такие продышать.

Король Клавдий в это время в своих покоях в отчаянии. Его молитва сплетается со словами раскаяния:


— О, мерзок грех мой, к небу он смердит;
На нем старейшее из всех проклятий —
Братоубийство! Не могу молиться,
Хотя остра и склонность, как и воля;
Вина сильней, чем сильное желанье,
И, словно тот, кто призван к двум делам,
Я медлю и в бездействии колеблюсь.
Будь эта вот проклятая рука
Плотней самой себя от братской крови,
Ужели у небес дождя не хватит
Омыть ее, как снег? На что и милость,
Как не на то, чтоб стать лицом к вине?
И что в молитве, как не власть двойная —
Стеречь наш путь и снискивать прощенье
Тому, кто пал? Вот, я подъемлю взор, —
Вина отпущена. Но что скажу я?
«Прости мне это гнусное убийство»?
Тому не быть, раз я владею всем,
Из-за чего я совершил убийство.
Как быть прощенным и хранить свой грех?
В порочном мире золотой рукой
Неправда отстраняет правосудье
И часто покупается закон
Ценой греха; но наверху не так:
Там кривды нет, там дело предлежит
Воистине, и мы принуждены
На очной ставке с нашею виной
Свидетельствовать. Что же остается?
Раскаянье? Оно так много может.
Но что оно тому, кто нераскаян?
О жалкий жребий! Грудь чернее смерти!
Увязший дух, который, вырываясь,
Лишь глубже вязнет! Ангелы, спасите!
Гнись, жесткое колено! Жилы сердца!
Смягчитесь, как у малого младенца!
Все может быть еще и хорошо.

В то время, как у Клавдия появляется хоть какая-то надежда, Гамлет жаждет мести, но медлит:


— Теперь свершить бы все, — он на молитве;
И я свершу; и он взойдет на небо;
И я отмщен. Но буду ль я отмщен,
Сразив убийцу в чистый миг молитвы,
Когда он в путь снаряжен и готов?
Нет.
Назад, мой меч, узнай страшней обхват;
Когда он будет пьян, или во гневе,
Иль в кровосмесных наслажденьях ложа;
В кощунстве, за игрой, за чем-нибудь,
В чем нет добра. — Тогда его сшиби,
Так, чтобы пятками брыкнул он в небо
И чтоб душа была черна, как ад,
Куда она отправится.

Размышляя так, Гамлет надежно прячет тело убитого им Полония. Король требует открыть место его захоронения, но принц отвечает, что Полоний за ужином.

— За ужином? – недоумевает король.

— Не там, где он ест, а там, где его едят; у него как раз собрался некий сейм политических червей. Червь — истинный император по части пищи. Мы откармливаем всех прочих тварей, чтобы откормить себя, а себя откармливаем для червей. И жирный король и сухопарый нищий-это только разве смены, два блюда, но к одному столу; конец таков. Человек может поймать рыбу на червя, который поел короля, и поесть рыбы, которая питалась этим червем.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я хочу вам только показать, как король может совершить путешествие по кишкам нищего.

Разгневанный наглостью Гамлета, Клавдий требует, чтобы его, безумного, отправили тотчас в Англию. И принца отправляют силой. Он в тоске:


— Как все кругом меня изобличает
И вялую мою торопит месть!
Что человек, когда он занят только
Сном и едой? Животное, не больше.
Тот, кто нас создал с мыслью столь обширной,
Глядящей и вперед и вспять, вложил в нас
Не для того богоподобный разум,
Чтоб праздно плесневел он. То ли это
Забвенье скотское, иль жалкий навык
Раздумывать чрезмерно об исходе, —
Мысль, где на долю мудрости всегда
Три доли трусости, — я сам не знаю,
Зачем живу, твердя: «Так надо сделать»,
Я, чей отец убит, чья мать в позоре,
Чей разум и чья кровь возмущены,
Стою и сплю, взирая со стыдом,
Как смерть вот-вот поглотит двадцать тысяч,
Что ради прихоти и вздорной славы
Идут в могилу, как в постель, сражаться
За место, где не развернуться всем.
Где даже негде схоронить убитых?
О мысль моя, отныне ты должна
Кровавой быть, иль прах тебе цена!

Гамлет плывет по бурному морю в Англию, а в мрачных коридорах Эльсинора бродит бедняжка Офелия, потерявшая отца, помутившаяся в уме и напевает странную песенку:


— «Заутра Валентинов день,
И с утренним лучом
Я Валентиною твоей
Жду под твоим окном.

Я надеюсь, что все будет хорошо. Надо быть терпеливыми; но я не могу не плакать, когда подумаю, что они положили его в холодную землю. Мой брат об этом узнает; и я вас благодарю за добрый совет. — Подайте мою карету! — Покойной ночи, сударыня; покойной ночи, дорогие сударыни; покойной ночи, покойной ночи всем.

Лоэрт – сын погибшего Полония и брат обезумевшей Офелии, спешит отомстить.


— Спасайтесь, государь!
Сам океан, границы перехлынув,
Так яростно не пожирает землю,
Как молодой Лаэрт с толпой мятежной
Сметает стражу. Чернь идет за ним;
И, словно мир впервые начался,
Забыта древность и обычаи презрев —
Опора и скрепленье всех речей, —
Они кричат: «Лаэрт король! Он избран!»
Взлетают шапки, руки, языки:
«Лаэрт, будь королем, Лаэрт король!»

Ворвавшийся в замок Лоэрт видит свою сестру, бредущую вдоль стены. Он в отчаянии.


Зной, иссуши мне мозг!
Соль семикратно жгучих слез, спали
Живую силу глаз моих! — Клянусь,
Твое безумье взвесится сполна,
Пока не дрогнет чаша. Роза мая!
Дитя, сестра, Офелия моя! —
О небеса, ужель девичий разум
Такой же тлен, как старческая жизнь?
В своей любви утонченна природа…

А Офелия бредет, не замечая брата и тихо напевает:


— Он лежал в гробу с открытым лицом;
Веселей, веселей, веселее;
И пролито много слез по нем.
Прощай, мой голубь!

Девушка протягивает цветы каждому встречному:

— Вот розмарин, это для воспоминания; прошу вас, милый, помните; а вот троицын цвет, это для дум. Вот укроп для вас и голубки; вот рута для вас; и для меня тоже; ее зовут травой благодати, воскресной травой; о, вы должны носить вашу руту с отличием. Вот маргаритка; я бы вам дала фиалок, но они все увяли, когда умер мой отец; говорят, он умер хорошо.

Лоэрт только и может произнести: «О боже мой!» А Офелия бредет дальше, не замечая никого. И вот случилось страшное.


Есть ива над потоком, что склоняет
Седые листья к зеркалу волны;
Туда она пришла, сплетя в гирлянды
Крапиву, лютик, ирис, орхидеи, —
У вольных пастухов грубей их кличка,
Для скромных дев они — персты умерших:
Она старалась по ветвям развесить
Свои венки; коварный сук сломался,
И травы и она сама упали
В рыдающий поток. Ее одежды,
Раскинувшись, несли ее, как нимфу;
Она меж тем обрывки песен пела,
Как если бы не чуяла беды
Или была созданием, рожденным
В стихии вод; так длиться не могло,
И одеянья, тяжело упившись,
Несчастную от звуков увлекли
В трясину смерти.

И вот уже могильщики выкапывают для Офелии место ее последнего пристанища. Один из могильщиков небрежно выбрасывает попавший под заступ череп. Его поднимает Гамлет. Ему удалось на корабле прочитать тайное письмо короля Клавдия, в котором он дал указание уничтожить принца, и принц бежал. Он высадился на этом пустынном датском берегу. Здесь его встречает друг Горацио. Подняв обглоданный череп, Гамлет задумывается, потом тихо произносит:

— У этого черепа был язык, и он мог петь когда-то; а этот мужик швыряет его оземь, словно это Каинова челюсть, того, что совершил первое убийство! Может быть, это башка какого-нибудь политика, которую вот этот осел теперь перехитрил; человек, который готов был провести самого господа бога, — разве нет?

— Возможно, принц.

— А теперь это — государыня моя Гниль, без челюсти, и ее стукает по крышке заступ могильщика; вот замечательное превращение, если бы только мы обладали способностью его видеть. Разве так дешево стоило вскормить эти кости, что только и остается играть ими в рюхи? Моим костям больно от такой мысли.

— А почему бы ему не быть черепом какого-нибудь законоведа? Где теперь его крючки и каверзы, его казусы, его кляузы и тонкости? Почему теперь он позволяет этому грубому мужику хлопать его грязной лопатой по затылку и не грозится привлечь его за оскорбление действием?

Принц встрепенулся:

— Да это же бедный Йорик! Я знал его, Горацио; человек бесконечно остроумный, чудеснейший выдумщик; он тысячу раз носил меня на спине; а теперь — как отвратительно мне это себе представить! У меня к горлу подступает при одной мысли. Здесь были эти губы, которые я целовал сам не знаю сколько раз. — Где теперь твои шутки? Твои дурачества? Твои песни? Твои вспышки веселья, от которых всякий раз хохотал весь стол? Ничего не осталось, чтобы подтрунить над собственной ужимкой? Совсем отвисла челюсть? Ступай теперь в комнату к какой-нибудь даме и скажи ей, что, хотя бы она накрасилась на целый дюйм, она все равно кончит таким лицом; посмеши ее этим. — Прошу тебя, Горацио, скажи мне одну вещь.

— Какую, мой принц?

— Как ты думаешь, у Александра был вот такой же вид в земле?

Точно такой.

— И он так же пахнул? Фу!

— Совершенно так же, мой принц.

— На какую низменную потребу можем мы пойти, Гораций! Почему бы воображению не проследить благородный прах Александра, пока оно не найдет его затыкающим бочечную дыру?

И вот вдруг Гамлет видит горестную похоронную процессию. То несут гроб с Офелией. И ужасающий крик души вырывается из него:

— Ее любил я; сорок тысяч братьев

Всем множеством своей любви со мною

Не уравнялись бы.

Увидев Лоэрта, бросившегося для последнего прощания в могилу сестры, Гамлет вопрошает его:


— Что для нее ты сделаешь?
Нет, покажи мне, что готов ты сделать:
Рыдать? Терзаться? Биться? Голодать?
Напиться уксусу? Съесть крокодила?
Я тоже. Ты пришел сюда, чтоб хныкать?
Чтоб мне назло в могилу соскочить?
Заройся с нею заживо, — я тоже.

Королева-мать, увидев сына, бросается к нему, пытаясь его оправдать:


— Все это бред;
Как только этот приступ отбушует,
В нем тотчас же спокойно, как голубка
Над золотой четой птенцов, поникнет
Крылами тишина.

Лоэрт горит желанием отомстить Гамлету и этот огонь, конечно же, поддерживает Клавдий. Гамлет, в свою очередь, жаждет отомстить Клавдию. Он говорит Горацио:


— Не долг ли мой — тому, кто погубил
Честь матери моей и жизнь отца,
Стал меж избраньем и моей надеждой,
С таким коварством удочку закинул
Мне самому, — не правое ли дело
Воздать, ему вот этою рукой?
И не проклятье ль — этому червю
Давать кормиться нашею природой?

Наступает час развязки и расплаты. Гамлет сражается на дуэли с Лоэртом, не зная, что и его клинок отравлен злейшим ядом, и вино, стоящее на столе. Это все изощрения Клавдия. Гамлет ранен, в пылу битвы он меняется шпагами с Лоэртом и Лоэрт тоже ранен отравленным лезвием, королева, не предупрежденная о том, что к вину нельзя прикасаться, выпивает бокал этого зелья. Гамлет, узнав от Лоэрта, что в его руках отравленная шпага, пронзает ею толстое брюхо короля. Последняя его просьба обращена к другу:


— Горацио, я гибну;
Ты жив; поведай правду обо мне
Неутоленном.

Горацио приклонил колено и уронил слезу над отошедшим в небытие горячо любимым им Гамлетом и произнес:


— Почил высокий дух. — Спи, милый принц.
Спи, убаюкан пеньем херувимов! —
Знай, я скажу незнающему миру,
Как все произошло; то будет повесть
Бесчеловечных и кровавых дел,
Случайных кар, негаданных убийств,
Смертей, в нужде подстроенных лукавством,
И, наконец, коварных козней, павших
На головы зачинщиков. Все это
Я изложу вам.

Звучит похоронный марш, и звучат заключительные слова: «Подгнило что-то в Датском государстве».

Случается, что театральные деятели стремятся показать Гамлета этаким толстым и обрюзгшим юношей, исходя из слов его матери, что принц, мол, слаб, рыхл и потен. Свою лепту в это мнение вложил и Бертольт Брехт, написав:


В ленивом и обрюзгшем этом теле
Гнездится разум, словно злой недуг.
Тут блеск мечей, и шлемов, и кольчуг,
А он тоскует о разумном деле.

А вот мнение Марины Цветаевой о принце Гамлете, произнесшей свои слова в защиту королевы:


Принц Гамлет! Довольно червивую залежь
Тревожить… На розы взгляни!
Подумай о той. Что — единого дня лишь –
Считает последние дни.
Принц Гамлет! Довольно царицыны недра
Порочить… Не девственным – суд
Над страстью. Тяжеле виновнее – Федра:
О ней и поныне поют.
И будет! – А Вы с Вашей примесью мела
И тлена… С костями злословь,
Принц Гамлет! Не Вашего разума дело
Судить воспаленную кровь.

Владимир Высоцкий играл принца Гамлета, порой, так бурно и рьяно, точно русского разудалого Стеньку Разина. Русский поэт писал о датском принце:


Я, Гамлет, я насилье презирал,
Я наплевал на Датскую корону,
Но в их глазах – за трон я глотку рвал
И убивал соперника по трону.
Но гениальный всплеск похож на бред,
В рожденье смерть проглядывает косо.
А мы все ставим каверзный ответ
И не находим нужного вопроса.

Генрих Гейне писал о привязанности принца: «Гамлет любил бездушную Офелию так, что сорок братьев со всей своей полнотой любви не смогли бы ее любить столь горячо. Он впал в безумие, потому что ему явилась тень отца, и еще потому, что мир сорвался со своих петель, а он чувствовал себя слишком слабым, чтобы снова поставить его на место, потому что он все только размышлял и разучился действовать. И еще потому, что он носил в себе зачатки безумия».

Анатоль Франс, придя с постановки «Гамлета» в «Комеди Франзес», оставил вот такое воспоминание:

«Спокойной ночи, милый принц, и пусть херувимы усладят сон твой песнопениями», — так говорили мы вслед за Горацио юному Гамлету. И как не пожелать было спокойной ночи тому, кто подарил нам такой прекрасный вечер… Да, милый он — этот принц Гамлет! Он прекрасен и несчастлив; он все понимает, и не знает, как быть; он вызывает зависть и достоин сожаления. Он и хуже и лучше каждого из нас. Это человек, человек в плоти и крови. Это — весь человек.

Я смотрел на вас, мой принц, с какой-то грустной радостью, а это ведь больше, чем радость веселая. Вы были пессимистом. Конечно, к этому толкала вас выпавшая вам судьба: она трагична. Но и сама природа ваша подстать ей. Это и делает вас таким обаятельным. И в этом все ваше очарование: вы рождены были с жаждой страданий, и вам их досталось вволю. Вас на славу угостили, принц. И как же вы смакуете горе, которого так жаждали! Какой у вас обостренный вкус! О, вы поистине знаток, вы просто лакомка по части страданий. Таким произвел вас на свет великий Шекспир. «Спокойной ночи, милый принц!» Расставшись с вами невозможно не быть во власти дум о вас».

Оскар Уайльд высказывает свое мнение: «Гамлет едва не падает под тяжестью ноши, непосильной для человека с таким складом характера. Его отец — мертвец в полном вооружении поднялся из могилы и заставил его взять на себя дело, которое слишком велико и слишком низменно для принца Он — мечтатель, а его призывают к действию. Он — поэт от природы, а от него требуют, чтобы он вступил в бой с пошлыми хитросплетениями причин и следствий, с той жестокой практикой, о которой он не знает ничего, а не с той идеальной сущностью жизни, о которой он знает так много. Он не знает, что ему делать, и его безумие в том, что он претворяется безумным».

Иннокентием Смоктуновским в фильме режиссера Козинцева «Гамлет», принц показан благородным, истинно интеллигентным человеком. «Он

«медлит быть разрушителем». (Д. Самойлов) Он уже иной представитель жестокой королевской семьи, не безрассудно-рьяный, а сомневающийся, рефлектирующий. Он не бросается со шпагой наголо на убийцу своего отца, а прежде расследует это убийство. Быть может, его можно было бы действительно, назвать первым интеллигентом в правящей династии?


Прекраснодушным, честным, мягкотелым,
Оттиснутым, как точный негатив
По профилю самодержавья: шишка,
Где у того кулак, где – штык – дыра,
На месте утвержденья – отрицанье,
Идеи, чувства – все наоборот.(М. Волошин)

И еще надо отметить то, что Гамлет медлит в своем кровавом деле мести потому, что заражен болезнью века – меланхолией, которая и тяжелое душевное заболеванием, и стремление к уединенным размышлениям и философским раздумьям.

Вот почему не случайно, а закономерно актер Иннокентий Смоктуновский признан одним из лучших, сыгравших роль Гамлета. Значит люди приняли Гамлета – интеллигента.

В своей пьесе Шекспир несколько изменил русло течения реки такого жанра как кровавая драма – трагедия мести, очень популярного в те жестокие времена. Зрители буквально требовали: крови, крови, крови…

Герой пьесы «Король Лир» тоже не похож на своих предшественников-королей, которые прекрасно знают и зазубрили как «Отче наш» так, что от зубов отскакивает, то что здесь, средь замковых суровых сторожевых башен, пальца в рот своим деткам никогда нельзя класть – откусят по самое плечо. Лир оказывается наивным человеком. Это качество чрезвычайно редко и прекрасно, оно практически отсутствует в маргинальных королевских семьях.

Итак, мы в Британии 1Х века. Тронный зал короля Лира. Здесь, перед собравшимися вельможами Лир огласил свое заветное решение:


— Подайте карту мне. Узнайте все:
Я разделил край наш на три части.
Ярмо забот я с моих дряхлых плеч
Хочу переложить на молодые
И доплестись до гроба налегке.

Отец решает оставить своим дочерям и зятьям доли их наследства еще при жизни. Но он хочет знать, как дочери относятся к нему, и вопрошает:


— И так как мы с себя слагаем власть,
Права на землю и правленье краем,
Скажите, дочери, мне, кто из вас
Нас любит больше, чтобы при разделе
Могли мы нашу щедрость проявить
В прямом согласьи с вашею заслугой.
Ты, Гонерилья, первой говори.


— Моей любви не выразить словами.
Вы мне милей, чем воздух, свет очей,
Ценней богатств и всех сокровищ мира,
Здоровья, жизни, чести, красоты,
Я вас люблю, как не любили дети
Доныне никогда своих отцов.
Язык немеет от такого чувства,
И от него захватывает дух, —

с воодушевлением произнесла дочь Лира Гонерилья, жена Альбани.

Лир произнес в ответ:


— Отдаем тебе
Весь этот край от той черты до этой,
С лесною тенью, полноводьем рек,
Полями и лугами. Им отныне
Владей навек с супругом и детьми.
Что скажет нам вторая дочь — Регана;
Жена Корнуэла? Говори, дитя.


Отец, сестра и я одной породы,
— И нам одна цена. Ее ответ
Содержит все, что я б сама сказала,
С той небольшою разницей, что я
Не знаю радостей других, помимо
Моей большой любви к вам, государь.

Лир сказал:


— Даем тебе с потомством эту треть
В прекрасном нашем королевстве. Ширью,
Красой и плодородьем эта часть
Ничуть не хуже, чем у Гонерильи.
Что скажет нам меньшая дочь, ничуть
Любимая не меньше, радость наша,
По милости которой молоко
Бургундии с лозой французской в споре?
Что скажешь ты, чтоб заручиться долей
Обширнее, чем сестрины? Скажи.

— Ничего, милорд, — ответила Корделия, скромно потупив глаза.

— Ничего? – удивился Лир.

— Ничего, — ответила Корделия.

— Из ничего не выйдет ничего.

Так объяснись.


— К несчастью, не умею
Высказываться вслух. Я вас люблю,
Как долг велит, — не больше и не меньше.


— Корделия, опомнись и исправь
Ответ, чтоб после не жалеть об этом.


— Вы дали жизнь мне, добрый государь,
Растили и любили. В благодарность
Я тем же вам плачу: люблю вас, чту
И слушаюсь. На что супруги сестрам,
Когда они вас любят одного?
Наверное, когда я выйду замуж,
Часть нежности, заботы и любви
Я мужу передам. Я в брак не стану
Вступать, как сестры, чтоб любить отца.

— Ты говоришь от сердца?

— Да, милорд.

— Так молода — и так черства душой?

— Так молода, милорд, и прямодушна.


— Вот и бери ты эту прямоту
В приданое. Священным светом солнца,
И тайнами Гекаты, тьмой ночной,
И звездами, благодаря которым
Родимся мы и жить перестаем,
Клянусь, что всенародно отрекаюсь
От близости, отеческих забот
И кровного родства с тобой. Отныне
Ты мне навек чужая. Грубый скиф
Или дикарь, который пожирает
Свое потомство, будет мне милей,
Чем ты, былая дочь.

Король Лир в гневе и в отчаянии.


— Я больше всех
Любил ее и думал дней остаток
Провесть у ней. — Ступай! Прочь с глаз моих!
Клянусь покоем будущим в могиле,
Я разрываю связь с ней навсегда.
Корнуэл и Альбани, к своим частям
Прибавьте эту треть. Пускай гордыня,
В которой чудится ей прямота,
Сама ей ищет мужа. Облекаю
Обоих вас всей полнотою прав,
Присущих высшей власти. Жить я буду
По месяцу у каждого из вас
Поочередно и зачислю в свиту
Сто рыцарей себе. Мне с этих пор
Останется лишь королевский титул,
А пользованье выгодами, власть,
Доход с земель и воинскую силу
Предоставляю вам, в залог чего
Даю вам разделить мою корону.

И король Лир снимает ее со своей головы. Граф Кент пытается предотвратить ужасные последствия столь неразумного решения. Лир, в гневе, натягивает лук и метит в него. Кент не сдается.


— Стреляй, не бойся прострелить мне грудь.
Кент будет груб, покамест Лир безумен.
А ты как думал, взбалмошный старик?
Что рядом с лестью смолкнет откровенность?
Нет, честность более еще нужна,
Когда монарх впадает в безрассудство.
Не отдавай престола. Подави
Свою горячность. Я ручаюсь жизнью —
Любовь Корделии не меньше их.
Совсем не знак бездушья молчаливость.
Гремит лишь то, что пусто изнутри.

Тут гнев Лира доходит до последнего предела и он изгоняет графа Кента из королевства. Затем король встречается с королем Французским, герцогом Бургундским – претендентами на руку прекрасной Корделии.

Лир говорит герцогу Бургундскому:


— Мы, герцог, раньше дорожили ею.
Не то теперь. Ее цена упала.
Она пред вами. Если что-нибудь
Вам в маленькой притворщице по вкусу,
Тогда берите всю ее, как есть,
С немилостию нашею в придачу.

— Что мне сказать?


— Готовы ли вы взять
Ее без средств, предмет опалы нашей,
С проклятьем за душою, без друзей,
Иль вынуждены будете оставить?


— Простите, благородный государь,
Мне путь отрезан при таком условьи.

Король Французский недоумевает:


— Как странно! Дочь, которая недавно
Была кумиром, верхом совершенств,
Любимицей отца, свершила что-то
Такое небывалое, что вмиг
Лишилась вашей ласки. Вероятно,
Ее вина чудовищно тяжка
Иль вы ее любили слишком мало.
Все против этой мысли восстает,
И нужно чудо, чтобы я поверил.

Корделия не в силах больше молчать. Она бросается в ноги к отцу:


— Но, государь мой, если мой позор
Лишь в том, что я не льщу из лицемерья,
Что на ветер я не бросаю слов
И делаю добро без обещаний,
Прошу вас, сами объясните всем,
Что не убийство, не пятно порока,
Не нравственная грязь, не подлый шаг
Меня так уронили в вашем мненьи,
Но то как раз, что я в себе ценю:
Отсутствие умильности во взоре
И льстивости в устах: что мне в вину
Вменяется не промах, а заслуга.

Король Французский восклицает:


— Так вот в чем горе!
В пугливой целомудренности чувств,
Стыдящихся огласки?

Король французский протягивает свою руку Корделии:


— Корделия, лишенная наследства,
Твое богатство — в бедности твоей.
Отверженная, я завладеваю
Тобой, мечта и драгоценный клад,
Как подбирают брошенные вещи.
О боги, боги, в этом униженье
Я лишь люблю ее неизреченней.
Приданого лишенная пристрастно,
Будь королевой Франции прекрасной.
Я этот перл бургундским господам
За многоводный край их не отдам.
Корделия, простись с двором суровым.
Ты лучший мир найдешь под новым кровом.

— Лир произносит последнее слово и уходит:


Она твоя, король. Иди с ней прочь,
Нам с ней не жить. Она не наша дочь.
Ступай от нас без ласкового слова
И без благословения отцова.

Корделия прощается с сестрами:


— Иду от вас. Я ваши свойства знаю,
Но, вас щадя, не буду называть.
Смотрите за отцом. Его с тревогой
Вверяю вашей показной любви.
Не эта бы нежданная опала,
Отцу приют я б лучший подыскала.
Прощайте, сестры.

— Просим не учить, — с пренебрежением бросает слова вслед младшей сестре Регина.


— Учись сама, как угождать супругу,
Который взял из милости тебя.
За спор с отцом судьба тебя с годами
В замужестве накажет неладами, —

подло пророчит Гонерилья.

Корделия, уходя с французским королем, говорит:


— Как люди ни хитры, пора приходит —
И все на воду свежую выводит,
Прощайте.

Старшие сестры держат между собой совет: «Отец был сумасбродом в лучшие свои годы. Теперь к его привычному своеволию прибавятся вспышки старческой раздражительности. Давай держаться сообща, — решают они. — Если власть отца останется в силе, его сегодняшнее отречение при таком характере ничего не даст, кроме неприятностей». Гонерилья и Регана заключили между собой союз.

И вот, проходит и месяца, как Гонерилья начинает бунтовать против пребывания отца в ее доме. Она сетует и негодует:


— Все время огорченья! Что ни час —
Другая новость. В доме нет покоя.
Я больше не могу. Его двору
Позволено буянить как угодно,
А нам за мелочь всякую упрек.
Когда они воротятся с охоты,
Я не хочу с ним говорить.
Зато хочу, чтоб дело
Дошло до взрыва. Плохо у меня —
Пускай к сестре переезжает. Знаю,
Что у нее на это сходный взгляд.
Она не даст командовать упрямцу.
Сам отдал власть, а хочет управлять
По-прежнему! Нет, старики — как дети,
И требуется строгости урок,
Когда добро и ласка им не впрок.

Лир, под громкие звуки труб и охотничьих рогов с шумом возвращается с охоты. Его встречает Кент, решивший стать неузнаваем, переодетый слугой. Лир берет его в услужение. А шут тут же дарит ему дурацкий колпак со словами:

— Тебе затем нужен колпак, что ты валяешь дурака, если заступаешься за опального. Нет, правда, держи, брат, нос по ветру, а то простудишься. Бери мой колпак. Служить ему можно только в дурацком колпаке.

Лир стращает шута:

— Берегись, каналья! Видишь плетку?

— Правду всегда гонят из дому, как сторожевую собаку, а лесть лежит в комнате и воняет, как левретка, — отвечает шут. — Дай мне яйцо, дяденька, а я дам тебе за то два венчика.

— Какие это такие два венчика?

— А вот какие. Яйцо я разрежу пополам, содержимое съем, а из половинок скорлупы выйдут два венчика. Когда ты расколол свой венец надвое и отдал обе половинки, ты взвалил осла себе на спину, чтобы перенести его через грязь. Видно, мало мозгу было под твоим золотым венцом, что ты его отдал. Ты из своих дочерей сделал матерей для себя, дал им в руки розги и стал спускать с себя штаны. Тут шут запел:


— Они от радости завыли,
А я — от срамоты,
Что государь мой — простофиля
И поступил в шуты.

Найми мне, дяденька, учителя. Я хочу научиться врать.

Их шутливо-грозный разговор прерывает приход Гонерильи, которая с гневом укоряет отца:


— Не только этот ваш развязный шут,
Вся ваша невоспитанная дворня
Бранит и осуждает все кругом
И ежечасно предается буйству.
Я думала, услышав мой упрек,
Вы прекратите это, но узнала,
Что сами вы на деле и словах
Потворствуете этим безобразьям.
Не гневайтесь, но если это так,
Мне, видимо, теперь самой придется
Принять крутые меры. Я прошу
Не обижаться. Если б не забота
О благе государства, верьте мне,
Я б постыдилась вмешиваться в это.

Тут шут вставляет свое словечко:


— А ты как думал, дяденька?
Кукушка воробью пробила темя
За то, что он кормил ее все время.
Потухла свечка, вот мы и в потемках.
Теперь Лир стал лишь только тенью Лира.

Гонерилья продолжает:


— Прошу понять меня как следует. Вы стары,
Почтенны. Вы должны быть образцом.
Тут с вами сотня рыцарей и сквайров,
Бедовый и отчаянный народ,
Благодаря которым этот замок
Похож на балаган или кабак.
Распорядитесь прекратить бесчинства,
Как должен стыд самим вам подсказать.
Вас просит та, кому не подобает
Просить и было б легче приказать.
Извольте распустить часть вашей свиты.
Оставьте малое число людей,
Которые не будут забываться
И буйствовать.

Лир прерывает непочтительную речь дочери:


— Провал возьми вас всех!
Услышь меня, услышь меня, природа,
И если создавала эту тварь
Для чадородья, отмени решенье!
Срази ее бесплодьем! Иссуши
В ней навсегда способность к материнству!
Пускай ее испорченная плоть
Не принесет на радость ей ребенка.
А если ей судьба иметь дитя,
Пусть будет этот плод ей вечной мукой,
Избороздит морщинами ей лоб
И щеки в юности разъест слезами.
В ничто и в безнадежность обрати
Все, что на детище она потратит, —
Ее тревоги, страхи и труды,
Чтобы она могла понять, насколько
Больней, чем быть укушенным змеей,
Иметь неблагодарного ребенка!
О жизнь и смерть! Стыжусь, что я забыл
Из-за тебя о том, что я мужчина,
Что эти слезы вызваны тобой,
Нисколько их не стоящей. — Исчахни
И сгинь от порчи! Пропади от язв
Отцовского проклятья. — О, не плачьте
Вы, старческие глупые глаза,
А то я вырву вас и брошу наземь
Вослед слезам, текущим в три ручья.
Вот до чего дошло! Ну, будь что будет.
Еще другая дочь есть у меня.
Она добра. Я на нее надеюсь.
Я расскажу ей про тебя. Она
Ногтями исцарапает, волчица,
Лицо тебе! Не думай, я верну
Себе всю мощь, которой я лишился,
Как ты вообразила. Я верну!
Седлать коней! Собрать в дорогу свиту!
Бездушный выродок! Я впредь тебе
Не буду докучать своей особой!
Еще есть дочь у нас!
Прочь, прочь отсюда!

Лир покивает свою старшую дочь. Она же шлет следом письмо Регине, в котором предостерегает ее от встречи с отцом. Регина решает покинуть двор к приезду короля Лира. Лир недоумевает: как дочь могла покинуть замок, зная о приезде отца.

А шут все шутит свои горькие шутки:


— Отец в лохмотьях на детей
Наводит слепоту.
Богач-отец всегда милей
И на ином счету.
Судьба продажна и низка
И презирает бедняка.

Но это еще что! В будущем тебе предстоит столько огорчений от дочерей, что в год не сочтешь.

Лир роняет горестные слова:


— Меня задушит этот приступ боли!
Тоска моя, не мучь меня, отхлынь!
Не подступай с такою силой к сердцу!

Шут приплясывает, звенят бубенчики на его шутовской шапке.

— Надо отдать тебя в ученье к муравью. Он тебя научит, что зимою нет заработка. Все люди с нюхом, и притом не слепые, глядят в оба. Из двадцати нет никого, кто бы не чувствовал, когда начинает плохо пахнуть. Отходи в сторону, когда с горы катится большое колесо, чтобы оно не сломало тебе шею, но хватайся за него, когда оно поднимается в гору. Если мудрец даст тебе лучший совет, верни мне мой обратно. Пусть только мерзавцы следуют ему, раз дурак дает его.


Того, кто служит за барыш
И только деньги ценит,
В опасности не сохранишь,
И он в беде изменит.
Но шут твой — преданный простак,
Тебя он не оставит.
Лукавый попадет впросак,
Но глупый не слукавит.

Дворцовый шут – существо совершенно необычное в дворцовой жизни. Он один, паясничая и придуриваясь, может в открытую говорить сущую правду,


Всю правду говорить – и постепенно
Прочистит он желудок грязный мира,
Пусть лишь его лекарство он глотает.

Лир, угнетенный отъездом дочери Регины, впадает в панику, посылает к ней человека, веля ему передать от короля следующие слова:

— Любящий отец желает говорить с родною дочкой и ждет ее услуг.

Нет ответа. Тогда просьба сменяются словами гнева:


— Приди для объяснений, а иначе
Я барабанить в спальне прикажу
Так, чтоб скончались спящие от страха.

Наконец Регана выслушивает отца. Он со слезой во взоре говорит ей:


— Моя Регана дорогая, знай:
Твоя сестра — большая негодяйка.
Она, как коршун, мне вонзила в грудь
Жестокости своей дочерней когти.

Регана сухо отвечает отцу:


— Спокойней, сэр. А я убеждена,
Что вы совсем без всяких оснований
Несправедливы к ней
Мне трудно допустить, чтоб Гонерилья
Могла забыть свой долг. А если ей
Пришлось унять бесчинства вашей свиты,
Я одобряю этот трезвый шаг.


— Будь проклята она!


— Отец, вы стары.
Жизнь ваша у предела. Вам нужна
Поддержка и советы тех, кто знает
Природу вашу лучше вас самих.
Поэтому, пожалуйста, вернитесь
К сестре. Чистосердечно перед ней
Сознайтесь в том, что были вы неправы.


— Просить у ней прощенья? А на что
Похоже это будет? Полюбуйся.
«Родная дочь, никчемен я и стар.
Не откажи, молю я на коленях,
Дать мне одежду, пищу и постель!»


— Оставьте скоморошничать. Довольно.
Вернитесь к ней.


Регана, никогда!
Она мне вдвое сократила свиту,
Смотрела исподлобья на меня,
Словами ядовитыми язвила.
Пусть небеса обрушат месть свою
Ей на голову. Пламя лихорадки,
Спали ее!
Стремительнее молнии, сверканьем
Ей выжгите бесстыжие глаза!
Болезнь, испепели ее гордыню!
Пары болот, разъешьте ей лицо!


О боги! И меня, наверно, так же
В припадке гнева будете вы клясть?


— Тебя? О нет! За что ж тебя, Регана?
Твой кроткий нрав мне повода не даст.
Ее надменный взгляд приводит в ярость,
А твой — миротворит. Не станешь ты
Отказывать мне в радостях и средствах
На содержанье моего двора
И запираться при моем приходе.
Ты не глуха ведь к голосу родства,
Законам вежливости, чувству долга.
Забыть не сможешь ты, что я тебе
Полкоролевства отдал.

Но Регана не хочет слушать никакие доводы отца. Она отсылает его обратно к сестре и ожидает его прибытия только через месяц, при этом требует еще распустить и полсвиты.

Лир не приемлет это унизительное предложение:


— Нет, лучше я от крова откажусь
И в обществе совы и волка сдамся
На милость непогоды и нужды!
Вернуться к ней? Тогда ведь есть в запасе
Король Французский, пылкий муж меньшой,
Которую он взял, презрев приданым.
Я брошусь в ноги к ним и попрошусь
К ним приживальщиком до самой смерти!
Вернуться к ней! Я лучше соглашусь
Подручным быть у всякого лакея.

Слова Лира падают в пустоту. Дело доходит до того, что ему предлагают вообще распустить всю свою свиту. Король в отчаянии:


— Нищие, и те
В нужде имеют что-нибудь в избытке.
Сведи к необходимостям всю жизнь,
И человек сравняется с животным.
Ты женщина. Зачем же ты в шелках?
Ведь цель одежды — только чтоб не зябнуть,
А эта ткань не греет, так тонка.
Что неотложно нужно мне? Терпенье.
Вот в чем нужда. Терпенье нужно мне.
О боги, вот я здесь! Я стар и беден,
Согбен годами, горем и нуждой.
Пусть даже, боги, вашим попущеньем
Восстали дочери против отца, —
Не смейтесь больше надо мной. Вдохните
В меня высокий гнев. Я не хочу,
Чтоб средства женской обороны — слезы —
Пятнали мне мужские щеки! Нет!
Я так вам отомщу, злодейки, ведьмы,
Что вздрогнет мир. Еще не знаю сам,
Чем отомщу, но это будет нечто
Ужаснее всего, что видел свет.
Вам кажется, я плачу? Я не плачу.
Я вправе плакать, но на сто частей
Порвется сердце прежде, чем посмею
Я плакать.

Вот так горевать королю Лиру пришлось среди голого поля. В добавок ко всем бедам еще разыгралась и страшная буря. Лир


Сражается один
С неистовой стихией, заклиная,
Чтоб ветер сдунул землю в океан
Или обрушил океан на землю,
Чтоб мир переменился иль погиб.
Рвет волосы свои, и буйный ветер
Уносит их, хватая и крутя.
Всем малым миром, скрытым в человеке,
Противится он вихрю и дождю,
Которые сцепились в рукопашной.
В такую ночь, когда не выйдут вон
Медведица, и лев, и волк голодный,
Он мечется с открытой головой
И гибели самой бросает вызов.

С непокрытой головой стоит Лир под ударами бури и вторит ей:


— Дуй, ветер! Дуй, пока не лопнут щеки!
Лей, дождь, как из ведра и затопи
Верхушки флюгеров и колоколен!
Вы, стрелы молний, быстрые, как мысль,
Деревья расщепляющие, жгите
Мою седую голову! Ты, гром,
В лепешку сплюсни выпуклость вселенной
И в прах развей прообразы вещей
И семена людей неблагодарных!
Вой, вихрь, вовсю! Жги, молния! Лей, ливень!
Вихрь, гром и ливень, вы не дочки мне.
И вас не упрекаю в бессердечье.
Я царств вам не дарил, не звал детьми,
Ничем не обязал. Так да свершится
Вся ваша злая воля надо мной!
Я ваша жертва — бедный, старый, слабый.
Но я ошибся. Вы не в стороне —
Нет, духи разрушенья, вы в союзе
С моими дочерьми и войском всем
Набросились на голову седую
Такого старика. Не стыдно ль вам?

Шут, зябко кутаясь в лохмотья, тянет свою песенку:

— У кого есть дом, куда сунуть голову, тот бесспорно с головой на плечах.


Кто в брак вступает второпях,
Не позаботившись о доме,
Тот скоро будет весь во вшах,
Как оборванец на соломе.
Вниманье надо посвящать
Душе, а не большому пальцу,
А то мозоль не даст вам спать,
Пустяк вас превратит в страдальца.

Не нравится? А была ли на свете красавица, которая бы не дулась на свое зеркало?

Переодетый в нищего Кент находит короля Лира и шута в сумятице неистовой бури. Восклицает:


— Вы вот где, сэр? Ночную тварь, и ту бы
Такая ночь спугнула. Гнев небес
Удерживает хищников в берлогах.
С тех пор как я живу, я не слыхал
Такого грома и такого ливня
С такими молниями не видал.

Лир, никому не внемля, продолжает свой горестный монолог:


— Боги, в высоте
Гремящие, перстом отметьте ныне
Своих врагов! Преступник, на душе
Твоей лежит сокрытое злодейство.
Опомнись и покайся! Руку спрячь
Кровавую, непойманный убийца!
Кровосмеситель с праведным лицом,
Клятвопреступник с обликом святого,
Откройте тайники своих сердец,
Гнездилища порока, и просите
Помилованья свыше! Я не так
Перед другими грешен, как другие —
Передо мной.

Кент предлагает Лиру укрыться в шалаше. Лир отвечает:


— Я, кажется, сойду сейчас с ума. —
Что, милый друг, с тобой? Озяб, бедняжка?
Озяб и я. — Где, братец, твой шалаш?
Алхимия нужды преображает
Навес из веток в золотой шатер.
Мой бедный шут, средь собственного горя
Мне так же краем сердца жаль тебя.

Дырявый шалаш оказался единственным прибежищем для отвергнутых. Шут, укрывшийся в дальнем углу, продолжает бубнить себе под нос:

— Полоумный это вот кто: кто верит в кротость волка, в честность конского барышника, в любовь мальчика и полагается на клятвы изменницы.

Шут не изменил королю. «Он, — писал Чарлз Диккенс, — одно из удивительнейших созданий шекспировского гения. Его находчивые, язвительные и умные шутки, его несокрушимая преданность, его необыкновенная чуткость, его скрывающий отчаяние смех, безмолвие его печали, сопоставленное с величием сурового страдания Лира, с безмерностью горя Лира, с грозным ужасом безумия Лира, заключают в себе благороднейший замысел, на какой только способен ум и сердце человека. И это не просто благороднейший замысел. Шут необходим для действия, для всей трагедии. Он необходим для зрителя, как слезы для переполненного сердца; он необходим для самого Лира, как воспоминание об утраченном царстве — как ветхие одеяния былого могущества. Шекспир скорее бы позволил изгнать из трагедии самого Лира, чем изгнать из нее Шута.

Мы словно видим, как автор, обдумывая свое бессмертное произведение, вдруг чутьем божественного гения постиг, что такие безмерные несчастья можно показать на сцене, только если эти невыносимые страдания, непостижимо величественные и ужасные, будут оттенены и смягчены тихой грустью, объяснены зрителю на более близком и доступном примере. Вот тогда он и задумал образ Шута, и только тогда его удивительная трагедия предстала перед ним во всей своей красоте и совершенстве Ни в одной другой пьесе Шекспира нет ничего подобного Шуту в «Короле Лире», и он неотделим от тоски и борения страстей в сценах безумия».

Но вернемся к самой пьесе. Графу Глостеру удается разыскивать короля Лира и переправить его в Дувр. Коварные сестры тоже хотели отыскать своего отца, чтобы покончить с ним, но Глостер не открывает им его местонахождения. Он бросает в лицо жестоким сестрам слова признания своему королю:


— Не в силах видеть я,
Как вырвешь ты у старика глаза
Когтями хищницы, как клык кабаний
Вонзит твоя свирепая сестра
В помазанника тело. Этой бури
И море б не снесло и, став стеной
До самых звезд, их залило бы пеной,
А старец с непокрытой головой
В такую ночь бродил во тьме кромешной
И слезы лил и ими помогал
Небесным тучам изливаться ливнем.
Когда б в такую бурю у ворот
Завыли волки, приказать бы надо:
«Впусти их, сторож». Бешенство и злость
Сдались бы, но не ты. Но я увижу,
Как гром испепелит таких детей.

Тут взбешенный герцог Корнуэльский с негодованием бросается на графа Глостера:


— Увидишь? Никогда ты не увидишь!
Держите кресло, молодцы! Сейчас
Я растопчу твои глаза ногами!

И руками вырывает из орбит глаза Глостера.

О ужас!

Герцог Альбанский, узнав о творимых ужасах, гневно обвиняет виновных:


— Негодным не годится доброта,
А собственная грязь милей и ближе.
Что сделали, что натворили вы,
Не дочери, а сущие тигрицы?
Отца в годах, которого стопы
Медведь бы стал лизать благоговейно,
До сумасшествия вы довели!
Укрой лицо! Дай волю я рукам,
Я б разорвал тебя с костьми и мясом.
Нет, если не отмстится по заслугам,
Злодейство, доживем мы до того,
Что люди станут пожирать друг друга,
Как чудища морские.

Гонерилья в ответ брызжет ядовитой слюной:


— Жалкий трус
С щеками для пощечин, с головой
Для промахов! Ты разницы не видишь
Меж честью и бесчестьем. Должен знать;
Лишь дураки преступников жалеют,
Делам которых помешала казнь.
Бей в барабан! Французские знамена
Шумят в полях твоих. Стране грозят
Солдаты в шлемах с перьями, в то время
Как ты, апостол кротости, сидишь
И лишь вздыхаешь: «Для чего все это?»

Французские войска высадились на берег Британии. Они идут вслед за письмами, которые были отправлены Корделии и гласили о жалком положении ее отца. В это время Лир, в периоды прояснения ума, сетует сам на себя:


— Корделия моя оплошность! Отчего
Я так преувеличил этот промах,
Что вырвал из души своей любовь
И грудь взамен наполнил ядом желчи?
Как был я слеп! О Лир, теперь стучись
В ту дверь, откуда выпустил ты разум
И глупость залучил.

Кент приходит в лагерь к французам и спрашивает у одного из вельмож, вызвали ли письма печаль в душе дочери? Вельможа ответил:


— Она прочла при мне их, временами
На них роняя за слезой слезу,
Но сохраняя царственно господство
Над горестью, которая сама
Хотела взять, казалось, верх над нею.

— Расстроилась? – спросил Кент.


Не до потери чувств.
Наоборот. Казалось, грусть и стойкость
Поспорили, что больше ей к лицу.
Случалось ли вам видеть дождь сквозь солнце?
Так, улыбаясь, плакала она.
Улыбка на ее губах не знала
Про слезы, застилавшие глаза,
Как жемчуг бы затмили два алмаза.


— Так знайте: в Дувре — Лир.
Минутами приходит он в сознанье,
Но отклоняет мысль увидеть дочь.
Все время он сгорает со стыда,
Что так ее обидел: отказался
Благословить, отринул, обделил,
Толкнул к чужим и отдал все наследство
Бесчеловечным старшим дочерям.
Стыд этот не дает ему покоя.

Прошло немного времени и вот Корделию, высадившуюся вместе с французским войском на английский берег, приводят к отцу.


Он распевает вслух.
Идет и буйствует, как море в бурю.
На нем венок, из кашки, васильков,
Репья, чертополоха и крапивы —
Обычных сорных трав в хлебах.

Лир бормочет:


— Рожайте сыновей. Нужны солдаты. —
Вот дама. Взглянешь — добродетель, лед,
Сказать двусмысленности не позволит.
И так все женщины наперечет:
Наполовину — как бы божьи твари,
Наполовину же — потемки, ад,
Кентавры, серный пламень преисподней,
Ожоги, немощь, пагуба, конец!

Лир собирает новые цветочки в свой венок и продолжает бубнить:


— Ты уличную женщину плетьми
Зачем сечешь, подлец, заплечный мастер?
Ты б лучше сам хлестал себя кнутом
За то, что втайне хочешь согрешить с ней.
Мошенника повесил ростовщик.
Сквозь рубища грешок ничтожный виден,
Но бархат мантий прикрывает все.
Нет спасенья?
Я пленник? Да, судьба играет мной.
Не делайте вреда мне. Будет выкуп.
Я попрошу врача. Я ранен в мозг.
Опять все мне сносить! Я превращусь
В соленый столб — весь век слезами землю,
Как из садовой лейки, поливать.
О, я умру без жалоб,
Как юноша! Не надо унывать.
Да, да. Ведь я король, не забывайте!
Вы помните ли это, господа?

Корделия обнимает несчастного безумца. Она полна отваги:


— Тебе в защиту, дорогой отец,
Вооружилась я. Король Французский
К моим мольбам не мог остаться глух.
Я выступила не из жажды славы.
Но из любви, лишь из одной любви,
Чтоб за тебя вступиться.

Лир перенесен в палатку французского лагеря. Он спит на постели. Для него играет тихая музыка. Около него врач и Корделия. Она грустит.


— Он должен был всех сединой растрогать,
Хотя бы даже не был вам отцом.
Такому ль было выйти ночью в поле.
На поединок с вихрем, громом, тьмой?
Такому ли стоять на карауле
Под шлемом развевающихся косм
Средь частых молний? Я б пустила греться
К огню собаку своего врага
В такую ночь! А ты был рад, несчастный,
Ночлегу в шалаше, среди свиней,
С ворами вне закона, на соломе!
Постигнуть не могу, как ты в ту ночь
С рассудком вместе жизни не лишился.

Лир просыпается. Корделия спросила отца:


— Ну, как здоровье ваше?
Как вашему величеству спалось?


— Не надо вынимать меня из гроба.
Ты — райский дух, а я приговорен
К колесованью на огне, и слезы
Жгут щеки мне расплавленным свинцом.


— Вы знаете меня?


— Ты — дух, я знаю.
Когда ты умерла?


— Взгляните на меня. Благословите.


— Что это, слезы, на твоих щеках?
Дай я потрогаю. Да, это слезы.
Не плачь! Дай яду мне. Я отравлюсь.
Я знаю, ты меня не любишь. Сестры
Твои меня терзали без вины,
А у тебя для нелюбви есть повод.

— Нет, нет его!

— Не будь со мной строга.

— Прости. Забудь. Я стар и безрассуден.

Дочь и отец воссоединились. Жить бы да жить. Но судьба решает по-своему. Английская армия побеждает французов. Лир и Корделия оказываются в плену.

Лир, улыбаясь, говорит дочери:


— Пускай нас отведут скорей в темницу.
Там мы, как птицы в клетке, будем петь.
Ты станешь под мое благословенье,
Я на колени, стану пред тобой,
Моля прощенья. Так вдвоем и будем
Жить, радоваться, песни распевать,
И сказки сказывать, и любоваться
Порханьем пестрокрылых мотыльков.
Там будем узнавать от заключенных
Про новости двора и толковать,
Кто взял, кто нет, кто в силе, кто в опале,
И с важностью вникать в дела земли,
Как будто мы поверенные божьи.
Мы в каменной тюрьме переживем
Все лжеученья, всех великих мира,
Все смены их, прилив их и отлив.
Утри глаза. Чума их сгложет, прежде
Чем мы решимся плакать из-за них.

Не чума вмешалась в судьбу старших сестер. Они, любящие одного, погибли обе. Одна отравила другую, а потом закололась сама. Корделии же пришлось принять смерть с петлей на шее. Лир несет ее на руках.


— Вопите, войте, войте! Вы из камня!
Мне ваши бы глаза и языки —
Твердь рухнула б!.. Она ушла навеки…
Да что я, право, мертвой от живой
Не отличу? Она мертвее праха.
Не даст ли кто мне зеркала? Когда
Поверхность замутится от дыханья,
Тогда она жива. Не это ль час
Кончины мира? Исполненье сроков.
Конец времен и прекращенье дней.
Корделия, Корделия, чуть-чуть
Повремени еще! Что ты сказала? —
Ах, у нее был нежный голосок,
Что так прекрасно в женщине. — Злодея,
Тебя повесившего, я убил…
Бедняжку удавили! Нет, не дышит!
Коню, собаке, крысе можно жить,
Но не тебе. Тебя навек не стало.
Навек, навек, навек, навек, навек! —
Мне больно. Пуговицу расстегните…

Лир падает на землю. Кент не дает никому к нему приблизиться. Справедливые слова звучат в его устах:


Не мучь. Оставь
В покое дух его. Пусть он отходит.
Кем надо быть, чтоб вздергивать опять
Его на дыбу жизни для мучений?

И король Лир умирает подле своей, нашедшей вечный покой, милой дочери. Смерть пожалела их… И лишь ветер шумит-шуршит в чертополохе да в терновнике на их могилах.

И в трагедии «Макбет» тоже шумит-шуршит-свищет ветер, но уже на поле брани, и звенят мечи, где сражаются бок о бок шотландский прекрасный, благородный король Дункан и его благородный, мужественный родственник Макбет. А леди Макбет, снедаемая жаждой власти, в это время задумывает грешное – возвести в короли своего мужа. Она размышляет о нем:


Ты бы хотел, не замаравши рук,
Возвыситься и согрешить безгрешно.
Мошенничать не станешь ты в игре,
Но выигрыш бесчестный ты присвоишь.
И ты колеблешься не потому,
Что ты противник зла, а потому, что
Боишься сделать зло своей рукой.
Спеши домой! Я неотступно в уши
Начну тебе о мужестве трубить
И языком разрушу все преграды
Между тобой и золотым венцом.
Пусть женщина умрет во мне. Пусть буду
Я лютою жестокостью полна.
Сгустите кровь мою и преградите
Путь жалости, чтоб жизни голоса
Не колебали страшного решенья
И твердости его. Сюда, ко мне,
Невидимые гении убийства,
И вместо молока мне желчью грудь
Наполните. Оденься дымом ада,
Глухая ночь, чтоб нож не видел ран,
Которые он нанесет, и небо
Напомнить не могло: «Остановись!»

Тут, в разгар каверзных мечтаний леди Макбет, появляется ее муж и сообщает, что король Дункан собирается приехать к ним и поутру отбыть. Леди Макбет тотчас решает:


Такого «завтра» никогда не будет.
Мой друг, как в книге, на твоем лице
Легко прочесть диковинные вещи.
Их надо утаить. Чтоб обмануть
Людей, будь сам, как все. Смотри радушней.
Кажись цветком и будь змеей под ним.
Придется позаботиться о госте.
Ты мне самой подумать предоставь,
Как сделать лучше нам ночное дело,
Чтоб остальные ночи все и дни
Царили безраздельно мы одни.

Король Дункан входит в дом Макбета, как к другу, с открытой душой, пирует, ложится почивать, а Макбет, проникшийся до темных глубин своей души идеей своей жены, не спит, все думает свою злорадную думу:


Добро б удар, и делу бы конец,
И с плеч долой! Минуты бы не медлил.
Когда б вся трудность заключалась в том,
Чтоб скрыть следы и чтоб достичь удачи,
Я б здесь, на этой отмели времен,
Пожертвовал загробным воздаяньем.
Но нас возмездье ждет и на земле.
Чуть жизни ты подашь пример кровавый,
Она тебе такой же даст урок.
Ты в кубок яду льешь, а справедливость
Подносит этот яд к твоим губам. —
Король ночует под двойной охраной.
Я — родственник и подданный его,
И это затрудняет покушенье.
Затем он — гость. Я должен был бы дверь
В его покой стеречь от нападений,
А не подкрадываться к ней с ножом.
И, наконец, Дункан был как правитель
Так чист и добр, что доблести его,
Как ангелы, затрубят об отмщенье.
И в буре жалости родится вихрь,
И явит облако с нагим младенцем,
И, с этой вестью облетев весь мир,
Затопит морем слез его. Не вижу,
Чем мне разжечь себя. Как шалый конь,
Взовьется на дыбы желанье власти
И валится, споткнувшись, в тот же миг.

Когда входит леди Макбет, он меняет свое решение и говорит жене:


— Откажемся от замысла. Я всем
Ему обязан. Я в народном мненье
Стою так высоко, что я б хотел
Пожить немного этой доброй славой.

Леди Макбет негодует на мужа:


— А что ж твоя мечта? Была пьяна,
Не выспалась и видит в черном цвете,
Что до похмелья радовало взор?
Так вот цена твоей любви? В желаньях
Ты смел, а как дошло до дела — слаб.
Но совместимо ль жаждать высшей власти
И собственную трусость сознавать?
«И хочется и колется», как кошка
В пословице.


— Прошу тебя, молчи!
Решусь на все, что в силах человека.
Кто смеет больше, тот не человек.
— Искомый случай
Представился, и вот ты отступил!
Кормила я и знаю, что за счастье
Держать в руках сосущее дитя.
Но если б я дала такое слово,
Как ты, — клянусь, я вырвала б сосок
Из мягких десен и нашла бы силы
Я, мать, ребенку череп размозжить!


— А вдруг мы промахнемся?


— Промахнемся!
Настройся поотважнее, и мы
Не промахнемся. Целый день проездив,
Дункан устал, и только лишь уснет,
Я напою его оруженосцев
Обоих так, что разведу пары
У них в мозгах, как в перегонных кубах.
Когда они, уснувши мертвым сном,
Растянутся, как две свиные туши,
Чего не сможем сделать мы вдвоем
Над беззащитным? Что нам помешает
Свалить вину на пьяных сонных слуг
И с ними рассчитаться за убийство?


— Рожай мне только сыновей. Твой дух
Так создан, чтобы жизнь давать мужчинам!
Чтоб выставить убийство делом слуг,
Употребим на это их кинжалы
И выпачкаем кровью их самих.
Поверят ли?


— Еще бы не поверить,
Когда подымем мы свой громкий вопль
Об этой смерти!


— Хорошо, решаюсь.
Готовностью все мышцы налились.
Вернемся в зал и замысел свой черный
Прикроем беззаботностью притворной.

Сговорившаяся чета Макбет вышла в зал к пирующим рыцарям. Но вот настала глухая ночь.


Зашевелились силы колдовства
И прославляют бледную Гекату.
Издалека заслышав волчий вой,
Как вызов собственного часового,
Убийство к цели направляет шаг.

Леди Макбет настороже, вот она преподносит хмельные чаши охранникам и они выпивают их. Она уже чует победу и шепчет в полубреду:


— Глоток вина и то, что их свалило,
Меня зажгло. В них все угашено,
А я горю огнем одушевленья.
Что это? Крик совы. Совиный крик —
К покойнику. Макбет взялся за дело.
Дверь отперта, и сторожа храпят,
Смеясь над званьем собственным.
В напиток
Я подмешала сонного. Их хмель —
И полусмерть и жизнь наполовину.

Стражники Дункана уснули крепким сном,


Невинным сном, тем сном,
Который тихо сматывает нити
С клубка забот, хоронит с миром дни,
Дает усталым труженикам отдых,
Врачующий бальзам больной души,
Сон, это чудо матери-природы,
Вкуснейшее из блюд в земном пиру.

Макбет крадучись пробирается в опочивальню к Дункану и наотмашь бьет его кинжалом в грудь. Руки его все в крови. Страшно… Где-то то ли слышится, то ли мнится стук. Макбет прислушивается.


— Стучат! Кто к нам стучится? Что со мной?
Теперь меня пугает каждый шорох.
А руки, руки! Мне их вид глаза
Из впадин вырывает. Океана
Не хватит их отмыть. Скорей вода
Морских пучин от крови покраснеет.

Леди Макбет укоряет мужа:


— Ведь и мои в крови. А я не рук,
Я белокровья сердца бы стыдилась
Я в южные ворота слышу стук.
Уйдем за дверь к себе. Воды немного
Смыть пятна, вот и все. И с плеч долой!
Как мы легко вздохнем! Но что с тобою?
Воспрянь!

Стук в ворота продолжается. То приехал владелец шотландских областей Макдуф с посланием для Дункана. Он проходит в его опочивальню и тотчас вырывается оттуда криком:


— Светопреставленье!
Кощунство! Святотатство! Взломан храм
Помазанника божья! Жизнь из тела
Похищена!

Макдуф приносит страшную весть:


— Дункан убит.
На нем зияли раны, говоря,
В какие трещины вломилась гибель.

Макбет разыгрывает отчаяние:


— Когда б за час я умер перед тем,
Я б мог сказать, что прожил век счастливый.
Что ценного осталось? Ничего.
Он все унес. Он был красою жизни.
Ее вино все выпито. На дне
Один осадок горький.

Тотчас у спящих охранников находят окровавленный кинжал, и Макбет, якобы в порыве священного гнева, убивает обоих стражников, дабы они не смогли произнести слова правды.

И вот уже должен придти конец ночи и прийти на землю свет, но его нет. Странно.


Уж по часам давно дневное время,
А солнца нет как нет. Одно из двух:
Иль одолела ночь, иль день стыдится
Лицо негодным людям показать.

Проходит время и Макбета торжественно коронуют. Сыновьям Дункана присвоили подлое имя братьев-кровопийц. Но во владениях Макбета не прекращается череда убийств, убийств необходимых – иначе откроется тот, кто подлинно поднял руку на короля Дункана. Так уж в мире заведено:


Кто начал злом, для прочности итога
Все снова призывает зло в подмогу.

Макбет, ошалевший от убийств, стенает:


— Уж лучше пусть порвется связь вещей,
Пусть оба мира, тот и этот, рухнут,
Чем будем мы со страхом есть свой хлеб
И спать под гнетом страшных сновидений.
Нет, лучше быть в могиле с тем, кому
Мы дали мир для нашего покоя,
Чем эти истязания души
И этих мыслей медленная пытка.
Теперь Дункан спокойно спит в гробу.
Прошел горячечный припадок жизни.
Пережита измена. Ни кинжал,
Ни яд, ни внутренняя рознь, ни вражье
Нашествие — ничто его теперь
Уж больше не коснется.

Макбету начинают мерещиться кошмары, он не в силах смотреть на то кровавое буйство, что смутило бы и дьявола. Ему всюду мерещатся убитые им покойники. Леди Макбет пытается успокоить его:


— У тебя и пот холодный,
И дрожь, и бледность — словом, все черты
Нелепых дамских страхов у камина,
Зимой, за сказками! Какой позор!
Лица нет на тебе. Ты испугался
Пустого кресла, правду говоря.


— Взгляни туда! Ты видишь? Что ты скажешь?
Чем мне кивать, скажи мне лучше, дух,
Чего ты хочешь? Если своды склепов
Покойников нам шлют назад, пускай
Нам гробом будут коршунов утробы.


— Нет, видно, ты совсем сошел с ума!


— Клянусь, я видел духа!

Макбет мечется, не находит себе места и, наконец, решает:


— С утра я собираюсь
К трем вещим сестрам, чтобы заглянуть
Поглубже в будущее. Я пред худшим,
Что скажут мне они, не отступлю.
Все средства хороши для человека,
Который погрузился в кровь, как в реку.
Чрез эту кровь назад вернуться вброд
Труднее, чем по ней пройти вперед.

Три старые, страшные ведьмы-колдуньи-вещуньи поджидают Макбета. Зубоскалят, пророчат ему еще большие кошмары. Геката говорит:


— Я за эту ночь введу
Макбета в верную беду.
К луне несет меня тропа.
На кончике ее серпа
Слезой повис смертельный сок.
Схвачу, покамест он не стек.
Тот яд Макбета ослепит,
И он, забывши страх и стыд,
Вообразит, что вправду он
От ран и смерти огражден.

Три ведьмы в пещере пляшут около кипящего котла и поют:


— В третий раз мяукнул кот.
— Ежик писк свой издает.
— Гарпии кричат.
— В хоровод вокруг костра.
Хоровод пошел, пошел.
Все, что с вами, — шварк в котел!
Жаба, в трещине камней
Пухнувшая тридцать дней,
Из отрав и нечистот
Первою в котел пойдет.
— Взвейся ввысь, язык огня!
Закипай, варись, стряпня!
— А потом — спина змеи
Без хвоста и чешуи,
Песья мокрая ноздря
С мордою нетопыря,
Лягушиное бедро,
И совиное перо,
Ящериц помет и слизь
В колдовской котел вались!
— Взвейся ввысь, язык огня!
Закипай, варись, стряпня!
— Волчий зуб кидай в горшок
И драконий гребешок.
Брось в него акулы хрящ,
Хворост заповедных чащ,
Запасенный в холода,
Печень нехристя-жида,
Турка нос, татарский лоб,
Матерью в грязи трущоб
При рожденье, миг спустя,
Удушенное дитя,
Погребенное во рву,
Чтобы обмануть молву.
Эй, кипи, кипи, бурда!
А последнею сюда,
Чтоб бурлила наверху,
Бросим тигра требуху!
— Взвейся ввысь, язык огня!
Закипай, варись, стряпня!

Вот и готово ведьмино варево к приходу Макбета. Макбет просит ведьм вызвать ему призрака, во что бы то ни стало, который


Пускай перемешает семена
Всего, что существует во вселенной,

и откроет ему его судьбу. Ведьмы вызывают призрака, и призрак говорит Макбету:


— Будь смел, как лев. Никем и никаким
Врагом и бунтом ты не победим.
Пока не двинется наперерез
На Дунсинанский холм Шервудский лес.

Макбет возрадовался такому предсказанию:


— Но этого не может быть! Я рад.
Нельзя нанять деревья, как солдат.
Нельзя стволам скомандовать: вперед.
Пророчество мне духу придает.
Цари, Макбет, покамест не полез
На Дунсинанский холм Шервудский лес.

Теперь он может жить спокойно, убийствами прокладывать себе дорогу. Лес не сдвинуться с места никогда.

Но тут с леди Макбет творится что-то неладное. Уже и зачинщица зла утомлена этими нескончаемыми убийствами. Ее женская природа рухнула под тяжестью кровавых преступлений. Она, обезумевшая, стонет:


— Завидней жертвою убийства пасть,
Чем покупать убийством жизнь и власть.

По ночам леди Макбет встает  с постели, накидывает ночное платье, отпирает письменный стол, берет бумагу,  раскладывает, что-то пишет, перечитывает написанное, запечатывает и снова ложится в постель. И все это не просыпаясь. Таково ее  раздвоение — пользоваться покоем ночного сна и быть  охваченной  дневной заботой. К ней пригласили врача и он увидел, что глаза ее смотрят, но ничего не видят и что она беспокойно все трет и трет свои руки. И слышится шипящий шепот леди Макбет:

— Ах  ты,  проклятое пятно! Ну когда же ты сойдешь? Рука  все еще пахнет кровью. Никакие ароматы Аравии не отобьют этого запаха у этой маленькой ручки! О, о, о!

Врач в ужасе от состояния леди Макбет.

— Как отягощено ее сердце!

Он признается, что бессилен помочь несчастной, ибо


Она не так больна, как вихрь видений
Расстраивает мир ее души.

В это время сын короля Дункана идет с войском на Макбета через Шервудский лес и приказывает своим солдатам срубить ветви и скрыться за ними.

Макбета же ничего не страшит. Он с гордостью утверждает:


— А я совсем утратил чувство страха.
Бывало, не шутя я леденел
От вскрика ночью, а от страшных сказок
Вздымались волосы на голове.
С тех пор я ужасами сыт по горло,
Чудовищность сродни моей душе.

Тут к нему приходит вельможа и сообщает, что королева умерла. Макбет в ответ на это страшное известие лишь промолвил:


— Не догадалась умереть попозже,
Когда б я был свободней, чем сейчас!
Мы дни за днями шепчем: «Завтра, завтра»
Так тихими шагами жизнь ползет
К последней недописанной странице.
Оказывается, что все «вчера»
Нам сзади освещали путь к могиле.
Конец, конец, огарок догорел!
Жизнь — только тень, она — актер на сцене.
Сыграл свой час, побегал, пошумел —
И был таков. Жизнь — сказка в пересказе
Глупца. Она полна трескучих слов
И ничего не значит.

Врывается гонец с ужасом в глазах и сообщает:


— Я был сейчас в дозоре
И вдруг увидел, как Шервудский лес
Как бы задвигался.

В глазах у Макбета тоже застывает ужас, он не может поверить в это чудо и гневно орет на гонца:


— Обманщик подлый! Если это
Обман, повешу тут же на суку,
Чтобы живьем от голода ты высох,
А если правда, сам меня повесь.
Теперь я начинаю сомневаться.
Я веровал в двусмысленность. Меня
Поймал на правде дьявол, обнадежив:
«Спокоен будь, пока Шервудский лес
Не двинулся на Дунсинан». И что же?
Какой-то лес идет на Дунсинан.
К оружию, к оружию — и в поле!
Коль скоро то, что он сказал, не ложь,
Ни здесь, ни там спасенья не найдешь.
Я жить устал, я жизнью этой сыт
И зол на то, что свет еще стоит.
Бить сбор! Тревогу! Если гибель мне,
Хочу погибнуть в воинской броне.

И погибает.

В этой трагедии Шекспир орудием зла делает женщину – леди Макбет. Как многие любят говорить иногда: что захочет женщина, то сделает мужчина. Шея, мол, головой ворочает. И тогда уж непременно получается, что все зло, все войны от женщин идут. Но в этой пьесе, по моему, как раз такое-то расхожее мнение и опровергается автором: леди Макбет не выдерживает того ужаса в действительности, который сама же задумала в мечтах. Женщина теряет разум, ибо жить в пространстве зла она не может по самому определению Природы. Макбет же идет до конца и, обезумевший, не раскаивается в содеянном, его разум в силах устоять перед всем сотворенным им злом. Он, Мужчина, задуман Природой по-иному, нежели Женщина.

И вот еще одна трагическая пара – Отелло и Дездемона, живущая в славной Венеции. Дочь венецианского дожа Дездемона влюбляется в чернокожего родовитого мавра, полководца и управляющего Кипром по имени Отелло и уходит с ним без спроса из дома. Возмущенный отец девушки в негодовании выговаривает перед собранием дожей мужу своей дочери:


— Ты чарами ее опутал, дьявол!
Тут магия, я это докажу.
Действительно, судите сами, люди:
Красавица и ангел доброты,
Не хочет слышать ничего о браке,
Отказывает лучшим женихам
И вдруг бросает дом, уют, довольство,
Чтоб кинуться, насмешек не боясь,
На грудь страшилища чернее сажи,
Вселяющего страх, а не любовь!
Естественно ли это? Посудите,
Случается ли так без колдовства?
Ты тайно усыпил ее сознанье
И приворотным зельем опоил!
Закон велит мне взять тебя под стражу
Как чернокнижника и колдуна,
Который промышляет запрещенным. —
Арестовать его, а если он
Добром не дастся, завладейте силой!

Собрание дожей спрашивает Отелло:


— Отелло, говорите ж наконец!
Действительно ль тут были ухищренья,
Иль это безобидная любовь,
Как зарождается она в беседе
Души с душой?

Отелло доказывает собранию дожей, что это не распутство, а истинная любовь. И ему верят, верят как человеку, давно доказавшему благородство своей души.

Дож успокаивает отца Дездемоны:


— Ваш темный зять
В себе сосредоточил столько света,
Что чище белых, должен вам сказать.

Но среди благородных находится неблагородный. Это поручик Яго, недовольный тем, что ему не досталась должность лейтенанта. Ведь он вместе с Отелло воевал в языческих и христианских странах, но не получил знаков отличия. Обидно. Яго гневается и в гневе открывает миру свою гнусную душонку, придумав коварный план – разрушить счастье Отелло и Дездемоны. Его жизненная установка проста и примитивна:

— Я — Яго, а не мавр, и для себя стараюсь.

Отелло отправляется воевать на Кипр, и нежная влюбленная Дездемона просится с ним. Муж уговаривает жену остаться, дабы не подвергать себя опасности, а сенат сомневается, стоит ли брать Отелло Дездемону, не повредит ли ее присутствие выполнению долга.

Дездемона уговаривает сенат:


— Я полюбила мавра, чтоб везде
Быть вместе с ним. Стремительностью шага
Я это протрубила на весь мир.
Я отдаю себя его призванью
И храбрости и славе. Для меня
Краса Отелло — в подвигах Отелло.
Мой жребий посвящен его судьбе,
И мне нельзя в разгар его похода
Остаться мирной мошкою в тылу.
Опасности милей мне, чем разлука.
Позвольте мне сопровождать его.

Отелло поддерживает просьбу жены:


— Сенаторы, прошу вас, согласитесь.
Тут не своекорыстье, видит бог!
Я не руковожусь влеченьем сердца,
Которое сумел бы заглушить.
Но речь о ней. Пойдемте ей навстречу.
Не думайте, что в обществе ее
Я отнесусь небрежнее к задаче.
Нет, если легкокрылый Купидон
Глаза настолько мне залепит страстью,
Что проморгаю я военный долг,
Пусть сделают домашние хозяйки
Из шлема моего печной горшок
И тем меня навеки опозорят.

Сенат внемлет просьбе Отелло и Дездемоны. Они вместе отправляется на Кипр. Там Отелло предстоит битва с турками. Но она ничто по сравнению с битвой, с коварством обиженного негодяя Яго, который решил пустить в бой зеленоглазую ведьму ревность. Яго намекает Отелло, что, мол, между Дездемоной и лейтенантом Кассио, возможно, существует любовная связь:


— Улик покамест нет, но мой совет —
Следите за женой и лейтенантом,
Без вспышек страсти, трезво, вот и все.
Я б не хотел, чтоб вашей добротою
Играли за спиною вам во вред.
Я вдоволь изучил венецианок!
Лишь небу праведному видно то,
Чего мужья их не подозревают.
Стыда в них нет, лишь след бы замести.

Отелло в отчаянии. Он, простодушный, верит и не видит коварства в словах Яго.


— Этот малый
Кристальной честности и знает толк
В вещах и людях. Если это правда
И будут доказательства, что ты
Дичаешь, мой неприрученный сокол,
Прощай, лети, я путы разорву,
Хотя они из нитей сердца сшиты.
Я черен, вот причина. Языком
Узоров не плету, как эти франты.
Я постарел. Но что я говорю!
Я потерял ее, и я обманут.
Мне может только ненависть помочь.
О, ужас брачной жизни! Как мы можем
Считать своими эти существа,
Когда желанья их не в нашей воле?
Я б предпочел быть жабою на дне
Сырого подземелья, чем делиться
Хоть долею того, что я люблю.
Чувствительность — высоких душ несчастье.
Кто чувствует грубей, тот защищен
От этих ран.

Опомнившись, Отелло, набрасывается на Яго со словами гнева:


— Мерзавец, помни:
Ее позор ты должен доказать!
Вещественно, мерзавец, помни это!
А то, клянусь бессмертием души,
Собакой лучше бы тебе родиться,
Чем гневу моему давать ответ.

Подумав, немного успокоившись, Отелло начинает вновь сомневаться:


— Должно быть, Дездемона мне верна,
А может, нет. Ты мне не лгал, должно быть,
А может, лгал. Я требую улик.
Ее безукоризненное имя
Луны белее было, а теперь
Черно, как я, от твоего доноса.
Я жажду ясности.

Для Яго свершение непристойного поступка – ничего не стоящее действо. Он тотчас воспользовался тем, что Дездемона обронила платок – подарок своего Отелло, и припрятал его. А потом предоставил мавру в качестве улики: платок, мол, был подарен Дездемоной своему любовнику Кассио. Отелло верит негодяю.


— О, если б раб жил тысячею жизней!
Для полной мести мало мне одной.
Теперь я вижу, это правда, Яго.
Гляди, я дую на свою ладонь
И след любви с себя, как пух сдуваю.
Развеяна. Готово. Нет ее.
О ненависть и месть, со мною будьте
И грудь раздуйте мне шипеньем змей!

Яго лицемерно успокаивает своего генерала:


— Мужайтесь, генерал. Вы не один.
Любой женатый — в вашем положенье.
Мильоны спят на проходных дворах,
Которые зовутся брачным ложем.
Вам легче: вы без розовых очков.
Какое издевательство природы —
С развратницами нас соединять
И заставлять нас верить в их невинность!

Отелло по настоянию Яго подслушивает его разговор с Кассио и слышит гнусные слова Кассио о Дездемоне:


— Жениться! Вот умора! На такой!
Еще я, слава богу, не рехнулся.
Ха-ха-ха!

Мавританский гнев не знает границ. Отелло изрыгает:


— Я изрублю ее на мелкие кусочки.
Обманывать меня!

Он, после услышанного, врывается в спальню к Дездемоне и требует показать ему платок. Но у Дездемоны его нет. Отелло кидает жене упрек:


— Печально.
Платок достался матушке моей
В подарок от ворожеи-цыганки.
Та уверяла, что, пока платок
У матери, он к ней отца привяжет
И сохранит ей красоту. Когда ж
Она его отдаст иль потеряет,
Отец к ней должен охладеть
И полюбить другую. Перед смертью
Мать отдала платок мне, завещав
Дать в будущем его своей невесте.
Я так и сделал. Береги платок
Заботливее, чем зеницу ока.
Достанься он другим иль пропади,
Ничто с такой бедою не сравнится.
Он из волокна
С магическими свойствами. Сивилла,
Прожившая на свете двести лет,
Крутила нить в пророческом безумье.
Волшебная таинственная ткань
Окрашена могильной краской мумий.

Бедная Дездемона ничего не понимает: в чем ее упрекает милый муж? Отчего этот гнев развивается у него жгучей желчью? Отелло не слушает никаких оправданий и доводов. Его гневный голос гремит нестерпимо:


— О дьявол, дьявол! Если бы земля
Давала плод от женских слез, то эти
Плодили б крокодилов. Сгинь, уйди!

Дездемона вся в слезах молит о пощаде. Но нет пощады у того, в кого вцепились когти ревности.


— Ты для того ль бела, как белый лист,
Чтоб вывести чернилами: «блудница»?
Сказать, в чем грех твой, уличная тварь,
Сказать, отребье, что ты совершила?
Стыдом я щеки раскалю, как горн,
Когда отвечу. Выговорить тошно.
Нет сил. На небе зажимают нос,
И месяц закрывается, и ветер,
Целующий все вещи на земле,
Так он распутен, прячется от срама,
А ты не знаешь, шлюха без стыда,
Что совершила ты, что совершила?
Стыжусь
Назвать пред вами, девственные звезды,
Ее вину. Стереть ее с лица земли.
Я крови проливать не стану
И кожи не коснусь, белей чем снег
И глаже алебастра. И, однако,
Она умрет, чтоб больше не грешить.
Задую свет. Сперва свечу задую,
Потом ее. Когда я погашу
Светильник и об этом пожалею,
Не горе — можно вновь его зажечь,
Когда ж я угашу тебя, сиянье
Живого чуда, редкость без цены,
На свете не найдется Прометея,
Чтоб вновь тебя зажечь, как ты была.
Должна увянуть сорванная роза.
Как ты свежа, пока ты на кусте!

Однако, нет у Отелло сил лишь ненавидеть. В последние минуты жизни Дездемоны он ее нежно целует:


— О чистота дыханья! Пред тобою
Готово правосудье онеметь.
Еще, еще раз. Будь такой по смерти.
Я задушу тебя — и от любви
Сойду с ума. Последний раз, последний.
Так мы не целовались никогда.
Я плачу и казню, совсем как небо,
Которое карает, возлюбив.

Дездемона в надежде протягивает к возлюбленному руки, но он произносит над ней последние слова, услышанные несчастной:

Ты перед сном молилась, Дездемона? –

И своими черными руками сжимает нежную, трепещущую шейку несчастной. Дездемона покорно умирает. И, о, ужас! Вскоре от верных друзей Отелло узнает, что ее оклеветали. Как выразить словами горе?!. Слезы, слезы…


— О, девочка с несчастною звездою!
Ты сделалась белее полотна.
Когда-нибудь, когда нас в день расплаты
Введут на суд, один лишь этот взгляд
Меня низринет с неба в дым и пламя.
Похолодела. Холодна как лед.
Как чистота сама. Убийца низкий!
Плетьми гоните, бесы, прочь меня
От этого небесного виденья!
Купайте в безднах жидкого огня!
О горе! Дездемона! Дездемона!
Мертва! О! О! О! О!

Так Дездемона, сумевшая сломить желание своего отца и сената, оказалась бессильной перед ревностью возлюбленного. Коварство победило любовь.

Иная, но не менее трагическая судьба у Дждульетты, полюбившей Ромео. История юной любви двух отпрысков враждующих домов была взята Шекспиром из новелл и драм итальянского Возрождения. Еще Данте упоминал фамилии двух семей – Монтекки и Капулетти.

Действие пьесы «Ромео и Джульетта» происходит в большом итальянском городе. Здесь смятение, переполох.


В двух семьях, равных знатностью и славой
В Вероне пышный разгорелся вновь
Вражды минувших дней раздор кровавый
Заставил литься мирных граждан кровь.

Вражда между домом Монтекки и домом Капулетти идет не на шутку. Любая собака из одного из этих домов затрагивает представителя другого. А кто затронут, тот и кидается с места в карьер. Когда на улице Вероны встречаются приверженцы обеих домов, тотчас вскипает драка, к которой присоединяются граждане и приставы с дубинками. Гневный герцог пытается их утихомирить:


Бунтовщики! Кто нарушает мир?
Кто оскверняет меч свой кровью близких?
Не слушают! Эй, эй, вы, люди! Звери!
Вы гасите огонь преступной злобы
Потоком пурпурным из жил своих.
Под страхом пытки, из кровавых рук
Оружье бросьте наземь и внимайте,
Что герцог ваш разгневанный решил.
Три раза уж при мне междоусобья,
Нашедшие начало и рожденье
В словах, тобою, старый Капулетти,
Тобой, Монтекки, брошенных на ветер,
Смущали мир на улицах Вероны,
И заставляли престарелых граждан,
Уборы сняв пристойные, хватать
Рукою дряхлой дряхлое оружье,
Изгрызанное ржавчиною мира,
Чтоб унимать грызущую вас злобу.
Но, если вы хоть раз еще дерзнете
Покой нарушить наших мирных улиц, —
Заплатите за это жизнью.

Ромео на этот раз не принимает участия в дпаке. Он бродит, отрешенный, по тропинкам сада. Его мать — синьора Капулетти тревожится о сыне:


— Слезами множит он утра росу
И к тучам тучи вздохов прибавляет.
Но стоит оживляющему солнцу
Далеко на востоке приподнять
Тенистый полог над Авроры ложем —
От света прочь бежит мой сын печальный
И замыкается в своих покоях;
Завесит окна, свет дневной прогонит
И сделает искусственную ночь.
Ждать можно бедствий от такой кручины,
Коль что-нибудь не устранит причины.

Но какова же причина кручины Ромео? Это любовь, Любовь к некоей красавице славного города Вероны Розалине.


Страшна не ненависть; любовь страшнее!
О гнев любви! О ненависти нежность
Из ничего рожденная безбрежность!
О тягость легкости, смысл пустоты!
Бесформенный хаос прекрасных форм,
Свинцовый пух и ледяное пламя,
Недуг целебный, дым, блестящий ярко,
Бессонный сон, как будто и не сон!
Да, злее нет любви недуга.
Любовь — безумье мудрое: оно
И горечи и сладости полно.

А в это время в доме Капулетти мать юной четырнадцатилетней Джульетты сообщает дочери, что к ней сватается достойный жених — Парис, и он приглашен на праздник в их дом. Мать предлагает дочке:


— Читай, как книгу, юный лик Париса,
В ней красотой начертанную прелесть,
Вглядись в черты, которых сочетанье
Особое таит очарованье;
И все, что скрыто в чудной книге той
Ты в выраженье глаз его открой.
Как книга без обложки, он лишь ждет,
Какой его украсит переплет.

Друг Ромео Меркуцио зовет влюбленного юношу посетить праздник в доме Джульетты. Ромео отказывается, Меркуцио настаивает:


— Нет, милый друг, ты должен танцевать.

Ромео отказывается.


— О нет, вы в танцевальных башмаках
На легоньких подошвах; у меня же
Свинец на сердце: тянет он к земле
И двигаться легко не позволяет.


— Ведь ты влюблен, займи же пару крыльев
У купидона и порхай на них!


— Стрелой его я ранен слишком сильно,
Чтоб на крылах парить, и связан так,
Что мне моей тоски не перепрыгнуть.
Любовь, как груз, гнетет меня к земле.
Я видел сон.


— Но часто врут сновидцы.


— Нет, сон бывает вестником судеб.


— А, так с тобой была царица Меб!
То повитухв фей.
Она не больше
Агата, что у оддермана в перстне.
Она в упряжке из мельчайших мошек
Катается у спящих по носам.
В ее повозке спицы у колес
Из длинных сделаны паучьих лапок;
Из крыльев травяной кобылки — фартук;
Постромки — из тончайшей паутины.
А хомуты — из лунного луча;
Бич — тонкий волосок, и кнутовище
Из косточек сверчка; а за возницу
Комарик — крошка, вроде червячков,
Живущих у ленивец под ногтями.
Из скорлупы ореха — колесница
Сработана иль белкой — столяром,
Или жучком — точильщиком, давнишним
Каретником у фей. И так она
За ночью ночь катается в мозгу
Любовников — и снится им любовь.
Порой промчится по носу она
Порой промчится по носу она
Придворного — во сне он милость чует;
А иногда щетинкой поросенка,
Уплаченного церкви в десятину,
Попу она во сне щекочет нос —
И новые ему доходы снятся;
Проедется ль у воина по шее —
И рубит он во сне врагов и видит
Испанские клинки, бои и кубки
Заздравные — в пять футов глубины;
Но прямо в ухо вдруг она ему
Забарабанит — вскочит он спросонья,
Испуганный прочтет две-три молитвы
И вновь заснет. Все это — Меб. А ночью
Коням она же заплетает гривы,
А людям насылает колтуны,
Которые расчесывать опасно.
Все это — Меб.


— Меркуцио, довольно!
Ты о пустом болтаешь.


— Да, о снах.
Они ведь дети праздного ума,
Фантазии бесцельной порожденье,
Которое, как воздух, невесомо,
Непостоянней ветра, что ласкает
Грудь ледяного севера и сразу
Разгневанный летит оттуда прочь,
Свой лик на юг росистый обращая.

Ромео плохо вслушивается в слова своего друга. Его гнетет тревога. Он говорит:


— Предчувствует душа, что волей звезд
Началом несказанных бедствий будет
Ночное это празднество. Оно
Конец ускорит ненавистной жизни,
Что теплится в груди моей, послав
Мне страшную, безвременную смерть.
Но тот, кто держит руль моей судьбы,
Пускай направит парус мой. — Идем!

Друзья приходят на бал в дом Капулетти и там Ромео впервые видит Джульетту и признается:


— Она затмила факелов лучи!
Сияет красота ее в ночи,
Как в ухе мавра жемчуг несравненный.
Редчайший дар, для мира слишком ценный?
Как белый голубь в стае воронья —
Среди подруг красавица моя.
Как кончат танец, улучу мгновенье —
Коснусь ее руки в благоговенье.
И я любил? Нет, отрекайся взор:
Я красоты не видел до сих пор!

Эти слова случайно слышит Тибальт — брат Джульетты. Он возмущен:


— Как, этот голос! Среди нас — Монтекки!
Эй, паж, мой меч! Как! Негодяй посмел
Сюда явиться под прикрытьем маски,
Чтобы над нашим празднеством глумиться?
О нет, клянусь я честью предков всех,
Убить его я не сочту за грех!

Старый Капулетти урезонивает Тибальта, но тот непримирим. Ромео же знакомится с Джульеттой и она позволяет ему поцеловать ее, так внезапно вспыхивает в девушке любовь. Ромео восторженно восклицает:


— Твои уста с моих весь грех снимают.

Джульетта восторженно вопрошает:

— Так приняли твой грех мои уста?

— Мой грех… О, твой упрек меня смущает!

Верни ж мой грех.

— Вина с тебя снята, — говорит Джульетта и вновь целует Ромео.

Когда Ромео узнает, что Джульетта дочь Капулетти, он понимает сколь верно было его тревожное предчувствие. Теперь врагу вся жизнь его отдана. Когда Джульетта узнала о том, кого она так сладко целовала, то призналась:


Что за свет блеснул в окне?
О, там Восток! Длульетта, это солнце!
Встань, солнце ясное, убей луну —
Завистницу: она и без того
Совсем больна, больна от огорченья,
Что ей служа, ты все ж ее прекрасней!
Не будь служанкою луны ревнивой.
Прекраснейшие в небе две звезды
Принуждены на время отлучиться,
Глазам ее свое моленье шлют —
Сиять за них, пока они вернутся
Но будь ее глаза на небесах,
А звезды на ее лице останься
Затмил бы звезды блеск ее ланит,
Как свет дневной лампаду затмевает;
Глаза ж ее с небес струили б в воздух
Такие лучезарные потоки,
Что птицы бы запели, в ночь не веря.
Вот подперла рукой прекрасной щеку.
О, если бы я был ее перчаткой,
Чтобы коснуться мне ее щеки!

Джульетта протягивает руки к возлюбленному и молит его:


— Ромео, о зачем же ты Ромео!
Покинь отца и отрекись навеки
От имени родного, а не хочешь —
Так поклянись, что любишь ты меня, —
И больше я не буду Капулетти.
Что в имени? То, что зовем мы розой, —
И под другим названьем сохраняло б
Свой сладкий запах! Так, когда Ромео
Не звался бы Ромео, он хранил бы
Все милые достоинства свои
Без имени. Так сбрось же это имя!
Оно ведь даже и не в часть тебя.
Взамен его меня возьми ты всю!


— Ловлю тебя на слове: назови
Меня любовью — вновь меня окрестишь,
И с той поры не буду я Ромео.


— Спокойной ночи! Пусть росток любви
В дыханье теплом лета расцветает
Цветком прекрасным в миг, когда мы снова
Увидимся. Друг, доброй, доброй ночи!
В своей душе покой и мир найди,
Какой сейчас царит в моей груди.


— Ужель, не уплатив, меня покинешь?


— Какой же платы хочешь ты сегодня?


— Любовной клятвы за мою в обмен.


— Ее дала я раньше, чем просил ты.
Моя, как море, безгранична нежность
И глубока любовь. Чем больше я
Тебе даю, тем больше остается:
Ведь обе — бесконечны…
В доме шум!Прости, мой друг.


— Счастливая, счастливейшая ночь!
Но, если ночь — боюсь, не сон ли это?
Сон, слишком для действительности сладкой!

Джульетта медлит уходить, она еще спешит сказать:


— Три слова, мой Ромео, и тогда уж
Простимся. Если искренне ты любишь
И думаешь о браке — завтра утром
Ты с посланной моею дай мне знать,
Где и когда обряд свершить ты хочешь, —
И я сложу всю жизнь к твоим ногам
И за тобой пойду на край вселенной.

Тут над влюбленными занимается заря. Джульетта вздыхает:


— Светает. Я б хотела, чтоб ушел ты
Не дальше птицы, что порой шалунья
На ниточке спускает полетать,
Как пленницу, закованную в цепи,
И вновь к себе за шелковинку тянет,
Ее к свободе от любви ревнуя.


— Хотел бы я твоею птицей быть.


— И я, мой милый, этого б хотела;
Но заласкала б до смерти тебя.
Прости, прости. Прощанье в час разлуки
Несет с собою столько сладкой муки,
Что до утра могла б прощаться я.


— Спокойный сон очам твоим, мир — сердцу.
О, будь я сном и миром, чтобы тут
Найти подобный сладостный приют.
Теперь к отцу духовному, чтоб это
Все рассказать и попросить совета.

Ромео отправляется в келью брата Лоренцо. Тот встречает приход утра:


— Рассвет уж улыбнулся сероокий,
Пятная светом облака востока.
Как пьяница, неверною стопой
С дороги дня, шатаясь, мрак ночной
Бежит от огненных колес Титана.
Пока не вышло солнце из тумана,
Чтоб жгучий взор веселье дню принес
И осушил ночную влагу рос.
Наполню всю корзину я, набрав
Цветов целебных, ядовитых трав.
Земля, природы мать, — ее ж могила:
Что породила, то и схоронила.
Припав к ее груди, мы целый ряд
Найдем рожденных ею разных чад.
Все — свойства превосходные хранят;
Различно каждый чем-нибудь богат.
Великие в себе благословенья
Таят цветы, и травы, и каменья.
Нет в мире самой гнусной из вещей,
Чтоб не могли найти мы пользы в ней.
Но лучшее возьмем мы вещество,
И, если только отвратим его
От верного его предназначенья, —
В нем будут лишь обман и обольщенья:
И добродетель стать пороком может,
Когда ее неправильно приложат.
Наоборот, деянием иным
Порок мы в добродетель обратим.
Вот так и в этом маленьком цветочке:
Яд и лекарство — в нежной оболочке;
Его понюхать — и прибудет сил,
Но стоит проглотить, чтоб он убил.
Вот так добро и зло между собой
И в людях, как в цветах, вступают в бой;
И если победить добро не сможет,
То скоро смерть, как червь, растенье сгложет.

Ромео просит старца осветить его брак с Джульеттой. Лоренцо в недоумении:


— Святой Франциск! Какое превращенье!
А твой предмет любви и восхищенья,
А Розалина! Ты ее забыл?
В глазах у вас — не в сердце страсти пыл.
Из-за нее какие слез потоки
На бледные твои струились щеки!
Воды извел соленой сколько ты,
Чтобы любви прибавить остроты?
Еще кругом от вздохов все в тумане,
Еще я слышу скорбь твоих стенаний;
Я вижу — на щеке твоей блестит
След от былой слезы, еще не смыт.
Но это ведь был ты, и вся причина
Твоей тоски была ведь Розалина!
Так измениться! Где ж былая страсть?
Нет, женщине простительней упасть,
Когда так мало силы у мужчины.


— О, не сердись, теперь моя любовь
За чувство чувством платит мне сердечно —
Не то, что та.


— Та видела, конечно,
Что вызубрил любовь ты наизусть,
Не зная букв. Но, юный флюгер, пусть
Все будет так; пойдем теперь со мною.
Все, что возможно, я для вас устрою:
От этого союза — счастья жду,
В любовь он может превратить вражду.

А в это время Тибальт присылает записку Ромео, которого вызывает на дуэль. Меркуцио опасается за своего друга, ведь у него настрой совсем не боевой. «Ромео стал совсем вяленая селедкой без молок, — вздыхает Меркуцио. — Эх, мясо, мясо, ты совсем стало рыбой! — Теперь у него в голове только стихи, вроде тех, какие сочинял Петрарка. По сравнению с возлюбленной Ромео Лаура — судомойка, Дидона — неряха, Клеопатра — цыганка, Елена и Геро — негодные развратницы».

Ромео уж было совсем собирается тайно обвенчаться с Джульеттой. Помочь ему в этом сложном деле согласился отец Лоренцо. Но судьба сложилась иначе. Ромео и Меркуцио пришлось принять вызов Тибальта, и Меркуцио, раненый, отдавая богу душу, произнес последние свои слова:


— Я из-за вас пойду червям на пищу,
Пропал, погиб. Чума на оба ваши дома!

Ромео мстит Тибальту за смерть друга и убивает его. Вражда между двумя семьями снова вспыхивает ярким пламенем. Герцог Вероны недоволен происходящим. Он приказывает:


— Ромео – прочь! Ждать моего решенья.
Прощать убийство — то же преступленье.

Но Ромео жаждет встречи с возлюбленной, и возлюбленная, еще ничего не знающая о смерти Тибальта, тоже жаждет встречи с ним. Молит:


— Раскинь скорей свою завесу, ночь,
Пособница любви, закрой глаза
Идущим мимо людям, чтобы мог
Ромео мой попасть в мои объятья
Невидимо, неведомо для всех.
Влюбленным нужен для обрядов тайных
Лишь свет их красоты; к тому ж любовь
Слепа, и ночи мрак подходит к ней.
Ночь, добрая и строгая матрона,
Вся в черном, приходи и научи,
Как, проиграв, мне выиграть игру,
В которой оба игрока невинны.
Овей ланит бушующую кровь
Своим плащом, пока любовь моя,
Осмелившись, считать меня заставит
Лишь долгом скромности — дела любви.
Приди, о ночь, приди, о мой Ромео,
Мой день в ночи, блесни на крыльях мрака
Белей, чем снег на ворона крыле!
Ночь кроткая, о ласковая ночь,
Ночь темноокая, дай мне Ромео!
Когда же он умрет, возьми его
И раздроби на маленькие звезды:
Тогда он лик небес так озарит,
Что мир влюбиться должен будет в ночь
И перестанет поклоняться солнцу.
О, я дворец любви себе купила,
Но не вошла в него! Я продалась,
Но мной не овладели. День мне скучен,
Как ночь нетерпеливому ребенку,
Когда наутро праздника он ждет,
Чтоб наконец надеть свою обнову.
Ах, вот кормилица несет мне вести.

Она говорит, что Ромео на дуэли убил брата Тибальта. Джульетта в ужасе.


— О, сердце змея, скрытого в цветах!
Так жил дракон в пещере этой дивной?
Злодей прекрасный, ангел-искуситель,
О, ворон в оперении голубки,
Ягненок, кровожаднее, чем волк.
Верх низости в божественном обличье,
Святой проклятый, честный негодяй!
Что ж аду ты оставила, природа,
Когда бесовский дух ты поместила
В живой Эдем подобной красоты?
У книг с таким ужасным содержаньем —
Такой красивый был ли переплет?
О, почему ж обман живет в таком
Дворце роскошном?

Кормилица вторит Джульетте:


— Ох, в мужчинах нет
Ни совести, ни чести; все — лгуны,
Обманщики, безбожники, злодеи.
Позор Ромео!

Джульетта начинает корить кормилицу:


— Будь язык твой проклят
За это слово! Он не для позора
Рожден. Позор стыдился б сам коснуться
Его чела. Оно — священный трон,
Где может быть увенчана достойно
Одна царица всей вселенной — честь.
Какой я зверь, что я его бранила!


— А что ж тебе — хвалить убийцу брата?


— Мне ль осуждать супруга моего?
О бедный мой, кто ж пощадит тебя,
Коль я, твоя жена трехчасовая,
Не пощадила? Но зачем, злодей,
Убил ты брата моего? Но брат ведь
Злодейски б моего убил супруга!
Прочь, слезы глупые, вернитесь снова
В источник свой. Ромео мой в изгнанье!
В изгнанье! Слово лишь одно «изгнанье»
Убило сразу десять тысяч братьев.
Изгнание Ромео! Это значит,
Что все убиты: мать, отец, Тибальт,
Ромео и Джульетта — все погибли!
Изгнание Ромео! Нет границ,
Пределов, меры смерти в этом звуков
Не высказать словами силу муки.

Страдает и Ромео. Для него изгнанье — иное названье смерти. Он с болью говорит Лоренцо:


— Небеса мои —
Там, где Джульетта. Каждый пес, иль кошка,
Иль мышь презренная, любая тварь
Здесь может жить в раю — Джульетту видеть;
Один Ромео — нет! Любая муха
Достойнее, счастливей, чем Ромео:
Она касаться может без помехи
Руки Джульетты — чуда белизны,
Иль красть блаженство рая с милых уст,
Что в девственной невинности как будто
Краснеют от взаимного касанья,
Грехом считая целовать друг друга.
Любая муха; а Ромео — нет!
Свобода ей дана; а он — изгнанник.
И говоришь ты, что не смерть — изгнанье?
И не нашел ужаснее ты яда,
Ножа острей, орудья смертоносней
Изгнанья, чтобы убить меня! Изгнанье!
Твердят то слово грешники, стеная
В аду! Как у тебя достало духу?
Ты, исповедник, мой отец духовный,
Прощающий грехи, мой друг давнишний,
И ты — меня убил, сказав «изгнанье».

— Да выслушай, безумец ты влюбленный…

Ромео не в силах чего-либо понимать в своем горячечно-горестном состоянии. Лоренцо пытается пробиться к его рассудку, но тщетно.

— О, вижу я, что все безумцы глухи.

— Как им не быть, коль слепы мудрецы?

— Давай твое обсудим положенье.


— Как можем мы с тобою говорить
О том, чего ты чувствовать не можешь?
Будь молод ты, как я, влюблен в Джульетту,
Обвенчан с ней, убийцей будь Тибальта,
Люби, как я, будь изгнан навсегда, —
Тогда бы мог ты говорить об этом,
Рвать волосы, как я, и падать наземь,
Чтобы могилу вымерять свою!

В это время входит кормилица. Ромео бросается к ней с вопросами:


— Что с Джульеттой?
Она меня убийцею считает?
Я запятнал в расцвете наше счастье
Родной ей кровью? Где она и что
Супруга тайная моя о нашей
Любви, навек погибшей, говорит?

Кормилица, горестно всплеснув руками, отвечает:


— Да ничего она не говорит,
А только плачет, плачет; на кровати
Лежит пластом, — вдруг вскочит, начинает
Тибальта звать иль закричит: «Ромео!» —
И упадет опять.


— О, это имя,
Подобно выстрелу смертельной пули,
Ее убило так же, как вот эта
Проклятая рука — ее родного!
О мой отец, скажи, где поместилось
В моем презренном теле это имя,
Чтоб мне разрушить гнусное жилье!

С этими словами Ромео вынимает шпагу, чтобы ей пронзить себя. Брат Лоренцо бросается к нему:


— Стой, удержи отчаянную руку.
Мужчина ль ты! Да, с виду ты мужчина,
Но плачешь ты по-женски, а поступки
Гнев зверя неразумный выдают.
Ты — женщина во образе мужчины
Иль дикий зверь во образе обоих.
Ты изумил меня, клянусь святыми.
Благоразумней я тебя считал!
Тибальта ты убил — теперь ты хочешь,
Свершивши над собою злое дело,
Убить себя, убить свою супругу,
Которая живет одним тобой!
Восстал ты против своего рожденья,
И неба, и земли: ведь и рожденье,
И небо, и земля — в тебе самом,
Как три единства. Сразу все погибнет!
Стыдись! Стыдись! Позоришь ты свой образ,
Свою любовь, свой разум; ими щедро
Ты наделен, но сам, как лихоимец,
Не пользуешься всем, как подобает,
Чтоб совершенствовать всегда свой образ,
Свою любовь, свой разум. Образ твой —
Лишь восковая форма, если ты
Отступишься от доблести мужчины.
Любовь твоя — лишь клятвопреступленье,
Коль ты нарушишь клятву и убьешь
Любовь, которую клялся лелеять;
И разум твой, что должен украшать
Твой образ и любовь твою, их только
Испортит неумелым обращеньем:
Как иногда в пороховнице порох
У воина неопытного вспыхнет,
Так вспыхнет от неловкости твоей
То, что тебе должно служить защитой. —
Тебя ж взорвет на воздух. Ну, вставай!
Мужчиной будь! Жива твоя Джульетта
Из-за кого хотел ты умереть, —
Ведь это счастие! Тибальт тебя
Хотел убить, а ты убил его, —
И это счастие! Закон, что смертью
Грозил тебе, как друг к тебе отнесся
И смерть тебе изгнаньем заменил, —
И это счастие! Ты взыскан небом,
И счастие ласкать тебя готово;
Ты ж дуешься на жизнь и на любовь,
Как глупая, капризная девчонка!
Смотри, таким грозит плохой конец.
Ступай к любимой, как решили мы,
Пройди к ней в комнату, утешь ее,
Но уходи, пока дозор не вышел,
Иль в Мантую не сможешь ты пробраться.
Там будешь жить, пока найдем возможность
Брак объявить, с ним примирить друзей,
У герцога прощенье испросить
И с радостью такой сюда вернуться,
Что в двадцать тысяч раз превысит горе,
Которое сейчас ты ощущаешь.
Ступай, кормилица, скажи синьоре,
Чтоб лечь уговорила всех домашних,
И без того измученных от горя:
Ромео к ней придет.


— О господи, всю ночь бы так стояла
Да слушала: вот что ученье значит! –

с облегчением выдохнула кормилица и отправилась выполнять поручение Лоренцо.

Ромео встретился с Джульеттой, но время пролетело так быстро. Наступил рассвет. Пора уходить. Джульетта умоляет:


— Ты хочешь уходить? Но день не скоро:
То соловей — не жаворонок был,
Что пением смутил твой слух пугливый;
Он здесь всю ночь поет в кусте гранатном.
Поверь мне, милый, то был соловей.

Ромео с горечью отвечает:


— То жаворонок был, предвестник утра, —
Не соловей. Смотри, любовь моя, —
Завистливым лучом уж на востоке
Заря завесу облак прорезает.
Ночь тушит свечи: радостное утро
На цыпочки встает на горных кручах.
Уйти — мне жить; остаться — умереть.


— Нет, то не утра свет — я это знаю:
То метеор от солнца отделился,
Чтобы служить тебе факелоносцем
И в Мантую дорогу озарить.
Побудь еще, не надо торопиться.


— Что ж, пусть меня застанут, пусть убьют!
Останусь я, коль этого ты хочешь.
Скажу, что бледный свет — не утра око,
А Цитии чела туманный отблеск,
И звуки те, что свод небес пронзают
Там, в вышине, — не жаворонка трель.
Остаться легче мне — уйти нет воли.
Привет, о смерть! Джульетта хочет так.
Ну что ж, поговорим с тобой, мой ангел:
День не настал, есть время впереди.


— Настал, настал! Нет, милый, уходи,
То жаворонок так поет фальшиво,
Внося лишь несозвучность и разлад.
А говорят, что он поет так сладко!
Но это ложь, коль нас он разлучает.
Слыхала я, что жаворонок с жабой
Глазами обменялся: ах, когда бы
И голосом он с нею обменялся!
Он нам велит объятья разомкнуть,
Он — вестник дня; тебя он гонит в путь.
Ступай: уж все светлее и светлее.


— Светлей? А наше горе все темнее.

В семье Капулетти, несмотря на траур, отец хочет сыграть свадьбу Джульетты с Парисом. Джульетта пытается отказаться, но синьор Капулетти приходит в ярость.


— Как! Объясните, объясните мне!
Не хочет? Как! И не благодарит?
И не гордится? Не почла за счастье,
Что ей, нестоящей, мы подыскали
Достойного такого жениха?

Джульетта пытается вставить словечко в гневный поток слов отца:


— Я не горжусь, что вы его нашли,
Но благодарна, что его искали.
Как мне гордиться тем, что ненавистно?
Но все же я вам благодарна даже
За ненависть, коль от любви она.


— Бессмыслица! Что это означает?
«Горда» — и «благодарна», «не желаю» —
И «не горжусь»! Нет, дерзкая девчонка!
Нет, гордость, благодарность — все к чертям!
Ты, неженка, будь к четвергу готова
Отправиться с Парисом в храм Петра —
Иль на вожжах тебя поволоку.
Прочь, дура, прочь, беспутная девчонка!
Прочь, немочь бледная!

Джульетта плачет, а ее отец продолжает гневаться:


— Клянусь душою, тут с ума сойдешь:
Днем, ночью, дома, в обществе, за делом
И за игрой — одной моею было
Заботою — найти ей жениха.
И вот, нашел из герцогского рода,
Богат, красив, воспитан превосходно,
Все говорят — прекрасных полон свойств,
Сложен — как лучше быть нельзя мужчине.
И вот, имей плаксивую девчонку,
Пустую куклу, что в такой удаче
Изволит отвечать: «не выйду замуж»,
«Я не желаю», «я любви не знаю»,
«Я слишком молода», «прошу прощенья»!
Не выйдешь замуж? Как тебе угодно!
Пасись, где хочешь, только вон из дома!
Смотри, обдумай, я ведь не шучу.
Коль ты моя — отдам тебя ему,
А не моя, так убирайся к черту!
Хоть нищенствуй, подохни под забором —
Клянусь, ты будешь для меня чужой,
Мое добро тебе не будет в помощь.
Так поразмысли: клятву я сдержу!

Джульетта бросается в ноги к матери:


— Ужели в небесах нет милосердья,
Чтоб в глубину тоски моей взглянуть?
Родная, не гони меня, молю!
Отсрочь мой брак на месяц, на неделю;
А нет — мне ложе брачное готовьте
В том темном склепе, где лежит Тибальт.

Синьора Капулетти строга:


— Не говори со мной — я не отвечу.
Как хочешь, поступай: ты мне не дочь.

Остается одна кормилица. Джульетта к ней:


— О боже мой! Кормилица, что делать?
Супруг мой на земле, а клятва — в небе.
Как ей вернуться на землю, пока
Супруг мой не вернет ее мне с неба,
Покинув землю? Дай совет! Утешь!
Увы, увы, как могут небеса
Терзать такое слабое созданье,
Как я? Хоть чем-нибудь порадуй, няня!
Ужель нет утешенья?


— Есть, конечно.
Ромео изгнан; об заклад побьюсь —
Он не вернется требовать тебя,
А если и вернется, — только тайно,
И если уж так дело обстоит,
Я полагаю — выходи за графа.
Вот славный кавалер!
Пред ним Ромео — кухонная тряпка.
Орлиный глаз, зеленый, быстрый. Верь,
С таким супругом будет больше счастья.
Он — лучше; ну, а если и не лучше, —
Тот умер или все равно, что умер:
Живи он даже здесь — тебе нет пользы.


— И это ты мне говоришь от сердца?


— И от души! Иль бог меня убей.


— Проклятая старуха, злобный дьявол!
Где хуже грех? Подучивать меня
Нарушить верность моему супругу
Или вот так хулить его устами,
Которыми расхваливала раньше
Сто тысяч раз? Советчица, ступай!
Тебя из сердца изгоню навек!
Пойду к духовнику я за советом:
Быть может, он предотвратит беду;
А нет — я силы умереть найду.

Джульетта спешит к брату Лоренцо, недавно тайно обвенчавшего ее с Ромео и умоляет помочь, если же сделать ничего невозможно, она умрет. На это брат Лоренцо ей отвечает:


— Когда — скорей, чем стать женой Париса, —
Убить себя ты хочешь добровольно,
То, может быть, ты испытать решишься
Подобье смерти, чтоб стыда избегнуть.
Коль ты согласна, средство я найду.


— Отец, скорей чем стать женой Париса,
Вели мне спрыгнуть со стены той башни,
Пошли меня к разбойникам в вертеп,
В змеиный лог, свяжи одною цепью
С ревущими медведями меня
Иль на всю ночь запри меня в мертвецкой,
Наполненной гремящими костями
И грудами безглазых черепов,
Зарой меня ты в свежую могилу
И с мертвецом в один закутай саван —
Все, все, о чем, лишь слушая, трепещешь,
Все сделаю без страха, чтоб остаться
Возлюбленному верною женой.


— Так вот: иди домой; будь весела
И дай согласье стать женой Париса.
А завтра, в среду, постарайся на ночь
Одна остаться: в эту ночь пускай
Кормилица с тобою не ночует.
Возьми вот эту склянку — и в постели
Ты выпей все до капли; и мгновенно
По жилам разольются у тебя
Дремотный холод и оцепененье,
Биенье пульса сразу прекратится,
Ни теплота, ни вздох не обличат,
Что ты жива, и розы на ланитах
И на устах подернет бледность пепла;
И окна глаз закроются, как будто
От света жизни смерть их заградила;
Все члены, лишены упругой силы,
Застынут, станут мертвенно-недвижны;
И вот в таком подобье страшной смерти
Ты ровно сорок два часа пробудешь,
Чтобы потом проснуться, как от сна.
Итак, когда жених придет поутру,
Чтоб разбудить тебя, ты будешь мертвой.
Тогда тебя, как наш велит обычай,
В наряде брачном и в гробу открытом
Перенесут в старинный склеп фамильный,
Приют последний рода Капулетти.
Я обо всем дам знать письмом Ромео,
Он явится, — с ним вместе ждать мы будем,
Пока проснешься ты, и в ту же ночь
Ромео в Мантую с тобой уедет.
Так спасена ты будешь от позора,
Коль нерешительность и женский страх
Тебе не помешают в смелом деле.


— О, дай мне, дай! Не говори о страхе!


— Возьми, ступай. Будь твердой и отважной
В решенье этом. Тотчас же пошлю
Я в Мантую Ромео донесенье.

— Любовь, дай сил! Они ж дадут спасенье, — восклицает Джульетта.

Она идет домой, брат Лоренцо мчится в Мантую. Дома Джульетта объявляет родителям, что решилась на брак с Парисом, а сама перед сном открыла заветный пузырек. Страхи и сомнения мучают несчастную девушку.


— А если яд монах мне дал коварно,
Чтобы убить меня, боясь бесчестья,
Когда б открылось, что меня с Ромео
Уж обвенчал он раньше, чем с Парисом?
Боюсь, что так… Но нет, не может быть:
Известен он своей святою жизнью!
Не допущу такой недоброй мысли.
А если… если вдруг в моем гробу
Очнусь я раньше, чем придет Ромео
Освободить меня? Вот это — страшно!
Тогда могу я задохнуться в склепе,
В чью пасть не проникает чистый воздух,
И до его прихода умереть!
А коль жива останусь — лишь представить
Ужасную картину: смерть и ночь,
Могильный склеп, пугающее место,
Приют, где сотни лет слагают кости
Всех наших предков, где лежит Тибальт
И в саване гниет, где, говорят,
В известный час выходят приведенья…
Что если слишком рано я проснусь?
О боже мой! Воображаю живо:
Кругом — ужасный смрад, глухие стоны,
Похожие на стоны мандрагоры,
Когда ее с корнями вырывают, —
Тот звук ввергает смертного в безумье…
Что если я от ужаса, проснувшись,
Сойду с ума во тьме и буду дико
Играть костями предков погребенных,
И вырву я из савана Тибальта,
И в исступлении прадедовской костью,
Как палицей, свой череп размозжу?
Мой бог! Тибальта призрак здесь — он ждет
Ромео, поразившего его
Своим мечом… Стой, стой, Тибальт! — Ромео,
Иду к тебе! Пью — за тебя!

И Джульетта, дрожа от страха, все же выпивает содержимое склянки. Наутро родня находит ее мертвой. Какое горе! Брат Лоренцо произносит слова утешения:


— Довольно, постыдитесь! Вопли горя
Ведь не излечат горя! В милой деве
Имели долю вы — и небеса.
Но вся она теперь досталась небу,
Тем лучше для нее! Не в силах были
Свою вы долю удержать от смерти;
А небо сохранило часть свою:
Небесным счасьем вы считали —
И плачете теперь, когда она
Возвышена превыше туч, до неба.
Вы плохо любите свое дитя,
Коль ропщете, ее блаженство видя.
В замужестве счастливее не та,
Что долго женщиной живет замужней:
Счастливей та, что рано умерла.
Отрите ваши слезы. Розмарином
Прекрасное ее усыпьте тело
И, как велит обычай, отнесите
Ее в наряде подвенечном в церковь.
Скорбь — свойство есть природное людей,
Но разум наш смеется лишь над ней.

Отец Джульетты, плачет:


— Увы, наш праздник будет превращен
В обряд печальный пышных похорон.
Звон погребальный музыку заменит,
В поминки обратится брачный пир,
Ликующие гимны — в панихиду.
Венок венчальный — к трупу перейдет.
Все превращенье страшное претерпит!

Парис в отчаянии:


— Цветок к цветку на брачную кровать.
Увы, твой балдахин — земля и камни.
Когда воды не хватит поливать,
То для цветов даст влагу слез тоска мне.
Мне каждой ночью будет долг святой
Носить цветы и плакать над тобой.

Жестокий рок сыграл жестокую шутку с возлюбленными. Ромео раньше узнал о смерти Джульетты, нежели получил письмо от брата Лоренцо. Узнав об этом Лоренцо спешит в склеп, туда, где бедный труп живой лежит средь мертвых. А Ромео достает сильнейший яд у аптекаря и первым появляется у склепа. Он заступом взламывает дверь, бормоча при этом:


— Проклятая утроба, чрево смерти,
Пожравшее прекраснейшее в мире!
Я пасть твою прогнившую раскрою
И накормлю тебя еще — насильно.

Парис, принесший цветы Джульетте, увидев Ромео, возмущенно воскликнул:


— Как, это изгнанный гордец Монтекки!
Моей невесты брата он убил;
Она же, это нежное созданье, —
Как слышал я, — от горя умерла.
Сюда пришел он, верно, надругаться
Над милым прахом. Я схвачу его!
Брось твой преступный замысел, Монтекки!
Ужели месть живет и после смерти?
Ты осужден — тебя я арестую.
Иди за мной: ты должен умереть.


— Да, должен, и затем пришел сюда.
О милый юноша, не искушай
Отчаянья души моей — беги.
Оставь меня, подумай об умерших;
Пусть это устрашит тебя. Молю.
Не вовлекай меня ты в новый грех.
Тебя люблю я больше, чем себя:
Я лишь против себя вооружился.
Беги отсюда и скажи потом:
Он спас меня в безумии своем.


— Я презираю все твои мольбы.
Злодей! Тебя на бой я вызываю.


— Ты хочешь драться? Берегись же, мальчик!

Шпага Ромео пронзает грудь Париса. Прозвучали его последние слова:


— О, я убит! Когда ты милосерден —
Вскрой склеп и положи меня с Джульеттой.


— Я обещаю. — Погляжу в лицо.
Как! Родственник Меркуцио! Граф Парис!
Что говорил слуга мой по дороге,
Когда его я слушал, не внимая?
Как будто был Парис — жених Джульетты, —
Сказал он так, иль это мне приснилось?
Иль, слушая о ней, в своем безумье
Вообразил я это? Дай же руку,
Товарищ мой, записанный со мною
В одной и той же книге злой судьбы!
Я схороню твой прах в могиле пышной.
В могиле? Нет, в чертоге лучезарном.
О юноша, ведь здесь лежит Джульетта,
И эти своды красота ее
В блестящий тронный зал преображает.
Лежи здесь, смерть: тебя мертвец хоронит.
Нередко люди в свой последний час
Бывают веселы. Зовут сиделки
Веселье это «молнией пред смертью»,
Ужели это «молния» моя? —
О ты, любовь моя, моя супруга?
Смерть выпила мед твоего дыханья,
Но красотой твоей не овладела.
Ты не побеждена. Еще румянец
Красой уста и щеки озаряет,
И смерти знамя бледное не веет. —
И ты, Тибальт, здесь в саване кровавом.
Что больше мог бы для тебя я сделать,
Чем этой же рукой, убившей юность
Твою, убить и твоего врага?
Прости мне, брат! О милая Джульетта!
Зачем ты так прекрасна? Можно думать,
Что смерть бесплотная в тебя влюбилась,
Что страшное чудовище здесь прячет
Во мраке, как любовницу, тебя!
Так лучше я останусь здесь с тобой:
Из этого дворца зловещей ночи
Я больше не уйду; здесь, здесь останусь,
С могильными червями, что отныне —
Прислужники твои. О, здесь себе
Найду покой, навеки нерушимый;
Стряхну я иго несчастливых звезд
С моей усталой плоти! — Ну, взгляните —
В последний раз, глаза мои! Вы, руки,
В последний раз объятия раскройте!
А вы, мои уста, врата дыханья, —
Священным поцелуем закрепите
Союз бессрочный со скупою смертью!
Сюда, мой горький спутник, проводник
Зловещий мой, отчаянный мой кормчий!
Разбей о скалы мой усталый челн! —
Любовь моя, пью за тебя! О честный
Аптекарь! Быстро действует твой яд.
Вот так я умираю с поцелуем.

В это время брат Лоренцо подходит к стенам кладбища. Потом спускается в открытый склеп и видит в нем мертвых Ромео и Париса. А Джульетта просыпается.


— Ах, отец мой!
Мой утешитель! Где же мой супруг?
Я помню все, и где я быть должна.
И вот я здесь. Но где же мой Ромео?

Брат Лоренцо не успевает ответить. Он слышит громкий топот приближающихся шагов.


— Шум слышу я. Уйду же из гнезда
Заразы, смерти, тягостного сна.
Противиться нельзя нам высшей воле:
Надежды все разрушены.

Лоренцо покидает склеп, Джульетта в отчаянии, она остается рядом со своим возлюбленным.


— Что вижу я! В руке Ромео склянка!
Так яд принес безвременную смерть.
О жадный! Выпил все и не оставил
Ни капли милосердной мне на помощь!
Тебя я прямо в губы поцелую.
Быть может, яд на них еще остался, —
Он мне поможет умереть блаженно.

Джульетта целует отравленные уста Ромео и умирает. Остались лишь два враждующих рода и познали они горькую истину — их «бич небес за ненависть карает». Монтекки и Капулетти мирятся и решают поставить своим погибшим детям золотые статуи. Но все это тщетно. Ведь нет больше детей, и


Нет повести печальнее на свете,
Чем повесть о Ромео и Джульетте.

Роковое ли лишь стечение обстоятельств погубило возлюбленных? Или в Ромео действительно много такого, что соответствует мнению мудрой кормилицы: тряпка, мол, он. Быть может, Парис куда достойнее Ромео. Но разве Джульетте дано увидеть это, если сам бог любви Амур безнадежно слеп?..

Великий Генрих Гейне писал о пьесе: «Любовь в союзе со смертью непреодолима. Любовь! Это самая возвышенная и победоносная из всех страстей. Но ее всепокоряющая сила заключается в безграничном великодушии, в почти сверхчувственном бескорыстии, в самоотверженном презрении к жизни. Для любви не существует вчера, любовь не думает о завтра. Она жадно тянется к нынешнему дню, но этот день нужен ей весь, неограниченный, неомраченный. Она ничего не хочет беречь для будущего, она пренебрегает подогретыми остатками прошлого. Чем неистовее она пылает, тем скорее гаснет. Но это не мешает ей безоглядно отдаваться пламенным влечениям, словно бы такое пламя будет гореть вечно».

Но хватит трагедий. Пусть выйдут к свету комедии великого Шекспира.

Название пьесы «Двенадцатая ночь, или что угодно» совершенно случайно. Двенадцатая ночь после рождества была концом зимних праздников, и она отмечалась особенно бурным весельем. К такому-то случаю и была приурочена комедия, для которой Шекспир не искал названия, предложив публике считать ее «чем угодно». Герой комедии герцог Орсино в своем дворце на морском берегу Иллирии с придворными слушает игру музыкантов и восторгается ею:


— О музыка, ты пища для любви!
Играйте же, любовь мою насытьте,
И пусть желанье, утолясь, умрет!
Вновь повторите тот напев щемящий, —
Он слух ласкал мне, точно трепет ветра,
Скользнувший над фиалками тайком,
Чтоб к нам вернуться, ароматом вея.

В зал входит приближенный герцога Валентин: Орсино с нетерпением спрашивает его:

— Какую весть Оливия мне шлет?


— Я не был к ней допущен, ваша светлость.
Служанка мне передала ответ,
И он гласил, что даже небеса,
Ее лица открытым не увидят,
Пока весна семь раз не сменит зиму.
Росою слез кропя свою обитель,
Она затворницею станет жить,
Чтоб нежность брата, отнятого гробом,
В скорбящем сердце не могла истлеть.


— О, если так она платить умеет
Дань сестринской любви, то как полюбит,
Когда пернатой золотой стрелой
Убиты будут все иные мысли,
Когда престолы высших совершенств
И чувств прекрасных — печень, мозг и сердце —
Навек займет единый властелин!

В это время на берегу моря появляется Виола, сопровождаемая капитаном и матросами. Она спрашивает:


— Где мы сейчас находимся, друзья?

Ей отвечают:


— Мы, госпожа, в Иллирию приплыли.


— Но для чего в Иллирии мне жить,
Когда мой брат в Элизие блуждает?
А вдруг случайно спасся он?


— Возможно:
Ведь вы спаслись!


— Увы! Мой бедный брат…
Какой бы это был счастливый случай.


— Но, госпожа, должно быть, так и есть:
Когда разбился наш корабль о скалы
И все мы — горсть оставшихся в живых —
Носились по волнам в убогой лодке,
Ваш брат, сообразительный в беде,
Наученный отвагой и надеждой,
Себя к плывущей мачте привязал
И, оседлав ее, поплыл по морю,
Как на спине дельфина.

Виола лелеет в душе надежду на спасение брата. Капитан рассказывает ей о том, что море выбросило их на землю, который правит благородный герцог Орсино, влюбленный в некую Оливию.

— А кто она? – спрашивает Виола.


— Прелестная и юная дочь графа.
Он умер год назад, ее оставив
На попеченье сына своего.
Тот вскоре тоже умер, и, по слухам,
Оливия, скорбя о милом брате,
Решила жить затворницей.


— О если б
Я к ней на службу поступить могла,
До времени скрывая от людей,
Кто я такая!


— Это будет трудно:
Она не хочет сидеть никого
И даже герцога не принимает.


— Ты с виду прям и честен, капитан.
Хотя природа в благородный облик
Порой вселяет низменное сердце,
Мне кажется, в твоих чертах открытых,
Как в зеркале, отражена душа.
Поверь, тебя вознагражу я щедро, —
Ты лишь молчи, кто я на самом деле,
И помоги мне раздобыть одежду,
Пригодную для замыслов моих.
Я к герцогу хочу пойти на службу.
Шепни ему, что я не я, а евнух…
Он будет мной доволен: я пою,
Играю на различных инструментах.
Как дальше быть — увидим, а пока
Пусть правда не сорвется с языка.


— Вы евнух, я немой… Ну что ж, клянусь:
Коль проболтаюсь, тотчас удавлюсь.

В это время в доме Оливии ее дядя сэр Тоби и служанка Мария ведут между собой словесную перепалку. Сэр Тоби сетует:

— Ну какого дьявола моя племянница так убивается о своем покойном братце? Горе вредит здоровью, это всякий знает.

— А вы, сэр Тоби, — отвечает Мария, — пораньше возвращались бы домой. Когда вы поздно засиживаетесь бог весть где, ваша племянница, моя госпожа, прямо из себя выходит.

— Ну и пусть себе выходит на все четыре стороны!

— Нет, нехорошо, что вы являетесь в таком неприличном виде.

— А что в нем неприличного, скажи на милость? Самый подходящий для выпивки вид. И ботфорты хоть куда. А если никуда, так пусть повесятся на собственных ушках!

— Не доведут вас до добра кутежи и попойки. Вчера об этом говорила госпожа, я сама слышала. И еще она поминала вашего дурацкого собутыльника, которого вы притащили сюда ночью и навязывали ей в женихи.

— Ты это о ком? О сэре Эндрю Эгьючике? Да у него доходы три тысячи дукатов в год.

— Ему и на полгода всех его дукатов не хватит, — такой он дурак и мот.

— Ну что ты болтаешь! Он и на виоле играет, и на нескольких языках как по писаному говорит, и вообще богатая натура.

— Еще бы! Дурак пренатуральный! И не только дурак, но и забияка: разумные люди говорят, что, если бы его задор не ходил в одной упряжке с трусостью, быть бы ему давным-давно покойником.

— Клянусь этой рукой, они мерзавцы и клеветники, коли несут такую чушь. Кто тебе это сказал?

— Те самые, от которых я узнала, что он вдобавок ко всему вечера не пропустит, чтобы не напиться в вашем обществе.

— Все потому, что пьет за мою племянницу. И я буду пить за нее, покуда у меня глотка не зарастет, а в Иллирии вино не переведется. Трус и мерзавец, кто не желает пить за мою племянницу, пока мозги не полетят вверх тормашками.

Тут приходит в гости сам сэр Эндрю Эгьючик и сообщает сэру Тоби:

— Ей-богу, завтра же я уеду. Твоя племянница не желает меня видеть. А если и пожелает, то бьюсь об заклад, что в мужья себе не возьмет: ведь за ней бегает сам герцог.

Сэр Тоби, крайне заинтересованный в наличности кошелька сэра Эндрю, уговаривает его:

— Герцог ей ни к чему: она ни за что не выйдет за человека старше себя, или богаче, или умней; я сам слышал, как она в этом клялась. Так что не все еще пропало, дружище.

— Ну ладно, останусь на месяц. Странный у меня нрав: иной раз мне бы только ходить на балы и маскарады…

— И ты способен на такие дурачества, рыцарь? Так почему все эти таланты чахнут в неизвестности? Почему скрыты от нас завесой? Или они боятся пыли? Как же так? Разве можно в этом мире скрывать свои дарования? У тебя вот и икры такой восхитительной формы, что, бьюсь об заклад, они были созданы под ярчайшей звездой.

— Да, икры у меня сильные и в оранжевых чулках выглядят совсем недурно. А не пора ли выпить?

— Что еще нам остается делать?

Пока сэр Тоби и сэр Эндрю придаются возлияниям, Виола, переодевшись в мужское платье поселилась во дворце герцога. Валентин говорит Виоле, называя ее Цезарио:

— Цезарио, если герцог и впредь будет так благоволить к вам, вы далеко пойдете: он вас знает всего три дня и уже приблизил к себе.

Тут в зал входит герцог и обращается к Цезарио:


— Я прочел,
Цезарио, тебе всю книгу сердца.
Ты знаешь все. К Оливии пойди,
Стань у дверей, не принимай отказа,
Скажи, что ты ногами врос в порог,
И встречи с ней добейся. Пусть она поймет
Всю преданность, весь пыл моей любви.
Рассказывать о страсти и томленье
Пристало больше юности твоей,
Чем строгому, внушительному старцу.


— Не думаю.


— Поверь мне, милый мальчик:
Кто скажет о тебе, что ты мужчина,
Тот оклевещет дней твоих весну.
Твой нежный рот румян, как у Дианы,
Высокий голосок так чист и звонок,
Как будто сотворен для женской роли.
Твоя звезда для дел такого рода
Благоприятна. Ты вернись с удачей
И заживешь привольно, как твой герцог,
С ним разделив счастливую судьбу.

— Я постараюсь к вам склонить графиню, — с горечью промолвила Виола, про себя подумав:


— Мне нелегко тебе жену добыть:
Ведь я сама хотела б ею быть!

Но приходится идти к дому Оливии, которая с горем пополам согласилась принять посланца герцога, однако свое лицо заблаговременно прикрыла. Виола, переодетая юношей, обратила к ней приветственно-вопросительную речь:

— Ослепительнейшая, прелестнейшая и несравненнейшая красавица, скажите мне, действительно ли вы хозяйка этого дома. Я никогда ее не видел, и мне не хотелось бы пустить по ветру свое красноречие: не говоря уже о том, что я сочинил замечательную речь, мне еще стоило немалого труда вытвердить ее наизусть! — Милая красавица, не вздумайте насмехаться надо мной: я очень обижаюсь, когда со мной неласково обходятся.

— Не надо вашей похвальной речи, начните с главного, — потребовала Оливия.

— Но я так старался ее затвердить, и она так поэтичны!

— Значит, особенно лжива: оставьте ее про себя. Мне сказали, что вы дерзко вели себя у ворот, и я впустила вас больше из желания увидеть, чем услышать. Если вы не в себе — уходите, если в здравом рассудке – будьте кратки. Я сейчас не расположена к препирательствам.

Мария, которой прискучили эти препирательства, предложила:

— Не поднять ли вам паруса? Плывите к дверям.

— Нет, дорогой боцман, — ответила Оливия, — я еще подрейфую здесь. – И обращаясь к юноше, спрашивает:

— Говорите, что вам угодно?

— Я посланец герцога Орсино. Достойная госпожа, позвольте мне взглянуть на ваше лицо.

— Ваш господин поручил вам вступить в переговоры с моим лицом? Я отдерну занавес и покажу вам картину. Смотрите, сударь, вот какова я сейчас. Правда, недурная работа?

Виола ответила:


— Да, подлинно прекрасное лицо!
Рука самой искусницы-природы
Смешала в нем румянец с белизной.
Вы самая жестокая из женщин,
Коль собираетесь дожить до гроба,
Не снявши копий с этой красоты.
Я понял вас: вы чересчур надменны.
Но, будь вы даже ведьмой, вы красивы.
Мой господин вас любит. Как он любит!
Будь вы красивей всех красавиц в мире,
Такой любви не наградить нельзя.


— А как меня он любит?


— Беспредельно.
Напоминают гром его стенанья,
Вздох опаляет пламенем, а слезы
Подобны плодоносному дождю.


— Он знает, что его я не люблю.
Не сомневаюсь, он душой возвышен
И, несомненно, молод, благороден,
Богат, любим народом, щедр, учен, —
Но все-таки его я не люблю,
И это он понять давно бы должен.
Вернитесь к герцогу и передайте:
Я не люблю его. Пусть он не шлет
Послов ко мне. Вот разве вы зайдите,
Чтоб рассказать, как принял вас Орсино.

Виола прекращает разговор короткой фразой:


Прощайте же, прекрасная жестокость.

Оливия остается в смятении.


Спокойней, сердце! Боже!
Ужели так заразна эта хворь?
Я чувствую, что, крадучись беззвучно,
Очарованье юного посланца
В мои глаза проникло… Будь что будет!

Она зовет слугу и просит его вернуть перстень герцогу. Слуга догоняет Виолу и возвращает перстень. Виола в недоумении.


— Я перстня ей не приносила… Странно!
А вдруг Оливия пленилась мною?
Не дай господь! Она в мои глаза
Так неотрывно, пристально смотрела,
Что спотыкаться стал ее язык
И не вязались меж собою фразы…
Сомнений нет: она в меня влюбилась,
А этот перстень и гонец ворчливый —
Уловка страсти, чтоб меня вернуть.
Орсино, перстень — это все предлоги,
А суть во мне. Но если я права, —
Бедняжка, лучше б ей в мечту влюбиться!
Притворство! Ты придумано лукавым,
Чтоб женщины толпой шли в западню:
Ведь так легко на воске наших душ
Искусной лжи запечатлеть свой образ.
Да, мы слабы, но наша ль в том вина,
Что женщина такой сотворена?
Как дальше быть? Ее мой герцог любит;
Я, горестный урод, люблю его;
Она, не зная правды, мной пленилась…
Что делать мне? Ведь если я мужчина,
Не может герцог полюбить меня;
А если женщина, то как бесплодны
Обманутой Оливии надежды!..
Орешек этот мне не по зубам:
Лишь ты, о время, тут поможешь нам!

В это время на берег моря высаживается Себастьян. Его путь — это путь скитаний. Он рассказывает спасшему его Антонио, что назвался он именем Родриго, зовут же его Себастьяном, и что после смерти его отца остались близнецы, рожденные в один и тот же час, — Себастьян и его сестра. Судьбе же было угодно, чтобы от ярости волн они и погибли одновременно. Брату удалось спастись, а сестра утонула. Себастьян решает пойти в город, и Антонио снабжает его небольшой суммой денег.

Виола возвращается к герцогу, Она передает ему отказ Оливии. Герцог не может этого пережить. Он просит:


— Цезарио, пойди
Еще раз к ней, к жестокости надменной,
И повтори ей, что моей душе,
Объятой благороднейшей любовью,
Не нужен жалкий прах земных владений.


— Но если вас она любить не может?


— Я не могу принять такой ответ.


— Но вы должны! Представьте, ваша светлость,
Что женщина — быть может, есть такая! —
Терзается любовью к вам, а вы
Ей говорите: «Не люблю!» Так что же,
Возможно ль ей отказом пренебречь?


— Грудь женщины не вынесет биенья,
Такой могучей страсти, как моя.
Нет, в женском сердце слишком мало места:
Оно любовь не может удержать.
Увы! Их чувство — просто голод плоти.
Им только стоит утолить его —
И сразу наступает пресыщенье.
Моя же страсть жадна, подобно морю,
И так же ненасытна. Нет, мой мальчик,
Не может женщина меня любить,
Как я люблю Оливию.


— И все же знаю…


— Что, Цезарио, ты знаешь?


— Как сильно любят женщины. Они
В любви верны не меньше, чем мужчины.
Дочь моего отца любила так,
Как, будь я женщиною, я, быть может,
Любил бы вас.


— Ну что же, расскажи, что было с ней.


— Ее судьба, мой герцог,
Подобна неисписанной странице.
Она молчала о своей любви,
Но тайна эта, словно червь в бутоне,
Румянец на ее щеках точила.
Безмолвно тая от печали черной,
Как статуя Терпения застыв,
Она своим страданьям улыбалась.
Так это ль не любовь? Ведь мы, мужчины,
Хотя и расточаем обещанья,
Но мы, твердя о страсти вновь и вновь,
На клятвы щедры, скупы на любовь.

Виола вновь возвращается с посланием герцога в сад к Оливии. Здесь она встречает шута с бубном и здоровается с ним:

— Бог в помощь тебе и твоей музыке, приятель. Ты что же, состоишь при бубне?

— Нет, сударь, я состою при церкви, — ответил шут.

— Как, разве ты священник?

— Не совсем, сударь: понимаете ли, мой дом стоит у самой церкви, вот и выходит, что я состою при церкви.

— Да этак ты, чего доброго, скажешь, что король сумасброд, потому что за ним бредет нищий с сумой, а церковь стала забубенной, если ты с бубном стал перед церковью.

— Все может статься, сударь. Ну и времена настали! Хорошая шутка нынче все равно что перчатка: любой остряк в два счета вывернет ее наизнанку.

— Пожалуй, ты прав: стоит немного поиграть словом, как его уже треплет вся улица.

— Потому-то, сударь, я и хотел бы, чтобы у моей сестры не было имени.

— А почему?

— Да ведь имя — это слово: кто-нибудь поиграет ее именем, и она, того и гляди, станет уличной. Что говорить, слова сделались настоящими продажными шкурами с тех пор, как их опозорили оковами.

— И ты можешь это доказать?

— Видите ли, сударь, без слов этого доказать нельзя, а слова до того изолгались, что мне противно доказывать ими правду.

— Как я погляжу, ты веселый малый и не дорожишь ничем на свете.

— Нет, сударь, кое-чем все-таки дорожу. Но вот вами, сударь, говоря по совести, я действительно не дорожу. Если это значит не дорожить ничем, значит, вы, сударь, ничто.

— Ты случайно не дурак графини Оливии?

— Что вы, сударь? Оливия не в ладах с дуростью; она не заведет у себя дурака, пока не выйдет замуж, а муж и дурак похожи друг на друга, как селедка на сардинку, только муж будет покрупнее. Нет, я у нее не дурак, а главный словоблуд.

Виоле понравился шут.


Он хорошо играет дурака.
Такую роль глупец не одолеет:
Ведь тех, над кем смеешься, надо знать,
И разбираться в нравах и привычках,
И на лету хватать, как дикий сокол,
Свою добычу. Нужно много сметки,
Чтобы искусством этим овладеть.
Такой дурак и с мудрецом поспорит,
А глупый умник лишь себя позорит.

Тут Оливия входит в сад и спрашивает Виолу, как ее имя. Виола отвечает: Цезарио. Оливия с недовольством произносит:


— Вы служите Орсино, а не мне.


— Он служит вам, а я служу ему,
И, стало быть, я ваш слуга покорный, —

отвечает Виола.


— Ax, что мне в нем! Я из его души
Себя бы стерла, пустоту оставив.


— А я хотел бы образом его
Заполнить вашу душу.


— Я просила
Мне никогда о нем не говорить.
Вот если б вы хотели рассказать,
Что кое-кто другой по мне томится,
Вы больше усладили бы мой слух,
Чем музыкою сфер.


— О госпожа!


— Молю, не прерывайте. В прошлый раз
Я, словно околдованная вами,
Чтоб вас вернуть, послала вам свой перстень,
Обманом этим оскорбив себя,
Слугу и даже вас. Теперь я жду
Суда над хитростью моей постыдной
И явной вам. Что думаете вы?
Должно быть, честь мою к столбу поставив,
Ее казните вы бичами мыслей,
Рожденных черствым сердцем? Вы умны,
Вам ясно все. Прозрачный шелк, не плоть
Мне облекает сердце. Говорите ж.


— Мне жаль вас.


— Жалость близит нас к любви.


— Нет, ни на шаг. Ведь всем давно известно,
Что часто мы жалеем и врагов.


— Лишь улыбнуться я могу в ответ.
О люди, как вы преданы гордыне!
Когда терзает ваше сердце хищник,
Вы счастливы, что он не волк, а лев.
Часы корят меня за трату слов.
Ты мне не нужен, мальчик, успокойся.
И все ж, когда ты возмужаешь духом,
Твоя жена сорвет прекрасный плод
О, как прекрасна на твоих устах
Презрительная, гордая усмешка!
Скорей убийство можно спрятать в тень,
Чем скрыть любовь: она ясна как день.
Цезарио, клянусь цветеньем роз,
Весной, девичьей честью, правдой слез, —
В душе такая страсть к тебе горит,
Что скрыть ее не в силах ум и стыд.
Прошу, не думай, гордостью томим:
«Зачем любить мне, если я любим?»
Любовь всегда прекрасна и желанна,
Особенно — когда она нежданна.

Виола в отчаянии. Она-то прекрасно понимает всю нелепость сложившейся ситуации. Что же делать? Остается лишь произнести прощальные слова:


— В моей груди душа всего одна,
И женщине она не отдана,
Как и любовь, что неразрывна с ней:
Клянусь вам в этом чистотой моей.
Прощайте же. Я не явлюсь к вам боле
С мольбою герцога и стоном боли.


— Нет, приходи: ты властен, может быть,
Мою любовь к немилому склонить.

Эти слова отчаяния произносит Оливия в надежде хоть таким путем заманить Цезарио к себе. В последнюю минуту она дарит ему медальон со своим портретом.

В это время в саду появляется Антонио, которого взяла стража за прошлые его прегрешения, и, обращаясь к Виоле, думая, что обращается к Себастьяну, он говорит:


— Я всюду вас искал,
Вот и попался. Дела не поправишь.
Но вы-то как же? Ведь теперь придется
Мне попросить у вас мой кошелек.
Я не смогу помочь вам — это хуже
Всех бед моих. Вы смущены, мой друг?
Прошу вас, не горюйте.

Виола в недоумении:


— Какие деньги, сударь?
Я тронут вашей добротой ко мне
И тем, что вы сейчас в беду попали, —
Поэтому, конечно, я согласен
Помочь вам из моих убогих средств.
Немного денег в этом кошельке,
Но вот вам половина.


— От меня
Вы отрекаетесь? Ужель могли вы
Забыть о том, что сделал я для вас?
В мой черный день меня не искушайте,
Иль я унижусь до напоминанья
О всех моих услугах вам.


— Но я
О них не знаю, как не знаю вас.
Неблагодарность в людях мне противней
Хмельного пустословья, низкой лжи,
Любых пороков, что, как червь, снедают
Податливую нашу плоть.


Антонио в гневе:
— О небо! Этого юнца
Я выхватил из лап когтистых смерти,
Любил его, пред ним благоговел,
Как будто все, что людям в жизни свято,
Он, безупречный, воплотил в себе.
Но он кумир презренный, а не бог.
О Себастьян, ты красоту порочишь!
Чернит природу зла тлетворный дух;
Тот выродок, кто к благу сердцем глух;
Добро прекрасно, а порок смазливый —
Бесовский плод, румяный, но червивый.

Виола кажется начинает догадываться о причине недоразумения.


— Он говорил, в свою ошибку веря
И мучаясь… Но верю ль я химере?
Ах, брат мой, если б не было мечтой,
Что спутали сейчас меня с тобой!
Меня назвали Себастьяном… Боже!
Мне стоит в зеркало взглянуть — и что же?
Передо мной его живой портрет:
Черты лица, покрой одежды, цвет…
Да, если мне с ним суждено свиданье,
То в соли волн есть сладость состраданья.

Стражники уводят Антонио, а в саду Оливии появляется Себастьян. Оливия видит в нем Цезарио и просит его:

— Доверься мне!

— Всю жизнь я вверяю вам, — отвечает тотчас влюбившийся в Оливию Себастьян.

— О, повтори обет свой небесам! – вырывается из груди Оливии вздох надежды и она дарит ему жемчужину.

Себастьян теряется в своих размышлениях.


Вот небеса, вот царственное солнце,
Жемчужина — ее подарок мне…
Со мною чудеса тут происходят,
И все же я не поврежден в уме!
Но где Антонио? Мне сейчас сказали,
Что в город он пошел искать меня.
Его совет мне был бы драгоценен.
Хотя мой разум, несогласный с чувством,
Здесь видит не безумье, а ошибку,
Но все же этот дивный поворот
В моей судьбе так странен, так немыслим,
Что, разуму не веря, я твержу:
«Она безумна или я помешан».
Но будь она действительно безумна,
Ей было б не по силам дом вести
И так спокойно, твердо, неприметно
Распоряжаться и делами править.
Тут что-то непонятное таится…
Но вот она сама сюда идет.

Пока Себастьян предавался размышлениям, Оливия привела в сад священника и сказала своему возлюбленному:


— Прошу, не осуждай мою поспешность,
Но если ты в своем решенье тверд,
Святой отец нас отведет в часовню:
Там под священной кровлей перед ним
Ты поклянешься соблюдать мне верность,
Чтоб, наконец, нашла успокоенье
Ревнивая, тревожная душа.
Помолвку нашу сохранит он в тайне,
Пока ты сам не скажешь, что пора
Нам обвенчаться, как пристало мне
И сану моему. Ведь ты согласен?


— Да, я готов произнести обет
И быть вам верным до скончанья лет.


— Идемте, отче. Небеса так ясны,
Как будто нас благословить согласны.

Проходит некоторое время и в сад Оливии приходят сам Герцог и Виола. Герцог спрашивает свою возлюбленную Оливию:

— Все так же вы жестоки.

— Все так же постоянна, государь, — отвечает Оливия.


— В своем упрямстве? Злая красота,
На чей алтарь, молитвам недоступный,
Души моей бесценнейшую нежность
Я приношу, — скажи, что делать мне?


— Да все, что вам угодно, ваша светлость.

Герцог собирается уходить и зовет Цезарио за собой. Он идет следом, произнося слова несравненной любви:


— О, я, чтоб только вам вернуть покой,
С восторгом смерть приму, властитель мой!

Оливия, только что получившая слова клятвы, недоумевает:


— Куда, Цезарио?

Виола отвечает:


— Иду за ним,
Кого люблю, кто стал мне жизнью, светом,
Кто мне милей всех женщин в мире этом.
Коль это ложь, пускай огонь небес
Меня сожжет, чтоб я с земли исчез!


— Покинута! Какое вероломство!


— Кто вас покинул? Кто обидеть мог?


— Забыл? Уже? В такой короткий срок?

Герцог, ничего не понимая, зовет Цезарио идти за ним. Оливия в отчаянии вопрошает:

— Ужели ты расстанешься с женою?

Герцог недоумевает:

— С женой?

Оливия подтверждает:

— С женой. Посмей солгать в ответ!

Тут входит священник и Оливия бросается к нему:


— О святой отец,
Сейчас нежданно все узнали то,
Что до поры до времени хотели
Мы утаить, — и я молю поведать.
Какое таинство соединило
Меня вот с этим юношей.


— Какое?
Союз любви нерасторжимый, вечный:
Он подтвержден соединеньем рук,
Запечатлен священным поцелуем,
Скреплен обменом золотых колец.
Обряд в моем присутствии свершился
И засвидетельствован мной как должно.
С тех пор, как говорят мои часы,
На два часа я ближе стал к могиле.

Герцог, услыхав такое, в негодовании и горе говорит Цезарио:


— Щенок лукавый! Кем ты станешь в жизни,
Когда седины шерсть посеребрят?
Иль, может, надувая всех на свете,
Ты в собственные попадешься сети?
Прощай, бери ее и не забудь:
Страшись еще раз пересечь мне путь.

И тут в сад входит Себастьян и герцог видит как похожи он и Цезарио друг на друга. Здесь-то все и разъясняется. Переодетая в мужское платье Виола нашла своего брата, которого считала погибшим. Герцог, поняв, что рядом с ним была девушка, говорит с замиранием сердца:


— Дай руку мне. Хочу тебя увидеть
В наряде женском.

И герцог соединил свою судьбу с Виолой. А Себастьян с Оливией.


Так в доме две счастливых свадьбы
Отпраздновали в один и тот же день.

На радостях простили грехи и освободили Антонио.

В драме «Мера за меру» венский герцог Винченцио намеревается срочно отбыть из своей страны. Он призывает к себе Анджело и предлагает ему стать его наместником на время своего отсутствия. Анджело недоумевает, но герцог ценит его, он настаивает на своем решении, объясняя его: тебе даны таланты, и потому ты не вправе себе принадлежать. — Пойми,


Как факелы, нас небо зажигает
Не для того, чтоб для себя горели.
Когда таим мы доблести свои —
Их все равно что нет. Высокий ум
Стремится к высшей цели! Ведь без пользы
Природа, бережливая богиня,
Даров своих не даст ни капли в рост,
Но с должника желает получить
И благодарность и процент.
Итак, мой Анджело!
В отсутствие мое будь за меня!
И смерть и милость в Вене пусть живут
В твоих устах и в сердце. Хоть и старше
Эскал — тебе помощником он будет.
Вот полномочье!

Итак, пожилой вельможа Эскал отодвинут сторону.

Герцог продолжает:


— И пусть тебя сомненья не смущают:
По чести, власть твоя равна моей,
Усиливай иль изменяй законы,
Как ты захочешь! Дай же руку мне.
Уеду тайно я. Народ люблю я,
Но выставляться напоказ ему
Я не люблю; пусть это от души —
Мне не по вкусу громкие восторги
И возгласы, а тех, кто это любит,
Я не считаю умными. Прощайте.

Но герцог отправляется не в соседние королевства улаживать государственные дела, а… в монастырь с просьбой дать ему здесь тайный приют. Он объясняет отцу Фоме свой поступок:


— Вы знаете, отец мой,
Как я всегда любил уединенье,
Как мало придавал цены собраньям,
Где юность, роскошь и разгул пируют.
И вот я графу Анджело вручил —
Он человек воздержанный и строгий —
Всю власть мою и все права здесь в Вене.
Он думает, что я уехал в Польшу;
Сам этот слух я распустил в народе,
И верят все ему, святой отец!
Вы спросите, зачем я это сделал?


— Да, государь.


— У нас суров закон, уставы строги —
Узда нужна для лошадей упрямых, —
Но вот уже почти пятнадцать лет,
Как мы из виду упустили их, —
Как устаревший лев, что из пещеры
Не хочет на добычу выходить,
Как баловник-отец подчас ребенку
Показывает розги, чтобы ими
Не наказать, а только напугать,
И постепенно делаются розги
Предметом не боязни, а насмешки, —
Так если мы закон не соблюдаем,
То сам собою отмирает он.
Свобода водит за нос правосудье.
Дитя бьет мамку. И идут вверх дном
Житейские приличья.


— Но от Вас
Зависело вернуть законам силу:
От вас страшней бы это было, чем
От Анджело.


— Боюсь, что слишком страшно.
Моя вина — я дал народу волю
Тиранством было бы его карать
За то, что я же разрешал им делать:
Ведь не карая, мы уж позволяем,
Вот почему я это возложил
На Анджело: он именем моим
Пускай карает, ибо строг и безупречен.
Но когда достигнет власти —
Как знать? Увидим, как себя явит
Тот, кто безгрешным кажется на вид.
Я же в стороне останусь и злословью не подвергнусь.
А чтоб следить за ним порой, под видом
Монаха буду навещать и власти
И мой народ. А потому, прошу,
Монашеское платье мне достаньте
И научите как себя вести,
Чтоб настоящим иноком казаться.

А в это время новый правитель Анджело посадил молодого дворянина Клавдио в тюрьму, ему грозит казнь за то, что он вступил в интимную связь с возлюбленной Джульеттой, будучи не обвенчанным с ней. Клавдио пытается объяснить свой поступок:


— Вот дело в чем: я обручен с Джульеттой,
Но с ней до свадьбы ложе разделил,
Ее ты знаешь. Мне она жена.
Нам не хватает внешнего обряда,
Мы медлили из-за ее родных,
Не расстающихся с ее приданым,
Что в сундуках они своих хранят.
От них свою любовь мы скрыть хотели,
Пока на брак согласья не получим,
Но тайных ласк взаимных наших след
Начертан слишком ясно на Джульетте.

Над Клавдио подсмеиваются местные щеголи:

— Голова его так плохо держится на плечах, что любая влюбленная девчонка может сдуть ее одним своим вздохом.

Друг Клавдио Луцио спешит в женский монастырь к сестре несчастного Изабелле, чтобы сообщить ей ужасную новость:


— Ваш брат с своей возлюбленной сошелся,
Как тот, кто ест, полнеет, как весна
Цветущая из брошенных семян,
Из борозды выводит пышность жатвы, —
Так лоно отягченное подруги
Несет, как урожай, его ребенка,


— Так пусть он женится на ней!


— Наш герцог оставил наместником Анджело,
А это человек,
В чьих жилах вместо крови снежный студень, —
Он никогда не чувствовал биенья
И жара чувств сердечных, но природу
Смирял трудом, наукой и постом.
Чтоб устрашить обычай и свободу,
Которые до сей поры бесстрашно,
Как мыши возле львов, сновали смело
Близ гнусного закона, воскресил он
Закон жестокий тот, под чьим ударом
Жизнь брата вашего погибнуть может.
Его он приказал арестовать
И хочет применить на нем всю силу
Ужасного закона для примера.
И нет надежды, если не удастся
Вам Анджело смягчить мольбою нежной.
Вот сущность порученья, что просил
Ваш бедный брат меня вам передать.


— О! Чем же я, несчастная, могу помочь?
Я сомневаюсь.


— Сомнения — предатели: они
Проигрывать нас часто заставляют
Там, где могли б мы выиграть, мешая
Нам попытаться. К Анджело ступайте!
Пусть он узнает: там, где просят девы,
Дают мужчины щедро, точно боги.
А если уж, склонив колени, девы
Начнут рыдать, — о, их мольбы тогда
Свершаются, как собственная воля.


— Я постараюсь!


— Только поскорее.

В это время в доме Анджело происходит следующий разговор. Анджело настаивает на казни Клавдио:


— Но ведь нельзя же из закона делать
Нам пугало воронье, что стоит,
Не двигаясь, пока, привыкнув, птицы
Не обратят его в насест.

Эскал пытается его переубедить:


— Пусть так:
Но лучше в гневе нам слегка поранить,
Чем насмерть зарубить.
Неужли вы хоть раз единый в жизни
Не погрешили сами так, как тот,
Кого теперь вы судите столь строго,
И сами не нарушили закона?


— Изведать искушение — одно,
Но пасть — другое. Я не отрицаю,
Что часто средь двенадцати присяжных,
Произносящих смертный приговор,
Есть вор иль два виновней, чем преступник…
Те преступленья, что суду известны,
Карает суд! Не все ли нам равно,
Что вора вор осудит.
Вы не должны оправдывать его
Тем, что и я грешил; скорей скажите,
Что если я, судья его, свершу
Такое преступленье, пусть тогда
Мой приговор послужит образцом:
Меня приговорите тоже и смерти!
Без жалости! Он должен умереть.

Эскал лишь вздыхает:


— Прости его господь и нас прости,
Добро сгубить нас может, грех — спасти.
Кто невредим из дебрей зла выходит,
Кто за проступок легкий смерть находит.

Джульетта, узнав о приговоре, рыдает в отчаянии. Изабелла приходит из монастыря просить Анджело о милости к брату:


— Пришла я в горе умолять вас, граф…
Молю вас выслушать меня.


— В чем просьба?


— Есть грех… Он больше всех мне ненавистен.
Строжайшей кары больше всех достоин.
Я за него не стала бы просить —
И вот должна просить… и не должна бы…
Но борются во мне мое желанье
И нежеланье…
Мой брат… Он вами осужден на смерть.
Я умоляю вас: пускай не брат мой,
Но грех его умрет!


— Как! Грех — карать, а грешника щадить?
Но каждый грех еще до совершенья
Уж осужден. Обязанность свою
Я обратил бы в нуль, когда бы стал
Карать вину и отпускать свободным
Преступника!


— О! Справедлив закон,
Но строг. Так у меня нет больше брата,
Спаси вас бог.

В разговор врывается Луцио:


— Не отступайтесь так!
К нему! Просите, киньтесь на колени.
Хватайте за полы его, молите!
Вы слишком холодны! Просить так вяло
Нельзя ведь и булавки. Попытайтесь!

Анджело желает прекратить разговор:


— Он осужден. Уже все поздно!

Изабелла снова пытается помочь брату:


— Ужели поздно? О нет!
Ведь если я сказала слово,
То назад я взять его могу.
Поверьте мне; все украшенья власти —
Корона, меч наместника и жезл
Вождя, и тога судии – ничто
Не может озарить таким сияньем
Как милость. Если бы на вашем месте
Был брат, а вы на месте брата были, —
И вы могли бы пасть, как он; но он
Он не был бы так строг, как вы.

Анджело непреклонен. И Изабелла не сдается:


— Но люди были все осуждены,
Однако тот, чья власть земной превыше,
Нашел прощенье? Что же будет с вами,
Когда придет верховный судия
Судить вас? О, подумайте об этом —
И милости дыхание повеет
Из ваших уст, и станете тогда
Вы новым человеком.


— Покоритесь,
Прекрасная девица: ведь ваш брат
Не мною, а законом осужден.
Будь он родным мне братом или сыном,
С ним было б то же: завтра он умрет.


— Как? Завтра? О, как скоро! Пощадите!
О, пощадите! Не готов он к смерти.
Ведь и цыплят на кухне мы не бьем
До времени. Так неужели небу
Служить мы будем с меньшею заботой,
Чем собственной утробе? Добрый граф,
Мой добрый граф, подумайте: ну кто же,
Кто умирал за это преступленье?
А многие грешили так.


— Закон не умирал, он только спал.
Не многие посмели б так грешить,
Когда бы первый, кто закон нарушил,
Наказан был! Теперь закон проснулся,
Взглянул и увидал, как предсказатель,
В стекле волшебном сразу все грехи —
И новые и продолженье старых,
Допущенных небрежностью и ныне
Уже готовых вывестись на свет.
Но больше им теперь не размножаться:
В зародыше умрут.


— Явите милость!


— Довольно. Он умрет. Покорны будьте.


— О, если б все имеющие власть
Громами управляли, как Юпитер, —
Сам громовержец был бы оглушен.
Ведь каждый жалкий, маленький чиновник
Гремел бы в небесах,
И все гремел бы. Небо милосердней:
Оно своею грозною стрелой
Охотней дуб могучий поражает,
Чем мирту нежную. Но человек,
Но гордый человек, что облечен
Минутным, кратковременным величьем
И так в себе уверен, что не помнит,
Что хрупок, как стекло, — он перед небом
Кривляется, как злая обезьяна,
И так, что плачут ангелы над ним,
Которые, будь смертными они,
Наверно бы, до смерти досмеялись.
Нельзя своею мерой мерять ближних.
Пусть сильные глумятся над святыней —
В них это остроумье; но для низших
Кощунством это будет!

Анджело обещает рассмотреть ее просьбу и велит Изабелле прийти к нему на следующее утро. Сам же глубоко задумывается.


Что ж это? Что? Ее вина — моя ли?
Кто тут грешнее? Та, кто искушает,
Иль тот, кто искушаем? Нет, о нет:
Она не искушала, это я.
Я, точно падаль около фиалки,
Лежу на солнце, заражая воздух…
Иль целомудрие волнует больше,
Чем легкость, в женщине? Когда у нас
Так много места, неужли нам надо
Разрушить храм, чтоб свой вертеп построить?
Стыд, Анджело, стыд, стыд! И что с тобою?
Ты ль это? Неужли ее греховно
Желаешь ты а чистоту ее?
Пусть брат ее останется в живых!
Разбойники имеют право грабить,
Когда воруют судьи. Что со мной?
Ужели я люблю, что так хочу
Опять ее услышать? Так хочу
Налюбоваться вновь ее глазами?
О чем мечтаю я? О, хитрый бес!
Святого ловишь ты, надев святую
Приманку на крючок. Но нет соблазна
Опаснее того, что нас ведет
На путь греха, пленив нас чистотою…
Распутнице еще не удавалось
Ни чарами природы, ни искусства
Хотя б немного взволновать мне кровь,
Но побежден я девушкой невинной.
А раньше над любовью я смеялся
И глупости влюбленных удивлялся!
Хочу ль молиться или размышлять,
Молитвы, мысли — все идет вразброд…
Слова пустые небу говорю:
Не слыша их, мое воображенье
На якоре у Изабеллы стало…
И я жую, как жвачку, имя божье,
А в сердце — ядовитый грех желаний…
Наука государственного дела
Сухой и скучной стала мне, подобно
Полезной, но давно прочтенной книге.
И всю мою прославленную важность,
Которой я горжусь, — не при других
Будь сказано, — я выгодно сменял бы
На перышко, которым на свободе
Играет ветер. О почет! О внешность!
Как часто ты своею оболочкой
Не только на глупцов наводишь страх,
Но мудрых ложным блеском увлекаешь!
Страсть остается страстью. Пусть напишут
У черта на рогах: «вот добрый ангел», —
То будет ложный герб.

Наутро Изабелла приходит к Анджело за ответом, но он не изменил своего решения: Клавдио будет казнен, ибо прелюбодеяние


Гнусный грех! Одно и то же будет
Простить того, кто отнял у природы
Жизнь человека, и простить того,
Кто в низком сладострастье беззаконно
Чеканит, как фальшивую монету,
Подобье божие. Да. Ведь не хуже
Отнять уже сложившуюся жизнь,
Чем влить металл в прибор неразрешенный
И жизнь фальшивую создать.
Что предпочли бы вы — дать брату
Пасть жертвой справедливого закона
Или ценою собственного тела
Спасти его, отдавшись на позор,
Как та, что обесчестил он?

Изабелла ответила Анджело:


— Спасите! Грех я на душу возьму.
Не будет это грех, а милосердье!


— Коль этот грех вы на душу возьмете —
Сравняются и грех и милосердье.


— Коль это грех — за жизнь его молить, —
Пусть небо даст мне сил на искупленье!
Коль это грех, что вы его простите, —
То я прибавлю в утренней молитве
Ваш грех к своим грехам и за него
Вы не ответите!


— Но вы меня
Не поняли. Что это? Простота
Иль хитрое притворство? Это хуже.

Анджело предлагает Изабелле спасти брата ценой сокровищ ее девичьей красоты. Она отказывает ему, она говорит:


— О… как для брата, так и для себя:
Будь даже я сама под страхом смерти,
Рубцы бичей носила б, как рубины,
С восторгом в гроб легла бы, как в постель,
Чем тело дать свое на поруганье!


— Тогда… ваш брат умрет.


— И легче этот путь!
Пусть лучше здесь умрет несчастный брат,
Чем чтоб сестра, спасая жизнь его,
Сама бы умерла для вечной жизни.


— Так чем же вы добрей того закона,
Что так хулите вы?


— Нечестная, позорящая сделка
Свободной просьбе — не сродни.
Равнять нельзя с законным милосердьем
Позорный выкуп!
О правда гнусная! О лицемерье!
Но обличу тебя я — берегись!
А! Подпиши помилованье брату —
Или кричать я буду на весь мир,
Что ты за человек!


— А кто тебе поверит, Изабелла?
Ведь все — и незапятнанное имя,
И строгость жизни всей, и отрицанье
Своей вины, и сан мой в государстве
Так перевесят ваши обвиненья,
Что вы задохнетесь в своих словах,
Как в смраде клеветы. Теперь я начал
И со своих страстей узду снимаю.
Отдайся вожделенью моему.
Прочь сдержанность, долой стыда румянец,
Гонящий то, чего сама ты хочешь…
Спаси жизнь брата! Красоту свою
Отдай на волю мне. Иначе он
Не просто кончит жизнь на плахе,
Но в страшных пытках будет умирать
Из-за упрямства твоего. Ответ
Ты дашь мне завтра. Иль, клянусь я страстью,
Во мне кипящей, я сумею стать
Тираном! Говори все, что захочешь,
Но ложь моя — знай это наперед —
Над правдою твоею верх возьмет.

Изабелла ничего не в состоянии сделать, она решила


— Пойду я к брату:
Хоть согрешил он из-за пылкой крови,
Но чести дух высокий в нем живет.
И если б двадцать он имел голов,
Чтоб их сложить на двадцать плах кровавых,
Он все бы отдал, чтоб его сестра
Не обрекла себя на поруганье!
Чтоб чистой жить, его на смерть предам.
Но чистота дороже брата нам.
Внушу ему — пусть встретит смерть достойно,
И пусть его душа уйдет спокойной!

Герцог тайно, в одеянии монаха приходит в тюрьму, чтобы навестить страдальцев-заключенных. Там он знакомится с делом Кавдио и Джульетты. Герцог спрашивает осужденного, готов ли он к смерти. Клавдио коротко отвечает:


— Надеюсь жить и умереть готов.

Герцог-монах говорит ему:


— Готовься к смерти, а тогда и смерть
И жизнь — что б ни было — приятней будет.
А жизни вот как должен ты сказать:
«Тебя утратив, я утрачу то,
Что ценят лишь глупцы. Ты — вздох пустой,
Подвластный всем воздушным переменам.
Которые твое жилище могут
Разрушить вмиг. Ты только шут для смерти,
Ты от нее бежишь, а попадаешь
Ей прямо в руки. Ты не благородна:
Все то, что делает тебя приятной, —
Плод низких чувств! Ты даже не отважна,
Тебя пугает слабым, мягким жалом
Ничтожная змея! Твой отдых — сон;
Его зовешь ты, а боишься смерти,
Которая не более чем сон.
Сама ты по себе не существуешь,
А создана из тысяч малых долек,
Рожденных прахом! Ты не знаешь счастья,
Гонясь за тем, чего ты не имеешь,
И, забывая то, чем обладаешь.
Ты не надежна: с каждою луной
Меняется причудливо твой облик.
Ты если и богата, то бедна,
Как нагруженный золотом осел,
Под ношей гнешься до конца пути,
Покамест смерть не снимет этой ноши.
Нет у тебя друзей; твое же чадо,
Которое на свет ты породила,
Чресл собственных твоих же излиянье,
Клянет подагру, сыпь или чахотку.
Зачем с тобой скорее не кончают?
Ты, в сущности, ни юности не знаешь,
Ни старости: они тебе лишь снятся,
Как будто в тяжком сне, после обеда.
Сама твоя счастливейшая юность —
По-старчески живет, прося подачки
У параличной старости; когда же
Ты к старости становишься богатой,
То у тебя уж больше нет ни силы,
Ни страсти, ни любви, ни красоты,
Чтобы своим богатством наслаждаться.
Так где ж в тебе, что жизнью мы зовем?
Но в этой жизни тысячи смертей
Скрываются… А мы боимся смерти,
Что сглаживает все противоречья!»


— Благодарю смиренно. Я все понял…
В стремленье к смерти нахожу я жизнь,
Ища же смерти — жизнь обрящу. Пусть
Приходит смерть!

Тут на свидание с братом приходит Изабелла. Герцог скрывается в соседнем помещении и слушает их разговор. Клавдио спрашивает:


— Ну что, сестра? Какое утешенье?

Изабелла отвечает:


— Как всякое, приятное для нас.
Все хорошо, о да, все хорошо.
У Анджело есть в небесах дела —
Тебя туда от спешно посылает,
Чтоб ты его послом навек остался.
Так приготовься же возможно лучше —
Назавтра в путь.


— Верь, если суждено мне умереть,
То смерть я встречу, как мою невесту,
И радостно приму ее в объятья!


— Ты умрешь:
Ты слишком благороден, чтобы жизнь
Купить любою низкою ценою.
Святоша гнусный, кто суровым видом
И мудрой речью юность леденит
И убивает на лету безумство,
Как сокол — птицу. Это сущий дьявол!
Когда бы выкачали из него
Всю грязь, остался б, верно, пруд бездонный,
Как самый ад!


— Как? Анджело святейший?


— Все это ложь! Все адское притворство,
Чтобы облечь презреннейшую плоть
В одежды царские! Подумай, Клавдио!
Когда б ему я отдала невинность,
Простил бы он тебя.


— О, быть не может!


— Да, если б этот грех я совершила,
Грешить спокойно мог и ты бы дальше.
Сегодня ночью от меня он ждет
Того, чего я выполнить не в силах
Без отвращения. Иль ты умрешь.

— Ты этого не сделаешь! – в порыве гнева восклицает Клавдио, и все же смерть его страшит.


Умереть… уйти — куда, не знаешь…
Лежать и гнить в недвижности холодной…
Чтоб то, что было теплым и живым,
Вдруг превратилось в ком сырой земли…
Чтоб радостями жившая душа
Вдруг погрузилась в огненные волны,
Иль утонула в ужасе бескрайнем
Непроходимых льдов, или попала
В поток незримых вихрей и носилась,
Гонимая жестокой силой, вкруг
Земного шара и страдала хуже,
Чем даже худшие из тех, чьи муки
Едва себе вообразить мы можем?
О, это слишком страшно!..
И самая мучительная жизнь:
Все — старость, нищета, тюрьма, болезнь,
Гнетущая природу, будут раем
В сравненье с тем, чего боимся в смерти.

Изабелла, слыша сметенные слова брата, восклицает:


— О горе, горе!


— Милая сестра!
Дай, дай мне жить! Грех во спасенье брата
Природа не сочтет за преступленье,
А в добродетель обратит!


— О, зверь!
О, низкий трус, бесчестный, жалкий трус!
Моим грехом ты хочешь жизнь купить?
Не хуже ль это, чем кровосмешенье?
Жизнь сохранить свою ценой позора
Своей сестры? О, что должна я думать?
Иль мать моя была отцу неверной?
Не может же одной быть крови с ним
Такой презренный выродок! Так слушай:
Умри! Погибни! Знай, что, если б только
Мне наклониться стоило б, чтоб гибель
Твою предотвратить, — не наклонюсь!
Я тысячи молитв твердить готова,
Чтоб умер ты. Но чтоб спасти тебя —
Ни слова не скажу я!

Изабелла не успевает выйти из тюрьмы, как ее останавливает герцог-монах. Он говорит ей:

— Десница, создавшая вас прекрасной, создала вас и добродетельной. Красота без добродетели быстро увядает. Но если душа ваша полна благодати, то вы всегда останетесь прекрасной. Случайно я узнал о том, что Анджело посягнул на вашу честь. Я бы удивился, не знай я слабости человеческой. Как же вам быть, чтобы спасти вашего брата? Подчиниться наместнику?

— Если наш герцог когда-нибудь вернется, — сказала Изабелла, — и я смогу к нему проникнуть, пусть я больше никогда рта не раскрою, если я не изобличу этого правителя, этого Анджело!

— Склоните слух к моим советам. В моем желанье сделать доброе дело я нашел одно средство. Я уверен, что вы можете сразу оказать вполне заслуженное благодеяние одной несчастной девушке, спасти вашего брата от смерти, ничем не запятнав своей чести, и доставить большое удовлетворение отсутствующему герцогу, если он только когда-нибудь вернется и узнает об этом деле.

— Говорите, говорите. У меня хватит духа на все, что только не опозорит души моей, — ответила Изабелла.

— Добродетель смела, а чистота бесстрашна! Слыхали ли вы когда-либо о Мариане, сестре Фредерика, героя, погибшего при кораблекрушении?

— Слыхала… И имя ее сопровождалось только добрыми словами.

— На ней должен был жениться Анджело. Они были помолвлены, но между помолвкой и венчаньем произошло это несчастье. Брат ее погиб в море, а с ним погибло и все приданое его сестры. Смотрите, как была безжалостна судьба к этой бедной девушке: она сразу лишилась своего благородного, славного брата, любившего ее нежно и горячо, затем своего приданого, в котором было все ее состояние, и, наконец, своего нареченного супруга, этого безупречного на вид Анджело.

— Может ли быть? И Анджело ее покинул?

— Покинул несчастную всю в слезах и ни одной слезинки не осушил своим поцелуем. Отрекся от всех своих обетов, да еще оклеветал ее, сказав, что имеет доказательства ее неверности. Словом, оставил ее в горе, в котором она пребывает до сих пор. А он перед ее слезами точно мрамор: они омывают, но не смягчают его.

— Смерть была бы милосердной, если бы взяла эту бедную девушку… Как преступна жизнь таких людей! Но чем же я могу ей помочь?

— Ее рану вам легко излечить, а лечение это не только спасет вашего брата, но и сохранит вас от бесчестья.

— Эта несчастная девушка продолжает любить его. Его несправедливая жестокость должна бы по всем законам разума погасить эту любовь, но, как препятствие на пути потока, она только делает ее бурнее и стремительнее. Ступайте к Анджело дайте ему ответ. Покорно согласитесь на все его требования, только поставьте ему некоторые условия: во-первых, что вы останетесь с ним недолго, во-вторых, что ваша встреча будет происходить ночью, в полном мраке и молчании, и, наконец, чтобы место было подходящим. Он, конечно, согласится на все. И тогда все уладится. Мы уговорим покинутую Мариану пойти вместо вас. Когда обнаружатся последствия этого свидания, ему придется пойти на уступки… Таким образом, брат ваш останется жив, несчастная Мариана получит должное, а гнусность наместника будет вскрыта, как нарыв! Девушке я все объясню и научу, как вести себя. Что вы на это скажете?

— Одна мысль об этом уже успокаивает меня: я надеюсь на полный успех! – воодушевилась Изабелла.

А народ, прослышав о жестоком и непримиримом отношении Анджело к любовному греху, уже стал насмехаться над ним. Один говорит:

— Я слышал, что Анджело не произошел от мужчины и женщины по старому, испытанному способу. Как вы полагаете, это правда, а?

— Кто говорит, что его народила морская русалка, кто утверждает, что его выметали две вяленые трески; но одно достоверно: когда он выпускает лишнюю жидкость, она сейчас же замерзает. Это я доподлинно знаю. И вообще он автомат, неспособный производить себе подобных.

— Шутник вы, сударь! Что вы болтаете!

— Ну, да разве это не безжалостно — лишать человека жизни за то, что у него взбунтовались брюки? Неужели отсутствующий герцог поступил бы так? Раньше чем он повесил бы человека за то, что тот произвел на свет сотню незаконных ребят, он должен был бы из своего кармана заплатить за прокорм целой тысячи. Он эти, забавы понимает: сам хорошо послужил такому делу, потому склонен к милости.

— Я никогда не слышал, чтобы герцога упрекали в чрезмерном увлечении женщинами. Он к этому не имел склонности, — вставил в разговор свое слово переодетый монахом герцог.

— О, отец мой, как вы заблуждаетесь! Хотел бы я, чтобы герцог вернулся. Этот импотентный наместник обезлюдит весь наш край благодаря воздержанию. Воробьи не смеют вить гнезда в его застрехах, потому что это сладострастные птицы! Герцог-то уж не стал бы выводить на свет то, что делается в потемках! О, если бы он возвратился!

Герцог-монах размышляет и планирует:


Кому свой меч вручает бог,
Быть должен так же свят, как строг:
Собою всем пример являть,
В чем чистота и благодать,
И мерить мерою одною
Свою вину с чужой виною.
Позор злодею, что казнит
За грех, что в нем самом сокрыт!
Втройне стыдиться должен тот,
Кто ближнего пороки рвет,
Как сорную траву на поле,
А свой порок растит на воле!
Как часто грешника скрывает,
Кто с виду ангелом бывает,
Как часто лицемерный вид
Преступный замысел таит
И, как паук, способен в сети
Завлечь все сильное на свете!
Направлю хитрость против зла,
Чтоб нынче с Анджело легла
Им позабытая Марьяна.
Так! Прочь обман — путем обмана.
За ложь сочтемся ложью с ним
И их союз возобновим!

Герцог-монах встречается с Марианой и Изабеллой, они обговаривают вместе свой план и герцог благословляем Мариану:


— О вы не бойтесь, дорогая дочь.
Он нареченный ваш супруг, и, значит
Грехом не будет вас соединить.
Законность ваших прав и притязаний
Украсит ваш обман! Теперь — идем.
Сперва посеем, а потом пожнем.

В полночь должно состояться свидание Анджело с Марианой. Для Клавдио возможно прощение. Но нет. Тюремщик получает от наместника письмо, в котором черным по белому написано: «Клавдио должен быть казнен в четыре часа утра. Чтобы я вполне был уверен, что мой приказ был исполнен, ровно в пять часов пришлите мне его голову. Сделайте все в точности». Монах-герцог присутствует при чтении этого письма и просит тюремщика отложить казнь, ручаясь при этом за его безопасность.

После целого клубка хитросплетений коварный Анджело предстает перед герцогом. Но его не казнили за злобное коварство. Все завершилось миром. Герцог простил Анджело, и он стал мужем Мариам, Клавдио взял в жены Джульетту, а герцог предложил руку и сердце Изабелле. Она их не отвергла.

Так закончилась эта драма, заглавие которой «Мера за меру» подсказано Шекспиру евангельским изречением: «Не судите, да не судимы будете; и какою мерой мерите такою — вам будут мерить».

В комедии «Укрощение строптивой» герои, как и все герои трагедий и комедий Шекспира, переживают множество всяческих перипетий. Вот синьор Петруччио приезжает в славную Падую, а в это время в семействе богатого дворянина Баптисты происходят неполадки. У него две дочери на выданье. Претенденты на руку младшей Бьянки так и вьются у порога дома, а вот старшую Катарину никто не хочет брать в жены. Свое мнение в отношении этого вопроса синьор Баптиста высказывает четко и безапелляционно:


Прошу, не докучайте мне, синьоры,
Вы знаете, я тверд в своем решенье
И замуж дочку младшую не выдам,
Пока для старшей не найдется муж.
Другое дело, если кто из вас
Отдал бы предочтенье Катарине,
Тогда, обоих зная и любя,
Не стал бы я препятствий вам чинить.
М сладил бы все дело полюбовно.

Но охотников, брать в жены Катарину, с которой не сладит сам черт, ибо так она зловредна и как ведьма зла, не находится. Да и сама Катарина не желает замужества, представляя его посмешищем для дураков и грозит при этом:


— А не отстанете, так причешу
Я вам башку трехногим табуретом.

Бьянку — любимицу отца Катарина явно недолюбливает — глаза младшенькой всегда на мокром месте — не по нутру старшей столь покорный нрав. Бьянка не ропщет, а спокойно ожидает решения своей судьбы.


— Пусть музыка и книги мне заменят
Друзей в уединении моем.

Отец решает нанять для любимой дочери учителей и тем утешить ее. Тем временем поклонники Бьянки рассуждают о том, как бы им избавиться от Катарины, и приходят к мнению, что неплохо было бы выдать замуж эту ведьму из пекла, дабы расчистить себе дорогу, но понимают, что сия задача трудноразрешима даже при огромном богатстве ее отца. Хватит ли у кого-нибудь терпения выносить вопли Катарины. Многие не согласились бы взять ее в жены даже с огромным приданым, а лучше обрекли бы себя на то, чтобы каждый день били их кнутом у позорного столба.

И тут один соперник предлагает другому следующее:

Так как эта помеха — Катарина сделала нас друзьями, нам следует сохранять дружбу до тех пор, пока мы не выдадим замуж старшую дочь Баптисты и не освободим младшую. А там снова начнем соперничать. Дивная Бьянка! Счастлива участь того, кому она достанется! Кто окажется проворнее, тот и получит приз. Что скажите, синьор?

Появившийся тут как раз кстати синььор Петруччио имеет свои виды на брак, и его не страшит грозный нрав катарины. Он утверждает:


— Для меня основа в браке — деньги, —
То будь она страшней, чем смертный грех,
Дряхлей Сивиллы, злее и строптивей
Сократовой Ксантиппы, даже хуже? —
Намерений моих не изменить ей,
Хотя б она и стала бушевать,
Как шторм на Адриатике свирепой.
Хочу я выгодно жениться в Падуе,
И будет брак мой в Падуе удачен.
Не для того ли я сюда приехал?
Да разве слух мой к шуму не привык?
Да разве не слыхал я львов рычанья?
Не слышал, как бушующее море
Бесилось, словно разъяренный вепрь?
На бранном поле пушек не слыхал я
Или с небесным громом не знаком?
В пылу сраженья я не слышал, что ли.
Сигналов боевых и ржанья коней? —
А мне твердят о женском языке!
Да он трещит едва ль не вдвое тише,
Чем на огне у фермера каштаны.
Пугайте им детей!

Петруччио не желает тратить времени зря и не боится строптивой невесты. Ее отцу на все опасения он отвечает четко:


— Все пустяки! Не сомневайтесь, тесть:
Она строптива — но и я настойчив.
Когда же пламя с пламенем столкнутся,
Они пожрут все то, что их питало.
Хоть слабый ветер раздувает искру,
Но вихрь способен пламя погасить.
Таков и я, Она мне покорится;
Я не юнец безусый, а мужчина.
И не боюсь. Не свалит гору ветер,
Как ни силен подчас его напор.

И тут вбегает в комнату с воплем учитель музыки, отданный на растерзание Катарине.


— Она сломала лютню об меня,
сказал я только, что в ладах ошиблась.
Согнул ей руку, чтоб поставить пальцы,
Как в раздраженье дьявольском она:
«Лады?"- вскричала. — Ладьте с ними сами!»
И инструментом так меня хватила,
Что сразу голова прошла сквозь деку,
И я, как у позорного столба,
Стоял, оторопев, торча из лютни.
Она ж тем временем меня чистила,
Негодным струнодером и болваном
И всякими поносными словами,
Как будто их нарочно заучила,
Чтобы обидней обругать меня.

Петруччио тут воскликнул:


— Клянусь душой, веселая девчонка.
Желаннее мне стала в десять раз.
Эх, перекинуться б с такой словечком!
Придет она — ухаживать примусь;
Начнет бесится — стану ей твердить,
Что слаще соловья выводит трели;
Нахмурится — скажу, что смотрит ясно,
Как роза, окропленная росой;
А замолчит, надувшись, — похвалю
за разговорчивость и удивлюсь,
Что можно быть такой красноречивой;
Погонит — в благодарностях рассыплюсь,
Как будто просит погостить с недельку;
Откажет мне — потребую назначить
День оглашения и день венчанья.

Тут входит Катарина и начинается перепалка двух непреклонных и остроумных людей Начинает Петруччио:


— День добрый, Кет! Так вас зовут, слыхал я?

Катарина в ответ:


— Слыхали так? Расслышали вы плохо.
Зовусь я от рожденья Катариной.


— Солгали вы зовут вас просто Кет;
То милый Кет, а не строптивый Кет,
Но Кет, прелестнейший на свете Кет.
Кет — кошечка, Кет — лакомый кусочек,
Узнай, моя сверхлакомая Кет,
Моя любовь отрада, утешенье,
Что, услыхав, как превозносят люди
Твою любезность, красоту и кротость, —
Хоть большего ты стоишь, несомненно, —
Я двинулся сюда тебя посватать.


— Он двинулся! Кто двинул вас сбда,
пусть выдвинет отсюда. Вижу я,
Передвигать вас можно.


— То есть как?


— Как этот стул.


— Садись же на меня.


— Ослам, таким как ты, привычна тяжесть.


— Вас, женщин, тяжесть тоже не страшит.


— Ты про меня? — Ищи другую клячу.

— О, я тебе не буду в тягсть, Кет.

Я знаю, молода ты и легка.


— Я так легка, что не тебе поймать,
А все же вешу столько, сколько надо.


— Спокойнее, оса, ты зла не в меру.


— Коль я оса, остерегайся жала.


— А я его возьму да вырву прочь.


Сперва найди его.


— Да кто ж не знает,
Где скрыто жало у осы? В хвосте.


— Не, в языке.


— А в чьем, скажи.


— Дурак!
В твоем, раз о хвосте сболтнул. Прощай!


— Как! Мой язык в твоем хвосте! Ну нет!
Я дворянин!


— А вот сейчас проверим.

Разъярившаяся от столь наглого обращения Катарина ударяет Петруччио. Тот не теряется.


— Ударь еще — я сдачи дам, клянусь

Катарина тоже не теряется и приводит весьма веский довод:


— Тогда с гербом простись:
Меня прибьешь — так ты не дворянин,
А герб не дворянину не положен.


— Ну полно, Кет! Ну, не смотри так кисло.


— Я кисну от кислятины всегда.


— Здесь нет кислятины — так и не кисни.


— Нет есть, нет есть.


— Где, покажи?


— Нет зеракла с собой.


— Так это я?


— Хоть молод, а догадлив.


— Сердись, не страшно. Мне с тобой приятно.
Мне говорили — ты строптива, зла,
Но вижу я — все эти слухи ложны.
Ты ласкова, приветлива на редкость,
Тиха, но сладостна, как цвет весенний;
Не хмуришься. Не смотришь исподлобья
И губы не кусаешь, словно злючка;
Перечить в разговоре ты не любишь
И с кротостью встречаешь женихов
Любезной речью, мягким обхожденьем.
Кто говорил мне, будто Кет хромает?
Клеветники! Нет, Кет стройна, как прутик
Ореховый. Смугла же, как орешек,
Но много слаще ядрышка его.
Пройдись, и я взгляну. Ты не хромаешь?


— Ступай. Болван, командуй над прислугой!


— Могла ли в роще выступить Диана
Так царственно, как в этом зале Кет?
Ты стань Дианой, а Диана — Кет;
Кет станет скромной, а Диана — резвой.


— Да где таким речам вы научились?


— Экспронты — от природного ума.


— Пошли б вы лучше спать.


— Я собираюсь спать в твоей постели.
Оставим болтовню. Я буду краток:
Отец тебя мне в жены отдает;
В приданом мы сошлись, а потому
Я на тебе женюсь добром иль силой..
Клянусь тем светом, что позволил мне
Узреть и полюбить твою красу, —
Ни за кого другого ты не выйдешь.
Рожден я, чтобы укротить тебя
И сделать кошку дикую — котенком,
Обычной милою домашней киской.
Вот твой отец. Отказывать не вздумай!
Я должен мужем быть твоим — и буду!

Итак, о свадьбе жених и отец невесты сговорились так быстро, что никто и оглянуться не успел. При этом Петруччио еще и пари заключил, что укротит свою красотку и сделает ее нежнее шелка. Да вот приходит время, а жених не соизволил прийти на венчание, тем самым сделав посмешищем в глазах людей семейство Баптисты. Катарина в гневе:


— Я говорила вам, что он дурак
И прячет злость свою за наглостью своею.
А чтоб ему прослыть весельчаком,
Готов посватать тысячу невест,
Назначить свадьбу, пригласить друзей
Не помышляя вовсе о женитьбе.
В лицо теперь мне пальцем будут тыкать:
Она, мол, стала бы женой петруччо,
Когда б на ней изволил он жениться.

Но вот в конце-то концов появляется Петруччио. Он одел старую куртку и старые трижды перелицованные штаны; сапоги его служили свечными ящиками — один застегнут пряжкой, другой подвязан шнурком; старый ржавый меч из городского арсенала с изломанной рукояткой, отбитым острием и без ножен. На лошади — изъеденное молью седло, и стремена друг с другом в родстве не состояли. Вдобавок еще лошадь больна сапом, холка сбита, зубы шатаются, селезенка ёкает, кожа в болячках, суставы распухли; страдает желтухой и головокружением; ее грызут глисты, спина с изъяном, лопатки торчат, на передние ноги припадает, удила сломаны, а недоуздок из бараньей кожи, да его, видно, так часто натягивали, чтобы лошадь не свалилась, что он разорвался и теперь в нескольких местах связан узлами. Подпруга сшита из шести кусков, а подхвостник бархатный с дамского седла; на нем именные буквы, красиво выложенные гвоздиками, и связан он бечевкой.

Во время состоявшегося-таки венчания в церкви, все присутствующие решили, что Катарина дитя-ягненок рядом с Петруччио, он же сам дьявол и черт. Она, бедняжка, вся тряслась, а он отчаянно ругался.


Когда же кончился обряд венчанья,
Потребовав вина и тост заздравный,
Так гаркнул, словно он на корабле
С матросами пирует после бури.
Мускат весь выпил и плеснул опивки
В лицо пономарю из-за того лишь,
Что тот своею жидкой бороденкой
К нему тянулся, будто ждал подачки.
Потом невесту обхватил за шею
И так ее он звонко чмокнул в губы,
Что эхо в сводах церкви отдалось.

На этом оскорбления не закончились. Петруччио отказался присутствовать со своей женой на свадебном пиру и отправился в путь не солоно хлебавши. Ничьи уговоры не подействовали на него. Наконец до уговоров снизошла и Катарина, потом перешла на крик. Все напрасно. Петруччио с невозмутимым тоном ответил ей:


— Не топай, киска, не косись, не фыркай —
Я твоему добру хозяин полный,
А ты теперь имущество мое:
Мой дом, амбар, хозяйственная утварь,
Мой конь, осел, мой вол — все, что угодно.

И вот это «все что угоднр», измученное в пути, прибывает в дом Петруччио. А он и не думает приласкать свою жену, а заявляет:


— Свое правление я мудро начал.
Надеюсь, что и завершу успешно.
Мой сокол голоден и раздражен.
Пока не покорится — есть не дам,
А то глядеть не станет на добычу.
Еще есть способ приручить дикарку,
Чтобы на зов хозяина бежала:
Мешать ей спать, как ястребу, который
Не хочет слушаться, клюет и бьется.
Кет голодна и снова не поест;
Ночь не спала, другую спать не будет.
Сперва придрался к мясу, а теперь
К постели придерусь: перину сброшу,
Подушки, одеяла расшвыряю,
Твердя при этом, что скандал я поднял
Единственно из-за вниманья к ней.
Всю ночь она, конечно, спать не сможет,
А чуть задремлет — я начну ругаться
И ей не дам уснуть ни на минуту.
Вот способ укротить строптивый нрав.
Кто знает лучший, пусть расскажет смело —
И сделает для всех благое дело.

Катарина в отчаянии:


— Чем хуже мне, тем бешеней Петруччо.
Ужель на мне женился он затем,
Чтоб голодом морить свою супругу?
Когда стучался нищий в наши двери,
И то он подаянье получал
Иль находил в других местах участье.
Но мне просить еще не доводилось,
И не было нужды просить, а ныне
Я голодна, смертельно спать хочу,
А спать мешают бранью, кормят криком,
И самое обидное — что он
Любовью это смеет объяснять,
Как будто, если б я спала и ела,
Болезнь могла грозить мне или смерть.
Достань какой-нибудь еды мне, Грумио.
Не важно — что, лишь было бы съедобно.

Слуга Грумио, наученный Петруччио, вежливо, но с издевкой спрашивает:


— Ну а телячья ножка, например?


— Чудесно! Принеси ее скорей!


— Боюсь, она подействует на печень.
Что скажите о жирной требухе?


— Люблю ее. Неси, мой милый Грумио.


— Нет, впрочем, вам и это будет вредно.
А, может быть, говядины с горчицей?


— О, это блюдо я охотно съем.


— Пожалуй, вас разгорячит горчица.


— Ну принеси мне мяса без горчицы.


— Нет, так не выйдет, я подам горчицу,
Иначе вам говядины не будет.


Неси все вместе иль одно — что хочешь.


— Так значит принесу одну горчицу?


— Вон убирайся, плут, обманщик, раб!
Меня ты кормишь только списком блюд.
Будь проклят ты с твоею гнусной шайкой,
Что лишь смеется над моей бедой!
Пошел отсюда вон!

Прошло время. Юная чета отправляется в гости на пир к Баптисте. Петруччио торопит Катарину:


— Скорей, скорей, скорее — едем к тестю!
Вот дьявол, как сияет солнце ярко!

Катарина в недоумении возражает:


— Какое солнце? — На небе луна.


— А, я сказал, что солнце ярко светит.


— Иль это не луна? Иль я слепа?


— Клянусь я сыном матери моей,
Короче говоря, самим собою,
Светить мне будет то, что я назвал.
Сказал я — солнце, значит будет солнце.
Эй, поворачивайте лошадей!
Все спорит, спорит, только бы ей спорить!


— Прошу, поедем, раз уж мы в пути,
Ну пусть луна, пусть солнце — что хотите;
А назовете свечкою, клянусь,
Что это тем же будет для меня.


— Я говорю, что солнце.


— Да, конечно.


— Нет, то волшебница-луна. Ты лжешь.


— Луна, конечно же, царица ночи.
А скажите, что солнце — будет солнце.
Подобны вы изменчивой луне,
Но как бы ни назвали, — так и есть,
И так всегда для Катарины будет.


— Вперед, вперед! Катиться должен шар
По склону вниз, а не взбираться в гору.
Но тише! Кто-то к нам сюда идет.

А идет им настрелять старик. И тут Петруччио восклицает:


— Синьора, добрый денгь! Куда спешите? —
Кет, милая. По совести скажи,
Не правда ли, прелестная девица?
Румянец спорит с белизной на щечках!
Какие звезды озаряют небо
Такою красотой, как эти глазки —
Ее прелестнейший и юный лик?
Еще раз добрый день, моя синьора!
Кет, поцелуй красотку молодую.

Катарина вдруг неожиданно подхватывает игру Петруччио. Она сладостным голоском продолжает:


— Привет прекрасной, юной, нежной деве!
Куда идешь ты? Где твоя обитель?
Как счастливы родители, имея
Такое дивное дитя! Счастливец
Тот, кто веленьем благосклонных звезд
Тебя женою назовет своею.

Петруччио вдруг заводит иную песню:


— Опомнись, Кет! В своем ли ты уме?
Ведь это же мужчина, дряхлый старец,
А вовсе не прекрасная девица.

Катарина снова поддерживает своего мужа:


— Достойнейший отец! Прости ошибку.
Глаза мои так ослепило солнцем,
Что до сих пор все кажется зеленым.
Теперь я вижу — ты почтенный старец.
Прости мне эту глупую оплошность.

Бедный старик так и опешил от услышанного.

Но вот молодая чета прибыла в дом Баптисто. А там Бьянка устраивает капризы. Тогда Петруччио решает показать всему тестиному дому, как ему удалось укротить Катарину. Баптиста принимает тот факт, что зять выиграл пари и на радостях хочет прибавить к выигрышу еще двадцать тысяч крон. В ответ Петруччо произносит:


— Чтоб мой заклад достался мне по праву,
Я покажу вам, как она послушна,
Какою стала кроткой и любезной.
Вот ваших дерзких жен ведет она,
В плен взяв их женской силой убежденья.

И, обращаясь к Катарине, он говорит:


— Кет, шапочка уродует тебя
Скинь эту гадость, на пол сбрось сейчас же.

Катарина полностью подчиняется. Женщины тут же начинают осуждать ее за эту покорность:


Дай бог мне в жизни горестей не знать,
Пока такой же дурой я не стану!


Такое поведенье просто глупо.

Петруччио на эти возгласы не обращает никакого внимания и просит Катарину:


— Кет, объясни строптивым этим женам,
как следует мужьям повиноваться.

И Катарина начинает увещевать строптивых жен:


— Фи, стыдно! Ну не хмурь сурово брови
И не пытайся ранить злобным взглядом
Супруга твоего и господина.
Гнев губит красоту твою, как холод —
луга зеленые; уносит славу,
Как ветер почки. Никогда, нигде
И никому твой гнев не будет мил.
Ведь в раздраженье женщина подобна
Источнику, когда он взбаламучен,
И чистоты лишен, и красоты;
Не выпьет путник из него ни капли,
как ни был бы он жаждою томим.
Муж — повелитель твой, защитник, жизнь,
Глава твоя, В заботах о тебе
Он трудится на суше и на море,
Не спит ночами в шторм, выносит стужу,
Пока ты дома нежишься в тепле,
Опасностей не зная и лишений.
А от тебя он хочет лишь любви,
Приветливого взгляда, послушанья —
Ничтожнейшей оплаты за труды.
Как подданный обязан государю,
так женщина — супругу своему.
Когда ж она строптива, зла, упряма
И не покорна честной воле мужа,
Ну чем она не дерзостный мятежник,
Предатель властелина своего?
За вашу глупость женскую мне стыдно!
Вы там войну ведете, где должны,
Склонив колена, умолять о мире;
И властвовать хотите вы надменно
Там, где должны прислуживать смиренно.
Не для того ль так нежны мы и слабы,
Не приспособлены к невзгодам жизни,
Чтоб с нашим телом мысли и деянья
Сливались в гармоничном сочетанье.
И я была заносчивой, как вы,
Строптивою и разумом и сердцем.
Я отвечала резкостью на резкость,
На слово — словом; но теперь я вижу,
Что не копьем — соломинкой мы бьемся,
Мы только слабостью своей сильны.
Чужую роль играть мы не должны
Умерьте гнев! Что толку в спеси вздорной?
К ногам мужей склонитесь вы покорно;
И пусть сурпуг мой скажет только слово,
Свой долг пред ним я выполнить готова.

Петруччио в восторге:


— Ай да жена! Кет, поцелуй! Вот так!

И Катарина со страстью целует своего Петруччио. Тот едва переводит дух от счастья и говорит строптивым женам:


— Сулит любовь такая нам покой и радость,
Власть твердую, разумную покорность,
Ну, словом, то, что называют счастьем».

Поэтическое наследие Вильяма Шекспира столь обширно и столь великолепно, что, действительно, верится с трудом: один ли человек создал этот огромнейший мир. Надо сказать, театральная деятельность в те времена требовала несметного количества пьес в связи с малочисленностью зрителей и необходимостью как можно быстрее менять репертуар. И поэтому к написанию драматических произведенийохотно привлекались все способные на создание их авторы. Они вносили свою лепту если не в качество, то уж в количество пьес несомненно. Тексты их охранялись самым тщательнейшим образом. Театры не хотели, чтобы другие труппы имели возможность ставить спектакли по их пьесам. Поэтому рукописи создавались в одном экземпляре. Даже актерам весь текст целиком не был доступен. Каждый имел отрывки только своей роли.

Двадцать пять лет Шекспир отдавал театру своей талант, а театр ему жизнь, наполненную бурным биением неутомимого ритма. Он хорошо зарабатывал и, благодаря этому имел обустроенный быт и возможность достойно содержать свою семью. Но трагедия в его непридуманной жизни не обошла драматурга стороной. Он потерял своего одиннадцатилетнего сына, и горе это пережить было невозможно. Оно осталось навсегда в душе. Вильяма Шекспира.

В сорок восемь лет он ушел из театра и вернулся в свой родной город к своей семье. Что заставило его сделать этот шаг? Кто знает? Может быть, это была болезнь? Может быть, надорвался от обилия работы? Может быть, пресытился ей?

Когда великий драматург перешагнул полувековой рубеж своей жизни, он распрощался и со своим пребыванием на земле. Есть предположение, что поэт умер после пирушки, на которой ни в чем себе не отказывал. Что ж, эта легкая смерть достойна того, кто так щедро одарил своим талантом все человечество.


Поэта внутренний горячий свет слепит.
Бледнея, он встает, шагает торопливо;
Над грозной головой сиянье – точно грива,
Неукротимый мозг прозрачнее стекла,
Мелькают образы в нем, души и тела.
Просеивает он весь мир как бы сквозь сито.
В ладонях стиснутых вся жизнь людей сокрыта.
Умеет извлекать из человека он
Сверхчеловеческий, неповторимый стон.
Шекспир, как океан, порой непроницаем.
Его творения мы с дрожью созерцаем
И чувствуем, как он вскрывает нашу грудь,
Чтоб в тайники души бесстрашно заглянуть. (В. Гюго)

Прах великого драматурга был похоронен под алтарем стратфордской церкви. По указанию Шекспира над местом, где он был погребен, положена доска с надписью, которая гласит: «Добрый друг, во имя Иисуса, не извлекай прах, погребенный здесь. Да благословен будет тот, кто не тронет этих камней, и да будет проклят тот, кто потревожит мои кости».

Почему Шекспир позаботился о столь странной надгробной надписи? Мистический во многих своих произведениях, возможно, он знал большее, нежели мы, и знал, что покой усопших – это святая святых.

Через семь лет после кончины поэтавышло собрание его произведений. Дело это было, безусловно, трудное и хлопотное, порой имеющее детективный привкус: ведь стихи и пьесы приходилось, случалось, долго разыскивать. И свершили его два скромных актера Джон Хеминг и Генри Кондел, сказав при этом: «Мы лишь собрали пьесы и оказали услугу покойному автору, приняв на себя опеку над его сиротами. Мы желали сохранить память столь достойного друга и товарища на жизненном пути, каким был наш Шекспир».

Нижайший наш поклон этим прекрасным людям.

«Ликуй же, Британия – родина Вильяма Шекспира! Ты можешь гордиться тем, кому все театры Европы должны воздать честь. Шекспир принадлежит не только своему веку, но и всем временам! Все музы были еще в цвету, когда он явился, подобно Аполлону, чтобы усладить наш слух, и подобно Меркурию, чтобы нас очаровать. Сама Природа гордится его творениями и с радостью облачится в наряд его поэзии! Этот наряд был из такой чудесной пряжи и так великолепно соткан, что с тех пор Природа не снисходит до созданий подобных». (Б. Джонсон)

Свершился круг жизни Поэта. Проходят века…


Украдкой время с тонким мастерством
Волшебный праздник создает для глаз.
И в то же время в беге круговом
Уносит все, что радовало нас.
Часов и дней безудержный поток
Уводит лето в сумрак зимних дней,
Где нет листвы, застыл в деревьях сок,
Земля мертва и белый плащ на ней.
Свой прежний блеск утратили цветы,
Но сохранили душу красоты.

Былины Руси.

В то время как Европа успела создать античное искусство и искусство Возрождения, Русь все еще продолжала пребывать во временах древности и пересказывала былины о богатырях, на которых и уповала в своих бесконечных бедах: придут, мол, победят, помогут люду бедному хотя бы в мечтах его.

Первым богатырем земли русской был Илья Муромец.

«Родился он в славном городе во Муромле, во селе Карачарове. Сиднем сидел Илья Муромец крестьянский сын, сиднем сидел цело тридцать лет. Уходил государь его батюшка со родителем со матушкою на работушку на крестьянскую. Как приходили две калики перехожие под тое окошечко, говорят калики таковы слова:

— Ай же ты, Илья Муромец, крестьянский сын! Отворяй каликам ворота широкия, пусти-ка калик к себе в дом.

Ответ держит Илья Муромец:

— Ай же вы, калики перехожия! Не могу отворить ворот широких, сиднем сижу цело тридцать лет. Не владею ни руками, ни ногами.

Опять говорят калики перехождие:

— Выставай-ка, Илья, на резвы ноги, отворяй-ка ворота широкие, пускай-ка калик к себе в дом.

Выстовал Илья на резвы ноги, отворял ворота широкие и пускал калик к себе в дом. Проходили калики перехожие, они крест кладут по-писанному, поклон ведут по-ученому, наливают чарочку питьица медвяного, подносят-то Илье Муромцу. Как выпил-то чару питьица медвяного, богатырского, его сердце разгорелося, его белое тело распотелося. Воспроговорят калики таковы слова:

— Что чувствуешь в себе, Илья?

Бил челом Илья, калик поздравствовал:

— Слышу в себе силушку великую.

Говорят калики перехожие:

— Будешь ты, Илья, великим богатырем, и смерть тебе на бою не писана: бейся-раться со всяким богатырем и со всею поляницею удалою.

Тут калики потерялися. Пошел Илья ко родителю ко батюшке на тую работу на крестьянскую, очистить надо пал от дубья-колодья: он дубье-колодье все повырубал, в глубоку реку повыгрузил, а сам и сшел домой. Выстали отец с матерью от крепкого сна – испужалися: «Что это за чудо подеялось?» Работа-то была поделана, и пошли они домой. Как пришли домой, видят: Илья Муромец ходит по избе. Стали они его спрашивать, как он выздоровел. Илья и рассказал им, как приходили калики перехожие, поили его питьицом медвяным: и с того он стал владеть руками и ногами, и силушку получил великую».

Отчего же это богатырь земли русской тридцать лет не мог ни ноженькой, ни рученькой шевельнуть? Не воплощен ли в образе Ильи Муромца русский народ, скованный по рукам и ногам страшной татарской силою?

«Напутствовали Илью Муромца калики перехожие:


Воля вольная тебе да путь широкая!
Поезжай-ка во четыре во все стороны,
Поезжай-ко ты выдь с богом во чисто поле,
Находи-ко ты могучих богатырей.

Поскакал Илья Муромец на своем богатырском коне по земле родной искать себе сотоварищей.


Он поехал тут во чисто поле;
Он наехал богатырей в белых шатрах;
Во-первых нашел Добрынюшку Никитича,
Во-вторых нашел Алешеньку Поповича;
Он ведь тут с ими скоро всё знакомитсе;
Он побраталсе крестами золотыми тут.
Называет их крестовыми все братёлками.
Как наедут поганы люди, супостатные,
Так заботушка их буйным головушкам.

Да и жил тогда на земле русской страшный Соловей-разбойник.


Как у той ли-то у грязи-то у черноей,
Да у той ли у березы у покляпыя,
Да у той ли речки у Смородины,
Да у того креста у Левонидова,
Сидит Соловей-разбойник во сыром дубу,
Сидит Соловей разбойник Одихмантьев сын,
А еще свищет Соловей да по-соловьиному,
Ён крычит, злодей-разбойник, по-звериному
И от него ли-то от посвисту соловьяго,
И от него ли-то от покрику звериного,
То все травушки-муравы уплетаются,
Все лазоревы цветочки осыпаются,
Темны лесушки к земле все приклоняются,
А что есть людей, то все мертвы лежат.
Илья Муромец спустил коня да й богатырского,
Он поехал-то дорожкой прямоезжею,
С горы на гору стал перескакивать,
Мелки речушки, озерка промеж ног спущал.
Подъезжает он ко речке ко Смородинки,
Да ко той он ко грязи он ко черноей,
К тому славному кресту ко Левонидову.
Засвистел-то Соловей да й по-соловьему,
Закричал злодей-разбойник по-звериному,
Да й лазоревы цветочки осыпалися,
Темны лесушки к земле все приклонилися.
Его добрый конь да богатырский потыкается,
Ай как лихой-то казак да Илья Муромец
Берет плеточку шелковую в белу руку,
А он бил коня, а по крытым ребрам;
Говорил он, Илья, да таковы слова:


Ах ты, волчья сыть да й травяной мешок!
Али ты идти не хочешь, аль нести не мочь?
Что ты на корзни, собака, потыкаешься?
Не слыхал ли посвисту соловьяго,
Не слыхал ли покрику звериного,
Не видал ли ты ударов богатырских? –
Ай тут казак да Илья Муромец
Да берет-то он свой тугой лук разрывчатый,
Во свои берет во белы во ручушки,
Ён тетивочку шелковинку натягивал,
А он стрелочку калену накладывал,
А он стрелял в того Соловья-разбойника,
Ёму выбил право око со косичею.
Ён спустил-то Соловья да на сыру землю,
Притянул его ко правому ко стремечки булатному,
Ён повез его по славну по чисту полю,
Мимо гнездышка повез да Соловьиного.

Так Илья Муромец освободил землю русскую от нечисти омерзительной. Благодарен ему был русский люд, да, по правде сказать, обидели однажды богатыря славного. Вот как дело-то обстояло-то.


Славный Владымир стольнё-киевский
Собирал-то он славный почестен пир
На многих князей он и бояров,
Славных, сильных, могучих богатырей;
А на пир-то он не позвал
Старого казака Илью Муромца.
Старому казаку Илье Муромцу
За досаду показалось то великую,
Й он не знает, что ведь сделати
Супротив тому князь Владымиру.
Выходил Илья он да на Киев-град,
И по граду Киеву стал он похаживать,
И по матушки божьи церкви погуливать.
На церквях-то он кресты все да повыломал,
Маковки он золоченые все повыстрелял.
Да кричал Илья во всю свою голову,
Во всю голову кричал он громким голосом:


— А й же пьяницы вы, голюшки кабацки!
Да и выходите из кабаков, домов питеинных,
И оберайте-тко вы маковки да золоченыи,
То несите в кабаки, в домы питейные,
Да не пейте-тко да вина досыта.


Молодой-то Добрынюшка Микитович
Ён скорешенько-то стал да на резвы ноги,
Кунью шубоньку накинул на одно плечко,
Да и шапочку соболью на одно ушко,
Выходил он со столовою со горенки,
Да й пошел палатой белокаменной,
Выходил Добрыня он во Киев-град,
Пришел к старому казаке к Илье Муромцу,
Да он крест-то клал по-писаному,
Да й поклоны вел да по-ученому,
А ще бил-то он челом да низко кланялся
А й до тых полов и до кирпичныих,
Да й до самой матушки сырой-земли.
Говорил-то он Илье да таковы слова:


— А й же братец ты мой да крестовыи,
Старый казак да Илья Муромец!
Я к тебе послан от князя от Владымира
А й позвать тебя да й на почетен пир, —


Еще старый-то казак да Илья Муромец
Скорешенько встал он на резвы ножки,
Выходили они на стольный Киев-град,
Пошли они ко князю ко Владымиру
Да й на славный-то почетный пир.
Тут кормили его ествушкой сахарною,
А й поили питьнцем медвяным.
Они тут с Ильей и помирилися.

Когда пиры кончилися медвяные, начались битвы героические. Появилось в земле русской Идолищо проклятое.


Наехало погано тут Идалищо,
Одолели как поганы вси татарева,
Как скоро тут святые образы были поколоты,
Да в черны-то грязи были потоптаны,
В божьих-то церквях он начал тут коней кормить.
Как это сильноё могуче тут Иванищо,
Хватил-то он татарина под пазуху,
Вытащил погано на чисто поле,
А начал у поганого доспрашивать:


— Ай же ты, татарин, да неверный был!
А ты скажи, татарин, не утай себя:
Какой у вас, погано, есть Идалищо,
Велик ли-то он ростом собой да был? –

Говорит татарин таково слово:


— Как это у нас погано, есть Идалищо,
В долину две сажени печатная,
А в ширину сажень была печатная,
А головища что ведь люто лохалищо,
А глазища что пивные чашища,
А нос-то на роже он с локоть был. –


Как хватил-то он татарина тут за руку,
Бросил он ёго в чисто полё,
А разлетелись у татарина тут косточки.

Так победил Иванищо проклятое Идалищо. А Алеша Попович сражался с Тугариным Змеем.


В вышину ли он, Тугарин, трех сажен,
Промеж плечей косая сажень,
Промеж глаз калена стрела,
Конь под ним как лютый зверь,
Из хайлища пламень пышет,
Из ушей дым столбом валит.
Вот Тугарин почернел, как осенняя ночь,
А Алеша Попович стал как светел месяц.

И в битве жаркой-пламенной победил Тугарин-змея. А Добрыня Никитич вступил в битву со змей Горынищо о трех головах.


Из-под западнёй да с-под сторонушки,
Да й не дождь дожжжит, да й то не гром гремит,
А й не гром гремит, да шум велик идет:
Налетела на молодого Добрынюшку
А й змеиныщо да то Горынищо,
А й о трех змеиныщо о головах,
О двенадцати оно о хоботах.
Говорило то змеиныщо таковы слова:


— А теперь Добрынюшка в моих руках
А в моих руках да в моёй воли!
А ще что я похочу, то над ним сделаю:
Похочу-то я молодого Добрынюшку,
Похочу Добрынюшку в полон возьму,
Похочу-то я Добрынюшку-то и огнем пожгу,
Похочу-то я Добрынюшку-то и в себя пожру.


Тут Добрынюшка с досадушки великою
Да ударил он змеинища Горынищо.
Еще пала-то змея да на сыру землю,
На сыру-то землю пало во ковыль-траву.
Молодои-то Добрынюшка Микитович
Очюнь смелой был да оворотистый
Да й вскочил-то он змеищу на белы груди,
Распластать-то ёй хотит да груди белыи,
Он хотит то ёй срубить да буйны головы.

Победил Добрынюшка змея трехголового – удача ему, а вот в родном-то дому дожидалась его жонка неверная.


А и стал Добрыня жену свою учить,
Он молоду Мирину Игнатьевну,
Еретицу-блядь-безбожницу:
Он первое ученье – ей руки отсек,
Сам приговаривает:


— Эта мне рука не надобна,
Трепала она, рука, Змея Горынчишша!

А второе ученье – ноги ей отсек:


— А и это де нога мне не надобна,
Оплеталася со Змеем Горынчишшем! –


А и третье ученье – губы ей обрезал
И с носом прочь:


— А и эти-де мне губы не надобны,
Целовали они Змея Горынчишша! –


Четвертое ученье – голову ей отсек
И с языком прочь:


— А и эта голова не надобна мне,
И этот язык не надобен,
Знал он дела еретическия!

Так безжалостно расправился со своей неверной жонкой Добрыня Никитич. Довела, видать, больно уж. А потом Добрынюшка освободил из логова змеиного красну девицу Забавушку Путятичну.

Ай, и были на земле русской отважные боевые девицы, ай, прям как какие амазонки русские. Случились неполадки в родном селе,


И тут девушка-чернавушка,
Бросила она ведро кленовоя,
Брала коромысла кипорисова,
Коромыслом тем стала она помахивати,
По тем мужикам новгородскием,
Прибила уж много до смерти.

Многи жонки к колдунам ходили судьбинушку свою попробовать прознать. Колдун им вещал:

«Давай ручку, красавица! давай загадаю, всю правду скажу. Я и впрямь колдун; знать, не ошиблась ты, знать, правду сказало сердечко твое золотое, что один я ему колдун, и правды не потаю от него, простого, нехитрого! Да одного не спознала ты: не мне, колдуну, тебя учить уму-разуму! Разум не воля для девицы, и слышит всю правду, да словно не знала, не ведала! У самой голова — змея хитрая, хоть и сердце слезой обливается! Сама путь найдет, меж бедой ползком проползет, сбережет волю хитрую! Где умом возьмет, а где умом не возьмет, красой затуманит, черным глазом ум опьянит, — краса силу ломит; и железное сердце, да пополам распаяется! Уж и будет ли у тебя печаль со кручинушкой? Тяжела печаль человеческая!

Да на слабое сердце не бывает беды! Беда с крепким сердцем знакомится, втихомолку кровавой слезой отливается да на сладкий позор к добрым людям не просится: твое ж горе, девица, словно след на песке, дождем вымоет, солнцем высушит, буйным ветром снесет, заметет! Пусть и еще скажу, поколдую: кто полюбит тебя, тому ты в рабыни пойдешь, сама волюшку свяжешь, в заклад отдашь, да уж и назад не возьмешь; в пору во-время разлюбить не сумеешь; положишь зерно, а губитель твой возьмет назад целым колосом!

Дитя мое нежное, золотая головушка, схоронила ты в чарке моей свою слезинку-жемчужинку, да по ней не стерпела, тут же сто пролила, словцо красное потеряла, да горем-головушкой своей похвалилася! Да по ней, по слезинке, небесной росинке, тебе и тужить-горевать не приходится! Отольется она тебе с лихвою, твоя слезинка жемчужная, в долгую ночь, в горемычную ночь, когда станет грызть тебя злая кручинушка, нечистая думушка — тогда на твое сердце горячее, все за ту же слезинку, капнет тебе чья-то иная слеза, да кровавая, да не теплая, а словно топленый свинец; до крови белу грудь разожжет, и до утра, тоскливого, хмурого, что приходит в ненастные дни, ты в постельке своей прометаешься, алу кровь точа, и не залечишь своей ранки свежей до другого утра!»

Удивительный женский образ создал русский народ об Авдотье Рязаночке, которая вызволила из турецкого полона людей русских. Вот эта былина:


Славные старые король Бахмет турецкие
Воевал он на землю россейскую.
Разорил Казань-те город напусто,
Он в Казани князей-бояр всех вырубил,
Да и княгинь-боярыней –
Тех живых в полон побрал.
Полонил он народу много тысячи.
Только в Казани во городи
Осталась одна молодая жонка Авдотья Рязаночка.
Она пошла в землю турецкую
Да ко славному королю Бахмету турецкому,
Да она пошла полону просить.
Шла-де она не путем, не дорогою,
Да глубоки-ты реки, озера широкие
Те она пловом плыла.
А чистые поля те широкие,
Воров-разбойников тех ополдён прошла.
Да прошла-де темны-ты леса дремучие,
Лютых зверей тех ополночь прошла.
Приходила во землю турецкую
Ко славному королю Бахмету турецкому.
Да она бьет королю-де челом, низко кланяется:


— Да ты, осударь, король-де Бахмет турецкий,
Я пришла, сударь, к тебе сама да изволила,
Не возможно ли будет отпустить мне народу
Сколько-нибудь пленного,
Хошь бы свово-то роду-племени?


Да те речи королю полюбилисе,
Говорит славный король Бахмет турецкие:


— Ай же ты, молода жонка Авдотья Рязаночка,
Да умей попросить у короля полону-де головушку,
Да которой головушку боле век не нажить буде.

Да говорит молодая жонка Авдотья Рязаночка:


— А й ты, славный король Бахмет турецкие!
Я замуж выйду да мужа наживу,
Да у меня будет свёкор, стану звать батюшко,
Да у меня будет свекровка, стану звать матушкой.
Да я буду у них снохою слыть,
Да поживу с мужем да сынка рожу,
Да воспою — воскормлю, у меня и сын будё,
Да станет меня звати матушкой.
А не нажить мне той буде головушки,
Да милого-то братца любимого.
И не видать-то мне братца буде век и по веку. –


Да те речи королю прилюбилися,
Говорил он жонке таково слово:


— Ай же ты молодая жонка Авдотья Рязаночка!
Да убили и у меня милого братца любимого,
Ты бери-тко народ своей полоненые,
Да уведи их в Казань до единого,
Да ты бери себе золотой казны,
То ли только бери тебе, сколько надобно.

И увела милая Авдотья Рязаночка из полона народ родной.

Таковы славны богатыри да девицы на Руси жили. Но, видать, не сладко им было: то земля под ними проваливалась: земная твердь не держала — «по колено в земелюшку погрязывали, а то и по грудь» богатыри борющиеся. То пути-дороги перед ними не было: вот лежит у развилки дорог камень-валун, мохом поросший, а на нем написано: в какую сторону не пойди – всюду смерть найдешь то коню своему, то себе самому. Отчего бы это?.. Быть может, сам-то народ русский прекрасен, да условия нехороши?


Россия – мать, как птица тужит
О детях: но – ее судьба,
Чтоб их терзали ястреба. (А. Блок)

Русь времен Ивана Грозного.

В то время, как в Западной Европе близилось наступление Нового Времени – появилась мануфактурная промышленность, и вслед за ней начали складываться зачатки капиталистических отношений, Русь пребывала во временах древности. Отчего бы это? Вот некоторые причины. Первое: быть может, она была несколько моложе западных государств. Второе: завоевания Древнего Рима не коснулись ее, а, следовательно, она не смогла получить тех знаний, которые привнесены были из времен Античности. Третье: огромные, труднопреодолимые расстояния и иной язык не давали возможности перенимать более передовой опыт. Четвертое: конечно же, трехсотлетнее пребывания и порабощение Руси Золотой Ордой, не принесшей зачатков цивилизации, а поддержавшей времена древние, дремучие. «Здесь думные бояре уперлись бородами в пупы, сопят сердито, думать ленивцы». (А. Толстой)

Но, пожалуй, главное – это несколько своеобразный характер русского народа: с ленцой, с желанием не утруждать себя сверх меры, пусть даже при этом жизнь будет хоть и похуже — зато посвободнее. Не случайно у русских есть весьма своеобразный герой сказок по имени Емеля, который даже с печи не желает спускаться, дабы добыть себе материальные ценности. По-щучьему веленью, мол, все сделается.

Приняв христианство, русские люди на «ура» приняли библейскую притчу о том, что богатому, словно верблюду, сквозь игольное ушко никак не пройти в рай, и предпочли оставаться бедными, но не «верблюдами». Здесь, мол, локоть погрызем, а вот в раю-то поблаженствуем. А ведь в той же Библии можно прочесть притчу диаметрально противоположного значения: нельзя таланты, то есть деньги, зарывать в землю, а надо делать из них новые деньги. Запад ориентировался именно на эту притчу. Русские на притчу о верблюде. Вот так и пошли разными путями.

Государство Российское времен ХУ1 века великими пространствами своими похвастаться еще не могло. На севере оно выходило к берегам морей Ледовитого океана, которые звались тогда Студеным морем. На юге рубежи Руси протянулись по руслам рек Днепра и Оки, на западе по берегам Финского залива, а на востоке – оно простиралось до предгорий Урала. Население Руси было настолько малочисленно, что от одной деревушки до другой неведомо сколько верст надо преодолеть – не считано, а о городах и говорить нечего.

«Повсюду здесь шелестят березовые рощи да густые заросли ельника, можжевельника да сосен величавых. Озера да мелкие лесные речушки, заросшие осокой, широко раскинулись. Несть числа им – извилистым, тенистым, зачастую очень глубоким. Рыбы всякой видимо-невидимо. А на лесных озерах, в тростниках беспечно дремлют дикие лебеди, перекликаясь с пухлыми лебедятами, да бобры греются на солнышке, высунув из воды свои мокрые, прилизанные спины.

По ночам рыси мяукают, заслышав оленя; медведи, ломая деревья, деловито снуют в чаще, чувствуют себя здесь полными хозяевами. Болот много. Не отличишь их от зеленых полян. На бархатной поверхности цветочки манят к себе, соблазняют, но горе тому, кто вздумает поверить им: засосет с головой! По ржавым зыбунам змеи ползают с кочки на кочку. Но страшнее всего леший. Его хохот, ауканье, свист и плач леденят душу. Ноги подкашиваются. Про него говорят, что он пучеглазый, с густыми бровями, зеленой бородой. Не дай бог с ним встретиться». (В. Костылев)

Природа Руси, по сравнению с Западной Европой, куда как суровее. А это значит, что земледельческие дела подвергались большему риску, и крестьянам по воле этой самой матушки-природы приходилось ох как несладко. О таких зимних стужах и трескучих морозах как на Руси, европеец и понятия не имел.

Не имел он понятия и о трехсотлетней жизни под каблуком монголо-татарского ига. И хотя Русь покончила с ним – окаянным, южные пределы постоянно подвергались нападениям жестоких татар. И все же русские объявили: столица их – красна-Москва – это третий Рим», потому как московские князья считали себя прямыми преемниками властителей «второго Рима – Византии».

Родовой аристократией на Руси были князья да бояре. Неродовитые княжеские холопы назывались дворянами. А 98 процентов державы составляли крестьяне. Вот тебе и третий Рим. Но хотелось величия. Что уж здесь поделаешь?

Надо сказать, что крестьяне не были тогда еще отягощены полным закрепощением. В осеннюю распутицу в течение двух недель они могли уйти от своего хозяина и найти себе другого – лучшего, нет ли, это уж как бог на душу положит. Но какая-то искорка надежды все же теплилась в натруженных руках. Время перехода крестьян от одного барина к другому называлось Юрьевым днем.

Своим чередом шла жизнь в царских белокаменных палатах. Непогодной ночью 1530 года у царя Василия Ш и царицы Елены Глинской родился сын, названный Иваном. Еще во время тягости своей, царица спросила старца юродивого: кого-де она родит. А старик тот, юродивый, ответил княгине: «Родится у тебя, пресветлая княгинюшка, Тит – широкий ум!»

В час рождения Ивана, как гласит легенда, по всей земле русской прогрохотал великий гром, проблистали молнии, да так, что основание земли поколебалось до самого своего сокровенного нутра. Родился царь Иван Васильевич, прозванный потом Иваном Грозным.

Надо сказать, что к тому времени в царской семье Рюриковичей появились явные признаки вырождения: младший брат Ивана был глухонемым недоразвитым ребенком, сын Ивана Федор страдал слабоумием, а самый младший – Дмитрий был поражен «черным недугом», то бишь эпилепсией.

Маленькому Иванушке не дано было запомнить своего отца, потому как он умер, когда сыну было всего лишь три года. Ивана короновали именно в этом возрасте. И пришлось младенцу высиживать долгими часами на государственных церемониях и выполнять бессмысленные ритуалы в тяжелых и душных царских одеяниях.

Вслед за отцом не стало и матери. Не долго она поласкала свое дитятко. В семь лет маленький царь стал круглым сиротой. Не с кем поиграть, не с кем поговорить, не к кому головушку приклонить. Тоска-скука окаянная. А то и страшные дни настают. Ужас душу и ум заполоняют. Памятны ему бунты черни людской, забрасывающей его каменьями, боярские, мятежные тени мечущиеся по темным углам палат каменных, угрозы, неведомо откуда приходящие.

«Достигнув зрелого возраста царь Иван не раз с горечью вспоминал свое детство. Чернила его обращались в желчь, когда он описывал обиды, причиненные ему – заброшенному сироте. Впечатления царя были столь впечатляющи, что их обаянию поддались историки. На основании царских писем Василий Ключевский создал знаменитый психологический портрет Ивана-ребенка. „В душу сироты, — писал он, — рано и глубоко врезалось чувство брошенности и одиночества“. Безобразные сцены боярского своеволия, превратили робость царевича в нервную пугливость. Ребенок пережил страшное нервное потрясение, когда бояре однажды на рассвете ворвались в его спальню, разбудили и перепугали насмерть. С тех пор в Иване начала развиваться подозрительность, глубокое недоверие к людям». (Р. Скрынников)

Подростком он вырос окаянным, любил отчаянно побезобразничать. В пятнадцать лет стал несостоятельным правителем державы русской, и править начал с опал да казней, которые перемежались забавами: то ходил на ходулях, потешая людей, то наряжался в саван, пугая их. «Юный Иван своими забавами напоминал юного Нерона. Окруженный оравой всадников и толпой собутыльников, он, с гиканьем носился по Москве, топтал копытами ни в чем не повинный народ. Якобы играючи, неистовые молодцы старались раздавить попавших под копыта горожан, как на охоте, загоняли молоденьких женщин и, приведши во дворец, насиловали». (Э. Радзинский) То-то потеха.

Бояре – хочешь не хочешь – делили с царем его игрища, а потом им, словно одуванчикам, головы секли почем зря. Оставшихся в живых ждала «кручина»: тюрьма да ссылка.

Но и сам Иван почувствовал, насколько тяжела шапка Мономаха – символ царской власти, водруженный на чело его. Жестокий урок получил он от народа, который любил потоптать копытами своей лошади на улицах и площадях. Этот народ вскоре показал ему не испуганное лицо, а решительное, готовое на все. По словам Ивана, его жизни грозила опасность: «изменники наустили бить народ и нас убити». Бунт едва удалось подавить. Вскоре был организован трехтысячный стрелецкий отряд для личной охраны государя.

При Иване У1 началось объединение Руси. Огнем и мечом был присоединен вольный город Новгород. На Балтике шла битва за выход к морю за порт Нарва. Покорены Казанское, Крымское и Астраханское ханства. На радостях «и старые, и юные вопили великими гласами, так что от приветственных возгласов ничего нельзя было расслышать».

В трилогии «Иван Грозный» Валентина Ивановича Костылева образ царя несколько идеализирован. Это и понятно: во времена сталинской тирании, когда был создан роман, по-иному и писать-то было нельзя, а то, по примеру современников грозного царя, недолго было бы и с жизнью распрощаться. Зато психологический портрет тирана и русский дух переданы Валентином Ивановичем бесподобно. Вот вместе с автором мы и заглядываем в землю русскую и видим там:

«Едет в Москву русский люд со всех сторон. Вдали чернеет хвоя взъерошенных могучих древних сосен. Густой, пьянящий запах смолы окутал все вокруг. Кукушка закуковала. Вокруг молодые сосенки топорщатся яркой пушистой зеленью. На ветвях, словно румяные яблочки, развесились яркокрасные птички.

А вот и улицы Москвы. Они постепенно становятся чище и оживленнее. На каждом перекрестке столб с иконой, а около него нищие дети, голуби. Снуют метельщики, прихорашивая деревянные мостовые, подняли тучи пыли, поиспугали голубей и ворон. За канавами по бокам дороги вытянулись длинные ряды лавок, харчевен. Пахнет паленым мясом, салом и рыбою.

Широкая сосновая просека ведет к боярским хоромам. Они обширны, бревенчаты, с башнями и многими лесенками. Узкие слюдяные окна открыты, видны ковры внутри на стенах. Извне, по бокам окон, раскрашенные светлой зеленью резные столбики, а над окнами – резьба. Крыши высокие, покатые, обложены дерном для предохранения от пожара. Невысокая ограда с громадными воротами вокруг хором. У ворот – страж с дубинкой.

Но улицам важно выступают солидные бабы в длинных сарафанах опустив глаза долу, телесами удобренные и святости хоть отбавляй. Лучше бы уж им в раю быть, с ангелами бога славить. Монахи бродят по улицам робко, с опаской оглядывались и поминутно крестились. Царь строго-настрого повелел стрельцам, чтобы монахи не предавались бы пьянственному питию и вину бы горячему. Даже сквернословить было запрещено. А ходить нагими, мыться вместе с бабами и вовсе каралось плетьми. Конные стражники разгоняли плетками толпы кабацких ярыжек, пьяниц, любителей поиграть в кости.

Стрельцам – царским воинам было строго-настрого наказано не обижать добропорядочных поселян, не обирать их, девок и баб не обольщать и не портить. Увы, трудное дело запретить самим девицам соблазнять стрельцов. Мужики норовят никуда не показываться, а девки смеются, выглядывают отовсюду, играют очами, станом красуются — как тут удержаться, особливо юнцам-молодчикам. Старики ворчат: «Беда с вами, молокососы: держитесь подальше от Фени – и греха будет мене». – «Легко сказать, дедушка. Сами, чай, знаете: козы во дворе – козел уже через тын глядит. Бог уж так сотворил».

Живет Москва. В Приказной избе день и ночь скрипят перья. Духота. Народищу толпится разного уйма. Пишутся указы: «опасные» грамоты рассылаются в попутные города и села воеводам, старостам, приставам, стрелецким начальникам. В Пыточной избе Малюта Скуратов у врагов царевых правду выпытывает, жжет их, за ребра на крючья навешивает, а в Печатном дворе Иван Федоров первую на Руси книгу печатает, «Апостол» называется.

Первопечатник с азартом говорит:

— Есть божья милость, его святая воля к просвещению разума. Наш царь-государь умыслил изложить печатаные книги, подобно греческим. А мы, смиренные слуги его, усердие приложили к тому, дабы достигнуть ту премудрость.

Иван Федоров взял из ящика вырезанные фигурки – крохотные чурочки, привезенные из немецкой земли мастерами печатного дела, заулыбался, стал рассказывать заглянувшему к нему парню:

— То буквица! – Буква «веди». А это – «како», а то – «пси». А всего-то три десятка с девяткою.

Дорога иноземным мастерам в царство Руси открыта широкая. Строят-украшают здесь они дворцы царские белокаменные да хоромы боярские.

Обширная торговая площадь перед Кремлем называется «Пожаром», потому что некогда это место выгорело дотла. Теперь эта площадь называется Красной. На «Пожаре» клокочет пестрая толпа: гудошники, блинники, сбитенщики, медвежатники-поводыри снуют в толпе наехавших в Китай-город нарядившихся крестьян. Крики, свистки, ржание коней, колокольный звон оглушают округу.

В Китай-городе близ Кремля курных изб почти не встречалось. Окруженные огородами с плодовыми деревьями и ягодными кустами, высятся нарядные бревенчатые хоромы. В них широкие сени и выкрашенные узорчатыми рисунками лестницы. В маленькие окна виднелись зеленые изразцовые печи, иконы. Лепота. Душа торжествует. Радостно мужу с женою и домочадцами в молчании и со вниманием и в кроткостоянии молитву сообща, по-семейному сотворить, да за трапезу чинно, без смятения и причуд сесть.

Сквозь деревья открывается чудесная картина раскинувшегося на холмах золотоглавого Кремля с его дворцами, зубчатыми стенами, соборами, башнями, а вокруг большое пространство, застроенное бревенчатыми домами и церквями, утопавшими в зелени.

В кремлевских хоромах царь Иван Васильевич внешностью таков, что его немедля можно признать за повелителя, хотя бы он и оказался в толпе четырехсот крестьян, одетый в простонародное платье. Сегодня он смущен и озадачен необычайным подарком, привезенным ему из Англии. Подарок этот – огромная железная клетка со львами. Перед тем, как пойти взглянуть на неведомых зверей, Иван Васильевич много думал о том: хорошо ли, что он согласился принять этот дар от заморских людей, к добру ли это? Не грешно ли?

Однако любопытство верх взяло. В сопровождении Малюты Скуратова отправился царь в большой темный сарай. Сыростью и острым едким духом повеяло на вошедших. Вот они – львы! Один из них, самый большой, с пышной седеющей гривой, мирно зевнул – открылась громадная клыкастая огненно-красная пасть. Царь в страхе перекрестился. Малюта тоже. Другой лев, поменьше, подошел вплотную к решетке и замер, остановив неподвижные, слегка презрительные глаза на Иване Васильевиче.

Царь, смущенно улыбнувшись, покосился на Малюту.

— Этак на меня еще никто не смотрел… — проговорил он едва слышно.

Другой лев, облизываясь, равнодушный кинул взгляд на царя, срыгнул, покачал головою, обмахнулся хвостом. Львы поразили правителя земли Русской своим гордым, величественным видом. Лицо его вытянулось, глаза сверкнули каким-то странным торжеством, в отсвете факелов проблеснули большие, сильные зубы Ивана Васильевича. Он смеялся, губы его шептали как бы в бреду:

— Твой царский род самый древний. Твой львиный род пережил Иудейское, Израильское, Вавилонское, Ассирийское, Египетское царства, и всякое разрушение и падение в горячих пустынях эфиопской земли… За это ты — царь – достоин уважения.

Лев стоял неподвижно с полуоткрытой пастью. Казалось, он действительно внемлет словам царя. Слышно было его медленное, тяжелое дыхание. Иван Васильевич ткнул наконечником копья в кусок мяса и протянул его за решетку.

— На, царь! Прими угощение из рук московского государя.

Оба льва вцепились в мясо, сарай сотрясся от страшного рыка зверей, оскаливших зубы. Весело расхохотался Иван Васильевич – и эти цари готовы сожрать друг друга.

Наутро царь Иван в шелковом полосатом халате, подпоясанным по-татарски кушаком, сидел у окна. Задумчиво глядел он на дворцовую площадь, там собирался на торжище народ, бродили козы по склонам холмов, пощипывали травку.

Вот Иван Васильевич решил навестить жену свою Анастасию. Анастасии недужилось. Она поднялась с постели бледная, исхудалая. По лицу ее пробежала ласковая улыбка. Глаза черные, печальные, смотрят страдальчески. Одна из мамок рассказывала ей утром, что в эту ночь под ее царицыным окном какая-то курица пела петухом. Люди хотели поймать ту курица, да она превратилась в черного ворона и улетела в ту сторону, где садится солнце.

Анастасия поведала мужу:

— Не к добру то, говорила вещунья. Если царь-батюшка пойдет войной на закат солнца, к морю, не послушается советников, — приключатся великие недуги, и смута страшная поднимется в государстве.

— Не слушай ты этих слов колдовских, печальница моя во все дни. – ответил ей муж. – Бледна ты и худа, как того не было вчера и позавчера. Не сглазил ли тебя кто, не обеспокоил ли кто, моя горлица?

Ему казалось, что царица хворает неспроста, что кто-то виноват в том. Цари, короли, их жены и дети во все времена недужили кому-нибудь на радость. Радуются и вида не кажут, лицемеры, окаянные, вселукавые души! Прикрываются добродетелью и любовью, а сами… Сатана перед крестным знамением отступает и исчезает вовсе, а они, лукавцы, крестным знамением и именем Христа прикрываются. Хуже они самого сатаны.

Анастасия через силу старается приободриться, участливо глядит в лицо мужа, спрашивает:

— Чем ты разгневан, государь?

Иван многое скрывает от царицы, щадя ее здоровье, но тут не вытерпел и, подозрительно оглянувшись кругом, плотно прикрыв двери, сказал:

— Упрекают меня мои первые вельможи – не советуюсь с ними, слушаю шепоты будто бы ласкателей. А сами о турецком султане и подумать не хотят. Великий Солиман золотыми буквами грамоту пишет мне о дружбе, а я пойду по их наущению разорять ханскую землю, Крым? Не хотят понять бояре, что погибель в безводных степях ждет войско. Добравшись до Крыма, едва половину войска приведешь туда, да какого войска! Голодного, убогого, усталого.

— Батюшка-государь, — сказала Анастасия. – Велика власть твоя и сердце твое любовью к государству напоено. Побереги себя, не будь подобен огню, тебя сжигающему. Бог мудрее нас. Он укажет своему помазаннику путь в делах земных.

А царь Иван уже думал думу о походе к Балтийскому-Западному морю, о завоевании крепости Нарва. И обратившись к жене, тихим голосом сказал:

— Бойся, Анастасия, толкать меня на убогий, прискорбный путь. Не отвращай меня из жалости от более достойной дороги. По ней прошли дед мой и отец мой со славою.

— Но ведь ты, батюшка, не снесешь обид и опасностей… Тебя погубят…

Она была прекрасна в эту минуту. Иван прижал ее руки к губам. Затем отошел от нее и, отвернувшись к окну, тяжело вздохнул.

— Помогай! Не по душе мне малое место, место тихое… Неужто до сих пор ты не поняла меня? Помни: царица ты, мать двух царевичей! Нам ли с тобой бояться обид? Пустое! Бог требует возвеличивать и прославлять дело рук моих предков. Могу ли я довольствоваться помыслами тех, кто у одра моего в дни недуга минувшего, хватались за скипетр, бороды друг другу рвали из-за первенства? Я остался жив, выздоровел. Но если бы умер? Они истребили бы друг друга и сгубили бы родину. Царям надлежит делать все вовремя. Холоп проспит лишнее – ему плеть, а государь коли проспит, — сделает несчастным все царство, особливо имея таких соседей, как немецкие рыцари. — С этими словами царь крепко поцеловал жену.

На улице стужа; огромная, чуткая, морозная московская ночь. Месяц небрежно раскидал зеленоватые лучи по крышам приземистых домишек, по изгородям и запорошенных снегом деревьям. Фиолетовые искорки в саду, сколько их! Ели в серебряных кокошниках, словно не снег держат они в своих широко раскинутых подолах, а целые россыпи чудесных самоцветов.

Утро наступило пригожее, ясное. Москва краше яблочка наливного. Красное лучистое солнце покрыло густым румянцем Кремль, сверкнули глянцевые полозья на крепком белоснежном насте. Купола и кресты церквей горят алым цветом, словно приветствуя новый день. Лепота яко во сне.

Сегодня должен был состояться московский собор. Как всегда, бояре в хмурой робости, переминаясь с ноги на ногу, бросали исподлобья вопрошающие взгляды на царя: в духе ли? Между собой толковали:

— Великая обида учинилась на Руси. В каждой царской грамоте мы видим свое боярское посрамление. Всех валят в одно: и бояр, и дворян, и детей боярских, и попов, и посадских людей, и пашенных мужиков – «черный люд»… Как то понять? Требует царь, дабы все мы в дружбе жили, меж собой совестясь, все за один… Как же это так? Стало быть боярин и пашенный мужик вместе выбирать себе судей станут. Гоже ли это? Не обидно ли? Скажи на милость!

— Царю всего двадцать лет, а упрямства на старика хватило бы.

— Ишь, побойчал, волчонок!.. Охрабрился не по совести!.. Узды нет!.. Все перевернул по-своему! – бессвязно бормотал боярин, опрокидывая чарку за чаркой. – Подожди, оборвут тебе твой жемчужный хвост.

— Гибнем! Слыханное ли дело, чтобы дворяне сидели в думе рядом с боярами? Святую древность, старину дедовскую попирают они своими сапожищами… Что им старина? Что им благородство предков? Из ничтожества явились они! Кто их отцы? Кто их деды? Псарями и то недостойны были у нас служить.

Мысли дикие, жуткие. Захотелось обратиться в черного ворона, улететь. Куда? На всей московской земле – волоститель Иван. Улететь в Польшу, Литву, в Свейскую землю. Туда, туда ушли многие…

Косые лучи солнца яркими полосами освещали сверху царское место. Царь стоял прямо, высоко подняв голову. На стройной фигуре его красиво сидел расшитый серебром шелковый кафтан, а голову украшал золотой, осыпанный драгоценными камнями, венец — шапка Мономаха. Говорили, что великую реликвию привезли от самого императора Константина. На самом деле она была монгольской работы, всего лишь татарский дар.

— Бояре! – сказал царь! – Бог наш, вседержитель, вразумил нас поднять победоносную хоругвь и крест честной, на великую брань с лютыми врагами нашими, немцами, разоряющими православные храмы, оскверняющие лютеранским лаянием наши святыни, нападающими на наших людей на рубеже и многая скверна сотворяющими во зло и хулу нам, еретически перекрестясь крестом. Настало время поднять наш меч веры и правды. Рыцарство не страшно нам! Государства, грабежом живущие, тлению подлежат, не должны жить. Завтра наши люди из конца в конец земли русской услышат царское слово, зовущее на битву!

Народ царя поддерживал, подсмеивался:

— Чужеземцы поганы, без бород, — «чур-чур», латынская харя. В Москве все с бородами, и у многих она долгая, густая, а у нехристей голый подбородок, словно у бесов, что жгут праведников на картине страшного суда.

Слышались тяжкие вздохи бояр.

— Что делать, князья-воеводы? Двинем вместе непобедимое войско – ведь царь один без товарищей словно нищий, так двинем вместе и посрамим вражескую гордыню!

— Да будет так! Аминь! – воскликнул митрополит. — Торжествуйте! Веселитесь и пойте! При звуке труб и рога торжествуйте перед царем-господом! Да шумит море, и все, что наполняет его! Да плещут реки, да ликуют горы перед лицом господа, ибо мы идем судить землю! Меч правды и силы да будет благословен! Он будет судить вселенную праведно и народы – мудро!

Но вот над Москвою расплылся грозным гулом мощный благовест соборных кремлевских колоколов. В небе повис огненный столб над самыми боярскими усадьбами. По иному заговорили. Юродивые заплясали и заплакали. Калики перехожие предрекали войну. Монахи – конец света. Хмурые старцы из деревенских – голод. Поползли «ахи» и «охи».

— О-о-ох, люди добрые! Спасите! Мы – тля! Дворы есть, пашня есть, а нечего есть. Сердечушко, братцы, горит!… Иной раз так боязно – не задохнуться бы! Так и жмет душу!

— Опять капель на нашу плешь. То на царя перекопского, то на татар нагайских, то на царя казанского надо-ти идти, а ныне на кого?

— Война войной, а я скитаюсь, бедный, с женишкою и детишками по чужим дворам маюсь. Сам-шест, а есть нечего, пить нечего, и платьишком ободрались, и ребятушки мои от скудости бродят по миру и кормятся именем христовым, а князья да бояре великим яством объедаются, в богачестве отолстевают. Когда же ссорятся бары, у холопов головы летят.

— Черному люду хоть вовсе ложись и помирай. Один так, другой – этак. Там – воевода, кнут, здесь – черти, бояре и дворяне, а на том свете и вовсе ад кромешный.

— Ах ты, господи, какая распутица в умах!

— Ничаво! Беда ум родит. На святой Руси живем, авось не пропадем…

Судит пересуживает русский народ.

Отправляясь в поход, муж жене говорил:

— Корми меня, лелей меня, еще пуще прежнего, государыня моя, напоследок! Изготовь мне и кус на дорогу. Бог и царь благословили нас в поход идти. Будь приветлива и ласкова, может и свидеться нам с тобой не приведется. Немцев бить идем. Порт Нарву защищать.

А женушка прижалась к могучей груди:

— Милый… Желанный… Не уезжай… Пускай была бы жизнь наша, как тихая вода.

— Эх ты, ягодка моя. Не бывает река всегда тихою. И туманы, и ветры, и грозы беспокоят ее. Хоть бы виделись нам сны узорные, и за то благодарение богу.

Умирать не хотелось. Большое любопытство появилось к жизни. Всколыхнулась вотчина. Азарт появился. На битву идем за порт Нарву. Старики расхрабрились, — куда тут! Стали разглагольствовать про старинные битвы. У молодежи глаза разгорелись: потянуло на волю, на поля бранные. Скоро войска в путь двинулись. Приутихли шуты и скоморохи. Нельзя уж стало им потешать народ на базарах. Слыханное ли дело – срамословие запретили. А без него, как без молитвы.

Собрались ратники в дорогу, хором запели:


Гуси летят-то, летят, расспросить лебедя хотят:
— Где ты, лебедь был, где ты, бедненький побывал?

Поют. А как же без песен? Русский человек никогда не воевал без песни, да и ничего без нее не делал. А уж ратнику песня и вовсе – первейший друг.

Январским днем русское войско перешло границу вблизи Пскова. Под звуки труб и набатный гул московские ратники вступили на ливонскую землю. Низко волочились космы туч над полями и холмами. Черными живыми крестами в сером, унылом воздухе закружилось горластое воронье. Повсюду загрохотали пушки, зазвенели мечи, взвизгнули стрелы, так и жди – ужалят.

Русь налетела на немцев. Она, матушка, испокон веков одним глазом спит, а другим за забор глядит. Битва идет жестокая.

Девчушка, ненароком попавшая на поле битвы, свернувшись клубком, плачет:

— Ладно, девка, ничаво, — говорит ей лучник. – Бог не выдаст, свинья не съест. Стреле места хватит и без нас. Гляди, что простору.

Говорят, уцелела девка-то.

Страх в стане ливонском. Ходят слухи, что русские – варвары, дикари и лапотники — со скотами не обращаются так жестоко, как с людьми. Нашлись человеки, будто бы видевшие, как русские детей едят, женщин перепиливают пополам, мужчин живыми сжигают на кострах. А сам царь Иван живет в берлоге, сам он людоед и окружен хищниками, которым чуждо все человеческое. Царь не ляжет спать, не убив кого-нибудь. Всех пленных ливонских девушек он свел в свое логовище и там их насилует и убивает. То же делают и его приближенные. — Такие слухи ходили среди ливонцев.

Русичи отстояли границы, отстояли Нарву. Царь говорит: «Плавали мы по морям с древних пор, будем плавать и впредь».

Нарву чай брали не ради того, чтобы в воду глядеть. Теперь плавать надо, да плавать-то мудрено. Топят корабли. Станки из Дании везли заморские, а немецкие разбойники потопили их. Грабят, оскорбляют русских торговых мужиков, ни с чем домой отпускают, если в живых удается остаться. Купец живет, что стрелец: попал – так попал, а не попал – так заряд пропал. Такая уж судьба купеческая: прибыль с убылью живут рядышком.

Но, однако, дело потихоньку наладилось. Закачались на волнах Западного моря суда русские. По утрам мачты, реи, канаты снастей казались причудливой воздушной постройкой, сотканной из хрустальных палочек и нитей. Веяло от них сказкой несказанной.

Стрельцы судна «Иван воин», плывшее с товаром из английских земель, в рукопашной схватке наголову разбили бешено оборонявшихся пиратов. Повалили, обезоружили, связали, убитых побросали за борт. Купцы с облегчением вздохнули, словно гора с плеч свалилась.

Лепота и на море бывает. Э-эх, как завяжется попутный ветерок, полетит по его воле и прихоти карбаск по широкому, неоглядному морю, — так все на свете забудешь, легко, прохладно станет – будто не по воде плывешь, а летишь по воздуху, на ковре-самолете… Весело смотрится тогда и море, по которому гуляют пенистые, бойкие волны: пускай сильным броском обольют грудь и залепят глаза – не страшно. Все свое. Свое море, свое небо, свои труды.

Государь, слушая рассказы об этом походе, вздохнувши, сказал:

— Завидую вам – земли и моря видите вы, и тяжесть с плеч ваших роняете за рубежом, воздухом господним дышите во вся места, как птицы вольные в пространстве, а я, ваш владыка, как узник, сижу в Кремле и тяжесть всю держу на плечах своих, и вижу лишь ближних холопов да стены кремлевские.

А бояре все ропщут, не унимаются:

— Ради моря столько крови проливать! На что оно Москве? Ну, если бы кто-нибудь обидел, оскорбил его род, а то извольте… море ему понадобилось, как будто своей воды мало! Чудно! Торговый порт ему нужен… Вишь, за море его потянуло, торговать, плавать в иные страны, будто своей земли мало. Все делает в ущерб державе. Гибель, гибель грозит государству. Жил бы спокойно, радовался на своих деток, ездил бы по монастырям, богу молился, веселился бы в своих царских хоромах с ближними боярами, на охоту бы ездил… Господи, чего ему не хватало?

На царя ропщут, а сами-то хороши. Людей терзают. Вот провинился парень, так его на съедение медведю посадили в сарай. Здесь – медведь на цепи; там – человек на цепи. Горят маленькие черные глазки, в них неподвижное упорство. Человек пытается избежать их. Он смотрит на мотылька: как весело резвится в золотистой полосе солнца, играет с мухами, сталкивается с ними, ловко увертывается и ускользает от глаз.

А маленькие глазки зверя так и сверлят!

Пахнет сосновым лесом; за стенами бушуют птичьи стаи. Тепло. Клочок синего неба проглядывает в расщелину над головою. Зверь лязгает железом, издает жалобное урчание. Звук глухой, придушливый, ползущий из глубины, из нутра. Пасть сомкнута, шумно душат розовые влажные ноздри, туловище покачивается из стороны в сторону.

— Лакать, чай, захотел? – тихо спрашивает прикованный к стене человек. Он молод, загорелый, широкоплечий, в белой залатанной рубахе. Неподвижно смотрят они друг другу в глаза.

— Э-эх, поведал бы я тебе как бобыль за жар-птицей охотился да и в капкан попал… Что наша доля с тобой? Хоть топись, хоть давись! И та не наша. Плохо, Тереха! Судьба дуреха…

Медведь прислушался к голосу человека, издал звук, похожий на стон.

— Не скули! Не подобает! – оживился парень, глядя в глаза зверю. – Бог терпел и нам велел… Какой ты веры, не ведаю, но и ты – божья тварь. Да и такой же, как и я, бобыль – непашенный, безземельный… Пошто нас мать родила, не видивши дня прекрасного! На посмех людям пустила по миру.

Медведь положил морду на землю, выпустил когти… сверкнули влажные белки.

— Ага, слушаешь! Так вот… Живем мы с тобой, яко святые… Во узах, во тисках, в подвижничестве…

Медведь медленно поднялся, встал на задние лапы, замер.

— Что, тяжко, государь-батюшка на цепи сидеть.

Вспомнил молодец свою красу ненаглядную: колос наливной, ягодку сада райского, не страшна с ней и мука вечная.

Скрипнул тяжелый засов. Человек вошел. Пленник молвил ему:

— Пусти на меня медведя! Позволь учинить с ним бой, потешить доброго барина с супругою его пресветлою.

Хорошо, оказался у парня друг смелый да лихой. Высвободил. Пошли вместе по миру волю искать. Что страхи? Долой их! Шагай – лаптей не теряй! Июль – розан-цвет. Самая пора быть в бегах. Поди, по всем дорогам на Руси тайком пробираются люди… Куда? Кто куда. На вольную Волгу бегут. Волге! Выйдешь на нее, все дороги там сходятся. Только бы скорее кончился этот проклятый дремучий бор. А то и в нем остаться можно. Самый что ни на есть приют беглому человеку. В лесу вольный человек – выше царя! Соколиком взвивается.

Другие бредут к царю-батюшке с челобитною-жалобою на притеснение бояр. И то сказать: всюду мздоимцы и казнокрады. Давно бы им уже на виселице быть. Но, понимают, если перевешать всех таких, кто же тогда над честными людьми подлости совершать будет? Коли не будет зла, так не будет и добра. Это каждый знает.

А в царских хоромах горе-гореванное. Раздался печальный звон всех кремлевских колоколов, известивший о кончине царицы Анастасии.

Случилось это в пятом часу дня 1560 года. Сначала у царицы сильно болело под сердцем, потом ее начало рвать, она бросилась на пол, каталась по полу. Иван Васильевич не мог ее удержать, а когда притихла, он поднял ее с пола и на руках донес до ложа, склонившись над ненаглядной и едва дыша, обезумев от ужаса и горя, тихо спросил:

— Что же это такое, голубушка царица!… Я здесь… С тобой…

В комнату, волоча куклу по полу и переваливаясь, вошел крохотный царевич Федор. Он остановился, с улыбкой стал следить за отцом и матерью. Вбежал царевич Иван в шлеме и с мечом и тоже остановился. Он сразу заметил, что происходит что-то неладное с матушкой, какое-то худо; испытующими глазенками стал следить за отцом и, увидев на его щеках слезы, заплакал: «Матушка!»

Громкий стон матери, беспомощно свесившаяся с постели рука ее, разметавшиеся по подушке черные косы, обнаженные плечи и страшное лицо отца напугали детей. Они, забившись в угол, подняли громкий плач.

— Анастасия! Юница моя!.. Горлица!… — склонившись еще ниже, в припадке отчаяния кричал отец.

— Дети!.. Государь!.. – тихо, едва слышно проговорила Анастасия, на минуту остановив на лице мужа тусклый, полный ужаса взгляд.

Царь в отчаянии прильнул высохшими губами к лицу жены. Оно было неподвижно, черные ресницы перестали трепетать. Черное одиночество и мрак смертельной тоски навалились на согнувшегося, растерянно смотревшего в лицо покойницы царя Ивана. Все кругом медленно поплыло куда-то.

«Вечер долог, сверчки в щелях тоску наводят. Видения присутствуют бесовские, бесплотные, но будто из плоти. Жена моя, Настя, рано, рано оставила меня. Лебедушка, голубица… Лежишь в сырой земле, черви точат ясные глаза, грудь белую, чрево твое жаркое. Холодно оно, черно, прах, тлен… Смрад… Что осталось от тебя? Высоко ты. Я низко. Жалей, жалей, если ты есть. Руки мои пусты, видишь. Лишь хватают видения ночные. Губы мои запеклись. Освободи меня, ты – жалостливая… Отпусти…» (А. Толстой)

Вечерние тени бесшумно скользили, ткали серые пятнистые кружева за окном. В сером полумраке чуть-чуть светили в драгоценной оправе лампады, любимые ее лампады, которые оправлялись только ее, царицыными, руками. На круглом столике лежало неоконченное царицыно рукоделье да два больших румяных яблока. Одно – уже надкушенное.

Затяжным, тягучим, медленным плачем наполнилась опочивальня Анастасии. Царь крепко припал к любимому, такому дорогому для него, родному, милому телу, теперь холодеющему, неподвижному…

— Прости, прости, горлица!..

Тихо подошел к столу. Яблоки. Яблочный спас. Сегодня он сам сорвал и принес царице несколько румяных яблок.

— Душно мне, душно, голубушка!.. – Иван Васильевич облокотился на косяк окна, жалкий, согнувшийся, такой ничтожный теперь… И большой, сильный грохнулся на пол, забился в припадке отчаяния.

Идет время. Тоска тянется. На Москве-реке пустынно. Приземистые избы как-то съежились, почернели после захода солнца, будто чего-то испугались. Тают туманы. Дышат прелыми травами луга. Слышен пронзительный тревожный крик пролетевшей стаи гусей-лебедей. Пахнет осенью, воздух свеж и прохладен. Идет время… Не остановишь…

Не ищи себе благополучия на земле, все проходит и все подвержено тлению…

«Но прав ли будет царь всея Руси, — спрашивает себя мысленно Иван Васильевич, — если он, убоясь тления, оставит на попечение бога своих подданных и не станет ими управлять так, как ему, царю, кажется оное к лучшему?

Увы! Человек редко делает разумный выбор между добром и злом, и еще реже владыка, творя добро родине, не причинил бы тем кому зла. Есть ли в мире сила благотворительнее солнца. Однако не от него ли происходит и наивысшее зло – засуха и пожары? Но кто на земле захочет отказаться от солнца? Владыки мира сего созданы богом – вершить добрые и злые дела во благо своих народов».

Надо жить дальше. И надо снова жениться. Жениться-то раз, а плакаться-то целый век… Но что тут поделаешь. Надо жениться.

Новая царица Мария Темрюковна приглянулася. «Верю в твою красоту, Марья. Хочу обнять на свадебной постели бездушную плоть твою. Как жену любезную хочу. Царицей прекраснейшей в свете вижу тебя. Сходишь по лестнице и милостыню раздаешь из рук, и милостыня в глазах твоих, и милостыня на устах твоих. Исповедницей будь моим мыслям, они в ночной тине знобят, и кажется, руки и ноги становятся велики, и весь я – широк и просторен, и уже вместил в себя землю и небо. Оторвав лицо от груди твоей, привстану и скажу:: дано мне свершить великие дела. Запугаю ласками, — что делать то? А то, невзначай, и задушу». (А. Толстой)

Попривык царь к новой жене, да вот беда — не любит она детей покойной Анастасии. Прибежал царевич к Иван Васильевичу, крепко прижался. Он не решается жаловаться отцу на царицу-мачеху. Знает: ничто так не расстраивает его, как эти жалобы.

Что скажешь в утешение? Между царицею-мачехой и старшим сыном Иваном, полная непримиримой злобы, вражда. Царица досаждает постоянными жалобами на царевича. Царевич клянется всеми иконами, что он ни в чем не виноват перед царицей. Мамка держит его сторону. Тайно, наедине, она нашептывают царю, что мачеха немилосердна к царевичам-сиротам. Обижает их. Смеется над ними. А у той свое горе – дитя потеряла.

А ему, отцу всех этих детей, жаль и детей и жену, любит он и жену, и детей. Иван Васильевич сидит в кресле мрачный, в глубоком раздумьи, — что делать? Отправить детей в Коломенское? Боязно! Однажды Ивана царевича едва не сгубили. Спасибо колдуну. Отвел несчастье. Раскрыл злодеев. Само собой грех к колдуну ходить, гадание – дело нечисти, для лихих людей. Говорят вон, целые свадебные поезда они оборачивают в волков, портят людей, в грех вводят. Гадать грешно! Нечисть потешается, глядя на гадальщиков. А что делать? Сына-то спасать надо. Потом четыре головы колдунов пришлось срубить на глазах у царевичей. Пускай знают царские дети, как надо поступать со своими врагами.

«Рабство и Власть повелевают всей жизнью Семьи и жизнью главной героини „Домостроя“» – знатной женщиной. Проклятьями «вкусившей от змия» наполнены церковные книги: «Женщина есть существо двадцать раз нечистое, сеть для мужей», включая знаменитый рассказ о древнем философе, который предпочел жениться на лилипутке, сказав: «Я лишь выбрал наименьшее зло». В Московии «Опасный сосуд греха» было решено усердно прятать – и барышня сидит «за двадцатью семью замками и заперта на двадцать семь ключей». В терем знатной затворницы ведет особый вход, и ключ от входа у господина – у мужа. Из окна терема видит она только двор, обнесенный высоким забором. Она не может увидеть даже самое себя, потому что в доме нет зеркал. Они объявлены «грехом», ибо через эту лазейку в женскую душу, столь склонную к соблазну, может войти дьявол.

День затворницы начинается рано. Не слуги должны ее будить, она будит слуг и следит, как они работу свою исполняют. Она никогда не сидит без дела, отдыхает за рукодельем. Все время ей следует думать, как угодить мужу – Власти. Вертикаль Власти пронизывает московский мир. Государь – это Бог для подданных, муж – государь и Бог для жены и слуг. «Домострой» подробно описывает, каким должно быть наказание. Бить боярыню следовало не перед слугами, а наедине. Люди разумные и добродетельные, сняв с нее рубашку – эротика тут не причем, так добро сохраннее – вежливо бьют плеткой, а потом прощают жену и мирятся». (Э. Радзинский)

Для развлечения предназначены шуты. Вот в покои царские влетает Кирилка – дуралей.

— Что же ты не веселишь царевичей? Вот я тебе! – и царь со всею силою ударил посохом шута по спине.

Кирилка смешно подпрыгнул, колпак с него слетел, из колпака выскочил котенок, сгорбился, взъерошился, зашипел. Шут громко расхохотался. Царь опять ударил его своим посохом. Из кармана выскочило еще два котенка. Царевич хохотал до слез. Иванушка и шут побежали, обгоняя друг друга. Иван Васильевич захлопал в ладоши им вслед, громко смеясь.

Тут Малюта Скуратов, земно поклонился царю, боязливо глядя на него исподлобья.

— Прошу прощения, батюшка-государь. С недоброю вестью пришел я, милостивый отец наш и покровитель.

— Ну что же, говори.

— Не хотелось бы того и знать, что узнали мы, да и еще хуже – не хотелось бы докладывать тебе о том.

Царь насторожился, плечо его передернулось, глаза сощурились.

— Ты, как я вижу, — медленно произнес он с натянутой усмешкой, — думаешь, будто я немощная женщина… пуглив… слезлив… Увы, приучили меня с детства ожидать одно худое. Хорошего мало видел я, тому свидетель господь бог. Говори, не страшись напугать меня.

Малюта вздохнул всей грудью:

— Князь Курбский со товарищами… Ускакали в Литву.

Царь вскочил с кресла, глаза страшно таращит, губы дрожат:

— Что-о-о! Прочь! Уйди! Сатана. Убью!

С силой разодрал он ворот у кафтана и рубахи. На губах выступила пена. Лицо стало безобразным, посинело. Малюта испуганно бросился к дверям.

Мысль горькая пришла в цареву голову: «Непрочен царский трон. В опасности Русь. Если Курбский, змеей коварной измены в душу вполз – его лучший друг и самый надежный воевода – изменил, чего же ждать от других бояр и князей?»

Разбой кругом. Разбойное Крымское ханство грабит русские города. Историк напишет: «Невольничьи рынки в Турции задыхались от белокурых красавиц с голубыми глазами и мальчиков с льняными волосами. Купцы, глядя на бесконечную процессию русских невольников, вопрошали: „остались ли еще люди в той стране?“»

Ночь темная, непроглядная окутала город. Из-под черных кос ее вырываются острые молнии, словно бы туча всею своею исполинскою силою сдерживает поток небесного огня, готового пасть на землю и спалить грешное, не знающее пределов злобы и жестокости человечество.

Иван Васильевич пред иконами пал, коленопреклоненный, мучимый сомнениями, терзаемый неутешной печалью взмолился:

— Господи, не по своей воле владычествую, а по воле твоей. Не надломилось ли сердце мое, и не омрачились ли гордынею очи мои? Усмотри, успокой душу мою, как душу дитяти, отнятого от груди матери! Не можно ли, господи, то почесть гордынею, коли жаждою горит душа царя, благоходящего, любящего свою землю?

Усердно помолившись, Иван Васильевич, большой, суровый, опираясь на длинный, из слоновой кости посох, вышел из моленной в покои царицы Марии.

Она ему:

— Уедем из Москвы, мне страшно!.. Верно ведь говорят: кто не желает власти, на того не приходят и напасти.

— Неужто не смогу я справиться с заразою измены. Бог велит мне произвести бурные перемены в моем царстве. Думается, сил не мало во мне. Смертный меч крепко держу в руке. Бог поможет нам одолеть измену бояр и неправду холопов.

А бояре да князья все недовольны:

— Сто лет Ивану Васильевичу прослужишь, а толку от того никакого. Денежки — что голубушки: где обживутся, там и живут. От нас бегут. Малюта Скуратов, как конь без узды, а дом – благодать, говорит один.

— День прошел – и слава богу; — вторит другой, — угождать царю надо пуще прежнего, смиренно кланяться, с пристрастием улыбаться, во всем высказывать свою покорность, при всяком удобном случае унижать себя.

А в Пыточной избе Малюта Скуратов жжет каленым железом людишек русских, неприкаянных, один заговор за другим раскрывает.

— Што, старая лиса, — рычит Малюта, — мордой землю втихомолку рыл, а хвостом заметал. Из царевой казны деньги царевы ворогам пересылал, за рубеж. Опальным людям, изменникам помогал. Што толку в том, коли залетишь ты, ворона в царские хоромы. Все одно ворона. Полету много, а почету нет. Дураку дай честь – он не знает, где и сесть.

Не боится Малюта неправого замучить. Так думает: «Мы — государевы судьи – не ангелы. Можем ошибиться и творить неправду. О невинно погубленных помолится церковь. А коли изменника, как худую траву из поля изымем, то станет на благо всем христианам». Однако у страха глаза велики. Малюта и сам запугал себя изменою, и царя запугал. Согрешил перед богом, царем и людьми.

Тут нежданно-негаданно поведал царь народу своему, что решил идти на богомолье. Про себя говорил: «Тело изнеможе, болезнует дух, струпи телесна и душевно умножишася». Взял Иван жену и детишек взял, верных людей, золото, серебро, святыни церковные и большим обозом по расквасившимся дорогам двинулся в Александровскую слободу.

Осиротела Москва! Это сразу почувствовалось во всем: и в растерянных взглядах бояр и воевод, и в народном жалостном недоумении. Торговля на площадях сразу упала – куда делась обычная бойкость купцов, сбитенщиков и блинников? Все притихли. Смеха не услышишь. Даже колокола зазвучали по-иному. Их удары растекались в тишине жалобно, будто плакали они о покойнике.

Время такое – всего жди! Страсти-напасти вереницей бегут. Что может быть хуже, когда сам царь Иван Васильевич Москву покинул? И ныне матушка-Москва – будто туловище без головы. От неустанных молитв о царе у богомольцев горло пересохло. «Дожили! Как без царя-то жить?..»

Вскоре Москва содрогнулась от грозного гуда набатов. Народ в страхе выбегал из домов, прислушивался. Сбежались со всех концов на Красную площадь. Раздался здесь громкий голос:

— Православные московские люди, верные дети и слуги государя, богом помазанного самодержца, слушайте государево слово.

В грамоте от царя говорилось, что он-де, царь, долго терпел неправду, которой окружили его бояре, но больше он терпеть того не может. Он доказывал, что и вельможи и приказные люди расхищают казну, земли, поместья государевы, заботятся только о себе, а о государстве, о его судьбе вовсе не имели попечения. Воеводы не желают быть защитниками христиан, позволяют невозбранно Литве, крымскому хану, немцам терзать Русь. Вследствие чего, не хотя терпеть измен, мы от великой жалости сердца оставили государство и поехали куда бог нам укажет.

При последних словах вдруг, как гром, потрясли воздух взрывы ужасающих криков и воя:

— Государь-батюшка покинул нас! Мы гибнем! Кто будет нашим защитником в воинах с иноплеменниками? Как будут овцы жить без пастыря? Горе беспастушному стаду!

В толпе послышались рыдания. Красные, здоровенные купцы-бородачи воинственно засучили рукава, бася:

— Пускай государь укажет нам изменников! Чего тут! В землю втопчем, окаянных.

Нескончаемой вереницей двинулся русский люд к царю в Александровскую слободу челом бить. И вскоре сам государь торжественно въехал в Москву, встреченный радостными восклицаниями народа. И порешил царь учинить свой собственный удел — «опричь» — от всех остальных волостей отделенную и свое собственное войско – опричнину. Опричников набирали из худосочных дворян. Тысяцких опричнины наградили земельными участками, для этого сняли местных помещиков с родных мест и выселили в земские уезды.

В Думе потные, раскрасневшиеся от волнения, сидели бояре на своих местах с убитым видом, когда узнали они, что придется покидать родные гнезда и переселяться в иные уезды, ибо царь хочет стереть самую память в народе об удельном княжении былых времен. Вольготно жили князья да бояре, теперь же опохмелиться слезами пришлось. Царь зело гневен стал, неудоборекомые слова на них шлет.

Видали, говорят, тут всадника на громадном коне в черном шлеме и в каком-то черном одеянии. Присмотрелись, узнали царя Ивана. Потом заметили, что у всадников, провожавших его, на каждом седле висела псиная оскаленная голова и метла. Видать выгрызть и вымести порешил государь всех недругов своих. Вчерась повелел повесить на улицах Москвы два десятка крамольников. Страхи божии!..

Раньше в стрелецком доме царила монастырская тишина, изредка можно было услышать слово, да и то произнесенное осторожно, без смеха, без улыбок. Верили: ангелы помогают только тогда, когда дом тихий, благочестивый, и бесы потому бегут от человека. Тишина давит их. Пустошные же разговоры веселят бесов.

Теперь иное, особенно нестерпимо и жутко в стрелецком доме при наступлении сумерек, когда на улицах в настороженной тишине поднимают вой бездомные псы да опричники шастают по стрелецкую душу. Лампады освещают скорбные глаза Спасителя в терновом венце, кровавые слезы на его желтых ланитах. И хочется плакать, бежать из дому, но куда?.. Кругом черная, грязная московская ночь.

Народ говорит-судачит тайком окрест:

— Глазоньки бы мои не глядели на лютость царскую. Поутру резвится – к вечеру взбесится.

— Обожди, еще хуже будет. Особый полк государь собирал из дворян-головорезов. Окромя царя никого признавать не будут. Дождемся, что всех нас истребят.

— Князя Дмитрия Шевырева на кол посадили, а он вроде и лютой муки не чувствует, распевает каноны Иисусу Христу.

— Гибнет Русь, гибнут дедовские устои. Вот бы посмотрел на него дед его, что бы он сказал теперь?

— Горе всем!.. Горе!.. Погубит народ злодей-царь!

А царь горькую думу думает: «Вошел страх в душу мою и трепет в кости мои… Не ошиблась ли совесть, не помутился ли разум? Доколе еще вырывать плевелы и сучья гнилые рубить? Остаюсь гол, как дерево… Господи, — молил со смирением и слезами, и яростно истязуя себя, и с пеной во рту молил. — Сделай так, чтобы русская земля от края до края лежала, как пшеница чиста. Хотел я веселиться и плясать, как царь Давид. И – вот, — кровь на руках и кровь на кафтане заскорузла, душа уже не хочет оправдания… Бедно видение сие, и горек позор человеческий…» (А. Толстой)

А тут праздник. Пир у царя. Всю ночь пропировали. Уйма выпитого, горы всего поеденного. Все не разошлись, кое-кто и сдвинуться с места не смог, остался ночевать в царевом дворе.

А наутро день выдался теплый, пригожий. Воздух чистый, легкий: сквозь зеленую ткань клена Москва-река своим блеском бьет в глаза, словно зерцало, играющее с солнцем. Запахи рубленной капусты, мятой рябины и вареных яблок плывут в воздухе. На поляне выстроились певчие разных возрастов, начиная с юных отроков и кончая седовласыми старцами. Иван Васильевич вышел из своих палат в сопровождении семейства своего. На нем красный, с серебряными парчовыми узорами кафтан, опоясанный голубым кушаком. Волосы гладко расчесаны на прямой пробор. Лицо просветленное. На глубокие поясные поклоны певчих он ответил ласковым кивком головы. Наступила тишина. Звучные голоса дружно запели:


Боголюбна держава самовластная,
Изваянная славою паче звезд небесных,
Не токмо в русских концах ведома,
Но и в сущим в море далече.

Тут и русский люд, и иноземные гости пришли в восторг неописуемый.

Тем временем на обширном потешном поле, огороженном высокою бревенчатой стеною с железными зубцами поверху, шло приготовление к назначенной на сегодня царской потехе. Вывели в изготовленный загон восемь бродяг – хамское отродье. У каждого по копью. Среди них находился старец по имени Зосима. Он, обратившись искаженным от злобы лицом к царю, что-то стал выкрикивать и грозить кулаком. Остальные в растерянности ежились, крестились. Прошло несколько минут необычайное тишины, и вдруг потешное поле огласилось страшным воем и диким раскатистым рычанием. Лицо царя Ивана вытянулось. Царевич Иван радостно захлопал в ладоши.

Два бешеных медведя – страшные, невиданно огромные чудовища, — испугав заплаканного царевича Федора, бросились вскачь по полю. Бродяги в ужасе сбились в кучу, выставив вперед копья. Один старец Зосима высоко вскинул сжатые кулаки, проклиная истошным голосом царя и его опричников:

— Губитель! Тиран, будь проклят ты на веки вечные! Пес!.. Сыроядец!.. Душегуб!

Тут громадные медведи, защелкали клыками, точно в лихорадке.

— Пошли! – прошептал царь.

Еще мгновение – и медведи прыгнут на бродяг. Но произошло обратное: на зверей бесстрашно бросился с копьем старец Зосима. Он с размаху всадил копье в одного из могучих зверей. Не успел старец отбежать от раненого медведя, как был сам им и подмят. Огромные клыки впились в седую голову. Хлынула кровь. При виде крови и другой медведь бросился на несчастных.

Царь Иван вскочил с места:

_ Жри!.. Жри!.. Жри!.. – едва переводя дыхание, со звериным оскалом, со злобною усмешкою выкрикивал он. – Гляди, гляди, головы уже нет!.. Нет и умыслов противу царя! Все в ней – в голове. Вся нечисть! Все зло!

Царь Иван Грозный, мрачно улыбаясь, наблюдал за тем, как оборонялись от медведей охваченные ужасом бродяги. Они то кружились, то приседали, тоненько завывая, всячески увиливая от лап. Медведи выхватывали то одного, то другого, терзали их острыми клыками, грызлись между собою, вырывая куски мяса один у другого. Изуродованных и уже бездыханных бродяг звери растащили в разные стороны, пожирая поодиночке.

Праздник кончился. Люди говорили: «От такого лютого зверя, как царь Иван, остаются только мертвецы и пепел».

А в своем подземелье Пыточной избы Малюта раскрывал заговор за заговором. Список изменников доставлял царю. Читал список царь Иван, и лоб его покрывался холодным потом, грудь тяжело дышала, руки дрожали. Поймав глазами то или иное боярское имя, царь вонзал в него раскаленные стрелы гневных, горящих огнем ненависти глаз. Среди мрака ночи, среди желтой мути душевного хаоса, вдруг вспоминалось, начинало выплывать льстивое лицо боярина, в ушах начинали звучать сладостные, льстивые речи, страстные заверения, клятвы в верноподданнических чувствах. И вот ныне…

Всюду измена. В родном государстве изменник изменника подпирает. Гнусь… Гнусь… Гнусь… Извести, извести, извести всех. Велел бояр неугодных прогнать по улицам Москвы и забить их насмерть железными палицами. Одного сам ножом заколол. Трупы из дворца то и дело выбрасывают в навозные кучи. Да разве этим поможешь. Вон враги и на рубежах русские города разоряют, от деревень лишь угольки оставляют. С ворогами земли русской вечно воевать надо. Народ совсем обеднел, а дворяне с мужиком сравнялися». (В. Костылев)

Тут еще неурожай случился, а к нему чума-болезнь прибавилась, из Европы завезенная. Повсеместно десятками тысяч умирали, а умерших в братских могилах захоранивали – так скопом всех и спихивали. Всюду воинские заставы поставили, которые пытавшихся из зачумленных мест людей выбраться, не пускали, а хватали их и их имущество и сжигали на кострах. Три года длились голод и чума. Некоторые земли запустели полностью. Писцы про них писали: «Про земли распросити в том погосте не у кого, потому что попов и детей боярских и крестьян нет».

Структура государства российского была рыхлая, дряблая, неустойчивая. Гляди в оба, как бы не потерять головы своей – то одна боярская группировка готова другой глотки подрать-перегрызть, то наоборот. Бояре под стать своему царю, подверженному приступам гнева и в гневе неуправляемому.

Современник-летописец пишет о царе Иване: «На рабов своих, от Бога данных ему жестокосерд вельми, и на пролитие крови и на убиение дерзостен и неумолим. Тот же царь Иван много блага сотворил, воинство любил, требуемое им от сокровища своего нескудно давал, и за свое отечество состоятелен».

Думая об отечестве, повелел Иван Грозный уральским боярам Строгановым – самым богатым людям в государстве, снарядить войско достойное и начать покорять Сибирь-матушку. Нашелся для этого государева дела предводитель по имени Ермак Тимофеевич, сам из казаков вольных Волжских да Донских, которые бежали в просторные степи от холопства и готовы были скорее пожертвовать головой, чем вернуться в неволю. За спиной у Ермака к тому времени пронеслось уже сорок бурных-тревожных лет, что оставили глубокие морщины и шрамы на челе и теле его.

Сибирские края не были для русских совсем уж незнаемыми-неведомыми. Еще при Ярославе Мудром торговые купеческие караваны пробирались-продирались по бездорожью в эту манящую глушь, полгода заметенную снегами высокими, продуваемую ветрами студеными. Шли они за шкурками соболиными – мягкой «рухлядью» бесценнейшей. Да вот в окаянные времена нашествия татаро-монгольского ханы да беки полонили племена сибирские.

Снарядили бояре Строгановы струги боевые, поплыли те струги в Иртыш-реку, повел их Ермак славный да могучий, вскричал он: «Сарынь на кичку!», и грянул бой безжалостный да долгий с войском хана Кучума. Много народу полегло да поубивалося. Татары бегут с насиженных мест, кричат – глотку дерут: «Русы-батыры напали на хана».

Казаки же говорили русским людям: «"Не воры мы, а государевы служивые люди! Сам государь послал нас воевать орду. Живите себе мирно, где жили. Железо будет вам крепкая защита. Живите за казацкой рукой! Хана и его мурз не опасайтесь. Честным гостям-купцам – настежь ворота, вольный торг». Переходили, бывало, к ним люди и из татар, Ермака звали Рус-хан. Сибирским, северным племенам казаки свою религию не навязывали, напротив интересовались их верованиями, на шаманов ходили смотрели да на камлание.

Иной раз – нет-нет – да и заглянут к местному народцу. Манси они называются. Казаки на них изумлялися: людишки ростом малые, лица плоские, глазки крохотные, а уж сверкают как – дай бог каждому. С собой бражку прихватывали, а манси выставляли оленину да рыбу строганину. Казаки сначала боялись сырое-то есть, потом распробовали – понравилось. За яствами разговор неторопливо тек. Толмач толковал все сказанное. Сначала говорили о житье-бытье, о том что наболело и что радостного было.

Потом манси начинали рассказывать свои притчи.

— «Было такое в начале всех времен. Две гагары вниз слетели. Одна большая, другая малая гагарка. Со дна моря землю достать хотели. Большая гагара в воду нырнула. Долго ныряла, коротко ныряла, — да на поверхность выплывала. Ничего не принесла, дна не достала.

Тогда малая гагарка нырнула. Ныряла, ныряла, наконец, наверх поднялась, тоже ничего не достала, до земли не дошла. Большая гагара гагарке говорит:

— Давай вместе нырнем.

Нырнули обе. Плыли, плыли, дыхание сдавило, наверх вернулись. Всплыли, подышали немного и снова нырнули. Глубоко спустились, до дна все же не дошли, дыхание сперло. Снова вернулись, выплыли, отдышались и в третий раз нырнули. Долго ныряли, наконец все-таки до дна дошли. Кусочек земли подхватили и в обратный путь пустились.

Но в этот раз уж очень долго гагары под водой пробыли. Дыхание у них так сперло, что когда наверх выплыли, у большой гагары из груди воздух вырвался и кровь потекла. Оттого у гагары теперь грудь красная. У малой гагарки из затылка кровь потекла, и теперь у всех малых гагарок затылок красный.

Землю на воду положили. На месте земля не стояла: северный ветер подует, к южному морю ее погонит, с юга ветер поднимается, землю на север несет. Начала земля расти. Скоро с подошву величиной стала, а потом такой выросла, что человеку на ней лечь можно. Потом островком маленьким стала, только юрточку поставить. И жили на этом островке старик и старуха».

Казак один слушал-слушал, призадумался, а потом и говорит:

— Как сложно вы себе землю добывали. У нас все проще было.

— А как? – спрашивают манси.

— Да бог за шесть ден все и создал: и землю, и небо, и воду, и зверей, и рыб, и птиц, и людей.

— Однако вам проще сподобилось, за вас все сделали, а нашим гагаркам ох как потрудиться пришлось. Чуть жизни, бедняги, не лишилися.

Призадумались и казаки и манси. Призадумавшись, казаки выпили по чарке бражки. Манси к ней не притрагивались, а все что-то из мешочков вытаскивали и на зуб клали, от чего и балдели потихоньку. Потом выяснилось: в мешочках сушеные мухоморы были. Так каждый по-своему покой душе добывал.

Манси дальше повел разговор об образовании своей земли.

— «У старика белый ворон был. Старик из юрты своей не выходит, какая такая земля есть, не знает. Белого ворона однажды посылает:

— Землю вокруг облети. Хочу знать, насколько она выросла.

Ворон полетел и вскоре вернулся. За то время, что он летал, котел рыбы можно сварить было. Такой земля стала. Жили, жили, опять посылает старик ворона посмотреть, насколько земля выросла. Ворон землю облетел, через три дня лишь вернулся. Такою земля стала.

Еще сколько-то времени прошло. Старик ворона опять посылает землю мерить. Улетел ворон. Зиму прожили и вторая зима пришла, ворон все не возвращается. Старик и ждать перестал. «Погиб где-нибудь ворон». На третий год видит старик – летит какая-то черная птица. Это белый ворон почерневшим прилетел.

— Ну, где же ты летал? – спросил старик.

— Я три зимы, три лета летал, насилу землю окружил. Ни одной речки, ни одного озера не пропустил, — ответил ворон.

— Пока летал, почему почернел?

— Человек какой-то умер, я его съел. Оттого и почернел.

Человека если съел, уходи прочь. Отныне ты сам зверей убивать, рыбу добывать не сможешь. Человек, когда зверя убьет, там кровь подбирать станешь, а ничего не найдешь – голодным будешь.

Ворон улетел. Так и поныне живет».

— Верная притча, ох, верная, — сказал казак. – Сколько этого воронья я на своем веку повидал. Тьму-тьмущую. Сколько их, тварей поганых, людей поело, несчитано. Черным цветом такой падали только и быть.

А манси уже другую притчу начинает:

«Жил Верховный дух со своей женой. Жена однажды говорит ему:

— Кабы я на твоем месте была, в таком бы доме жить не стала. Тебе в таком доме жить стыдно. Всех птиц, всех зверей убить надо и из их костей дом построить.

— Нельзя так делать, — Верховный дух отвечает. — Всех птиц, всех зверей если убью, люди что есть будут?

— Тебе в этом доме жить стыдно. Тебе другой дом нужен, — твердит жена.

— Ну ладно, — согласился Верховный дух. – Хочешь, так сделаю, поубиваю их.

Рыбы все собрались, прилетели птицы, прибежали звери. Видит Верховный дух – совы нет. Куличка за ней один раз, другой, третий посылали, а ее все нет. На четвертый раз сова велела Верховному духу окно раскрыть. Тогда и прилетит. Прилетела, села на окно, спиной к Верховному духу повернулась.

— Я всех птиц, зверей убить хочу, — говорит он ей. – Из костей дом построить. Ты что скажешь?

А сова спрашивает:

— Верховный дух, как по-твоему, живых людей больше или мертвых?

— Конечно, мертвых меньше. Живых очень много!

— Нет, я думаю, мертвых больше. И вот почему. В котором человеке болезнь есть, работать он не может, того я мертвым считаю.

— Верно, правда твоя. Здоровых людей мало, больных много.

— А еще как ты думаешь: женщин больше или мужчин больше?

— Мужчин больше, — Верховный дух решил.

— Нет, женщин больше, — сова говорит. — Потому что, если мужчина своим умом не живет, а женщину слушает, то он и сам женщина. Так и получается – женщин больше. Ты вот мужчиной был, а теперь я тебя женщиной считаю.

— Нет, я женщиной не буду, — сказал Верховный дух. – Рыбы, птицы, звери расходитесь все. Не буду я вас убивать.

Птицы разлетелись, звери разбежались, рыбы уплыли».

Еще раз казаки по чарочке браги отхлебнули, а манси щепотку сушеного мухомора на зуб положили. Отдыхают.

Тут пошел следующий рассказ.

«Давным-давно это было. Жили люди на стойбище. Однажды все мужчины ушли в лес на промысел. В чумах только женщины и дети остались. Одна женщина разожгла огонь, села к нему и стала сына грудью кормить. Вдруг искорка взвилась из костра и упала на ребенка, обожгла его. Ребенок заплакал. Мать вскочила, ругает огонь:

— Что ты делаешь? Я тебя кормлю дровами, а ты моего ребенка сжег. Не будет тебе дров. Изрублю тебя топором, залью, затушу!

Ребенка в люльку пихнула, топор взяла, огонь рубить стала. Котел с водой взяла, в огонь вылила.

— Ну вот тебе, обожги теперь моего сына! Первый раз совсем потух ты, ни одного огонька. Ни одного глазка-искорки от тебя нет.

Огонь больше не горел. Темно, морозно стало в чуме. Ребенок сильнее заплакал от холода. Опомнилась мать, скорее огонь разжигать стала. Старается, раздувает, никак разжечь не может, ведь ни искорки не осталось. А сын все кричит. Мать подумала: «Сбегаю в соседний чум, возьму огня, разожгу». Побежала в соседний чум, только дверь открыла – огонь в очаге потух. Побежала в другой чум – опять огонь в очаге потух. Так во всех чумах случилося.

Наконец одна маленькая искорка нашлась. И говорит огонь женщине:

— Ты меня обидела. Глаза мои водой залила, лицо железом изрубила. Зачем это ты, глупая, делала – не знаю. Огонь я тогда верну, когда ты лягушка-дурочка, мне своего сына отдашь. Из сердца его вам огонь добуду. Ведь семь родов людских из-за тебя без тепла остались. Будешь знать, какой ценой его получает, как беречь его надо.

И матери пришлось отдать своего сына».

Кончились рассказы, кончилась бражка, кончились сушеные мухоморы. Пора и честь знать, домой возвращаться. Вышли казаки из чума а там… чудо-чудное, диво-дивное, — небо словно все нежнейшими цветными тканями переливается-светится. Дух захватило. Никогда такого не видывали. А то было северное сияние – яркий подарок природы суровой земле.

Когда возвратились казаки в Москву, царь Иван встретил Ермака звоном колоколов и прозвал князем Сибирским. Спросил: «Какова земля Сибирская?» Казаки ответили: «Богата зело! А рек-то сколько! Семь рек и каждая, что Волга». Царь спросил: «Чего пожаловать желаете за победу вашу славную? Богатыри-казаки ответили: „Мы сарынь без чина, добро, коль на теле овчина. Коли бы пожаловал царь нас зипунишком с царского плеча, мы бы расстаралися“».

Народ любил богатыря Ермака Тимофеевича и сложил про него богатырскую песню:


Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии блистали,
И беспрерывно гром гремел,
И ветры в дебрях бушевали.
Во славе страстию дыша,
В стране суровой и угрюмой
На диком бреге Иртыша
Сидел Ермак, объятый думой.
Иртыш кипел в крутых брегах,
Вздымалися седые волны,
И рассыпались с ревом в прах,
Бия о брег казачьи челны.
С вождем покой в объятьях сна
Дружина храбрая вкушала;
С Кучумом буря лишь одна
На их погибель не дремала.
Страшась вступить с героем в бой,
Кучум к шатрам, как тать презренный,
Прокрался тайною тропой,
Татар толпами окруженный.
Мечи сверкали в их руках –
И окровавилась долина,
И пала грозная в боях,
Не обнажив мечей дружина.
Ермак воспрянул ото сна
И, гибель зря, стремится в волны,
Но далеко от брега челны.
Иртыш волнуется сильней –
Ермак все силы напрягает,
И мощною рукой своей
Валы седые рассекает.
Плывет… уж близко челнока –
Но сила року уступила,
И, закипев страшней, река
Героя с шумом поглотила.
Лишивши сил богатыря
Бороться с ярою волною,
Тяжелый панцирь – дар царя
Стал гибели его виною.
Ревела буря… Вдруг луной
Иртыш кипящий осребрился,
И труп, извергнутый волной,
В броне медяной озарился.
Носились тучи, дождь шумел,
Во мраке молнии блистали,
И беспрерывно гром гремел,
И ветры в дебрях бушевали.

Среди этих дебрей русские люди построили свои крепости. Сибирь покорять начали, а вот над Москвой не яблоневый цвет – кровавый пар. Опричники жили своей жизнью – убийствами и грабежами.


Когда они, веселые, как тигры,
По слову Грозного, среди толпы рабов,
Кровавые затеивали игры,
Чтоб увеличить полчища гробов, —
Когда невинных жгли и рвали по суставам,
Перетирали их цепями пополам,
И в добавленье к царственным забавам
На жен и дев ниспосылали срам, —
Когда, облив шута горячею водою,
Его добил ножом освирепевший царь, —
На небесах своею чередою
Созвездья улыбалися, как встарь.
Лишь эта мысль в душе блеснет случайно,
Я слепну в бешенстве, мучительно скорбя,
О, если мир – божественная тайна,
Он каждый миг – клевещет на себя, —

Так с болью писал об опричниках русский поэт Константин Бальмонт.

В Пскове и Новгороде они учинили форменное безобразное нападение, словно чужеземцы. Грабили бояр и посадских людей, растащили весь до ниточки новгородский торг, чем нарушили торговлю с западными государствами. То, чего унести с собой не смогли, окаянные опричники сожгли на площади. Голодному люду и сухой корочки не оставили. А когда сильный мороз ударил, окоченевшие человечки, словно ледяные поленца повсюду валялись.

Иван Грозный на все на это своим грозным взором взирал и злу не перечил. Родилась в те дни легенда о царе и юродивом. Блаженный осмелился перечить Грозному, просить его уехать прочь. Не стал слушать царь юродивого, повелел снять колокол с собора, и в тот же час под ним конь пал. Тогда-то царь в ужасе и бежал.

В царском суде завсегда опричников оправдывали. Пышным цветом расцвело доносительство. Тому, кто донес доставалась доля несчастного. Но, в конце концов, и царь осознал, что дальше терпеть беззаконие такое нет больше сил. Повелел он разобрать жалобы дворян да бояр и наказать самые вопиющие преступления опричников. Подлинный руководитель опричнины палач Малюта Скуратов только потому лютой казни избежал, что его пуля иноземная шведская догнала и жизнь сию пакостную прекратила.

Сам царь день за днем страхом несусветным маялся. Затворником стал в слободе жить. Повсюду ему мерещились губители и отравители. Фридрих Энгельс очень точно подметил, что эпоху террора нельзя отождествлять с господством людей, внушающих ужас. «Напротив, это господство людей, которые сами напуганы. Террор – это большей частью бесполезные жестокости, совершенные для собственного успокоения теми, которые сами испытывают страх». А русская пословица вторит Фридриху Энгельсу: «У страха глаза велики: чего нет, и то видит». Видит и обороняется.

После семи лет своего существования царским указом опричнина была запрещена. Многих опричников казнили. По приблизительным подсчетам в годы массового террора было уничтожено около 4 тысяч человек, из них на долю дворянства и бояр пришлось не менее семисот.

От сумасбродства и жестокости Иван Грозный часто переходил к покаянию.

«Праведники-схимники советовали царю стать отшельником, уйти от мира, уступив царство сыну. Они говорили, что это успокоит его душу, сообщит ей радость уединенной молитвы и поста, отгонит прочь демонов гордыни и откроет путь к священным вратам рая. Но как же так? Как оставить царство? Он, отец, ловит в жестоких глазах сына Ивана знак горькой, судьбины, ожидающей Русь после его, царской кончины. Своенравен царевич Иван.

Вчера убил он на охоте стрелою мужика, который оборонялся от его разъярившихся собак. Тайный слуга донес: царевич, де, хмельной был и нарочито травил того мужика собаками и вместе с другими княжатами громко хохотал и даже непотребно ругался. То же самое рассказывал и другой холоп-соглядатай: царевич, де, во хмелю безвинно обижает малых людей, ради потехи. И говорит: «Это вам не Иван Васильевич! Слаб стал в старости мой отец, жалостлив! Всех в страхе я буду держать, коли стану сам царем!»

«Как такому Русь-то отдать? – думает самодержец. — О, эти мучительные мысли о будущем! О, эти мучительные мысли о прошлом! Много пролито крови! Немало загублено невинных душ! Оглянешься назад: кровавые следы устилают путь. А ведь по этому пути он явится к престолу Всевышнего. К последнему ответу. Видно поделом мне: по грехам моим дано хилое семя, не дающее всходов. Но… что сделано, то сделано. Грехи не должны пугать. Что было – былью поросло, а ныне – новые заботы. Достойно ли страдать о прошлом, когда силы нужны для будущего».

Однако снова навалились мысли о прошлом. «Не он ли брал царевича на Красную площадь, чтобы тот видел, как избивали до смерти бояр, и разве не он приказал на глазах у царевича отрезать у подвешенного к бревнам воеводы нос. Сам со злорадством показывал царевичам изрубленные опричниками тела бояр и их сородичей: старых и малых. А они-то смотрели с веселым любопытством. Царевича Ивана влечет к себе праздность. Пьянствует на роскошных пирах, где княжичьи забубенные головушки изо всех сил пыжатся друг перед другом, показывая свою хмельную удаль. Да еще срамных девок щупают да в постель тащат – вот их радость.

А сам ты, государь, не был ли выдумщиком прелюбодейных срамных игрищ, и не был ли ты сам нелеп в этих забавах?

А Федор?.. Когда в Иване бушует страсть, в нем слабодушие смешалось со страхом и тоской. Он только молится о счастье, не добиваясь его. И не ведая – в чем оно… Не радуют меня сыновья мои…»

Царь горькую думу думает, а царевич пирует. Княжатам орет во хмелю:

— Государь я ваш или нет? Лобызайте мою руку! Всех я вас жалую, но всех вас могу и на плаху свести. На колени! Я – ваш государь и владыка!

Вельможные сынки уже попривыкли к капризам царевича и знали, что вся эта строгость его сейчас же сменится безудержным весельем. Но не успел царевич сменить гнев на милость, как дверь в горницу распахнулась, и вошел царь Иван с боярами. Увидели: царевич Иван стоит на подушке кресла во весь рост, а вокруг него ничком по полу распластались юные княжата и боярские сынки.

— Вот, глядите на боярских ребят, — прогремел царь Иван. – Любуйтесь боярскими сынками, как я вот теперь любуюсь на своего Иванушку. Страшусь я судьбы детей своих и ваших. Несчастные! Они хотят победить скуку от сытости и беспечности умножением забав. Не успеют еще вступить в жизнь – и все уже для них истощено. В своей вельможной молодости они уже знают высокомерное отвращение к жизни и людям, они уже не смотрят с любопытством вперед. Сие прилично лишь выжившим из ума старикам. Коих слуг ты себе готовишь, царевич Иван?! – тихо произнес царь, ткнув с отвращением жезлом в сторону лежащих на полу юношей. — Куда ты и себя готовишь, проклятый?

Потом царь Иван велел выпороть княжих и боярских детей. Он ушел, ступал медленно, но размашисто, с громким стуком передвигая посох слоновой кости. Сам – высокий, слегка сутулый, сухой, с желтым морщинистым лицом. Большой, крючковатый, заостренный нос и жесткая молчаливость его стиснутых губ, вместе со всей мрачной осанкой фигуры приводили всех окружающих в сильный испуг.

Успокоившись, Иван Васильевич вошел в покои царевича Ивана. Сказал:

— Иван, тебе уже без малого три десятка лет. Двух жен ты в монастырь согнал. В твои годы я правил Русью без помехи, своим державством. Много горя, много обид перенес твой отец, и от того ожесточилось сердце его. Ты же рос в беззаботности. Тебя холил я, берег, готовил, согласно господнему соизволению, на престол русский. Но не радует меня твоя гордыня, — дел благих не вижу в руках твоих. Разум твой не украшен царственным дерзанием. Он мало чем возвышается над разумом обычных бражников. Бездельные потехи твои с теми молодцами огорчают меня.

Вот бы тебе быть поближе к Борису Годунову! Да и похожим на него быть не зазорно бы. Муж достойный и твердый, находчив и трудолюбив. Пойми, сынок! Царство наше волею божею повержено в бездну испытаний. Добытое кровью и доблестью отходит от нас, отвоевывают его вороги наши. Весь мир оскалил зубы на Русь. Вражеское море вновь в чужих когтях. Опять оттиснули Русь от всех берегов. Великое горе обессилило меня. И кто знает: не надломлюсь ли от новых бурь? Они будут, вижу я, чувствую то! Но Русь сильна, она непобедима, она сбросит со своих плеч малоумных, слабых правителей. Ей нужны умные, крепкие мужи на престоле.

Сын не слушал отца.

И вот…

В гневе царь хлестанул его тяжелым посохом. Потом опомнился… Трясется, изо рта пена… Стоит на коленях около корчившегося на полу окровавленного царевича Ивана.

— Обожди!.. Не надо!.. – теребит за плечо сына, чужим, визгливым голосом кричит. — Говори!.. Говори!..

Тут Иван Васильевич начал неистово креститься на иконы.

— Помилуй!.. Помилуй!.. Помилуй!.. – скороговоркой, захлебываясь слезами, громко вопил он, а затем приникнув к лицу сына, дрожащим голосом, умоляюще заговорил: — Нет, нет!.. Я окаянный!.. Ты!.. Ты!.. Прости меня! Иван!.. Иван!.. Очнись!.. Жив ты? Жив?

Вскочив с пола и сотрясаясь от ужаса, царь попятился своею громадною, сутулой спиной к стене. Широко раскрытые глаза его впились в струйку крови, сочившуюся из виска царевича.

— Нет, не надо, Не надо!.. Не смей! Господи, что же это такое?! Иван! Иван! Поднимись! Горе! Боже мой, горе!..

Оглядевшись в растерянности по сторонам, царь подхватил подмышки царевича, с силой поднял его, стараясь усадить в кресло. Налитое кровью от натуги, его лицо, внезапно осенила ласковая улыбка.

— Ваня! Садись, садись! Милый… Прости!..

Потный, в слезах, со слипшимися на лбу волосами, царь, склонившись над сыном, покрывал поцелуями его залитое теплой кровью лицо, прижимая к его виску ладонь.

— Сын мой, Иван! Я не хотел того… Не хотел… Я… Умру я… Ты будешь!.. Люблю тебя… Анастасия, господи, я не хотел!.. Прости!..

И вдруг, упав на колени, царь обхватил ноги царевича и уткнулся в них головою. Воющим, жалобным голосом он все выкрикивал и выкрикивал какие-то непонятные слова. Окровавленными руками сжимал свою голову, сам весь в крови, страшный, обезумевший… Одно только слово ясно разобрали мамки: «Анастасия!»

Стон прошел по белокаменной палате:

— Моя гордая прекрасная жена Анастасия! О, сколь много я согрешил перед тобой и ныне грешу! Окаянный я мытарь.

С грохотом распахнулось окно. Ветер, откуда-то бешено вырвавшийся вместе с вихрем ледяного дождя, обдал холодом. Казалось, то был могильный холод. Ночь! Мрак! Небытие! Смерть!.. Вот она!.. Пришла опять!.. Опять! Опять! Она глядела на царя сквозь потухающий взор царевича: только сейчас, сию минуту, царь всем существом своим ощутил ее – ледяную, непреклонную, страшную…

«Как жалок ты, царь московский!..» – слышится Иван Васильевичу со всех сторон. Только перед рассветом царедворцы нашли лежащего без сознания государя. Они узнали, что царь убил царевича.

Мрачные, темные облака в небе, слагались, проплывая над Москвою, в громадные, черные страшилища. На площадях беспокойно метались по ветру огни костров. Стражи неизвестно по какой причине ожесточились, озверели, гоняясь за ни в чем неповинными людьми, стегая их нагайками. Обыватели в смертельном ужасе забились в свои углы, боясь зажигать даже лучину в каморках, боясь и думать о том, что случилось. Страшно было произнести даже самому себе, что царь убил своего сына. Мысли людские клокочут и бушуют в головах, обжигая души, приводя их в неистовое томление, охватывая какою-то внутреннею жаждою. В беззвучной темени ночи из-за туч выглядывает печальный лик луны. На все ложится ее таинственное серебристое сияние. И, кажется: башни государева дворца застыли с раскрытыми от ужаса слюдяными глазницами». (В. Костылев)

Тут Ивану доносят о невиданном случившемся чуде:


— Царь-государь! Гнев божий нас постиг!
Вчерашнего утра в твой царский терем
Ударил гром и сжег его дотла!

Иван в недоумении:


— Теперь? Зимой?


— Гнев божий, государь!
В морозное безоблачное утро
Нашла гроза. В твою опочивальню
Проникла с треском молния – и разом
Дворец вспылал. Никто из старожилов
Того не помнит, чтоб когда зимою
Была гроза!


— Да, это божий гнев!
В покое том я сына умертвил –
Там он упал – меж дверью и окном –
Раз только вскрикнул, и упал – хотел
За полог ухватиться, но не мог –
И вдруг упал – и кровь его из раны
На полог брызнула…
Моим грехам несть меры и числа!
Душою – скотен, разумом – растлен –
Прельстился я блещеньем багряницы,
Главу свою гордыней осквернил,
Уста божбой, язык мой срамословьем.
Убийством руки и грабленьем злата,
Утробу объеданием и пьянством,
А чресла несказуемым грехом! (А. Толстой)

Кающийся Иван один бьет и бьет челом своим о каменный холодный пол среди бессонной ночи своей, и мрачные мысли одна за другой захлестывают его растерзанную душу:


Острупился мой ум;
Изныло сердце; руки неспособны
Держать бразды; уж за грехи мои
Господь послал поганым одоленье,
Мне ж приказал престол мой уступить
Другому; беззакония мои
Песка морского паче: сыроядец –
Мучитель – блудник – церкви осквернитель –
Последним я злодейством истощил!

Как и в детстве – нестерпимо страшном детстве, по стенам палат белокаменных шныряют туда и сюда серые огромные тени: «Жги! Жги! Жги!» Вот призрак убиенного царевича Ивана. Шепчет воспаленными губами царь Иван:


Сегодня ночью он явился мне,
Манил меня кровавою рукою,
И схиму мне показывал, и звал
Меня с собой в священную обитель
На Белом озере, туда, где мощи
Покоятся Кирилла-чудотворца.
И умилительно мне было в келье
От долгого стоянья отдыхать,
В вечерний час следить за облаками,
Лишь ветра шум да чаек слышать крики,
Да озера однообразный плеск.
Там тишина! Там всех страстей забвенье!
Там схиму я приму и, может быть,
Молитвою, пожизненным постом
И долгим сокрушеньем заслужу я
Прощенье окаянству моему.
Нет, я не царь! Я волк! Я пес смердящий!
Мучитель я! Мой сын, убитый мной!
Я Каина злодейство превзошел!
Я прокажен душой и мыслью! Язвы
Сердечные бесчисленны мои!
О Христе-боже! Исцели меня!
Прости мне, как разбойнику простил ты!
Очисти мя от несказанных скверней
И ко блаженных лику сочетай!

Но покоя нельзя было обрести. Время не пришло. Царствование продолжалося. Дела праведные и неправедные вершилися. Гонец с балтийских берегов принес горькую весть:


Там гул такой раздался,
Как будто налетела непогода…
Мы встретили напор со всех раскатов,
С костров, со стен, с быков, с обломков, с башен,
Посыпались на них кувшины зелья,
Каменья, бревна и горящий лен…
Уже они ослабли, вдруг король
Меж них явился, сам повел дружины –
И как вода, шумящая на стены
Их сила снова полилась. Напрасно
Мы отбивались бердышами – башню
Свинарскую осыпали литовцы –
Как муравьи полезли – и на зубцах
Схватились с нами – новые ватаги
За ними лезли – долго мы держались,
Но наконец они
Сломали нас и овладели башней. (А. Толстой)

Так первая попытка Руси завоевать себе порт на Балтийском море завершилась поражением. Двадцать пять лет Ливонской войны пошли прахом. Даром положили жизни свои на балтийских берегах русские люди.

А в царской семье случилось прибавление. Царю Ивану царица Мария принесла еще одного сына – Дмитрия. Надо сказать, что в вопросах личного характера русский царь Иван переплюнул короля английского – Генриха У1 по части количества жен. У Генриха – «Синей бороды» их было шесть, а у Ивана Грозного — семь. Правда, русскому царю попроще пришлось, ибо нет надобности коленопреклоненно испрашивать разрешения на брак у папы римского. Русские говорили:


Мы чтим венчанных римских
Епископов и воздаем усердно
Им долг и честь. Но Господу Христу
Мы на земле наместника не знаем. (А. Толстой)

Тянутся годы, и уж совсем тягостна, непосильна становится царская ноша для Ивана Грозного. Сидит он бледный, изнуренный, одетый в черную рясу, четки в руках перебирает. Возле лежит на столе тяжкая шапка Мономаха. Нет сил ее на чело воздеть.

Боярская же Дума думу думает, стоит ли идти к государю на поклон.

Один боярин задает вопрос:


— А если невзначай
Начнутся смуты? Что тогда, бояре?
Довольно ли строенья между нас,
Чтобы врагам и внутренним и внешним
Противостать и дружный дать отпор?
Ведь глубоко в сердца врастила корни
Привычка безусловного покорства
И долгий трепет имени его.
Бояре! Нам твердыня это имя!
Мы держимся лишь им. Давно отвыкли
Собой мы думать, действовать собой;
Мы целого не составляем тела;
Та власть, что нас на части раздробила,
Она ж одна и связывает нас;
Исчезнет власть – и тело распадется!
Единое спасенье нам, бояре,
Идти к царю немедля, всею Думой,
Собором целым пасть к его ногам
И вновь молить его, да не оставит
Престола он и да поддержит Русь!

Другой боярин возражает:


Бояре! Бога ли вы не боитесь?
Иль вы забыли, кто Иван Василич?
Что значат немцы, ляхи и татары
В сравненье с ним? Что значит мор и голод,
Когда сам царь не что, как лютый зверь!

Третий боярин сказал свое веское слово:


Вы все ума лишились!
Иль есть из нас единый, у кого бы
Не умертвил он брата иль отца,
Иль матери, иль ближнего, иль друга?
На вас смотреть, бояре, тошно сердцу!
Я бы не стал вас поднимать, когда бы
Он сам с престола не хотел сойти –
Не хуже вас Писание я знаю –
Я не на бунт зову вас – но он сам,
Сам хочет перестать губить и резать,
Постричься хочет, чтобы, наконец,
Вздохнула Русь, — а вы просить его
Сбираетесь, чтоб он подоле резал!

Тут прозвучало слово в защиту государя:


Князь, про царя такие речи слышать
Негоже нам. Ты молвил сгоряча.
Тебе ж отвечу: выбора нам нет!
Из двух грозящих зол кто усомнится
Взять меньшее? Что лучше: видеть Русь
В руках врагов? Москву в плену у хана?
Церквей, святыней поруганье? – или
По-прежнему с покорностью сносить
Владыку, богом данного? Ужели
Нам наши головы земли дороже?
Еще скажу: великий государь
Был, правда, к нам немилостив и грозен;
Но время то прошло; ты слышал, князь,
Он умилился сердцем, стал не тот,
Стал милостив; и если он опять
Приимет государство – не земле,
Ее врагам он только будет страшен!

И в заключении прозвучало:


Когда бы не шатание земли,
Не по сердцу была б нам эта мера,
Но страшно ныне потрясать престол.
Приидемте к царю – другого нет исхода!

И вот бояре приходят к царю и говорят Ивану Грозному:


— Ты владыкой нашим
Доселе был – ты должен государить
И впредь. На этом головы мы наши
Тебе несем – казни нас или милуй.

Царь тихо молвил:


— Свидетельствуюсь богом – я не мнил,
Я не хотел опять надеть постылый
Венец мой на усталую главу!
Вы заградили пристань. Пусть же будет
По-вашему. Я покоряюсь Думе.
В неволе крайней сей златой венец
Беру опять и учиняюсь паки
Царем Руси и вашим господином.

Да какой же царь из больного, стоящего на грани сумасшествия человека? Горестно при таком царе шаталась Русь. Вот она застыла в ожидании. Ивану плохо. Пришел врач. Говорит:


— Его сосуды,
Которые проводят кровь от сердца
И снова к сердцу, так напряжены,
Что может их малейшее волненье
Вдруг разорвать.

Но вот неожиданно полегчало царю Ивану. И он уже требует:


— Выкатить на площадь
Народу сотню бочек меду и вина!
А завтра утром новая потеха
Им будет: всех волхвов и звездочетов,
Которые мне ложно предсказали
Сегодня смерть, изжарить на костре.
Борис, ступай и казнь им объяви
Да приходи поведать мне, какие
Они постоят рожи! Вишь, хотели
Со мной шутить!

Все вздрогнули. Русь снова замерла. А царь в запале:


— А – а — а!
Добро пожаловать! Одни пришли
Меня сменять! Обрадовались, чай!
Долой отжившего царя! Пора-де
Его на ветошь старую закинуть!
Уж веселятся, чай, воображая,
Как из дворца, по Красному крыльцу
С котомкой на плечах сходить я буду!
Из милости, пожалуй, Христа ради,
Кафтанишко они оставят мне!

Но недолго уж венец венчал голову самодержца российского. Царь Иван Грозный умер.


Свершилося! Так вот ты, царь Иван,
Пред кем тряслась так долго Русь. Бессилен,
Беспомощен лежишь ты, недвижим,
И посреди твоих сокровищ беден!

Бояре разгибают свои согбенные спины. Восклицают:


Чего же мы стоим и ждем, бояре?
Не страшно ль нам коснуться до него?
Не бойтеся! Уж не откроет он
Своих очей! Уж острого жезла
Не хватит длань бессильная, и казни
Не изрекут холодные уста! (А. Толстой)

Так царь Иван пережил убиенного им царевича Ивана всего на два года. «В его останках было сильно повышено содержание ртути, но это могло быть результатом приема лекарств против дурной болезни, от которой, возможно, и сгнил грешный царь.

Раздумывая над самодержавием в России, Карамзин задавался вопросом: «Не знаю, свойства ли народа требовало для России таких самодержцев или самодержцы дали народу такое свойство?» Но абсолютная власть и развращает абсолютно, тиран обязательно заболевает последствиями тирании. Придумывая преступников, он постепенно сам начинает в них верить. Мания подозрительности – обязательная кара для тирана. А существование богочеловека непременно порождает болезненное одиночество». (Э. Радзинский)

После смерти Грозного царя режим самодержавия и тирании на Руси остался. Был ли у нее другой исторический путь? Был. Ведь существовал раньше вольный город Новгород с зачатками демократизма. На его главной площади собирались народные собрания – вече и сообща разрешали наболевшие проблемы, строили планы на будущее. В этом городе проложили удобные мостовые раньше, чем это удосужились сделать в Лондоне. Здесь не только простой люд был грамотен, но умели читать и писать даже женщины, о чем Европа и не мечтала. Сюда побоялся сунуть свой нос татарский хан, но московские цари всегда направляли свои боевые пики в сторону Новгорода и, увы, смогли покорить его гордую неприступность. Смогли покорить благодаря крупнейшим его боярам, как сейчас бы назвали их олигархам, которые никак не сподобились сговориться между собой и сообща встать грудью на защиту не только своего города, но и будущего России, которая могла бы пойти новгородским путем. Но не пошла…

Русь во времена правления Бориса Годунова.

На престол, после смерти Ивана Грозного, взошел слабоумный царевич Федор с хилым телом и маленькой головкой. О втором претенденте – царевиче Дмитрии еще пока заботились мамки да няньки. В Угличе мать-царица спрашивает о сыночке:


— Что ж, мамка? Уложила ты его?
Заснул ли он, голубчик мой, царевич?


— Заснул, царевна-матушка, заснул!
Уж любовалась, на него я глядя;
Лежит смирнехонько, закрымши глазки
И этак ручки сжамши в кулачки.
Вишь, бегая, мой светик уморился;
Такой живой! Не в старшего он братца,
Не в Федора Иваныча пойдет! (А. Толстой)

А у Федора Ивановича на душу огромным камнем легла неизъяснимая тяжесть. Куда там государством править, себя бы хоть как-то соблюсти. Милая сердцу жена Ирина все заботится о своем болезном муже, беспокоится:


— Ты весь дрожишь, и сердце у тебя
Так сильно бьется!


— Бок болит немного;
Аринушка, я не пойду к обедне.
Ведь тут греха большого нет, не правда ль,
Одну обедню пропустить? Я лучше
Пойду к себе в опочивальню; там
Прилягу я и отдохну часок.
Дай на руку твою мне опереться;
Вот так! Пойдем, Аринушка; на бога
Надеюсь я, он не оставит нас! (А. Толстой)

Борис Годунов — один из приближенных и любимых бояр Ивана Грозного, на бога не надеялся. Надеялся на себя. На то, что пройдя путь рядом с жестоким царем, он не нашел в себе ни малейшей склонности к этой самой жестокости и страсти к кровопролитию. По воле покойного Ивана Грозного его, бывшего безродного дворянина, царь назначил первым помощником Федора Иоановича. Годунову, служившему честью и правдой, удалось


Снискать любовь цареву,
А от грехов и темных дел его
Остаться чистым. (А. Толстой)

Сбылись надежды Бориса. Он еще во времена правления Ивана Грозного мечтал получить бразды правления в свои руки, дабы принести Руси благость и благодать.


Пусть только б царь Иван
Хоть месяц дал мне править государством!
Ему б в один я месяц доказал,
Какие силы русская земля
В себе таит! Я б доказал ему,
Что может власть, когда на благодати,
А не на кознях зиждется она. (А. Толстой)

На необычайном рубеже времен довелось жить Годунову: позади царь самодур-самодержец, впереди не царь, а некое беззащитное, беспомощное существо. Да, что и говорить,


Высокая гора
Был царь Иван. Из недр ее удары
Подземную равнину потрясали,
Иль пламенный, вдруг вырывался сноп
С вершины смерть и гибель слал на землю.
Царь Федор не таков! Его бы мог я
Скорей сравнить с провалом в чистом поле.
Расселины и рыхлая окрестность
Цветущею травой сокрыты. Но –
Вблизи от них бредя неосторожно,
Скользит в обрыв и стадо, и пастух.
Поверье есть такое в наших селах,
Что церковь в землю некогда ушла,
На месте ж том образовалась яма;
Церковищем народ ее зовет,
И ходит слух, что в тихую погоду
Во глубине звонят колокола,
И клирное в ней пенье раздается.
Таким святым, но ненадежным местом
Мне Федор представляется. В душе,
Всегда открытой недругу и другу,
Живет любовь, и благость, и молитва,
И словно тихий слышится в ней звон.
Но для чего вся благость и вся святость,
Коль нет на них опоры никакой! (А. Толстой)

Сам царь Федор Иоанович не прочь отказаться от тяжелой шапки Мономаха. Он говорит:


— Князь, послушай:
Лишь потерпи немного – Мите только
Дай подрасти – и я с престола сам
Тогда сойду, с охотою сойду,
Вот те Христос! (А. Толстой)

В этих словах сама искренность и доброта Федора. Но доброта не долго может удержаться на троне. Вот вспыхнул очередной из многочисленных бунтов недовольного народа. И что же?.. Тотчас все сбегаются в общую свалку, никто в стороне оказаться не хочет.


Тут поскорее лавку на запор,
Кафтан долой, захватишь что попало,
Что бог послал, рогатину, топор ли,
Бежать на площадь, ан уж там и валка. (А. Толстой)

Как говорится: размахнись рука, раззудись плечо…

Тут даже у незлобивейшего Федора начинает подниматься собственный бунт в душе:

Палачей! – вопит он. —


Поставить плаху здесь, перед крыльцом!
Здесь, предо мной! Сейчас! Я слишком долго
Мирволил вам. Пришла пора мне вспомнить,
Чья кровь во мне! Не вдруг отец покойный
Стал грозным государем! (А. Толстой)

Федор Иоанович грозным государем так и не стал, а отдал бразды правления Борису Годунову, как и завещал то сделать Иван Грозный. Кажется измученная Русь теперь сможет вздохнуть спокойно. Борис Годунов слышит слова приветствия:


Царю Борису слава и хвала!
Подумаешь: как царь Иван Васильич
Оставил Русь Феодору-царю!
Война и мор – в пределах русской ляхи –
Хан под Москвой – на брошенных полях
Ни колоса! А ныне, посмотри-ка!
Все благодать: амбары полны хлеба –
Исправлены пути – в приказах правда –
А к рубежу попробуй подойти
Лях или немец. Что и говорить!
Воскресла вся земля! Царю недаром
От всех любовь. Такого ликованья
Мы, чай Москва отроду не видали! (А. Толстой)

Радостный, полный сил и надежд, Борис прощает всех, раздает подарки боярам и народу. Тут нашлись умные бояре, которые подсказали его первую ошибку:


— Ты без разбора начал
Всех жаловать; ни на кого опалы
Не наложил; и даже самых тех,
Которые при Федоре хотели
Тебя сгубить, ты наградил сегодня.
Так, государь, нельзя. Обидно то
Что со врагами в милости своей
Ты смешиваешь верных! (А. Толстой)

Борис не хочет слышать больше о всяческих неприятных хитросплетениях в кулуарах власти. Он хочет жить открыто, в дружбе со всеми. Он верит:


— Врагов уж боле
Нет у меня. Прошла пора борьбы,
И без различья ныне изливаться
Должна на всех царя Русии милость,
Как солнца свет.
Не страхом я – любовию хочу
Держать людей. Прослыть боится слабым
Лишь тот, кто слаб; а я силен довольно,
Чтоб не бояться милостивым быть.
Отворотим свой взор
От прошлого. Широкая дорога
Несущая от края и до края
Судов громады, менее ль светла
Тем, что ее источники, быть может,
В болотах дальних кроются?
Вперед гляди! Гляди на светлый путь
Передо мной! Что в совести моей
Схоронено, что для других незримо –
Не может то мне помешать на славу
Руси царить! Царить на славу ей!
Решился твердо я
Одной любовью править; но когда
Держать людей мне невозможно ею –
Им гнев явить и кару я сумею! (А. Толстой)

Сии орудия власти пришлось применять очень скоро. Недовольство бояр медленно, но верно закипало в пределах боярских хором. Многие из них считали, что по составу крови своей они куда как более достойны занять царский трон, и посему позволять верховодить ими какому то худородному дворянину весьма унизительно. По углам шептались:


— Он правит нами,
Как царь Иван – не к ночи будь помянут.
Что пользы в том, что явных казней нет,
Что на колу кровавом, всенародно,
Мы не поем канонов Иисусу,
Что нас не жгут на площади, а царь
Своим жезлом не подгребает углей?
Уверены ль мы в бедной жизни нашей?
Нас каждый день опала ожидает,
Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы,
А там, в глуши голодна смерть иль петля. (А. Пушкин)

В этой круговерти до состояния самой Руси и бедного народа ее боярам и князьям дела не было. Хочется верить, что именно царь Борис стремился изо всех сил поправить положение в государстве, и мог бы это сделать, потому как, действительно, честью и совестью выйти из несших кругов на самый верх – это надо иметь недюжинные способности. Но один царь в поле не воин.

И тут происходит страшное: в Угличе погибает царевич Дмитрий – последний из рода Рюриковичей, правивших на Руси 300 лет. Бурная варяжская кровь за это время вроде бы как «закисла» — ведь царевич страдал падучей болезнью. Израненный кинжалом ребенок тотчас умер. Что произошло? Убили ли его или сам себя поранил в припадке падучей, играя с мальчишками в ножички. Бедное дитя отдало богу душу еще толком и не пожив на свете. Но смерть царственного дитя – это не смерть простого ребенка. За ней многое может скрываться.

Бояре судачат меж собой:


— Конечно, кровь невинного младенца
Ему вступить мешает на престол.


— Перешагнет: Борис не так-то робок!
Какая честь для нас, для всей Руси!
Вчерашний раб, татарин, зять Малюты,
Зять палача и сам в душе палач,
Возьмет венец и бармы Мономаха. (А. Пушкин)

Вот что говорили в хоромах.

А на улице клубилась


Бессмысленная чернь
Изменчива, мятежна, суеверна,
Легко пустой надежде предана,
Мгновенному внушению послушна,
Для истины глуха и равнодушна,
А баснями питается она.
Ей нравится бесстыдная отвага. (А. Пушкин)

Бориса Годунова стали обвинять в смерти Дмитрия. Поэты Алексей Толстой и Александр Пушкин, написавшие трагедии о царе Борисе, тоже считают его убийцей царевича. Отчего? Так уж принято в царских делах путем убийства прокладывать себе дорогу к трону. Но Борис?.. Как-то не верится, и не хочется верить. Однако, ни истории, ни трагедии не перепишешь. Истина же затерялась в веках.

И вот Борис в трагедии Алексея Толстого размышляет в одиночестве:


Кто может осудить
Меня теперь, что не прямой дорогой
Я к цели шел? Кто упрекнет меня,
Что чистотой души не усомнился
Я за Руси величье заплатить?
Кто, вспомня Русь, царя Ивана, ныне
Проклятие за то бы мне изрек,
Что для ее защиты и спасенья
Не пожалел ребенка я отдать
Единого? Мне на душе не раз
Ложилось камнем темное то дело,
И думал я: Что, если не достигну
Чего хочу? Что, если грех тот даром
Я совершил? Но нет! Судьба меня
Не выдала! Я с совестию счеты
Сегодня свел – и не боюсь поставить
Моих заслуг в винностей итог!
Могу теперь идти стезею чистой!
Прочь от меня притворство и обман!
Чрез пропасти и смрадные болота
К престолу днесь меня приведший мост
Ломаю я! Разорвана отныне
С прошедшим связь! Пережита пора
Кромешной тьмы – сияет солнце снова –
И держит скиптр для славы и добра
Лишь царь Борис – нет боле Годунова.

Ушел из жизни царевич Дмитрий, недолгое прошло время как ушел и Федор Иоанович.


Тиха была его кончина.
Он никому не позабыл сказать
Прощальное, приветливое слово;
Когда ж своей царицы скорбь увидел,
«Аринушка, — сказал он, — ты не плачь,
Меня господь простит, что государить
Я не умел!» И, руку взяв ее,
Держал в своей и, кротко улыбаясь,
Так погрузился словно в тихий сон –
И отошел. И на его лице
Улыбка та последняя осталась.
Рыдали все, но скорбь ничья сравниться
Со скорбию Бориса не могла. (А. Толстой)

Борис знать не знает, ведать не ведает, какая новая беда поджидает его. Она зреет в бедной монастырской келье, где молодой послушник Гришка Отрепьев слушает рассказы Пимена о его былой разудалой жизни и завидует ему. Ночь он спал беспокойно, а наутро рассказал о своем сне старцу:


— Мой покой бесовское мученье
Тревожило, и враг меня мутил.
Мне снилося, что лестница крутая
Меня вела на башню; с высоты
Мне видидась Москва, что муравейник;
Внизу народ на площади кипел
И на меня указывал со смехом,
И стыдно мне, и страшно становилось –
И, падая стремглав, я пробуждался…
Я с отроческих лет
По келиям скитаюсь, бедный инок.
Зачем и мне не тешиться в боях,
Не пировать за царскою трапезой?
Успел бы я, как ты, на старость лет
От суеты, от мира отложиться,
Произнести монашеский обет
И в тихую обитель затвориться. (А. Пушкин)

Однажды Пимен рассказал Георгию о смерти царевича Дмитрия и его убийцах:


— Укрывшихся злодеев захватили
И привели пред теплый труп младенца,
И чудо – вдруг мертвец затрепетал –
«Покайтеся!» – народ им завопил:
И в ужасе под топором злодея
Покаялись – и назвали Бориса. (А. Пушкин)

Потом пошел рассказ о свершившемся чудодействе у гроба Дмитрия.


В вечерний час ко мне пришел однажды
Простой пастух, уже маститый старец.
И чудную он мне поведал тайну.
«В младых летах, — сказал он, — я ослеп
И с той поры не знал ни дня, ни ночи
До старости: напрасно я лечился
И зелием и тайным нашептаньем;
Напрасно я ходил на поклоненье
В обители к великим чудотворцам;
Напрасно я из кладезей святых
Кропил водой целебной темны очи;
Не посылал господь мне исцеленья.
Вот наконец утратил я надежду
И к тьме своей привык, и даже сны
Мне виданных вещей уж не являли,
А снилися мне только звуки. Раз
В глубоком сне, я слышу, детский голос
Мне говорит: — Встань, дедушка, поди
Ты в Углич-град, в собор Преображенья;
Там помолись ты над моей могилкой,
Бог милостив – и я тебя прощу.
— Но кто же ты? – спросил я детский голос.
— Царевич я Димитрий. Царь небесный
Принял меня в лик ангелов своих,
И я теперь великий чудотворец!
Иди, старик. – Проснулся я и думал:
Что ж, может быть, и в самом деле, бог
Мне позднее дарует исцеленье.
Пойду – и в путь отправился далекий.
Вот Углича достиг я, прихожу
В святой собор, и слушаю обедню
И, разгорясь душой усердной, плачу
Так сладостно, как будто слепота
Из глаз моих слезами вытекала.
Когда народ стал выходить, я внуку
Сказал: — Иван, веди меня на гроб
Царевича Димитрия. – И мальчик
Повел меня – и только перед гробом
Я тихую молитву сотворил,
Глаза мои прозрели; я увидел
И божий свет, и внука, и могилку». (А. Пушкин)

Крепко запала в душу Гришке Отрепьева история с убийством царевича. Подсчитал он годы его и свои, да порешил выдать себя за Дмитрия. В истории получил имя Лжедмитрия или Самозванца.

Страна же в эти дни жила с надрывом, как и прежде.


В глухие дни Бориса Годунова
Во мгле Российской пасмурной страны,
Толпы людей скиталися без крова,
И по ночам всходило две луны.
Два солнца по утрам светило с неба,
С свирепостью на дольний мир смотря.
И вой протяжный: «Хлеба! Хлеба! Хлеба!»
Из тьмы лесов стремился до царя.
На улицах иссохшие скелеты
Щипали жадно чахлую траву,
Как скот, — озверены и неодеты,
И сны осуществлялись наяву.
Гроба, отяжелевшие от гнили,
Живым давали смрадный адский хлеб,
Во рту у мертвых сено находили,
И каждый дом был сумрачный вертеп.
От бурь и вихрей башни низвергались,
И небеса, таясь меж туч тройных,
Внезапно красным светом озарялись,
Являя битву воинств неземных!
Невиданные птицы прилетали,
Орлы парили с криком над Москвой,
На перекрестках, молча, старцы ждали,
Качая поседевшей головой.
Среди людей блуждали смерть и злоба,
Узрев комету, дрогнула земля.
И в эти дни Димитрий встал из гроба
В Отрепьева свой дух переселя. (К. Бальмонт)

Мать убиенного царевича – вдовствующая царица Мария признала, ради мести Борису, в лице Самозванца своего сына.


Четырнадцать минуло долгих лет
Со дня, как ты, мой сын, мой ангел божий,
Димитрий мой, упал, окровавленный,
И на моих руках последний вздох
Свой испустил, как голубь трепеща!
Четырнадцать я лет все плачу, плачу,
И выплакать горючих слез моих
Я не могу. Дитя мое, Димитрий!
Доколь дышу, все плакать, плакать буду
И клясть убийцу твоего! Он ждет,
Чтоб крестным целованьем смерть твою
Я пред народом русским утвердила –
Но кто б ни был неведомый твой мститель,
Идущий на Бориса, — да хранит
Его господь! Я ни единым словом
Не обличу его! Лгать буду я!
Его моим я сыном буду звать!
Кто б ни был он – он враг тебе, убийца, —
Он мне союзник будет. Торжество
Небесные ему пошлите силы,
Его полки ведите на Москву!
Иди, иди, каратель Годунова!
Сорви с него украденный венец!
Низринь его! Попри его ногами!
Чтоб он, как зверь, во прахе издыхая,
Тот вспомнил день, когда в мое дитя
Он нож вонзил!
А ты, мой сын, дитя, меж тем
В сырой земле ждать будешь воскресенья,
Во гробике! О господи! Последний
Ребенок нищего на божьем солнце
Волён играть – ты ж, для венца рожденный,
Лежишь во тьме и холоде! Не время
Твои пресекло дни! Ты мог бы жить!
Ты вырос бы! На славу всей земле
Ты б царствовал теперь! Но ты убит!
Убит, мой сын! Убит, убит, мой Дмитрий! (А. Толстой)

Так появился якобы царевич Дмитрий — Гришка Отрепьев,


Бесовский сын, расстрига окаянный,
Прослыть сумел Димитрием в народе;
Он именем царевича, как ризой
Украденной, бесстыдно облачился. (А. Пушкин)

Этому Самозванцу удалось убедить многих влиятельных людей в своей подлинности. Да скорее не убедить, а быть нужным им – ведь царская корона земли русской на дороге не валяется. Итак Лжедмитрий собрал войско в Польше. Перед выходом в поход он встретился с Мариной Мнишек, полюбил которую всей своей юной душой. На горячие слова любви Марина ему отвечала:


— Верю,
Что любишь ты, но слушай, я решилась
С твоей судьбой и бурной и неверной
Соединить судьбу мою; то вправе
Я требовать, Димитрий одного:
Я требую, чтоб ты души своей
Мне тайные открыл теперь надежды,
Намеренья и даже опасенья;
Чтоб об руку с тобой могла я смело
Пуститься в жизнь – не с детской слепотой,
Не как раба желаний легких мужа,
Наложница безмолвная твоя,
Но как тебя достойная супруга,
Помощница московского царя.

Григорий молит Марину:


— О, дай забыть хоть на единый час
Моей судьбы заботы и тревоги!
Забудь сама, что видишь пред собой
Царевича. Марина! Зри во мне
Любовника, избранного тобою,
Счастливого твоим единым взором.
О, выслушай моления любви,
Дай высказать все то, чем сердце полно.


— Не время, князь. Ты медлишь – и меж тем
Приверженность твоих клевретов стынет,
Час от часу опасность и труды
Становятся опасней и труднее,
Уж носятся сомнительные слухи,
Уж новизна сменяет новизну;
А Годунов свои приемлет меры…


— Что Годунов? Во власти ли Бориса
Твоя любовь, одно твое блаженство?
Нет, нет. Теперь гляжу я равнодушно
На трон его, на царственную власть.
Твоя любовь… Что без нее мне жизнь,
И славы блеск, и русская держава?
В глухой степи, в землянке бедной – ты,
Ты заменишь мне царскую корону,
Твоя любовь…

Марина с неприязнью смотрит на незадавшегося царевича:


— Стыдись; не забывай
Высокого, святого назначенья:
Тебе твой сан дороже должен быть
Всех радостей, всех обольщений жизни,
Его ни с чем не можешь ты равнять.
Не юноше кипящему, безумно
Плененному моею красотой,
Знай: отдаю торжественно я руку
Наследнику московского престола,
Царевичу, спасенному судьбой.


— Не мучь меня, прелестная Марина,
Не говори, что сан, а не меня
Избрала ты, Марина! Ты не знаешь,
Как больно тем ты сердце мне язвишь –
Как! Ежели… о страшное сомненье! –
Скажи: когда б не царское рожденье
Назначила слепая мне судьба;
Когда б я был не Иоаннов сын,
Не сей давно забытый миром отрок, —
Тогда б… Тогда б любила ты меня?..


— Димитрий, ты и быть иным не можешь;
Другого мне любить нельзя.

Георгий в гневе и в отчаянии:


— Я не хочу делиться с мертвецом
Любовницей, ему принадлежащей.
Нет, полно мне притворствовать! Скажу
Всю истину; так знай же: твой Димитрий
Давно погиб, зарыт – и не воскреснет;
А хочешь ли ты знать, кто я таков?
Изволь, скажу: я бедный черноризец;
Монашеской неволею скучая,
Под клобуком, свой замысел отважный
Обдумал я, готовил миру чудо –
И наконец из келии бежал
К украинцам, в их буйные курени,
Владеть конем и саблей научился;
Явился к вам, Димитрием назвался
И поляков безмозглых обманул.
Что скажешь ты, надменная Марина?
Довольна ль ты признанием моим?
Что ж ты молчишь?


— О стыд! О горе мне! — отвечает она.

Григорий в отчаянии:


— Куда завлек меня порыв досады!
С таким трудом устроенное счастье
Я, может быть, навеки погубил.
Что сделал я, безумец? – Вижу, вижу:
Стыдишься ты не княжеской любви.
Так вымолви ж мне роковое слово;
В твоих руках теперь моя судьба,
Реши: я жду.

Григорий бросается к Марине, падает к ее ногам. Она же неприступна.


— Встань, бедный самозванец.
Не мнишь ли ты каленопреклоненьем,
Как девочке доверчивой и слабой,
Тщеславное мне сердце умилить?
Ошибся, друг: у ног своих видала
Я рыцарей и графов благородных;
Но их мольбы я хладно отвергала
Не для того, чтоб беглого монаха…


— Не презирай младого самозванца;
В нем доблести таятся, может быть,
Достойные московского престола,
Достойные руки твоей бесценной…


— Достойные позорной петли, дерзкий!
Уж если ты бродяга безымянный,
Мог ослепить чудесно два народа,
Так должен уж, по крайней мере, ты
Достоин быть успеха своего
И свой обман отважный обеспечить
Упорною, глубокой, вечной тайной.
Могу ль, скажи, предаться я тебе,
Могу ль забыть свой род и стыд девичий,
Соединить судьбу мою с твоею,
Когда ты сам с такою простотой,
Так ветрено позор свой обличаешь?


— Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла –
Царевич я. Довольно, стыдно мне
Пред гордою полячкой унижаться. –
Прощай навек. Игра войны кровавой,
Судьбы моей обширные заботы
Тоску любви, надеюсь, заглушат.


— Постой, царевич. Наконец
Я слышу речь не мальчика, но мужа.
С тобою, князь, она меня мирит.
Безумный твой порыв я забываю
И вижу вновь Димитрия. Но – слушай:
Пора, пора! Проснись, не медли боле;
Веди полки скорее на Москву –
Очисти Кремль, садись на трон московский,
Тогда за мной шли брачного посла;
Но – слышит бог – пока твоя нога
Не оперлась на тронные ступени,
Пока тобой не свержен Годунов,
Любви речей не буду слушать я.


— Нет – легче мне сражаться с Годуновым
Или хитрить с придворным езуитом,
Чем с женщиной – черт с ними; мочи нет.
И путает, и вьется, и ползет.
Скользит из рук, шипит, грозит и жалит..
Змея! Змея! – Недаром я дрожал.
Она меня чуть-чуть не погубила.
Но решено: заутра двину рать. (А. Пушкин)

Так закончилась встреча буйной головушки Григория и холодной Марины – «мраморной нимфы, у которой глаза, уста без жизни, без улыбки». (А. Пушкин)

Идут полки Самозванца на Русь. Молокососа Гришку Отрепьева, как знамя освобождения от убийцы царевича, несут польские и украинские воеводы. В это время душевные страдания царя Бориса невыносимы.


Ах! Чувствую: ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить,
Ничто, ничто… едина разве совесть.
Так, здравая, она восторжествует
Над злобою, над темной клеветою. –
Но если в ней единое пятно,
Единое, случайно завелося,
Тогда – беда! Как язвой моровой
Душа сгорит, нальется сердце ядом.
Как молотком стучит в ушах упрек,
И все тошнит, и голова кружится,
И мальчики кровавые в глазах…
И рад бежать, да некуда… ужасно!
Да, жалок тот, в ком совесть не чиста. (А. Пушкин)

Борис мечется по темным залам, ему мерещатся мертвецы, затаившиеся в потайных углах. Все бьется в виске одна и та же мысль: «Убит, но жив!.. Убит, но жив!…


Убит, но жив!»
Меня с одра все тот же призрак гонит.
Даны часы покоя всякой твари;
Растение и то покой находит,
В росе купая пыльные листы!
Так быть нельзя. Чтобы вести борьбу,
Я разумом владеть свободным должен.
Мне нужен сон. Не может без наклада
Никто вращать в себе и день и ночь
Все ту же мысль. И жернов изотрется
Кружась без отдыха… «Убит, но жив!»
Я совершил без пользы преступленье!
Проклятье даром на себя навлек!
Когда судьбой был так обманут я –
Когда он жив – зачем же я, как Каин
Брожу теперь? Безвинностью моей
Я заплатил за эту смерть – душою
Ее купил! Я требую, чтоб торг
Исполнен был! Я честно отдал плату –
Так пусть же мой противник вправду сгинет,
Иль пусть опять безвинен буду я!
Куда зашел я? Это тот престол,
Где, в день венчанья моего, я в блеске
Невиданном дотоле восседал!
Он мой еще. С помазанной главы
Тень не сорвет венца! Престол мой занят!
Нет, это там играет лунный луч!..
Безумный бред! Все та же мысль! Рожденье
Бессонницы! Но нет – я точно вижу –
Вновь что-то там колеблется, как дым, —
Сгущается и образом стать хочет!
Ты – ты! Я знаю, чем ты хочешь стать –
Сгинь! Пропади!
Преграда та ж осталась предо мной –
Противник жив – венец мой лишь насмешка,
А истина – злодейство есть мое –
И за него проклятье!
Неизлечим недуг
Душевный мой. Он разрушает тело –
И быстро я, усильям вопреки,
Иду к концу. В страданье человек
Бывает слаб. Мне ведать тяжело,
Что все меня клянут… Услышать слово
Приветное я был бы рад…
Но нет…
«Убит, но жив!» Свершилось предсказанье!
Загадка разъяснилася: мой враг
Встал на меня из гроба грозной тенью!
Я ждал невзгод; возможные все беды
Предусмотрел: войну, и мор, и голод,
И мятежи – и всем им дать отпор
Я был готов. Но чтоб воскрес убитый –
Я ждать не мог! Меня без обороны
Застал удар. Державным кораблем
В моей спокойной управляя силе,
Я в ясный день на бег его глядел.
Вдруг грянул гром. С налету взрыла буря
Морскую гладь – крутит и ломит древо
И парус рвет… Не время разбирать,
Чей небо грех крушением карает –
Долг кормчего скорей спасти корабль!
Беда грозит – рубить я должен снасти!
Нет выбора – прошла пора медлений
И кротости! Кто враг царю Борису –
Тот царству враг! Пощады никому!
Казнь кличет казнь – власть требовала жертв –
И первых кровь чтоб не лилася даром,
Топор все вновь подъемлется к ударам!
Не благостью, но страхом уже начал
Я царствовать. Где ж свет тот лучезарный,
В котором мне явился мой престол,
Когда к нему я темной шел стезею?
Где светлый мир, ценою преступленья
Мной купленный? Вступить на путь кровавый
Я должен был, или признать, что даром
Прошедшее свершилось. Колебаться
Теперь нельзя. Чем это зло скорей
Я пресеку, тем мне скорее можно
Вернуться будет к милости. (А. Толстой)

Военный поход Самозванца с польскими войсками закончился крахом. Русские победили, но в очередной раз и без того измотанные силы государства были подорваны. Все благие намерения царя Бориса вели к провалам. Им недовольны были бояре, им недоволен был народ, закрепощение которого шло семимильными шагами. Теперь пропала надежда в Юрьев день попытаться найти себе доброго барина. Стоял крестьянин на перекрестке дорог, а шагу ступить не мог и разводил руками: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день…», вот тебе и несвободушка. Ох, как жить-то?..

Юродивый плачет-стенает на Красной площади под стенами Кремля:


— Месяц светит,
Котеночек плачет,
Юродивый, вставай
Богу помолися!

Взяли мою копеечку. Обижают Николку! Борис! Борис! Николку дети обижают… Николку маленького дети обижают… Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича.

Борис молвит:

— Молись за меня, бедный Николка.

— Нет, Нет! Нельзя молиться за царя Ирода – богородица не велит. (А. Пушкин)

Подорваны были и силы царя Бориса. Не действия, а безвольные вздохи вошли в его жизнь.


Напрасно все! Я строю над провалом!
В единый миг все может обратиться
В развалины. Лишь стоит захотеть
Последнему, ничтожному врагу –
И он к себе царево склонит сердце,
И мной в него вложенное хотенье
Он изменит. Напрасно все. (А. Толстой)

Смерть подбирается к Борису, уже в голове стоит, косу свою точит. Прощальные слова говорит царь сыну:


Умираю;
Обнимемся, прощай, мой сын: сейчас
Ты царствовать начнешь… о боже, боже!
Сейчас явлюсь перед тобой, и душу
Мне некогда очистить покаяньем.
Но чувствую – мой сын, ты мне дороже
Душевного спасенья… так и быть!
Я подданным рожден, и умереть
Мне подданным во мраке б надлежало;
Но я достиг верховной власти… чем?
Не спрашивай. Довольно: ты невинен,
Ты царствовать теперь по праву станешь.
Я, я за все отвечу богу… (А. Пушкин)

Но не придется царствовать сыну Бориса. Бояре захватят власть – лакомый кусок каждому в рот положить охота. Никто не хочет думать о том, что обернется он горькой, черствой коркой.

Один лишь старец знает как жить.

«В заточении, в глухой монастырской келье сидит опальный монах – сгорбленный седой, неторопливо перебирает четки из рыбьих зубов. Куда торопиться? Зачем? Пускай там, за решетчатыми окнами идет жизнь торопливая. Пускай! Кто помышляет только о радостях успокоения, кто, углубленный в свои думы счастлив тем, в чем люди не видят счастья, тот разорвет эти цепи смерти, тот навсегда сбросит с себя эти великие страхи перед земными страданиями.

Старцу уже никогда не разгуливать по кремлевской площади, никогда не собирать, как встарь, около себя народ горящими, словно уголь, палящими сердце словами, ему, обреченному на смерть, жаль человечество. Он считает себя счастливее самого юного отрока.

Как путник, преодолевший трудный путь восхождения на вершину высокой горы, он оглядывается с улыбкой туда, вниз… Все пройдено! Путь кончается! Он знает каждый перевал, каждую тропинку этого пути, он знает, какие острые камни ранят ноги, знает землю, которая, если на нее твердо ступить, увлекает путника в пропасть, откуда нет возврата. И только ему ведомо, добравшемуся до этой загадочной вершины, что такое радость, горе, счастье, честь и слава. Чистая душа есть та, что свободна от страстей и непрестанно веселится доброю любовью к ближнему. Он знает и больше того.

С грустной улыбкой старец смотрит на все Московское государство. Государство, как и человек, должно идти осторожной ногой по тропам вселенной, чтобы не уподобиться Византийскому царству, которое соскользнуло в пропасть. Москва! Подумай об этом! Иди без гордыни по своей тропе. Ныне тебе сулят стать Третьим Римом. Дело великое, но бог выше царей… Не забывай о том! Не гордись! И зачем тебе Третий Рим? Не слишком ли ты возвеличиваешь Москву?». (В. Костылев) Так думает утихомирившийся старец.

В России страшно жить.


Здесь древней ярости еще кишат микробы:
Бориса дикий страх и всех Иванов злобы,
И Самозванца спесь — взамен народных прав. (А. Ахматова)

Трагедия Пушкина о Борисе Годунове кончается словами: «Народ безмолвствует».

Да по силам ли ему всякий раз вмешиваться в дела правителей его. Дело надо делать, иначе смерть подметет своей метлой все дочиста. Учится крестьянин у природы уму разуму: выдирает он из земли все сорняки, дабы они, буйные, благородную поросль не задушили. Вот у него бы да у природы правителям поучиться бы – сорняки под ногами не оставлять, а то ведь все супротив делают – благородную поросль с корнем рвут и ведут народы на заклание смерти.

Принято говорить, что на Руси две беды – дураки да дороги. Конечно, и дураков хватает, и дороги никуда не годные – «едешь по кочкам, по кочкам по маленьким пенечкам, да в ямку — ух!» Но главная беда третья, окаянная – правители русские. Ох, беда, беда с ними – горя нахлебаешься полными пригоршнями. Народ полюбили бы, землю бы приласкали – сторицей отдали бы они. Все бы зажили, полной грудью задышали, а то у одних брюхо подвело, а у других это самое брюхо так набрякло, что душе места не осталося.

Жалеть, любить, приветствовать надо бы тружеников на земле, на которой живем, стихи читать:


Поклон тебе, земля, вместилище плодов,
Здоровья, злаков, руд, народов, городов,
Земля-кормилица, о, как ты терпелива!
В недвижности своей ты хороша на диво,
Благоуханная, одетая в наряд,
Где вытканы цветы и ленты рек пестрят. (Гийом дю Бартас)

Используемая литература.

1. Детская энциклопедия. Изд-во «Аванта +» Москва 1997 год.

2. «Всемирная история» 9 том. 10 том. Минск Изд-во «Литература» 1996 год.

3. «Европейские поэты Возрождения» Вступительная статья Р. Самарина Москва. Изд-во «Художественная литература» 1974 год.

4. «Европейская новелла Возрождения» Москва Изд-во «Художественная литература» 1974 год.

5. Д. Мережковский «Реформаторы. Мартин Лютер» Брюссель Изд-во «Жизнь с богом» 1990 год.

6. Мартин Лютер «Избранные произведения» Санкт-Петербург Изд-во «Андреев и согласие» 1994 год.

7. С. Брант «Корабль дураков» Вступительная статья В. Пуришнва. Москва Изд-во «Художественная литература» 1971 год.

8. Ганс Сакс «Избранное» Вступительная статья А. Левинтона. Москва Изд-во «Художественная литература» 1959 год.

9. А. Немилов. «Лукас Кранах Старший» Москва Изд-во «Изобразительное искусство» 1973 год.

10. «Лукас Кранах» Автор вступительной статьи Н. Никулин. Изд-во «Аврора» Ленинград 1976 год.

11. Вернер Шаде «Кранахи – семья художников». Москва Изд-во «Изобразительное искусство» 1987 год.

12. В. Проскуряков «Парацельс» Москва «Журнально-газетное объединение» 1934 год.

13. Ф. Гартман «Жизнь Парацельса и сущность его учения». Москва Изд-во «Новый Акрополь» 1997 год.

14. С. Зарницкий «Дюрер» Москва Изд-во «Молодая гвардия» 1984 год.

15. «Легенда о докторе Фаусте» Москва-Ленинград Издательство Академии наук СССР 1958 год.

16. Б. Брехт «Мамаша Кураж» Москва Изд-во «Правда» 1990 год.

17. У. Шекспир «Сонеты» Кемерово Книжное изд-во 1985 год.

18. А. Аникст «Шекспир» Москва Изд-во «Молодая гвардия» 1964 год.

19. Г. Мейринк «Летучие мыши» Петроград Изд-во «Петроград» 1923 год.

20. А. Варшавский «Опередивший время» Москва. Изд-во «Молодая гвардия» 1967 год.

21. И. Осиновский «Томас Мор» Москва Изд-во «Мысль» 1985 год.

22. Т. Мор. «Утопия» Москва Изд-во «наука» 1998 год.

23. «Немецкие шванки и народные книги ХУ1 века». Москва. Изд-во «Художественная литература» 1990 год.

24. А. Субботин «Фрэнсис Бэкон» Москва Изд-во «Мысль"1974 год.

25. Ф. Бэкон «Собрание сочинений в 2 томах» Москва изд-во «Мысль» 1972 год.

26. С. Цвейг «Мария Стюарт» Москва Изд-во «Иностранная литература» 1959 год.

27. Ф. Мюльбах «Шестая жена Генриха УШ» Москва Изд-во «Авангард» 1993 год.

28. В. Костылев «Иван Грозный» Трилогия. Г. Горький. Областное издательство. 1952 год.

29. А.К.&nbsp;Толстой «Собрание сочинений в 4 томах. 2 том. „Смерть Иоанна Грозного“», «Царь Федор Иоаннович», «Царь Борис» Москва Изд-во Художественная литература» 1963 год.

30. А. Пушкин «Борис Годунов» Москва Изд-во «Художественная литература» 1978 год.

31. В. Сафонов «Дорога на простор» Москва Изд-во «Молодая гвардия» 1955 год.

32. Р. Скрынников «Далекий век» Ленинград Изд-во «Лениздат» 1989 год.

33. В. Шекспир «Собрание сочинений в 8 томах» Москва Изд-во Искусство» 19660 год.

34. О. Генри «Избранные рассказы» Воронежское книжное издательство. 1955 год.

35. «Антология фольклора народов Сибири, Севера и Дальнего Востока» Красноярское книжное издательство» 1989 год.

36. 36. Д.С.&nbsp;Мамин Сибиряк «Богач и Еремка» Москва Изд-во «Художественная литература» 1955 год.

37. Крис Хомфрис «Французский палач» Санкт-Петербург Изд-во «Домино» 2003 год.

38. Э. Радзинский «Загадки истории» 5 том. Москва Изд-во «Вагриус» 1999 год.

39. А. Толстой «Иван Грозный» Собрание сочинений в 10 томах. Том 9. Москва Изд-во «Художественная литература» 1986 год.)