Торквато Тассо – неистовый поэт.


</p> <p>Торквато Тассо – неистовый поэт.</p> <p>

Воистину, свято место пусто не бывает: на благословенной земле Феррары появился новый поэт – Торквато Тассо. Он родился через десять лет после смерти Лудовико Ариосто в 1544 году в семье известного неаполитанского поэта Тассо, который отнюдь не желал своему сыну неустойчивой поэтической доли, но тот ослушался его. В двадцатилетнем возрасте Торквато покинул отчий дом и в 1567 году выпустил свой первый сборник стихов.

Юношу-поэта – молодого, изысканно красивого, чуть напряженно-нервного приветливо приняли при дворе герцога Альфонса П. Здесь он спокойно мог отдаваться своему творчеству, кроме того, Торквато назначили официальным историографом, что, впрочем, его ни коим образом не обременяло. Ласковое отношение к нему прелестных сестер герцога принцесс Лукреции и Элеоноры, дарило ему жизнь беспечную и безмятежную в обрамлении дворцовой роскоши.

«Герцогский двор отличался сказочным великолепием; вихрем развлечений стремился создать веселый праздник жизни. И если наряду с театральными представлениями увлекались состязаниями на звание „рыцаря ордена кошки“», которое получает тот, кто без вреда для себя головой убивал привязанную кошку – это говорит лишь за то, что лоск аристократической культуры не мог скрыть грубых инстинктов далеких потомков.

В центре феррарского бомонда была красивая, одаренная разными талантами женщина. Своим присутствием она сдерживала неудержимые страсти. В угоду ей жестокие воины щеголяли напускной меланхолией и старались скрыть свою разнузданность под маской разочарованности. Одетая в тяжелые ткани, например, в парчу, с вытканными изображениями птиц и животных – орлов, павлинов, тигров, леопардов, а так же с вышитой эмблемой любви или латинским девизом на рукаве, — она являлась перед ними как какое-то загадочное существо.

Здесь Тассо создает свою прелестную пасторальную историю «Аминта», о сельском пастушке. В ней любовь «благородных» пастухов и нимф не имеет ничего общего с грубой любовью подлинных пастухов и пастушек. Да и сами названия – пастухи и нимфы — условны, как условен и весь сельский быт пасторали. Не случайно в последствии оказывается, что пастух Аминта на самом деле потомок богов». (М. Эйхенгольц)

Окончание написания этой поэмы долго ждал герцог. Он сетовал:


Не может он закончить и отдать,
Меняет, медленно идет вперед.
Стоит на месте, губит все надежды.
Отсрочка наслажденья тяжела,
Которое нам близким представлялось. (Гете)

Принцесса его успокаивает, увещевает:


А я хвалю и скромность и старанье,
С какими он идет за шагом шаг.
В единое благоволенье муз
Стекаются столь многие напевы,
И вдохновенья ждет его душа.
Он должен округлить свою поэму,
Он громоздить не хочет баснословья,
Которые обманывают нас
Бренчаньем слов, красивых, но ничтожных.
Оставь его, мой брат! Прекрасный труд
Не временем должны мы измерять,
Услада он для будущих веков,
И надо позабыть про современность. (Гете)

Однако «Аминта» увидела свет не только в рукописном варианте.

В один из прекрасных, прохладных июльских дней 1573 года на небольшом благоуханном островке, лежащем посреди реки По, в присутствии герцога Альфонса П и его двора была представлена в первый раз эта пастораль.

Вот Амур первым выходит на сцену и повествует о своем желании преображать и преображать мир.


Я чувства благородные вдохну
В сердца простые, сделаю нежнее
Звук речи безыскусственной. Ведь слава
То высшая моя, мое то чудо
Великое – в одном и том же чувстве
Уравниваю грубых пастухов я
С героями, и сельские свирели
Из бузины тогда поют, как цитры
Искуснейшие.

Тут вступает хор и поет о былом, о прошедшем:


Век золотой, прекрасный!
Не потому прекрасен ты был, что дерева точили мед,
Что вид змеи опасной тогда был безопасен,
Что девственный земля рождала плод.
Но потому, что идол тщеславия и лести
Неведом был: его лишь темный век
Измыслил, придал ему названьем «Чести», —
И стал рабом кумира человек.
Прежний век в утехах вольных нег
Жестокостью своей не угнетал людей.
Природою благой иное было им в уставе дано:
«Что сердцу мило, то разрешено».
Амуры легким кругом, лук отложив, плясали
Среди цветов и сладкозвучных струй,
И, наклонясь к подругам, им пастухи шептали
Признанья, с ним сливая поцелуй, —
Обняв их в тени туй.
А девы – розы тела, нагих грудей плоды,
Что круглились, тверды, как яблоко,
В тот век являли смело и рек вспеняли гладь,
Любя с волной влюбленною играть.
Лишь ты, Честь, разлучила родник утех впервые
С любовной жаждой – силою своей.
Коварно научила ты дев красы нагие
Сокрыть под покрывало от очей.
Плен чопорности ты уготовила,
Стал кражею Амура сладкий дар.

Тут бог Любви заиграл на свирели, перебирая тонкими изящными пальцами, звуки, таящиеся в ней, и они, нежные, закружились меж ветвей плакучей ивы. Вдали проходит пастух. Амур, указывая на него, произносит:


Скажите, кто бы мог из вас подумать,
Чтоб в человечьем облике, под этой
Пастушеской одеждой бог скрывался?
И не божок иль дикий бог дубрав,
А самый мощный из богов небесных,
По манию которого ронял
Марс – меч окровавленный, потрясатель
Земли, Нептун – огромный свой трезубец,
И молнии нетленные – Юпитер!

Бог Любви Амур говорит пастуху Аминте, что он потомок великого бога Пана. И продолжает:


Замыслил я невидимую рану,
Ничем неизлечимую, нанесть
Своей стрелою сердцу целомудренному нимфы,
Жесточе нет которой среди спутниц
Охотницы Дианы. Тяжела
Пусть будет рана Сильвии – то имя
С жестокостью красавицы в согласьи,
Как рана та, что уж давно стрелою
Нанес я груди пастуха Аминты
В те дни, когда на играх и в охоте
Проворною стопой спешил он, нежный,
За нежной Сильвией.

Тут на сцене появляются нимфа Дафна и нимфа Сильвия. Они обе прелестны: Дафна уже в возрасте своем перешагнула рубеж юности, Сильвия же юна и бесподобна.

Дафна спрашивает свою приятельницу:


— Что ж, юность, Сильвия, решила ты
Провесть вдали от радостей Амура?

И Сильвия ей отвечает:


— Да мне милее радости иные:
Заботиться о луке и стрелах,
Зверей проворных догонять и в схватке
Сильнейших побеждать; и если есть
В колчане стрелы, а в лесу – добыча,
Иных утех не нужно мне!

Дафна пытается разубедить неразумную охотницу:


— Утехи поистине то скудные! Тебя
Они прельщают только потому,
Что лучших ты досель не испытала.
Так, предкам нашим, обитавшим в мире
Простом и девственном, казались вкусны
Вода и желуди. С тех пор, однако,
Как хлеб и виноград узнали люди,
То – пища и питье одних животных.
Изведавши хоть раз те наслажденья,
Что знает сердце любящее, ты
С раскаяньем сказала бы, вздыхая:
Каждый час тот потерян, что не отдан любви!
О, летящее время, провела я напрасно
Столько дней одиноких, одиноких ночей!

— Я ненавижу любовь, которая мою невинность ненавидит, — дала короткий ответ спутница богини охоты Дианы.

Дафна же продолжила свои уговоры:


— Неужель ты не видишь, что все любят кругом,
Все полно и блаженства и радости!
Погляди, как голубку, воркованьем прельщая,
Голубь нежный ласкает ее.
Соловья ты не слышишь: ведь он, скрытый в ветвях,
«Я люблю, я люблю!» распевает!
Яд забыла змея и ползет насладиться любовью.
Любят хищные тигры, любят гордые львы;
Значит диче ты дикого зверя,
Если грудь не желаешь ты открыть для любви!
Разве ты не видала,
Как в объятиях нежных лоза обвивает супруга?
Любят сосны друг друга,
И вздыхают один о другом тополя серебристые!

Тут Сильвия упрямо, с лукавым умыслом отвечает Дафне:


— Когда растений вздохи я услышу,
Тогда согласна буду полюбить.

И облегченно вздыхает, ибо не быть такому никогда.

На сцене появляется пастух – потомок бога Пана — Аминта, краса которого неоспорима, любовь к Сильвии безутешна. Он, стенающий, взывает к богу Любви:


— Горе мне! Моими ты пресытился слезами,
Теперь, Амур, моей возжаждал крови.
Что ж, скоро ты с красавицею злою ее очами выпьешь!
Однажды в детстве на ветвях дерев
С одной сдружился я девчонкой и сделал вид,
Что в нижнюю губу укушен. Сильвии
На злую боль тут жаловаться начал,
И сладкого лекарства, о котором
Просить не смел язык, просили взоры.
Прекрасная, сжалясь надо мною, простодушно
Предложила боль мнимую губами исцелить.
Но увы! – стала глубже в сердце истая рана.
Но я так упивался этой сладостью нежной,
Тайно смешанной с ядом,
Что потом притворившись, будто боль не прошла,
Я заставил красавицу заговор вновь и вновь повторить.
Потом она ушла и больше
Ни видеть уж, ни слышать не хотела
Меня. И вот жницы собрали трижды
С тех пор колосья, трижды отряхнула
Зима с лесов зеленый их убор, —
И тщетно, чтоб жестокую смягчить
Испробовал я все, что кроме смерти.

Тут на сцене появляется Сатир — козлоногий, ужасный, вонючий. Голосом грубым и скрипучим он произносит:


Вот пчелка, хоть мала, а жалом все же
Наносит раны тяжкие она.
Но что ж на свете менее Амура,
Когда на самом маленьком пространстве
Сокрыться может он: в тени ль речниц,
Средь локонов ли белокурых,
Иль в ямочке, которую рождает
Улыбка ласковая на щеке.
Амур наносит ими тоже раны,
И раны эти уж неизлечимы.
О, горе мне! Все у меня внутри
В крови и ранах. Тысячу рогатин
Жестокого Амура вижу я
У Сильвии в очах. И бессердечной
Недаром имя Сильвии дано.
Знай, Сильвия, ты и лесов жесточе,
Которые в своей скрывают чаще
Медведей, львов и тигров; у тебя же
Презренье и безжалостность в груди, —
А злей они львов, тигров и медведей:
Зверей ведь этих можно приручить, —
Тебя ж ничем смягчить еще не мог я.
О, горе мне! Когда тебе цветы
Я предлагаю яркие, не хочешь
Ты, гордая, их брать. Не потому ли
Что ярче краски твоего лица?

И тут разгневанный Сатир решает взять насильем то, что не было дано ему прекрасной охотницей. Злобный шепот его пророчит:


Пусть тогда вздыхает и плачет.
Жалобы и красота уж не помогут ей,
Когда сумею я волосами обмотать ее вот эту руку;
И не отпущу надменной я, пока не отомщу ей.

Такой злорадный план придумал Сатир.

Неожиданно Дафна, поддерживая Сатира, произносит жестокие слова поучения в «науке страсти нежной» упавшему духом Аминте:


Кто учиться любить
Почтительность забыть он должен. Требуй,
Хитри, дерзай, а если не поможет
Тебе все это – так бери насильно.
Ведь женщина сотворена такой:
Коль прочь бежит – настигнутой быть хочет,
Коль борется – быть хочет побежденной.
Мужчиной нужно быть, мужчиной смелым.

Аминта отвечает:


Я бросился в поток бы,
Что с выси гор в дни таянья снегов
Стремительно несется. В пламя ада
Я бросился бы, если бы могло
То место, где находится такое
Прелестное создание, быть адом.

На все готов Аминта ради единственной на свете девы – на все, но не на насилие. Да не нарушит Господь волю Сильвии, которая безмерно ненавидит его.

Приходит время следующему акту. На сцену вбегает взволнованный пастух Тирсид и рассказывает о страшном происшествии:


Поведаю о всем я так, как было:
Услышал крики я, плач и Дафну
Увидел я, зовущую на помощь:
«Бегите! На Сильвию напали!»
Вперед влюбленный бросился Аминта
Пантерой, я за ним, и меж кустов
Увидели мы девушку нагую,
Привязанную к дереву. Косматый
Стоял Сатир пред нею и узлы
Последние затягивал. Она
Пыталась защититься, но, конечно,
Напрасно. Дротик выхватил Аминта,
К Сатиру устремился, враг бежал.
Когда ж Сатир исчез
В лесу, взор жадный обратил Аминта
На члены те прекрасные, что цветом
И нежностью подобны были сливкам,
Дрожащими в кувшине, — и я заметил,
Что щеки вспыхнули его. Но скромно,
Приблизившись, он молвил ей: «Прости
Ты, Сильвия, рукам моим: коснуться
Твоих лилейных членов принуждает
Необходимость их; тебя хочу я
От уз освободить, и да не будет
Тебе в обиду милость, что судьба
Дарует этим мне.

В ответ нимфа


Лишь взор презрением наполненный стыда
Потупила и, как могла, старалась,
Грудь нежную прикрыть. Узлы волос,
Что голову к стволу ей прикрепляли,
Распутывать он начал, говоря:
«Ах, недостоин столь прелестных уз
Столь грубый ствол! Своим прикосновеньем
Как оскорбить осмелилась, кора
Волос ты этих нежность?» Вслед за тем
Он развязал ей руки, что к стволу
Ее же поясом прижаты были.
Потом нагнулся, чтоб освободить
Ей ноги,
Оплетенные ветвями
Зелеными, но Сильвия ему
Сказала гордо: «Отойди, пастух,
Я – спутница охотницы Дианы,
И ноги развязать сама сумею».

Тут хор вздыхает с горечью и упреком:

О, как надменно сердце этой нимфы!

Но Сильвия не слышит никого и убегает, словно испуганная лань, прочь прочь, прочь. Однако не жестокость гонит ее, а стыд. Аминта в отчаянии:


Я чувствую, я чувствую, что сердце
Мое охладевает, и лишаюсь я разума.

Спустя некоторое время некий человек приносит весть:


Выскочил из чащи
Огромный, с опаленной пастью волк.
Вмиг Сильвия стрелу на тетиву
Вложила лука, и волку в голову попала тою
Стрелой. Он в чащу бросился назад
И, дротиком махая, вслед за ним
Стремглав помчалась Сильвия.

А в чаще, спустя некоторое время, стая волков раздирала чье-то окровавленное тело и разбрасывала вокруг окровавленные кости. И вся трава вокруг тоже была запятнана алой кровью. Страшной вести ужаснулись люди и пожелали вестнику: лучше уж быть бы ему немым, а слушавшим его – глухими. Страх сковал всех.

Но чудо! чудо! То не Сильвия была. Она жива осталась! Однако, об этом ничего не знал Аминта. В отчаянии он покинул всех. Дафна, страшась самого ужасного, упрекает вернувшуюся Сильвию:


Ах, Сильвия, не знаешь, значит, ты,
С какою силою огонь любви
В людской груди пылает, если только
Грудь не была из камня, как твоя.
Коль знала бы
Ты это, полюбила б ты того,
Кому была дорожа самой жизни.

Сильвия, в отчаянии заламывая руки:


Горе мне! Пойдем
Его искать. Коль умереть хотел он,
Узнав о гибели моей, то должен
Он жить теперь, раз я жива.
Ах, я несчастная! Ведь если
Его мы не найдем, то он умрет
И будет самого себя убийцей!

Разгневанная и убитая горем Дафна отвечает грозным ответом Сильвии:


— Жестокая, тебе завидно разве
Что славы лишена ты быть его
Убийцею? Так делом рук своих
Ты, стало быть, конец не почитаешь
Его печальный? Так утешься ж: если
Он умер, то из-за тебя и ты
Его убила!

Сильвия в рыданьях:


— Горе мне! Зачем
Терзаешь ты меня и горечь скорби
О гибели безвременной его
Усугубляешь ты, напоминая
Мне о жестокости моей! Ее
Я лишь благопристойностью считала!


— Что я слышу!
Ты сжалилась? В своем ты сердце жалость
Почувствовала? Что я вижу! Ты,
Такая гордая, ты плачешь? Что же,
Скажи мне, слезы вызвало твои?
Любовь?


— Нет, не любовь, а только жалость.


— Но жалость так же о любви вещает,
Как молния о громе.

Аминта вслед за своей погибшей возлюбленной отправился отважно. Он с утеса прыгнул в бездонную глубь. Он решил принять смерть, принять ее с восторгом, радуясь будущей встрече.

Хор молит:


О, горе, горе!
Слезы – знак слишком малый
Для той скорби, которая
Столь великой достойна беды.
Амур, друг мира! Уз незримо-властных
Скрепитель ты, а смерть – их расторжитель!
Восторжествуй над торжеством ее:
Свяжи навеки две души прекрасных…
Поистине, законы, по которым
Своим от века управляет царством
Амур, — не жестоки! Его деянья
Что мудрости исполнены незримой,
Напрасно осуждают. О, с каким
Искусством по неведомым путям
Ведет он человека, чтобы в рай
Любви его привесть.

И приводит. Аминта спасен, он падает на терновый куст, и тот смягчает жесткое паденье, несчастного юноши, отважившегося самому себе погубить жизнь.


Ныне покоится в объятиях он нимфы
Возлюбленной, что столь же милосердна
Теперь к нему, сколь ранее была
Немилосердна. Слезы на глазах
Она его прекрасных осушает
Своими поцелуями. Он доказавший
На деле, как сильна его любовь,
Любви вкушает сладостную негу,
Что прежние страдания его
Лишь сладостнее сделали.

Вот сколь благополучно закончилась эта пастораль. Да и не могла она закончиться по-иному. Ведь пасторали – излюбленный жанр той эпохи не предполагали трагического конца.

Торквато Тассо купался в лучах славы и упивался ими. Он жил в неге и блаженстве под дружеским крылом герцога и его сестер. Вместе с пышной свитой побывал во Франции, где познакомился со знаменитый поэтом Пьером де Ронсаром и насладился общением с ним. Беспечны, как счастливые герои пасторалей, проводили они время в аллеях сада, украшенных бюстами эпических поэтов, грезили о золотом веке.


Душистых гряд приветливо цветы
Глазами детскими на них взирали.
Здесь был зажжен науки чистый свет
Свободной мысли в дни, когда кругом
Скрывало варварство тяжелым мраком
Печальный мир. (Гете)

Руками принцесс был свит венок славы для любезного сердцу поэта и произнесены о нем слова:


— Едва скользит он взором по земле,
Он внемлет ухом голосам природы;
Что нам дают история и жизнь,
Его душа воспринимает жадно.
Что было врозь, связует он умом
И мертвое одушевляет чувством.
Порой облагораживает он
То, что для нас казалось повседневным;
Блуждает в собственном кругу волшебном
Чудесный человек, и нас влечет
Бродить с ним вместе, быть его друзьями.
Он кажется нам близким, но далек,
На нас как будто смотрит он, но могут
Над нами духи грезиться ему. (Гете)

Принцесса торжественно возлагает венок на голову поэта. Вся пышная свита приветствует его:


— Да здравствует увенчанный впервые!
Как мужу скромному пристал венок!
Но это лишь того венца прообраз.
Что ждет на Капитолии тебя.
Там громкие тебя приветы встретят,
Здесь дружбы славят тихие уста.

И вдруг Тассо неожиданно, с беспредельной горечью и страхом восклицает:


— О, с головы моей его снимите,
Возьмите прочь! Он волосы сжигает!
Как солнца луч, что слишком горячо
Палит чело, он у меня в мозгу
Сжигает силу мысли. В лихорадке
Клокочет кровь. Простите! Это слишком!
Венок возьмите, боги, в облака,
Чтобы он там сиял, паря в вершине
И недоступнее! Чтоб к этой цели
Блужданьем вечным жизнь моя была. (Гете)

Общество, собравшееся повеселиться и от души поздравить Тассо, было ошеломлено его неожиданным выпадом. Герцог же, поразмыслив, сказал:


— Он издавна привык предпочитать
Уединенье обществу людей.
Могу простить ему, что от толпы
Он убегает, любит на свободе
С своей душой беседовать в тиши. (Гете)

Принцесса высказала свои опасения:


— Как бы склонность к подозренью
Не превратилась в ненависть и страх.

Герцог ответил:


— Не знающий людей боится их,
А кто бежит от них, их знать не может,
Вот так и с ним: свободная душа
Становится опутанной и пленной.

Потом, что-то припомнив, продолжил:


— Случалось
Пропадет письмо или на службу
Его слуга к другому перейдет,
Бумагу ль он случайно потеряет,
Сейчас же видит умысел и кознь,
Подкапыванье под его судьбу.

Принцесса вступается за поэта:


— Мой милый брат, возможно ль человеку
Отделаться от самого себя?
Ведь если друг, гуляя с нами вместе,
Себе поранит ногу, не должны ли
Мы медленней идти и протянуть
Ему с любовью руку?


— Было б лучше,
Когда б могли мы вылечить его
По указанью верного врача
И с исцеленным весело потом
Пошли дорогой новой, свежей жизни. (Гете)

Но принцесса уже понимает: и поэта не вылечить, и «век золотой, что на земле утрачен, восстановить хотя б в глубинах сердца невозможно».

Тассо не радуется жизни. Он ищет и находит в своей душе причины для сетований. Судьба еще очень давно изгнанного из Неаполя отца и вскоре умершей от горя матери несказанно тревожат его.


Едва пред взором мальчика раскрылся
Прекрасный мир со всею полнотой
Как омрачила юношеский ум
Родителей возлюбленных беда.
Едва уста для пения раскрылись,
Как полилась глубокой скорби песнь,
И вторил я чуть слышными тонами
Скорбям отца и матери тоске. (Гете)

Горькие слезы льются из глаз поэта:


— Хоть наделил дарами песнопенья
Меня природы щедрый произвол,
Но счастье своенравное меня
Прочь от себя жестоко оттолкнуло. (Гете)

Горькие стенанья исходят из его уст:


— Проснулся ли внезапно ото сна,
Покинул ли меня обман прекрасный?
Иль после дня блаженства страшный сон
Меня связал и душу заключил
В тяжелые оковы? Да, теперь
Я наяву и грежу. Где ж часы,
Игравшие цветущими венками
Над головой моей, когда мой взор
Тонул свободно в синеве небес!
Я жив еще и чувствую себя,
И все-таки, живу иль нет, не знаю. (Гете)

Он взывает:


Прими, о благородный человек,
Меня на грудь и посвяти меня
В умеренное пользованье жизнью. (Гете)

Пристальное, подозрительное восприятие жизни все чаще наступало в настроении Тассо. Он жаловался герцогу на одного из придворных:


Ты не представляешь,
Как он язвил кровавым языком:
Как быстро зуб его свой тонкий яд
Пролил мне в кровь, как лихорадку гнева
Он миг за мигом разжигал во мне. (Гете)

Однажды во время аудиенции у принцессы Лукреции Тассо вдруг начал тревожно оглядываться, потом протянул руку к кинжалу и с криком: «Убью, убью тебя, проклятый шпион» кинулся на слугу и едва не лишил его жизни. Все в ужасе ахнули. Кутерьма образовалась жуткая. Тридцатитрехлетнего Торквато схватили, скрутили и заточили в монастырь. Кошмары пришли туда вслед за поэтом.


Противные, двусмысленные птицы –
Старинной ночи безотрадный сонм –
Кружат, жужжат над головой моей.
Куда, куда направлю я шаги,
Чтоб убежать от гнусного гуденья,
От бездны, что лежит передо мной? (Гете)

Тассо находит путь. Он благополучно бежит из монастыря, — ободранный и жалкий. В таком-то виде поэт бродит по дорогам Италии и однажды снова попадает в Феррару. Ему образовались в герцогском дворце, хотя и были несколько смущены его столь потрепанным видом. Тассо тоже обрадовался встрече, у него наступило временное просветление, он понял, что


Его никто не ненавидит
И не преследует, и все коварство,
Вся паутина заговоров тайных
Лишь у него прядется в голове!
Признать он должен, что не прав, что часто
Чинит обиды тем, кто их ничем
Не заслужил. (Гете)

И вдруг иное настроение нахлынуло на Торквато. Ему показалось, что радость встречи оказалась недостаточно бурной, посему на это оскорбление он ответил весьма крупным скандалом.

Бросил в лицо герцогу незаслуженные обвинения:


Ты в своей груди питаешь злобу
И от двора прогнать меня желаешь,
Мою судьбу навек испортить, бросить
Меня беспомощным в широкий мир. (Гете)

Потом, роняя слезы, произнес:


Природа мне дала прекрасный дар,
Но слабостями многими, к прискорбью,
Она сопроводила дар высокий:
Неукротимой гордостью, чрезмерной
Чувствительностью, сумрачным умом.
Иначе быть не может: только раз
Природа образует человека,
И мы должны таким, каков он есть
Его терпеть; быть может, в добрый час
Делить его восторги с наслажденьем,
Как выигрыш нечаянный, а впрочем,
Каким однажды он на свет родился,
Его оставить жить и умереть. (Гете)

Тихие, жалостливые нотки в интонациях поэта вновь переплавляются в гневный вызов:


Давно уж эту тиранию дружбы
Я знаю, и она невыносимей
Всех тираний. Иначе мыслишь ты
И потому лишь думаешь, что мыслишь
Ты правильно. Я признаю, что ты
Мне счастья хочешь, но не требуй, чтобы
Я на твоем пути его нашел. (Гете)

Вся подозрительность поэта была лишь ужасающими грезами, и «мрачные его причуды почивали на большой подушке счастья. Он сам же отталкивал руку, протянутую с ласкою к нему и считал, что близкими друзьями раздроблен весь до глубины костей». (Гюго)

Тассо устраивал скандал за скандалом. Что оставалось делать? Душевнобольного поэта отправили в больницу Святой Анны. И хотя эта больница и носила имя святой, однако званию этому совершенно не соответствовала, и схожа была скорее с тюремным, нежели с лечащим заведением. Больных здесь сажали на цепь, а лечили побоями. Лишь однажды за долгие семь лет пребывания и «пестования в гнусных хоромах» Святой Анны знаменитого поэта посетил французский писатель Мишель Монтень.

В стенах больницы Торквато создает поэму «Освобожденный Иерусалим», которую задумал еще в пятидесятые годы. Поэма рассказывает о том, как итальянские войска под предводительством Готфред Бульонского в одной из многочисленных религиозных войн участвовали в осаде Иерусалима, принадлежащего тогда Багдадскому халифату.

Осада эта вначале для христиан складывалась неудачно, потому как героическому сопротивлению мусульман помогала и нечистая сила ада. В битве за гроб Господень смешалось все, потом, казалось, что успокоилось,


И гром умолк, затихла ярость бури,
Юг и Запад перестали дуть,
И златоногая заря в лазури
В венке из роз в обычный вышла путь.
Но злоба демонов и адских фурий,
Воздвигших ветр, не думает заснуть,
И Астрагор – из бесов злейший некто,
Он говорит злой фурии Алекто:
«Влей в рыцарей огонь и яд свирепый в жилы,
Чтобы латин, британец и гельвет
Меж франков огнь раздули войн мятежных,
И стан погиб в крамолах неизбежных.
Сверши сей труд: твоей руки он стоит,
И ада царь восхвалит твой обман».

Алекто, возбужденная призывом, летит, и где она промчится, там меркнет звездный блеск.


Тут раздался крик варваров из бездны,
Все дрогнули, вновь свод потрясся звездный.
— «На бой! На Бой!» – был крик, и, весь покрытый
Доспехами, стремится в бой Свенон.
Отвагою горят его ланиты,
И пламенем взор смелый воспален.
И вот на нас ударил враг сердитый
И тесным сжал кольцом со всех сторон;
Мечей и копий лес поднялся целый
И, словно дождь, нас осыпали стрелы.
Вдруг множество в рядах иноплеменных
От ран незримых пало в страшный час.
Но раненных число и убиенных
Ночная мгла от наших скрыла глаз;
Скрыл и урон наш мрак ужасной ночи,
А вместе с тем и подвиг нашей мочи.
Но всех страшней горят Свенона взоры,
Превысил всех он шлемом головы –
И мощь его, и смелых рук отпоры
И в мгле ночной легко узнали б вы.
Потоки крови, тел убитых горы
Пред ним простерлись как стена и рвы,
И где пройдет, там, мнится, ужас брани
Несёт в очах и смерть в свирепой длани.
Так длился бой, пока зари восточной
Багряный блеск не вспыхнул в небесах,
Когда ж развеялся наш ужас полуночный,
Скрывавший тьмой страх смерти на полях,
Желанный свет, притекший в час урочный,
Побоищем в нас увеличил страх:
Все поле мертвыми кругом покрыто,
И наше войско все почти избито.

Свенон жив. Как воин Божий прорубает он путь мечом своим сквозь варварские поганые орды и кричит:


Нам два венка готовы:
Иль лавр побед, иль тернь Христовых мук.
За тернии я рад отдать венок лавровый.

Длится бой. Рассказ о дальнейшем мы слышим из уст одного из героев:


Но стал Свенон одной обширной раной.
Уже не жизнь, а пыл отваги бранной
Поддерживал свирепый этот труп.
Разимый, сам разит он неустанный,
И гнет его был страшен и сугуб.
Но вот летит со злобой окаянной
Громадный муж, неистов, дерзок, груб,
И после долгого и злого боя,
С пособьем многих, в прах поверг героя.
Пал юноша-герой – о, участь злая! –
И некому отмстить уж за него!
Зову в свидетели вас, кровь святая
И славный прах владыки моего,
Что жизни этой не щадил тогда я,
Разим врагом и сам разя его;
И если б было небесам угодно,
Чтоб умер я, я б умер благородно.
Меж тем тот свет был в близком расстояньи,
И шепот слов, невнятный мне сперва,
Уже я был расслышать в состояньи.
С усилием я взор открыл едва,
И с факелами, в длинном одеяньи,
Я вижу двух и слышу их слова:
— «Верь в Господа, мой сын! Он правым внемлет
И благостно молитвы их приемлет».
Так говорил один из них, и руки
Ко мне простер со знаменьем креста,
И слов, мне непонятных, тихо звуки
Шептали надо мной его уста.
— «Встань!» – он сказал. И я без всякой муки,
Здрав, невредим, поднялся без труда,
И – чудо! – весь я полон перемены
И новою окрепли силой члены.
Гляжу на них, повергнут в страх чрезмерный,
И верить истине не хочет ум.
Тогда один из них: — «О, маловерный!
Чем удивлен? Каких ты полон дум?
Что люди мы, в том убедись наверно:
Рабы Христа, покинувшие шум
И прелести обманчивого мира,
Мы здесь живем в пустыне, в лоне мира.
Тебя спасти я призван правосудьем
И благостью того Творца небес,
Кто не гнушается простым орудьем
Для совершения своих чудес.
Не хочет он, чтоб степь своим безлюдьем
Рассеяла непогребенный здесь
Тот прах, с которым живший в нем во славе
Бессмертный дух соединиться вправе.
Да, заслужил такой себе могилы
Свенонов прах отвагою своей,
Что памятник его геройской силы
Впредь будут чтить все племена людей.
Впери теперь взор в небо на светилы;
Смотри, звезда струит там блеск лучей,
Как солнце днем: она тебе покажет,
Где навсегда твой вождь великий ляжет.
И видел я, как от звезды огнистой,
Иль от ночного солнца луч бежал,
Как праведною кистью штрих злотистый,
С небес туда, где славный труп лежал,
И был над ним так ярок блеск тот чистый,
Что все на нем он раны озарял.
И мною вмиг был узнан вождь великий,
Изрубленный ужасно в битве дикой.
Лицом не ниц, но так, как будто вечно
Лишь к небу в нем пылал желанный жар,
Горя, глядел он с кротостью сердечной,
Как тот, в ком блещет вдохновенья дар.
В деснице он сжимал остроконечный
Свой страшный меч, подъятый на удар;
Другая кротко на груди почила
И Господа, казалося, молила.

И тут на месте гибели вознесся огромный мавзолей.

Старец произнес:


Здесь души всех, кто взяты небесами
Сольют в любви в стране блаженств свой глас.

Уцелевший на поле боя рыцарь, принес предводителю герцогу Бульонскому весть о гибели могучего Свенона.


Сказал Бульон: «О, рыцарь, ты принес
Печальное и тяжкое известье,
Достойное отчаянья и слез!
Твой вождь блеснул и скрылся вмиг средь гроз!
С ним и народ, столь верный, храбрый, сильный,
Безвременно сошел во мрак могильный!
В святилище небес без мук и боли,
Венцах победных, красотою ран
Они теперь, я в том уверен, блещут,
И ангелы им славу рукоплещут.

А варварам-басурманам несутся проклятия:


«О долго ль будут варвары-тираны,
Забывшие и веру, и права,
Не сытые ни кровью жертв, ни мздою,
Хребет ярмом, уста нам гнесть уздою?»

А тут еще нечистая сила стоит на стороне варваров.


Алекто мчит туда, где став владыкой,
Жил Солиман меж кочевых племен, —
Царь Солиман, противник самый дикий
Из всех отвергнувших Творца закон.
Уж мрак ночной простер покров ужасный,
В багряный цвет одевшись, небеса
Не шлют земле ни капли влаги ясной,
Кровавая лишь сходит с них роса.
На небе блеск видений ежечасный,
Духов зловещих всюду голоса:
Плутон изгнал из ада все химеры
И ночь излил из тартарской пещеры.
В таком-то мраке вел среди равнины
К врагам султан свирепый племена.

Он произнес:


Настал конец господствовать их Богу!
Здесь Азии свободу посажу.

И вот


Вихрь перегнав, в пылу нетерпеливом,
Султан настиг разрозненный отряд
И на него напал с таким порывом,
Как с снежных гор и бури не летят.
Река, сносящая дома разливом,
Луч молнии, не знающей преград,
Землетрясенье, страх земного шара, —
Сравнятся ль с яростью его удара?

Среди христова войска сражается седой Латин, который привел освобождать Господень гроб пятерых своих славных сыновей, да в дикой битве всех их потерял.


Отец – увы, уж не отец! Меч ярый
Лишил его всех милых чад навек!
Не знал он сам, чего же хочет боле:
Врага ль губить, иль самому лечь в поле.
Тут варвар погрузил во чрево меч булатный,
Пал, захрапев, Латин, питомец сечи,
Пал, изрыгая кровь волной багряной
Попеременно то из уст, то раной.
Как крепкий дуб на выси Апеннинской,
Не раз с бореем ведший войны, — вдруг,
Быв с корнем вырван силой исполинской,
Валится с гор, ломая куст вокруг:
Так пал и он, и с яростью воинской
Кругом себя всех валит силой рук –
Конец достойный славного героя!
В час смерти он творит весь ужас боя!

Так пала вся семья. Бой длится.


Готфред коня пришпорил и без страха
Летит туда, где злобствует султан.
Несется он по крови, в тучах праха,
Между мечей, опасностей и ран,
Конем всех давит и мечом с размаха
Врубается в строй тесный мусульман
И повергает в кучу все – и конных,
И их коней, и брони их, и бронных.
И по горам убитых скок за скоком
Вглубь страшной битвы направляет путь.
Султан при этом натиске жестоком
Бежать назад не думает ничуть:
Вверх поднял меч и с раскаленным оком
Летит вонзить его Готфреду в грудь.
О рок! Каких великих двух героев
С концов земли ты сводишь здесь для боев!

Измученное войско христиан вопрошает в пламенной мольбе прийти ему на помощь рать ангелов. Христианский бог посылает своим верующим на подмогу против «подонков мира, против подлого арабского рода» своего светлого архангела Михаила. Бой продлился.

Тут видит султан своего любимого юного пажа.


В толпу стрельцов и ратников втеснился
Султанский паж, один из царских слуг.
Лик отрока еще не оттенился
И первым пухом бороды вокруг.
И теплый пот, что с нежных щек катился,
Казалось, был роса или жемчуг;
Стал взор милей от боевого пыла,
И пыль в кудрях лишь прелесть в них двоила.

Но тут является убийца юного пажа.


Неумолимо руку он заносит,
Губя красу творения всего.
Казалось, меч сам сжалился…
И был так нежен взор страданья полный,
Так кротко паж головкою поник,
Так жалостен в нем смерти вид безмолвный
И в бледности так был прекрасен лик, —
Что хлынули из глаз султана волны
Горючих слез…

Страшна картина бойни, еще ужасней вид заколдованного леса.


В тот час, как солнце в океан нисходит, —
Нисходят в лес туманы, ужас, ночь,
И мрак такой на очи мрак наводит,
Что ужаса нет силы превозмочь.
В тени дерев и стадо здесь не бродит:
Его пастух от леса гонит прочь;
И запоздалый путник стороною
Обходит лес с трепещущей душою.
И ведьмы в лес к любовникам в вертепы
Слетаются, когда настанет мгла,
Приняв средь туч дракона вид свирепый,
Иль в искаженном образе козла;
Беспечный сброд приемлет вид нелепый,
Чтоб здесь вкусить желаемого зла
И в мгле ночной отпраздновать средь оргий

Настала ночь и окрасила все предметы в цвет черной тени. А потом пришло утро.


Сомнительна еще была Аврора,
И не созрел еще наутро день;
Не раздирал плуг острый косогора,
И пастухи вкушали ночи лень;
Не слышался ни лай, ни рог средь бора,
Покоила и пташек рощи сень,
Как вдруг «на бой!» — труба с лучами Феба
Петь начала; «на бой!» гул грянул с неба.

Тут двинулась на крепостные стены Иерусалима огромная стенобитная машина.


Громаднейшая изо всех машин –
Из брусьев башня, коей верх восходит
Над головой всех башенных вершин.
Полна людей, сверкая стали блеском,
Она влечется на колесах с треском.

И вот стенобитная машина пробила у турок огромнейший пролом в стене. Но пострадала и сама. Готфред стремится ее восстановить


И для того шлет зодчих в лес заветный,
Рубить дрова для ужасов войны.
С рассветом дня они идут в дубровы,
Но, видя лес, приходят в ужас новый.
И как дитя взглянуть туда не смеет,
Где призраки почудились ему,
И, бледное, в полночный час робеет,
Воображая приведения тьму, —
Так зодчих рой от страха цепенеет,
Причин не зная страху своему,
Все, наконец, исполнились той веры,
Что в лесе том и сфинксы и химеры.
И лишь пришли к жилищу приведений,
Где дьяволы на всех наводят страх,
И черные едва узрели тени,
Смутились вмиг, почуя хлад в сердцах.
Однако ж, трепет низких ощущений
Прикрывши мнимой смелостью в очах,
Приблизиться решили к страшной цели
И пред собою страшный лес узрели.
Тогда весь бор вдруг задрожал от стона,
Как будто бы раздался гром в земле,
И слышно в нем стенанье аквилона,
И плач волны на каменной скале,
Медведей рев, шипение дракона,
Рычанье льва, и волчий вой во мгле,
И трубный треск, и гром слитой со стуком:
Так много тем вдруг выражено звуком!
Тут лица все от страха побледнели,
И в разных видах ужас им предстал.
Рассудку внять они уж не хотели,
В них дисциплину страх поколебал.
Бороться с тайной силой уж не смели:
Так низко дух в то время в них упал!
Бегут, и так, испуг свой извиняя,
Сказал один, Горфреда извещая:
«Никто, о вождь, не может похвалиться,
Что в лес войдет сквозь тысячи препон.
Клянусь Творцом; в тот лес дерзнул вселиться
Со всем своим могуществом Плутон.
В тройную сталь тот должен облачиться
И всяких чувств тот должен быть лишен.
Кто выслушать без трепета захочет,
Какой там свист, какой там гром грохочет!»

Но что ужасы заколдованного леса перед ужасами зноя.


Здесь с каждым днем сильнее жар тлетворный,
И все страшней томительные дни,
За душным днем душнее ночь приходит
И во сто раз душнее день приводит.
Восходит солнце с каждым новым днем
В густых, багровых, словно кровь, парах,
И на челе предвестием суровым
О страшном дне рождает грусть в сердцах;
И к вечеру заходит вновь багровым
И говорит, что встанет вновь на страх,
И умножает муки дня в живущих
Предчувствием о бедствиях грядущих.
И льет оно повсюду жар жестокий,
И взор куда ни обратишь – везде
Бледнеет лист, иссохли в злаках соки
И зелени не видно уж нигде;
Растрескалась земля, иссякли токи.
Господень гнев излит на всё в беде,
И бродят по небу гряды сухие
Бесплодных туч, как клочья огневые.
Небесный свод – как черное чернило,
И нет нигде отрады для очей.
Зефир молчит среди пещер уныло,
И ветерки не могут снять цепей.
Лишь вихрь один горячий с страшной силой,
Столбами пыль клубит порой в степи,
И тучами, мрачнее черной ночи
Разит в лицо и ослепляет очи.
Погас на небе светоч благотворный;
Лишь злобных звезд главенствуют огни
И силою зловредной и упорной
Все заражают в воздухе они.

Нет мочи больше сил найти для жизни,


И народ Христов, совсем лишившись духа,
Уж не победы, — ждет последних бед.
Готфред все знал, все слышал и все видел,
И хоть держал он крепко власть в руках,
Но сильные он меры ненавидел,
И с верою, кующей ток в руках
И горы с мест сдвигающий, предвидел
Конец сих бед, и с пламенем в очах,
Сложивши длани, глас горе возносит,
Да свой на них взор благодати бросит:
«Отец и Царь! Коль Твоему народу
Среди пустынь Ты росу посылал,
Коль смертная рука исторгла воду
По Твоему глаголу вон из скал!
Днесь отклони, молю, от нас невзгоду,
И если труд наш пред Тобою мал,
Чего в нас нет, восполни благодатью
И смилуйся над изнемогшей ратью».

И вот, наконец, Бог вещает глаголы своей благодати:


«Вот — час настал, в который рок суровый
Престанет гнать любимый мой народ!
И тщетно ад ему сплетает ковы,
И тщетно мир войною воздает;
Уже настал вещей порядок новый
И счастие на всех путях их ждет, —
Да льется дождь.
И с щедростью питательные соки
Несет в цветки, в былинки, в кедр высокий.

Христианской воинство с божьей помощью побеждает варваров-мусульман. Их предводитель султан уподоблен гнусному волку.


Как прогнанный с овчарни волк безщадный,
Бежит и прячется от псов лихих,
И хоть свою утробу, вечно гладный,
Наполнил он, но голод в ней не стих;
И, высунув язык свой кровожадный,
Все лижет кровь с нечистых губ своих.

Погибшие за гроб Господень христианские воины отправляются в рай и слышно оттуда их пение:


Здесь в радостях блаженство мы вкушаем,
Здесь и тебя ждут радость и восторг,
И здесь в великом Солнце, в славе вечной,
Упьешься ты красою бесконечной».

На земле же заложили новый храм.


Бессмертья храм, куда придет и внук,
И правнук наш узреть сии могилы и славные трофеи.

Христианское воинство побеждает воинство гнусных сарацин. Но сия победа была бы невозможна, если бы не помощь Господня людям – «ничтожным твореньям». Так роль человека – героя, провозглашенная эпохой Возрождения, измельчала, обессилила и ничего уже не могла совершить без поддержки небес.

Участь создателя поэмы была более чем печальна. Он пребывал в доме умалишенных. Правитель Мантуи Винченцо Гонзаго, чтивший и любивший поэта, увез Тассо с собой в свои владения, а год спустя неугомонный дух снова погнал поэта по дорогам родной страны. Папа Римский, чтивший Торквато, назначил ему пожизненную пенсию и поставил уже было на обсуждение вопрос о его короновании на Капитолии, но пока этот вопрос решался, поэт умер недалеко от Рима в монастыре Святого Онуфрия, где и был похоронен.


«Погиб Торквато наш! – воскликнул с плачем Рим. –
Погиб певец, достойный лучшей доли!»
Наутро факелов узрели мрачный дым;
И трауром покрылся Капитолий. (К. Батюшков)