Великий странствующий поэт Басё.


</p> <p>Великий странствующий поэт Басё.</p> <p>

В 1644 году в семье обедневшего и оставившего военное ремесло самурая родился мальчик по имени Мацуо Муфэфуса. Ребенок с младенчества прикоснулся к прекрасному в своем родном доме. И не мудрено, ведь его отец и старший брат зарабатывали на жизнь преподаванием каллиграфии, а она была ничем иным как изысканным искусством.

Уже зрелым двадцативосьмилетним мужчиной Мацуо решил покинуть родной дом и отправиться в крупнейший город того времени Эдо – ныне столицу Японии Токио. Он стремился лишь к одному – войти в литературные круги, окунуться с головой в литературную жизнь.

Покидая родину, будущий поэт прикрепил к воротам дома, где жил его друг, листок со стихами:


Облачная гряда
Легла меж друзьями… Простились
Перелетные гуси навек.

В Эдо Мацуо примкнул к школе Данрин. Поэты этой школы черпали свое вдохновение в жанровых сценках из самых незначительных событий однообразной повседневной жизни горожан. Вот Мацуо услышал ночью вопли разгулявшихся котов. Написал:


Влюбленные коты
Умолкли. Смотрит в спальню
Туманная луна.

Увидел резвящихся ребятишек, написал:


Друг друга тузят
Мальчишки – им точно по росту
Поле пшеницы.

А вот уже эти ребятишки в недолгую пору снегопада:


Дети, кто скорей?
Мы догоним шарики
Ледяной крупы.


Снежный заяц – как живой!
Но одно осталось, дети:
Смастерим ему усы.

Увиденная днем на улице древняя старуха появилась ночью:


Мне приснилась давняя быль:
Плачет брошенная в горах старуха,
И только месяц ей друг.

А наутро новая тема для стихотворения:


В столице, уже примелькавшейся,
Воскресла прежняя прелесть столицы,
Когда кукушку услышал я.

Но прошло немного времени, и начинающему поэту рамки школы Данрин показались слишком уж узкими. Тогда он обратился к китайской классической поэзии, столь богатой философскими размышлениями о бытии человеческом. Ступив на новый поэтический путь, Мацуо решил открыть свою собственную поэтическую школу. Открыл. Надо признать: учитель поэзии в поэтической школе был несказанно беден, как, впрочем, и его ученики.

Но это обстоятельство почти никогда никого не огорчало.


Вот все, чем богат я! — говорил учитель ученикам, —
Легкая, словно жизнь моя,
Тыква-горлянка.

Если же тыква-горянка, служащая кувшином для рисового зерна опустеет до дна – не беда: тогда я вставлю в ее горлышко цветок. И радость найду в малом.


Что за славный холодок!
Пятками уперся в стену
И дремлю в разгаре дня.

И радость найду в большом.


Осеннюю мглу
Разбила и гонит прочь
Беседа друзей.

Своим ученикам он говорил: «Тот, кто за свою жизнь создал всего три-пять превосходных стихотворений, — настоящий поэт. Тот же, кто создал десять – замечательный мастер».

И еще он говорил:


Не слишком мне подражайте!
Взгляните, что толку в сходстве таком? –
Две половинки дыни.

И разрезал спелую душистую дыню, принесенную одним из учеников в счет платы за обучение, на всех слушателей своей школы. Как весело им всем было поедать сочную мякоть. Дух радости витал рядом. Не то что в рыночной лавке.


Соленые морские окуни
Висят, ощеривая зубы, —
Как в этой рыбной лавке холодно!

Учитель и его ученики шли в разрез с бытовавшим в те времена общественным мнением, которое полагало что деньги – это надежнейший источник всевозможных наслаждений. Учитель и его ученики были последователями даосов и буддистских монахов, для которых духовное самоусовершенствование ценилось гораздо выше материального благополучия.

Однако наступали такие холодные и голодные времена, что Мацуо признавался: «Бывало, завидовал тем, кто посвятил жизнь свою службе». Но к ней не возвращался, как бы туго ни приходилось.

Тут пришел на помощь один из его учеников, которому удалось убедить своего отца подарить учителю крошечную хижину на берегу небольшого пруда. Учитель был несказанно рад столь дорогому для него подарку и весной возле дома посадил саженцы бамбука и банановой пальмы, которая по-японски называлась басё. Мацуо смотрел на свою рощицу и вспоминал:


Ростки бамбука.
Так было весело их рисовать
В детские годы.

Со временем название банановой пальмы — «басё» стало псевдонимом поэта.

Басё – известнейший в мире японский поэт. Его стихи часто выглядят по-детски наивными, и в них звучит мудрость древних. Вот один из признанных шедевров Басё:


На голой ветке
Ворон сидит одиноко.
Осенний вечер.

Мой дорогой читатель, если тебе незнакома символика этих строк, ты все равно не останешься к ним равнодушен. Перед тобой раскроется картина глубокой, почти трагической осенней поры. Осадок тяжелой грусти ляжет на душу. Перед читателем, знакомым с символикой раскроется совсем иная картина: всезнающий ворон, олицетворяющий отрешенность от бренного мира, одинок в этом мире, пронизанном холодными осенними ветрами.

К ворону поэт возвращается не раз:


Уродливый ворон –
И он прекрасен на первом снегу
В зимнее утро.


Ворон-скиталец, взгляни!
Где гнездо твое старое?
Всюду сливы в цвету.

Согласно учению дзэн-буддизма, которое Басё исповедовал, поэт считал, что истина может быть заложена в какой-нибудь незначительной мелкой детали, но единый взгляд на нее дает толчок душе, и тогда-то происходит момент постижения ее — раскрывается вся глубина и громада необъятного мира. Поэту остается лишь вскользь упомянуть, намекнуть о том, что удалось ему увидеть, познать и создать лаконичное стихотворение – хокку. «Оно похоже на монохромный рисунок тушью. Ничего лишнего, все предельно просто. При помощи нескольких умело выбранных деталей создается некая картина жизни». (В. Маркова)


Летние ливни.
Здесь прежде висела картинка –
След на стене.

Или


Алые сливы в цвету…
К той, кого некогда я не видел,
Занавеска рождает любовь.

Или


Все в мире быстротечно!
Дым убегает от свечи,
Изодран верхний полог.

Или


Замшелый могильный камень.
Под ним – наяву иль во сне? –
Голос шепчет молитвы.

Или


Тихая лунная ночь…
Слышно, как в глубине каштана
Ядрышко гложет червяк.

Или


Бабочки полет
Будит тихую поляну
В солнечном снегу.

Или


Аиста гнездо на ветру.
А под ним – за пределами бури –
Вишен спокойный цвет.

Или


Из сердцевины пиона
Медленно выползает пчела…
О, с какой неохотой!

Или


Кричат перепела.
Должно быть, вечереет.
Глаз ястреба померк.

Или


С треском лопнул кувшин:
Ночью вода в нем замерзла,
Я пробудился вдруг.

Тревога, родившаяся в подсознании, обернулась большим горем. Ураганный ветер, принесшийся с океанических просторов, раздул сильнейший пожар, уничтоживший многие кварталы города Эдо. Для хлипкой хибарки поэта хватило и небольшой искры. Она дотла сгорела. Жилья больше не было.

Не было и желания оставаться на месте. Басё уже давно мечтал отправиться в странствия, и теперь его ничего не принуждало отказаться от своей мечты.


Луна – путеводный знак –
Просит: «Сюда пожалуйте!»
Дорожный приют в горах.

Возлюбивший странствования поэт, стал очарованным странником, написал о своих странствиях книгу и очаровал ею людей.

Он написал в первых строках своих путевых заметок:

«Отправляясь за тысячу ли, не запасайся едой, а входи в Деревню, Которой Нет Нигде, в Пустыню Беспредельного простора под луной третьей ночной стражи», — так, кажется, говорили в старину. И, на посох сих слов опираясь, я покинул свою ветхую лачугу у реки, пустился в путь: пронизывающе-холодный ветер свистел в ушах.


Пусть горсткой костей
Лягу в открытом поле…
Пронзает холодом ветер…

Красота гор, равнин, морей и побережий представляется мне проявлением сознательной деятельности высших сил, я устремляюсь сердцем вслед за идущими по пути освобождения от привязанностей, ищу истину, открывающуюся человеку, посвятившему себя служению прекрасному.


Ива склонилась и спит.
И кажется мне, соловей на ветке –
Это ее душа.


Вот здесь, в опьяненье
Уснуть бы, на этих речных камнях,
Поросших гвоздикой…

Я покинул свое жилище, и нет у меня желания обзаводиться скарбом. Руки мои пусты, а потому неведомы мне дорожные страхи. Свой размеренный шаг предпочел я дорожному паланкину, и лакомее мяса мой скромный ужин. Где пожелаю, там и остановлюсь передохнуть, когда захочу, тогда и продолжу идти дальше. Только две каждодневные заботы имею: как бы найти подходящее пристанище на ночь, да где бы раздобыть прочные сандалии по ноге – вот и все мои немудреные желания.


Так легко-легко
Выплыла – и в облаке
Задумалась луна.


Отоприте дверь!
Лунный свет впустите
В храм Укимидо!

Одно настроение является на смену другому, каждый новый день рождает новые чувства. А уж если случиться встретить на пути человека, хоть немного сведущего в прекрасном, радость просто безмерна. Впрочем, даже если случай посылает тебе человека, которым в обычное время ты непременно бы пренебрег, полагая его костным и твердолобым, разговорившись с таким где-нибудь в глуши, или вдруг обнаружив его в заброшенной землянке или в заросшей хмелем хижине, испытываешь такое чувство, будто среди камней или битой черепицы обнаружил драгоценный камень, будто в грязи нашел золотой слиток, сразу же представляешь себе, как ты об этом напишешь или расскажешь кому-нибудь – право же, это одно из главных удовольствий, выпадающих на долю странника.

Человек, которого звали Тири, стал мне опорой и другом во время этого пути, и в непрестанных попечениях не знало устали его сердце. К тому же взаимное дружелюбие наше столь велико, что ни в чем разногласия не имея, доверяем друг другу во всем — да, таков этот человек.

Не препоясаны наши чресла мечом, на шеях висит сума, в руках восемнадцатичастные четки. Походим на монахов, но загрязнены пылью мирской, походим на простолюдинов, но волос на головах не имеем. Пусть мы не монахи, но все, кто не носит узла из волос на макушке, причисляются к племени скитальцев, и не дозволено им являться перед богами.

Шагая по берегу реки Фудзи, мы вдруг увидели брошенного ребенка лет трех, который жалобно плакал. Очевидно, кто-то, добравшись до этой стремнины, понял, что не сумеет противостоять натиску волн бренного мира, и бросил его здесь дожидаться, пока жизнь не растает ничтожной росинкой. «Что станется с этим слабым кустиком, дрожащем на осеннем ветру, — сегодня ли отпадут его листья, завтра ли увянут?» – размышляя об этом, я бросил ему немного еды из рукава.


Крик обезьян
Вас печалил, а как вам дитя
На осеннем ветру?


Иней его укрыл,
Стелет постель ему ветер…
Брошенное дитя.

Что случилось, навлек ли ты на себя ненависть отца, разлюбила ли тебя мать? Но нет, не может отец ненавидеть, а мать разлюбить свое дитя. Видно, просто такова воля Небес, плачь же о своей несчастной судьбе.

Я зашел в чайную лавку, где женщина по имени Тё – что значит Бабочка, обратившись ко мне, попросила: «Сложи хокку, моему имени посвятив». И тут же я достал кусок белого шелка, на котором написал:


Орхидеей
Бабочка крылышки
Надушила.

В самом начале Долгой луны добрались до моих родных мест: забудь-трава вокруг северного флигеля поблекла от инея, не оставив никаких следов. Все изменилось здесь за эти годы, братья и сестры поседели, глубокие морщины залегли у них меж бровей. «Хорошо хоть дожили…» — только и повторяли, других слов не находя, потом брат развязал памятный узелок-амулет и протянул его мне со словами: «Взгляни на эту седую прядь. Это волосы матушки». Я долго плакал, а потом сказал:


Даже белый цветок на плетне
Возле дома, где не стало хозяйки,
Холодом обдал меня.

Так заведено в мире, что и о человеке, не особенно близком, начинаешь тосковать, стоит ему покинуть этот мир, а уж если расстанешься с тем, кто был связан с тобой долгими годами взаимной приязни, кого ты любил как отца, как сына, кто был для тебя все равно что собственная рука или нога, то при любом воспоминании о нем придаешься такой скорби, что на рукава ложится роса. Взяв в руки кисть, хочу запечатлеть на бумаге свои чувства, да только, видно, способности мои ничтожны, пытаюсь отыскать слова, но в груди теснит, и, облокотившись на скамеечку, я лишь смотрю и смотрю в ночное небо.


Печально!
Каждый станет ростком бамбука – таков
Удел человека.


В руки возьмешь –
От слез горячих растает
Осенний иней.

Мать потерял, потерял и близкого друга.


Ты тоже видел его
Этот узкий серп… А теперь он блестит
Над твоим могильным холмом.


Некого больше манить!
Как будто навеки замер,
Не шелохнется ковыль.


Печалью своей дух просвети!
Пой тихую песню за чашкой похлебки,
О ты, «печальник луны»!

И снова двинулся в путь. На этот раз один – все дальше и дальше – брел по тропам Ёсино: вот уж и вправду горная глушь – многослойные белые тучи громоздятся над вершинами, дождевой туман прикрывает ущелья, там и сям разбросаны по склонам, словно игрушечные, хижины дровосеков, на западе рубят деревья, а стук топоров раздается на востоке, удары храмовых колоколов рождают отклик в самой глубине души. Издавна люди, забредавшие в эту горную глушь и забывавшие о суетном мире, убегали в стихи, находили убежища в песнях люди, к безумствам поэзии склонные.


Росинки – как да кап –
Как хотелось бы ими омыть
Наш суетный мир…

Коль скоро ты видишь, то не можешь не видеть цветы, коль скоро ты думаешь, — не можешь не думать о луне. Когда нет цветов в твоих мыслях, ты подобен варвару, дикому зверю. Уйди от варварского, отворотись от дикости, подчинись естеству, вернись к естеству, прислушайся:


Верно, это цикада
Пеньем вся изошла? –
Одна скорлупка осталась.


Какое блаженство!
Прохладное поле зеленого риса…
Воды журчанье…

Пока я поднимался вверх по горным тропам, пока спускался вниз, осеннее солнце стало клониться к вершинам, а поскольку многие прославленные места еще не были мною осмотрены, я ускорил шаг и, прежде всего, направился к могиле государя Годайго.


Сколько же лет
Этой могиле? О чем ты грустишь,
Поблекшая грусть-трава?

Когда погода становится переменчивой, я ощущаю себя ничтожным листком, увлекаемым неведомо куда порывом ветра.


Зимний день.
Тень одинокого путника
Леденеет в седле.

Пошел посмотреть на снег:


Эй, торговец,
Шляпу не купишь? Так хороша
Эта шляпа в снегу.

Сложил себе ложе,


Ложе из трав.
Под дождем и собаке тоскливо –
Лает в ночи…

Встретив сумерки на морском берегу:


Вечерняя мгла
Над морем. Крики уток вдали
Туманно белеют.

Днем, решив немного отдохнуть, присел в харчевне:


Азалии в вазе.
Рядом режет хозяйка
Сухую треску.

Отправил строки любимому своему ученику:


Бабочка
Крылья с себя готова содрать –
Белому маку на память.

Решил подняться на вершину Железного Посоха. Отроку, который был моим проводником, видно, не по душе это пришлось, во всяком случае, он под разными предлогами попытался уклониться, я же, как мог, старался задобрить его, обещая накормить в чайной лавке у подножия. И он вынужден был сопровождать меня. Вдвоем мы карабкались на крутые и извилистые, как бараньи кишки, утесы, не раз готовы были сорваться вниз и чудом удерживались, цепляясь за ветки азалий, за стебли низкорослого бамбука, задыхаясь, обливаясь потом, словом, прошло немало времени, прежде чем мы оказались, наконец, у Облачных Врат, — и, разумеется, этим я обязан стараниям моего ненадежного вожатого.

Поднимаемся на другую гору, бредем по крутым тропам сквозь тучи и туманы, вдыхая горный воздух, ступая по льду и снегу, в конце концов нам стало казаться, что мы вот-вот перейдем через облачную заставу и выйдем на дорогу небесных светил, когда же, с трудом переводя дух, закоченевшие от холода, мы добрались до вершины, солнце зашло и на небо выплыла луна. Устроив себе ложе из мелкого бамбука, в изголовье положив тростник, улеглись и принялись ждать рассвета.

Спускаемся. Вот уже в предгорьях румянятся волны злаков, а вдалеке, возле рыбачьих хижин, туман, постепенно рассеиваясь, открывает взору слабо колышущиеся маки. Передо мной зеленые поля, среди которых кое-где румянится пшеница, тут же крестьяне, в поте лица взращивают каждое зернышко, и нет вокруг ничего достойного взора – ни прелестей весны или осени, ни луны, ни снега, — самый заурядный пейзаж четвертой луны, и хотя один бы из сотней прекрасных видов! Остается лишь, умолкнув, отбросить кисть…


Рис да пшеница…
Но вдруг над полями голос
Летней кукушки.

Нашелся попутчик, подстрекавший меня вступить вместе с ним на путь ветра и облаков. Осенний ветер дул мне в грудь и будоражил душу. «Вряд ли на свете существует место, как в Акаси, где осень столь же уныла», — так, кажется, было сказано. И в самом деле, истинная красота этого залива раскрывается именно осенью. Невозможно передать словами то уныние, ту печаль одиночества, которые овладели мной. Да, горести многих веков хранятся на дне этого залива, и не звучит ли неизбывная тоска даже в плеске беспенных волн?..


Послышится вдруг «шорх-шорх»
В душе тоска шевельнется…
Бамбук в морозную ночь.


Цветы увяли.
Сыплются, падают семена,
Как будто слезы…


Тоненький язычок огня, —
Застыло масло в светильнике.
Проснешься… Какая грусть!


О, проснись, проснись!
Стань товарищем моим,
Спящий мотылек!

Взошла луна. «Не почтить ли нам луну, отведав вина?» – сказал я попутчику, и мы взяли по чашечке сакэ. Чашечки из нефрита были чрезвычайно уместны в такой глуши.


Вдруг захотелось
И ее расписать узорами –
Луна над нами.


Растаял туман.
Висячий мост взору открылся
До последней доски.


Висячий мост.
За него цепляются что было сил
Плети плюша.

Пока мы шли по направлению к видневшейся вдалеке деревне, пошел дождь и смерклось. Остановились на ночь в крестьянском доме, а утром снова побрели по полям. По пути нам попались пасущиеся на лугу лошади. Заметив неподалеку косившего траву человека, я стал умолять его одолжить нам лошадь, и он, даром что грубый мужик, оказался не лишенным чуткости. «Не знаю, как и быть, — сказал он, но боюсь, что не знакомым со здешними местами путникам недолго и заблудиться в этих бесконечных лугах. Возьмите же лошадь, а когда доедите до цели, отправьте ее назад» – с этими словами он дал нам лошадь. Когда мы добрались до человеческого жилья, привязали мешочек с монетами к седлу лошади и отправили ее обратно.

В саду святилища нет ни одной сливы. Подумав, что должно быть тому какое-то объяснение, справился у управляющего, но он мне сказал, что никаких особых причин нет, просто слив здесь не было изначально, за исключением одной, которая растет позади жилища юных жриц.


Юные жрицы,
На ваше деревце сливы
Гляжу с умилением.

Бродя в день Омовения Будды от одного холма к другому, увидел, как олениха родила олененка – удивительно, что это произошло именно сегодня:


День Омовения.
Вместе с Буддой сегодня родился
Олененок.


О, благодать!
Сквозь нежную зелень, первую зелень –
Солнечный свет.

Ива у ручья. Правитель этих мест, чиновник налогового ведомства, неоднократно писал мне: «Как хотел бы я показать тебе эту иву», а я все думал: «Ах, когда же!?» – и вот сегодня, наконец, стою в ее тени.


Поля клочок
Возделан. Вокруг ни души.
Ах, эта ива…

Снова разлука.


Рыданьям моим
Вторя, жалобно плачет у дома
Одинокая птица.
А ведь ей неведомо, верно,
Неизбывная горечь разлук.

В эту ночь заночевал в местечке, где есть горячие ключи, поэтому сначала помылся в купальне, потом попал в очень бедный дом с обстановкой просто-таки нищенской, циновки лежали прямо на земляном полу. Фонарей тоже не оказалось, воспользовавшись скудным светом от тлевших в очаге углей, кое-как устроил себе ложе и сразу же лег.

Рядом в соседней комнате разговаривали две женщины. Они сетовали на свою горестную участь, сокрушались, что осуждены вечно скитаться по берегам морским, о которые бьют белопенные волны, влачить нищенское существование в мире, где они лишь печалятся, потому что так горестна и зыбка жизнь, бросающая их от одного случайного обеда к другому и обрекающая на беспросветное будущее. Прислушиваясь к их голосам, я постепенно погрузился в сон.

Ночью гремел гром. Все время лил дождь, крыша протекала прямо над тем местом, где я лежал, блохи и комары кусались нещадно, так что уснуть не удалось.


Блохи и вши.
Лошадь мочится прямо
У изголовья.

В довершение всего у меня начался приступ давно мучившей меня хронической болезни, и я едва не испустил дух.

Но вот, наконец, рассвело и мы снова двинулись в путь. После дурно проведенной ночи чувствовал себя неважно. Хотя и тревожился я, не зная, позволит ли мне недуг одолеть лежащий впереди далекий путь, но все-таки постепенно сумел укрепить свой дух, — да и в самом деле, коль скоро решился я пуститься в скитания по глухим провинциям смиренным паломником, коль скоро отказался от мирской тщеты и постиг бренность суетных устремлений, то, даже если и суждено мне встретить смерть в пути, значит такова воля небес, и я верно и свободно продвигался вперед, преклоняя иногда голову на случайном ложе среди ветров и туч.

Переправившись через реку, оказался в Сэндае. Здесь живет художник по имени Каэмон. Прознав, что ему не чужды возвышенные чувства, я свел с ним знакомство. Он окружил меня трогательными заботами и сообщил, что сумел отыскать многие воспетые поэтами места, о которых в наши дни почти никто ничего не знает, и целый день водил меня по окрестностям. Наши души были истомлены прекрасными видами. Кроме того, он подарил мне на прощанье пару плетеных сандалий с темно-синими шнурками. Вот в подобных-то мелочах и выявляется истинная сущность таких чудаков – любителей прекрасного.


Окутан прохладой,
Как будто в своей постели
Разнежился.

Переночевал в домике сторожа. Наутро хозяин мне сказал, что придется идти через высокие горы, где легко сбиться с пути, поэтому лучше нанять проводника. «Ну что ж, раз так», — согласился я и попросил подыскать мне кого-нибудь, в результате доблестный молодец с мечом на боку и с дубовым посохом в руке повел меня через горы.

Я шел за ним, одолеваемый тревожными мыслями: «Ну, уж сегодня-то непременно попадем в беду». Хозяин оказался совершенно прав: в высоких горах, густо поросших лесом, не было слышно даже птичьих голосов, внизу под деревьями царила кромешная тьма, ветер вздымал клубы пыли и песка до самых туч, мы пробирались сквозь заросли мелкого бамбука, переправлялись через ручьи, карабкались по скалам, покрывались холодным потом, и в конце концов вышли к Могами-но сё.

По словам нашего проводника, на этой дороге можно ждать любых неприятностей. «Большая удача, — радовался он, прощаясь с нами, — что мне удалось провести вас так, что с вами ничего не случилось». Его слова заставили меня содрогнуться, хотя все уже было позади.


Тишина.
Насквозь пронизаны скалы
Звоном цикад.

Вчера ночью не спал, настроение скверное. Вечер скоротал в одиночестве, а поскольку целый день лежал, то ночью не мог заснуть, и истомленный бессонницей, извлек свои старые записи, сделанные еще в Призрачной обители, и принялся переписывать их заново. Оказалось, нет ничего более приятного, чем жить в одиночестве. Один отшельник говаривал: «Ежели гость обретает полдня покоя, хозяин теряет полдня покоя». Я тоже сложил эти строки в одиночестве:


Тягостно жить,
Подари мне покой одиночества,
Кукушка.

Сплел себе травяную хижину неподалеку от речной развилины: вдали виднеется снежная вершина Фудзи, вблизи – качаются на волнах корабли, из чужедальних прибывшие стран.


Весла, скрипя,
Бьют по волнам – душа леденеет.
Ночь, слезы.

Провожая глазами белопенный след, на рассвете оставленный кораблями, слушая, как в сухом тростнике шумит ветер, уносящий былые сны, коротаю день, когда же склонится он к вечеру, присяду полюбоваться луной — и вздохну о пустом кувшине, прилягу на изголовье – и постелю тонкое одеяло.


Одеяло для одного.
И ледяная, черная
Зимняя ночь… О, печаль!

На четвертый месяц я возвращаюсь в свое жилище и постепенно избавляюсь от дорожной усталости.


Летнее платье.
До сих пор не могу из него
Выбрать вшей.


К хворостяной лачуге
Вихрь горстку листьев подбросил –
Воды вскипячу для чая.

Урву минуты отдохновения у городской суеты, не буду слушать досужие речи, невзначай сорвавшиеся с недостойных губ, подобно травам без корней, они не цветут и не плодоносят, я достигну душевного покоя. Буду познавать то, что прячется в глубинах – по одной капле воды узнавать характер сотен рек.


Все листья сорвали сборщицы…
Откуда им знать, что для чайных кустов
Они – словно ветер осени!


Бабочкой никогда
Он уж не станет… Напрасно дрожит
Червяк на осеннем ветру.

Живу уединенно… Но надо предостеречь живущих уединенно. Скажут: «Ну и разленился же этот старик!» В последнее время даже гости стали докучать мне, и я многажды клялся себе: «Не буду больше ни с кем видеться, не буду никого к себе звать!» И только лунной ночью или снежным утром сердце сжимается от безмерной тоски по другу! Молча пью вино, самого себя спрашиваю, самому себе отвечаю. Распахнув дверь хижины, любуюсь снегом, пригубив вина, берусь за кисть, потом откладываю ее… Ну что за безумный старик!


Пью вино,
Но заснуть все трудней и трудней.
Снежная ночь.


Одна тыква,
Да и та ничего не весит.
Вся моя жизнь.


Как изменились лица!
Я прочитал на них старость свою.
Все – словно зимние дыни.

Не находя себе постоянного прибежища в этом мире, последние шесть или семь лет много странствовал, ночлег обретая то там, то здесь, однако затем, сумев превозмочь страдания, многочисленными недругами вызванные, и стосковавшись по теплому участию друзей и учеников, с которыми меня связывают долгие годы взаимной приязни, я снова вернулся в Мусаси, и теперь люди ежедневно приходят в мою травяную хижину, желая осведомиться о моем здоровье, и среди стихотворений, коими я отвечаю им, были и такие:


«Осень уже пришла!» —
Шепнул мне на ухо ветер,
Подкравшись к подушке моей.


Луна или утренний снег?
Любуясь прекрасным, я жил, как хотел.
Вот так и кончаю год.


Всюду ветки сосен у ворот.
Словно сон одной короткой ночи –
Все, что было в эти тридцать лет.

Тридцать лет странствий…

Однажды Кёрику постучал в дверь моей хижины, и весь день провели мы в тихой беседе. Это вместилище дарований любит живопись и питает слабость к изящным речам. Попытался я выяснить у него: «За что любят живопись?» – и он ответил: «За изящные речи». Спросил тогда: «А чем привлекают изящные речи?» Ответил: «Живописью».

Тот, кто сосредоточив мысли на возвышенном, следует за четырьмя временами года, воистину неисчерпаем, словно песок на морском берегу.

Луна и солнце – лишь гости, что пройдут по сотням лет-веков, сменяющие друг друга годы – тоже странники. Тот, кто садится в ладью, подчиняется воле волн, равно как и тот, кто встречает старость, держась за поводья, жизнь свою превращает в странствие, странствие становится их единственным прибежищем в мире.

Да, многие славные мужи древности встретили смерть в пути. Вот и я, не помню с какого уж времени, был, подобно клочку облака, подхвачен ветром странствий, и, снедаемый желанием бродяжничать, долго скитался по морским побережьям, пока, наконец, прошлой осенью не смел старую паутину со стен своей полуразвалившейся хижины, однако едва год успел подойти к концу, как меня снова одолевает желание увидеть первую весеннюю дымку над заставой Сиракава.

И хотя беспрестанно сокрушался о том, что волосы мои побелеют под небом чужбины, все-таки решился, влекомый легкомысленной надеждой увидеть пределы, которые доселе видеть не приходилось, хотя молва о них давно уже долетала до моего слуха, а там, ежели повезет, целым и невредимым вернуться домой. Казалось, некий бог-искуситель путников влек меня в путь, вещи валились из рук, и, в конце концов, я залатал прорехи на штанах, поменял шнурки на шляпе, прижег себе моксой точку «санри» под коленом, и, помышляя лишь о луне, передал свое жилище другому человеку.

И так, сотней разных чувств обуреваем, русалочьим жемчугом слез смачиваю кисть. И это все – странствия, это – вместилище дарований! Жаль одного – что оказался человек слишком слаб и что прибавилось у него в бровях седины».


Слово скажу –
Леденеют губы.
Осенний вихрь!


Как свищет ветер осенний!
Тогда лишь поймешь мои стихи,
Когда заночуешь в поле.

Незадолго от смерти, в 1694 году Басё, призадумавшись о своей жизни, написал:


Странник! – Это слово
Станет именем моим.
Долгий дождь осенний…

И еще написал: «Моя поэзия – вещь бесполезная. Она подобна жаровне для обогревания дома летом, вееру – зимой». Как поймет для себя эти слова европеец? Он скажет, что поэт говорит о таком течении в искусстве, как «искусство для искусства». Басё же сказал так, когда припомнил слова великого китайского мыслителя Чжуан-цзы: «Все знают, как полезно быть полезным, но никто не знает, как полезно быть бесполезным…»


Колокол смолк вдалеке,
Но ароматом вечерних цветов
Отзвук его пылает.