Глава27


<p>Глава 27</p> <p>

Гастроли в Америке завершились полным триумфом Айседоры, после чего для нее наступило благословенное время — она наконец-то смогла уединиться в Нейльи со своими горячо любимыми детьми и ученицами.

Ни в коем случае нельзя утверждать, что Айседору тяготила гастрольная жизнь — она ею упивалась, но ничуть не меньше ей нравилось жить дома, среди родных.

Из книги «Моя исповедь»:


Итак, я снова была вместе с детьми. Часто я стояла на балконе и, незаметно от Дирдрэ, наблюдала, как она создает собственные танцы. Дочка танцевала под стихи собственного сочинения. Я как сейчас помню маленькую детскую фигурку в огромном голубом ателье и ее нежный голосок, говорящий: «Сейчас я птица и лечу высоко в облаках», или «Сейчас я цветок, который смотрит на птицу и качается из стороны в сторону». Видя ее грацию и красоту, я мечтала, что она продолжит мое дело, каким я его себе представляла. Дочь была моей лучшей ученицей.

Патрик тоже начинал танцевать под жуткую музыку собственного сочинения, но никогда не позволял себя учить. «Нет, — заявлял он торжественно, — Патрик танцует только собственный танец Патрика».

Живя в Нейльи, работая в ателье, часами читая у себя в библиотеке, играя в саду с детьми или обучая их танцам я была вполне счастлива и избегала новых гастролей, которые разлучили бы меня с ними. Дочь и сын хорошели с каждым днем, и все труднее становилось оставить их. Я всегда предсказывала, что явится великий артист, который с единит в себе два таланта, композитора и танцора, и теперь, когда танцевал мой мальчик, мне казалось, что из него выйдет тот, кто будет творить новые танцы, рожденные новой музыкой.

Меня связывали с этими чудными детьми не только крепкие узы плоти и крови, но и священные узы искусства. Оба страстно любили музыку и просили разрешения остаться в ателье, когда я работала или играл Скин, при чем сидели так тихо, с такими напряженными лицами, что мне становилось страшно, как такие маленькие создания могут так сосредоточиваться.


Казалось, что полное умиротворение снизошло на жизнь Айседоры. Но вдруг совершенно неожиданно на одном из концертов она попросила верного, глубоко преданного ей друг и пианиста Генера Скина сыграть похоронный марш Шопена. Скин был несколько удивлен — это произведение не был запланировано в сегодняшней программе, но, привыкший к частым импровизациям Айседоры, он тут же исполнил ее просьбу.

Из книги «Моя исповедь»:


В своем танце я изображала, как человек медленными, запинающимися шагами несет на руках своего мертвого ребенка к месту последнего успокоения. Когда я закончила и упал занавес, наступила удивительная тишина. Я взглянула на Скина. Он был смертельно бледен и дрожал. Он взял мои руки в свои. Они были холодны как лед.

— Никогда не проси меня больше это играть, — умолял он. — Я почувствовал смерть.

В зале, после благословенного молчания, вызванного страхом, публика разразилась неистовыми аплодисментами. Состояние иных граничило с истерическим. Мы оба были потрясены, и мне казалось, что в этот вечер какой-то дух вселил в нас предчувствие того, что должно было произойти.


Айседора обещала Скину больше никогда не повторять свою просьбу, но тем не менее через некоторое время она опять попросила его исполнить траурный марш. И снова ему пришлось выдержать невыносимое испытание.

— Скажи мне, Айседора, что влечет тебя к этой музыке? — спросил Скин. — Мне становится несказанно жутко. Зал приходит в полное оцепенение. Не надо повторять этот танец больше. Я боюсь, ты накличешь беду.

— Ах, Генер, я сама не знаю, почему меня так притягивает траурный марш. Что-то мучает меня. Сегодня ночью мне приснилось множество детских гробов. «Все дети, все дети умерли!» — почудилось мне. Утром я долго размышляла над своими предчувствиями и поняла, что в мире, видимо, существует некий закон — «Закон сохранения трагедии». Он нависает над теми, кому в земной жизни удалось достичь полного благополучия. Ведь у меня есть все, о чем только может мечтать человек, — вот мне провидение и добавляет в большую полную бочку счастья маленькую ложку выдуманной трагедии. Нельзя же, в конце-то концов, чтобы все вокруг было приторно-сладким, что-то должно и горчить. Не беспокойся, мой дорогой друг, все будет хорошо. Теперь, когда я поняла природу своего надуманного горя, я смогу с ним легко справиться. И если я буду повторять этот танец, то относиться к нему надо только как к концертному номеру, и не более.

Но увы, разумные рассуждения Айседоры в жизни не принесли облегчения.

Из книги «Моя исповедь»:


После похоронного марша меня стало мучить предчувствие большой беды, сильно меня угнетавшее. По возвращении в Берлин я дала несколько спектаклей, и снова какое-то внутреннее побуждение внезапно заставило меня создать танец, изображающий человека в ранах, придавленного горем, но поднимающегося после жестокого удара судьбы.

Я жила с каким-то зловещим предчувствием беды и часто по ночам просыпалась, охваченная страхом. Я стала зажигать на ночь лампадку и однажды увидела при ее слабо мерцании отделившуюся от креста напротив кровати черную фигуру, приблизившуюся к моим ногам и смотревшую на меня грустными глазами. На несколько секунд я оцепенела от ужаса, а затем зажгла свет. Фигура исчезла. Эта галлюцинация повторялась время от времени.

Затем произошла еще одна странная вещь. Кто-то при слал мне два чудных переплетенных экземпляра произведений Барбе Д'Оревильи. Я взяла один из томов со стола только собралась сделать Патрику замечание за шум, как взгляд мой случайно остановился на имени «Ниобея» и на словах: «Прекрасная мать достойных тебя детей, ты улыбалась, когда с тобой говорили об Олимпе. Стрелы богов виде возмездия упали на головы любящих тебя детей, которых тебе не удалось прикрыть даже собственной грудью».

Воспитательница заметила мою грусть и сделала замечание сыну: «Не шуми так громко, Патрик, ты беспокоишь маму». Она была милой доброй женщиной, самой терпеливой на свете, и обожала детей. «Оставьте его! — вскричала я. Подумайте, чем была бы жизнь, если бы они не шумели».

И мне вдруг отчетливо представилось, как пуста и темна была бы жизнь без них, наполнявших мое существовав счастьем большим, чем давало мне искусство, и в тысячу раз большим, чем любовь мужчины.

Я продолжала читать: «Ты стремительно повернулась в сторону, откуда сыпались удары… И стала ждать… Но напрасно, благородная и несчастная женщина. Разящая рука богов не знала к тебе пощады. И так ты ждала, ждала всю жизнь в мрачном и спокойном молчании. Ждала неподвижно и, как говорят, превратилась в утес, чтобы выразить непреклонность своего сердца».

Внезапный страх охватил меня, я закрыла книгу и, раскрыв объятия, позвала детей. Слезы затуманили мои глаза, когда Дирдрэ и Патрик прижались ко мне. Я помню каждое слово и каждое мгновение этого утра. Как часто в бессонные ночи я снова и снова переживала каждый миг этого дня, беспомощно удивляясь, почему я не почувствовала того, что должно было случиться, и не предотвратила несчастья.


Все эти мистические предчувствия до того измучили Айседору, что пришлось пригласить врача. Тот поставил диагноз — нервное переутомление — и настоятельно порекомендовал уехать на некоторое время в деревню подышать свежим воздухом. Но, как всегда, заключенные контракты требовали их беспрекословного исполнения. И Айседора приняла решение поехать в Версаль, путь из которого до Парижа был недолог, а отдых прекрасен.

Из книги «Моя исповедь»:


Проснувшись на следующее утро и выглянув в окно, я увидела чудный парк. В этот же момент я почувствовала, что все мои страхи и предчувствия рассеялись. Доктор был прав, я просто нуждалась в свежем воздухе.

Стояла теплая погода. Окна в парк были открыты, и мне были видны деревья в цвету. Впервые за этот год я ощутила ту буйную радость, которая охватывает нас ранней весной. Вот и сейчас ощущение счастья и вид детей, румяных и прелестных, произвели на меня такое сильное впечатление, что я выскочила из кровати и начала с ними танцевать. Мы все трое заливались веселым смехом, и даже воспитательница, глядя на нас, тоже не могла сдержать улыбки.

Внезапно раздался телефонный звонок. Лоэнгрин, с которым мы не виделись со времени его отъезда в Египет, просил меня приехать в город, чтобы встретиться с ним. Хотя я знала, что он ездил туда не один, все-таки была очень рада его слышать, так как не переставала любить и мечтала показать ему сына, который за время отсутствия отца успел подрасти и стать сильным и красивым.

Лоэнгрин попросил привезти с собой детей: «Я хочу их видеть». Я была в восторге, считая, что свидание приведет к примирению, которого я так ждала, и сообщила эту новость Дирдрэ.

— О, Патрик! — воскликнула она. — Как ты думаешь, куда мы сегодня отправимся?

В этот момент вмешалась воспитательница и заметила:

— Сударыня, мне кажется, будет дождь. Не лучше ли остаться дома?

Как часто, точно кошмар, звучала впоследствии в моих ушах эта фраза и как проклинала я себя, что не послушалась!

Во время этой последней поездки на автомобиле из Версаля в Париж, прижимая к себе своих малышей, я вся горела новой надеждой и верой в жизнь. Я знала: увидев Патрика, Лоэнгрин забудет все личные счеты со мной, и наша любовь вспыхнет вновь.

Перед отъездом в Египет Лоэнгрин купил в центре Париже большой участок земли, на котором он собирался построить театр для моей школы, — театр, который стал бы местом встречи и приютом всех великих артистов мира. Я мечтала, что Дузе найдет там рампу, достойную свое божественного таланта; и что Мунэ-Сюлли наконец осуществит свой давно взлелеянный план — выступить подряд в трилогии «Эдип-царь», «Антигона» и «Эдип в Колонне». Обо всем этом я думала по дороге в Париж, и сердце моё билось легко и радостно, окрыленное надеждой на новые достижения в искусстве. Все произошло, как я и ожидала. Лоэнгрин был в восторге, увидев своего мальчика и Дирдрэ, которую он нежно любил. Мы весело позавтракали в итальянском ресторане, ели спагетти, пили кианти и говорили о будущем необыкновенном театре.

— Это будет театр Айседоры, — сказал Лоэнгрин.

— Нет, — ответила я, — это будет театр Патрика, так как Патрик и есть тот великий композитор, который создаст музыку для будущего танца.

Потом дети с гувернанткой отправились обратно в Версаль, а я танцевала, и этот вечер мне запомнился особенно отчетливо, так как я танцевала лучше чем когда-либо. Я перестала быть женщиной и превратилась в пламя радости, в огонь, в летящие искорки, в клубы дыма, стремящегося к небу. Во время танца мое сердце пело: «Жизнь и любовь — высший экстаз, — и все это мое, чтобы раздать нуждающимся». Мне казалось, что Дирдрэ и Патрик сидят у меня на плечах, и глядя на них во время танца, я встречала их смеющийся взгляд, детскую улыбку, и ноги мои не знали усталости.

Я думала о том, что я очень счастливая, может быть самая счастливая женщина на свете. У меня есть все: искусство, успех, богатство, любовь и, главное, прелестные дети.

Я улыбалась самой себе, размышляя о том, что Лоэнгрин вернулся и теперь все будет хорошо, как вдруг услышала странный, нечеловеческий крик.

Я обернулась. Лоэнгрин стоял в дверях, качаясь, как пьяный. Его колени подогнулись, и, падая передо мной, он простонал:

— Дети… дети… погибли!

Помню, что на меня нашло странное спокойствие, и только в горле жгло так, точно я проглотила горящий уголь. Я не понимала. Я нежно с ним разговаривала, старалась его успокоить, уверяла, что это неправда.

Затем вошли какие-то люди, и все же я не могла постичь случившегося. Пришел человек с черной бородой. Мне сказали, что это доктор. «Это неправда, — заявил он. — Я их спасу».

Я поверила ему и хотела с ним пойти к детям, но меня удержали, и только теперь я знаю почему — скрывали, что надежды нет. Боялись, что удар сведет меня с ума, но я была неестественно спокойна. Хотя все вокруг меня плакали, глаза мои оставались сухими, и мне хотелось всех утешать. Оглядываясь на прошлое, я не могу объяснить даже себе своего поведения в тот момент. Было ли это ясновидением, или просто я поняла, что смерти нет и что эти две холодные восковые фигурки не мои дети, а только их внешние оболочки; что их души живут в сиянии и будут жить вечно.


Сон, сон осени,
Мое дитя в ночной тени.
Сны, сны, свет луны!
В тишине ручьи слышны.
Сон, сон пуховой!
Мил младенцу венчик твой.
Сон, сон, херувим
Над сокровищем моим.
Улыбнись, улыбнись,
Счастья моего коснись!
Я сама улыбнусь,
В сумрак нежный окунусь.
Вздох, вздох, голубок!
Сон младенческий глубок,
Я вздохну, улыбнусь,
Ни на миг не отвернусь.
Спи, спи в тишине!
Улыбнулся мир во сне.
Сладко спать, сладко спать!
Над тобою плачет мать.
Я в тебе, что ни миг,
Божий созерцаю лик.
И в своем детском сне
Создатель плакал обо мне.

Мои бедные, мои прекрасные дети, если бы я только знала, какой жестокий рок подстерегал вас в этот день.


Так что же произошло?..

Стояла дождливая погода. Патрик и Дирдрэ выбежали из зала ресторана под разноцветными китайскими зонтиками. Они были так веселы и шаловливы, что гувернантке едва удалось усадить их на заднее сиденье автомобиля. Там Дирдрэ никак не могла угомониться. Она прижалась губами к стеклу автомобиля, и Айседора, вышедшая проводить детей, нагнулась, чтобы поцеловать ее в губы через стекло. Патрик решил повторить шалость сестры. Айседора нежно поцеловала и его, но холод гладкой поверхности стекла оставил неприятное ощущение.

Автомобиль плавно тронулся и вскоре скрылся за поворотом. Айседора послала вслед еще один воздушный поцелуй.

На набережной Сены машина неожиданно потеряла управление на скользком асфальте, пробила ограждение и на глазах многочисленных свидетелей упала в необычно темные воды реки. Огромные черные волны на мгновение захлестнули автомобиль, и вскоре он скрылся под водой. Сена спокойно и безразлично потекла вдаль.

Когда удалось поднять машину, то увидели, что девочка крепко сжимала в своих объятиях малыша, а он спрятал на ее плече свое личико.

Из книги «Моя исповедь»:

Мои бедные, мои прекрасные дети, если бы я только знала, какая жестокая судьба подстерегала вас в этот день!

Только два раза — при рождении и смерти ребенка — мать слышит свой собственный крик как бы со стороны. Когда я взяла в свои руки эти холодные ручки, которые уже никогда не ответят на мои пожатия, я снова услышала свой крик, который я слышала при родах. Почему тот же, если в одном случае это крик высшей радости, а в другом — крик тоски и горя? Не могу сказать, но знаю, что тот же. Не потому ли, что в мире существует лишь один крик, содержащий в себе радость, печаль, восторг и агонию, — материнский крик созидания?

Мне кажется, что это и есть то горе, которое убивает, хотя человек и кажется живым. Тело еще может влачиться по тяжелому земному пути, но дух — подавлен, он мертв. Я слышала, как некоторые утверждают, что горе облагораживает. Не знаю. Могу только сказать, что последние дни перед поразившим меня ударом были последними днями моей духовной жизни. С тех пор у меня лишь одно желание — бежать, бежать, бежать как можно дальше от этого ужаса, и мое вечное стремление скрыться от страшного прошлого напоминает скитание «Летучего голландца». Вся моя жизнь — призрачный корабль в призрачном океане.


Весь Париж был потрясен случившимся… Сначала он впал в тяжелое оцепенение, но потом люди бесконечным потоком потянулись к дому в Нейльи, чтобы разделить с Айседорой ее горе. Придя, они поражались увиденному: все деревья и кусты в саду были унизаны белоснежными цветами — студенты Академии художеств так украсили место невыразимой печали. Все это они успели сделать за одну ночь.

Айседора вела себя удивительно — она была на редкость спокойна и старалась утешить всех пришедших в ее горестный дом.

Из книги «Моя исповедь»:


С раннего детства я чувствовала глубокую антипатию ко всему, что так или иначе имело отношение к церкви или к церковным догмам. Я считаю современные похороны ужасными и граничащими с варварством. Имея храбрость отказаться от брака и крещения детей, я и теперь воспротивилась шутовству, называемому христианскими похоронами. Мне хотелось одного — превратить эту трагедию в красоту. Горе было слишком велико для слез, и я не могла плакать. Толпы рыдающих людей стояли в саду и на улице, приходили друзья выразить соболезнование, но у меня слез не было, мне хотелось только, чтобы эти люди в траурных одеждах нашли путь к красоте. Я не облеклась в траур, так как всегда считала траур нелепым и ненужным. Августин, Элизабет и Раймонд угадали мои желания: по всему ателье они расставили цветы, и первое, что было воспринято моим сознанием, — дивные жалобные звуки из глюковского «Орфея».

Но невозможно за один день изменить уродливые обычаи и вернуть красоту. Если бы я могла устроить все по-своему, не было бы той бесполезной мишуры, которая повергает душу во мрак, вместо того чтобы ее возвышать. Как красив был поступок Байрона, когда он сжег тело Шелли на костре у морского берега! Но в условиях нашей цивилизации единственным, хотя и далеко не идеальным выходом является крематорий. Как мне хотелось, чтобы прощание с прахом моих детей и их милой гувернантки было ярким и светлым!.. Многие верующие христиане считали меня бессердечной и черствой, потому что я решилась проститься со своими любимыми в обстановке гармонии и красоты и повезла их останки в крематорий, вместо того чтобы предать их земле на съедение червям. Как долго придется нам ждать, чтобы хоть немного разума проникло в нашу жизнь, а любовь — в смерть?

Приехав в сумрачный крематорий, я увидела гробы, в которых покоились златокудрые головки, ласковые, похожие на цветы ручки и быстрые ножки, — все то, что я любила больше всего на свете, теперь предавалось пламени, чтобы навсегда превратиться в жалкую горсточку пепла.

Возвращаясь в свое ателье в Нейльи, я твердо решила покончить с жизнью. Как могла я остаться жить, потеряв детей? И только слова окруживших меня в школе маленьких учениц: «Айседора, живите для нас. Разве мы — не ваши дети?» — вернули мне желание утолять печаль этих детей, рыдавших над потерей Дирдрэ и Патрика. Находясь в полном расцвете сил, я была совершенно подавлена, и единственным спасением для меня могла бы стать сильная любовь, которая поглотила бы меня целиком, — но Лоэнгрин не ответил на мой призыв.


После всего случившегося он слег в больницу с тяжелым приступом неврастении. Айседора часто навещала его, нежно утешая при встрече, но он ото всех отстранился.

Из книги «Моя исповедь»:


Целые дни и даже недели я сидела, глядя в одну точку, и мечтала о смерти. Я потеряла счет времени, так как попала в тоскливую страну безнадежности, где не существует жажды жизни. Лоэнгрин был в Лондоне. Я думала, что его приезд может спасти меня от страшного состояния отупения, похожего на смерть. Мне казалось, что теплые, любящие руки могут вернуть меня к жизни.

Однажды, запретив себя беспокоить, я заперлась в комнате и легла на кровать, крепко сжав руки на груди. Я дошла до последнего предела отчаяния, мысленно моля Лоэнгрина: «Приди ко мне. Ты мне нужен. Я умираю. Если ты не придешь, я последую за детьми», — и повторяла это бесконечное число раз, точно слова молитвы. На следующее утро пришла телеграмма. «Ради бога телеграфируйте об Айседоре. Немедленно выезжаю. Лоэнгрин». Но мое горе, граничащее со страстью, было слишком велико для него. Однажды утром он внезапно уехал, даже не предупредив. И снова я осталась одна. Каждую ночь во сне или наяву я переживала то страшное утро и слышала голос Дирдрэ: «Как ты думаешь, куда мы сегодня отправимся?» — и слова гувернантки: «Не лучше ли остаться дома?» — ив полубезумном отчаянии отвечала: «Вы правы, держите их, держите, не выпускайте их сегодня!»


В это время Раймонд и его жена Пенелопа уезжали в Албанию помогать беженцам. Они настояли на том, чтобы Айседора отправилась с ними. «Как ты можешь здесь сидеть, погруженная в эгоистическое горе, когда там вся страна охвачена нуждой, дети голодают! Ты должна поехать с нами, чтобы кормить детей и утешать женщин», — говорил Раймонд.

Сквозь затуманенное сознание Айседора все же услышала упреки брата и уехала с ним в Албанию. Там перед ее взором прошло множество трагических картин: мать, потерявшая мужа, убитого турками, сидит под деревом с ребенком на руках в окружении трех или четырех детей — все голодные и без крова; дома, уничтоженные огнем; угнанные стада и разграбленные запасы зерна. Этим несчастным Раймонд раздавал мешки картофеля. Они возвращались в лагерь усталые, но удовлетворенные выполненной работой. Дети Айседоры погибли, но существовали другие — голодные и страдающие, — и она могла жить для них.

Впрочем, начав приходить в себя, Айседора больше ни дня не захотела оставаться среди беженцев. Несомненно, между жизнью художника и жизнью святого большая разница. В ней проснулась душа артистки, и к тому же она поняла, что не в состоянии побороть нищету албанских беженцев.

Однажды Айседора вместе с Пенелопой отправились в небольшое путешествие. Они остановились около старой гадалки и решили с ее помощью заглянуть в свое будущее. Старуха некоторое время всматривалась в пар, поднимавшийся из котла, а затем произнесла слова, которые Пенелопа тут же перевела: «Она вас приветствует как дочь солнца. Вы посланы на землю, чтобы доставлять радость людям. Из этой радости возникнет целый культ. После многих странствий, под конец вашей жизни вы построите храмы по всему миру. И все они будут посвящены красоте и радости, потому что вы дочь солнца».