Поэт-плугарь, веселый шалопай Роберт Бернс. (1759 – 1796 г.г.)


</p> <p>Поэт-плугарь, веселый шалопай Роберт Бернс. (1759 – 1796 г.г.)</p> <p>

Казалось бы, какие поэтические вирши могли бы родиться у простого деревенского парня, вскапывающего по осени свой огород? А поди ж ты! Вот выскочил мышонок из-за кустика морковки, и… понеслись строчки – одна за другой, одна за другой.


Зверек проворный, юркий, гладкий, куда бежишь ты без оглядки,
Зачем дрожишь, как в лихорадке за жизнь свою?
Не трусь – тебя своей лопаткой я не убью.
Тебя оставил я без крова порой ненастной и суровой,
Когда уж не из чего снова построить дом,
Чтобы от ветра ледяного укрыться в нем…
Все голо, все мертво вокруг. Пустынно поле, скошен луг.
И ты убежище от вьюг найти мечтал,
Когда вломился тяжкий плуг к тебе в подвал.
Травы, листвы увядший ком – вот чем он стал, твой теплый дом,
Тобой построенный с трудом, а дни идут…
Где ты в полях, покрытых льдом, найдешь приют?
Ах, милый, ты не одинок: и нас обманывает рок,
И рушится сквозь потолок на нас нужда.
Мы счастья ждем, а на порог валит беда…
Но ты, дружок, счастливей нас… Ты видишь то, что есть сейчас.
А мы не сводим скорбных глаз с былых невзгод
И в тайном страхе каждый раз глядим вперед.

Тем пареньком за плугом, слагающим стихи, был Роберт Бернс. Когда его отец – шотландский фермер строил своими руками глиняный дом, он и подумать не мог, что пройдут года, уйдут с лица земли все его родные, а память о них останется. В этот дом, ставший музеем, будут приходить люди, чтобы отдать радость своей влюбленности в его сына — деревенского поэта, такого родного и близкого, сочинявшего веселые и грустные песни.

Джон Китс, побывавший здесь, оставил вот эти строки:


Ячменный сок волнует кровь мою,
Кружится голова моя от хмеля,
Я счастлив, что с великой тенью пью,
Ошеломлен, своей достигнув цели,
И все же, как подарок, мне дано
Твой дом измерить мерными шагами
И вдруг увидеть, приоткрыв окно,
Твой милый мир с холмами и лугами.
Ах, улыбнись! Ведь это же и есть
Земная слава и земная честь.

Что бы на эти слова ответил английскому поэту Джону Китсу шотландский поэт Роберт Бернс? А вот что:


В деревне парень был рожден, но день, когда родился он,
В календаре не занесен. Кому был нужен Робин?
Был он резвый паренек, резвый Робин, шустрый Робин,
Беспокойный паренек – резвый, шустрый Робин.
Он будет весел и остер, и ваших дочек и сестер
Полюбит с самых ранних пор неугомонный Робин.
Девчонкам – бог его прости! – уснуть не даст он взаперти,
Но знать не будет двадцати других пороков Робин.

«Семья поэта была очень дружна. Мать Роберта Агнес стала хорошей женой Вильяму Бернсу. Высокий, сухощавый северянин, с неулыбчивыми темными глазами и глубокими морщинами на лбу, казался ей каким-то высшим существом. В доме он сделал полку для книг, а по вечерам медленно и долго что-то писал, складывая в стопку узкие листы бумаги. Это было „Наставление в вере и благочестии“», предназначенное для его первенца Роберта. Оно так и писалось – в виде беседы отца с сыном. Сын задавал вопросы, а отец, в меру своего разумения, пытался объяснить ему, что есть добро и зло, а главное, что есть долг человека. И мальчик познавал с младых ногтей непреложную истину:


Пускай беда нам тяжела, но в ней ты узнаешь,
Как отличить добро от зла, где правда и где ложь.

Неуклюже ворочая тяжелыми, как валуны, словами, отец пытался отгородить ими старшего сына от мирских радостей, от искушений, от свободы и любви. Он не мог и думать, что тот, кому он это писал, сам найдет для людей свои слова о счастье и свободе, свою правду, которая пробьется сквозь камни отцовских наставлений, как молодая трава весной.

Приходская школа казалась отцу недостаточно хорошей. Он уговорил соседей нанять в складчину хорошего учителя. Ему порекомендовали восемнадцатилетнего Джона Мердока, который оказался не по годам серьезным юношей. О нем отец впоследствии писал: «Это был один из лучших представителей рода человеческого, каких только мне приходилось встречать». Крепкая дружба связала молчаливого пожилого фермера и юного учителя, который часто гостил у него. По вечерам здесь читали вслух. У Мердока была превосходная дикция и красивый голос, он с жаром декламировал Мильтона и Шекспира, объясняя трудные места.

Мать, по вечерам сидя у очага пела народные шотландские песни, старинные английские баллады на родном шотландском диалекте и на этом же диалекте рассказывала маленькому Роберту сказки одна его старая родственница. Вот что об этом с нежностью вспоминал поэт: «Многим я обязан милой старушке, хотя она была на редкость невежественна, суеверна и простодушна. Никто на свете не знал столько песен и сказок – о чертях, приведениях, феях, колдуньях, ведьмах, оборотнях, о русалках и леших, блуждающих огнях и домовых, об упырях, великанах и прочей чертовщине. От старых песен прорастали дремавшие во мне зерна поэзии, а страшные сказки так поражали детское мое воображение, что и по сию пору, блуждая в глухих местах, я иногда невольно настораживался, и, хотя трудно найти человека, более скептически настроенного, чем я, мне часто приходится призывать на помощь всю свою философию, чтобы рассеять беспричинный страх.

Первые две книги, которые я прочитал самостоятельно, доставили мне больше удовольствия, чем все с тех пор читанные тома. Это были «Жизнь Ганнибала» и «История сэра Уоллеса». Ганнибал так вскружил мою юную голову, что я в восторге маршировал за барабаном и волынкой вербовщика и мечтал стать высоким и сильным, чтобы попасть в солдаты. А история Уоллеса наполнила мое сердце тем пристрастием к Шотландии, которое будет кипеть у меня в крови, покуда ее живой поток не остановится навеки».

Занятиям с Мердоком, к сожалению, скоро пришел конец: молодой учитель уехал для дальнейшего совершенствования в науках. Семья Бернсов со слезами на глазах провожала его. Так жалко было отпускать. Учитель же в дальнейшем преуспел и стал известным ученым». (Р. Райт-Ковалева)

Однако долго горевать было некогда. Сельский труд не дает передышки. Бернс вспоминает: «Срок нашей аренды истекал через два года, и, чтобы продержаться, мы стали отказывать себе во всем. Тяжкая жизнь подорвала силы отца, и работать он уже не мог. В свои четырнадцать лет я стал неплохим пахарем, но мне было нелегко. До сих пор во мне вскипает возмущение, когда вспоминаю наглые угрозы мерзавца управляющего, доводившего всех нас до слез».

Но слезы – не главное. Главное – юность. Горячая пора! Роберт, отпахав свою дневную норму в поле, отправляется на сельскую вечеринку. К ней уже все было готово.


Наш Вилли пива наварил, и нас с тобой позвал на пир.
Таких счастливых молодцов еще не знал крещеный мир.
Никто не пьян, никто не пьян, а так, под мухою чуть-чуть.
Пусть день встает, петух поет, а мы не прочь еще хлебнуть.

Но глупо было бы думать, что наш добрый Робин до утра с приятелями проводил время в залихватском застолье. Рядом веселились и куда более привлекательные соблазны – деревенские задорные крепкотелые девушки. Их Роберт не пропускал. Ничто не могло стать ему преградой. И он залихватски пел за кружкой эля:


Мы будем корки грызть вдвоем, а спать на травке под ручьем,
И на досуге мы споем: «Плевать на остальное!»
Я лишь поэт. Не ценит свет моей струны веселой.
Но мне пример – слепой Гомер. За нами вьются пчелы.
И то сказать, и так сказать, и даже больше вдвое.
Одна уйдет, женюсь опять. Жена всегда со мною.
Я не был у Кастальских вод, не видел муз воочию,
Но здесь из бочки пена бьет – и все такое прочее!
Я пью за круг моих подруг, служу им дни и ночи я.
Порочить плоть, что дал господь, — великий грех и прочее!
Одну люблю я с ней делю, постель, и хмель, и прочее,
А много ль дней мы будем с ней, об этом не пророчу я.
За женский пол! Вино на стол! Сегодня всех я потчую.
За нежный пол, лукавый пол и все такое прочее!..

Деревенские парни подначивали Роберта: ты, мол, шалопай-гулена, как мы видим, понастрогаешь по округе детей видимо-невидимо.

— Понастрагаю, — отвечал Роберт, — а на своей могильной доске велю написать:


Рыдайте, добрые мужья. На этой скорбной тризне.
Сосед покойный, — слышал я, — вам помогал при жизни.
Пусть школьников шумливый рой могилы не тревожит…
Тот, кто лежит в земле сырой, был им отцом, быть может?

Но вот шалопай-гулена он нашептывает на ушко одной деревенской простушке:


Давай пойдем бродить вдвоем и насладимся вволю
Красой плодов в тиши садов и спелой рожью в поле.
Так хорошо идти-брести по скошенному лугу.
И встретить месяц на пути, тесней прильнув друг к другу.

Так и любили друг друга, бродили до первой звезды. Но вот вставало солнце,


И почки нераскрытых роз
Клонились, влажные от слез
Росистым ранним утром.
И коноплянка на заре
Сидела в лиственном шатре
И вся была, как в серебре,
В росе холодной утром.
Придет счастливая пора,
И защебечет детвора
В тени зеленого шатра
Горячим летним утром.
Мой друг, и твой придет черед
Платить за множество забот
Тем, кто покой твой бережет
Весенним ранним утром.
Ты, нераскрывшийся цветок,
Расправишь каждый лепесток
И тех, чей вечер недалек,
Согреешь летним утром.

«Муза Бернса – настоящая деревенская муза. Она живет под соломенной кровлей, встает с солнцем, сама запрягает волов в плуг, орошает пашню своим потом, есть овсяный хлеб, не откажется подчас завернуть в кабак, чаще говорит о маке, чем о тюльпанах, о лужах, чем об озерах, об утках, чем о лебедях и любится только в деревне», — сказал один из современников деревенского поэта.

Роберт становится признанным вожаком молодежи в своем округе. Он, влюбляющийся на каждом шагу, организовал «Клуб холостяков». Устав клуба предусматривал, что в его члены может быть принят каждый, «кто обладает честным, искренним и открытым сердцем, стоит выше всяческой грязи и подлости и, не таясь, является поклонником одной из нескольких представительниц прекрасного пола. Ни один высокомерный, самодовольный человек, мнящий себя выше остальных, и особенно ни один из тех низких душой суетных и смертных, чье единственное желание – наживать деньги, ни под каким видом в члены клуба приниматься не будет. Иначе говоря, самый подходящий кандидат для вступления в члены клуба – жизнерадостный, чистый сердцем малый, тот, кто имея верного друга и добрую подругу и обладая средствами, при которых можно прилично сводить концы с концами, считает себя самым счастливым человеком на свете».

В члены клуба принимались и те, кто не стыдился своей честной бедности.


Кто ж честной бедности своей стыдится и все прочее,
Тот самый жалкий из людей, трусливый раб и прочее.
При всем при том, при всем при том,
Пускай бедны мы с вами,
Богатство – штамп на золотом,
А золотой – мы сами!
Мы хлеб едим и воду пьем мы укрываемся тряпьем
И все такое прочее,
А между тем дурак и плут одеты в шелк и вина пьют
И все такое прочее.
При всем при том, при всем при том,
Судите не по платью,
Кто честным кормится трудом, — того зову я знатью.
Вот этот шут – природный лорд. Ему должны мы кланяться.
Но пусть он чопорен и горд, бревно бревном останется!
При всем при том, при всем при том,
Хоть весь он в позументах, —
Бревно останется бревном и в орденах и в лентах!
Король лакея своего назначил генералом,
Но он не может никого назначить честным малым.
При всем при том, при всем при том,
Награды, лесть и прочее
Не заменяют ум и честь и все такое прочее!
Настанет день и час пробьет, когда уму и чести
На всей земле придет черед стоять на первом месте.
При всем при том, при всем при том,
Могу вам предсказать я,
Что будет день, когда кругом все люди будут братья!

«Надо сказать, что в те времена в любой шотландской деревне можно было встретить своего поэта, который был кузнецом, пахарем, батраком. Бойкие частушки, распевавшиеся по вечерам за околицей девушками и парнями, веселые свадебные и застольные песни, героические баллады и сказания сочинялись этими народными поэтами. Большинство из них были еще и музыкантами, знатоками старинной народной музыки.

В первые годы Бернс шел испытанной дорогой своих предшественников – безвестных бродячих певцов и поэтов, писал стихи на существующие мелодии и меньше всего думал об их издании. Его звонкие, веселые песни, шутки и эпиграммы пели и читали вслух на вечеринках. Бернс поражал всех необыкновенной простотой, легкостью, ясностью, склонностью к смелому, бойкому, соленому народному словцу, шутке, присказке. Он создавал поэзию из самых обыденных, будничных ситуаций, из самых грубых, непоэтических слов, которые до этого решительно отвергались неоклассической эстетикой, воспринимались как непозволительная вольность, которая буквально приводила в ужас. Как можно воспринимать слова, рожденные «в загоне для коров»? – удивлялись неоклассики». (Б. Колесников)

А молодые аристократы, которые жили неподалеку от фермы Бернсов не гнушались дружить с деревенским поэтом. Он вспоминал: «Я завязал знакомство с юношами, стоявшими по своему положению выше меня. Они, как юные актеры, уже репетировали ту роль, какую им суждено было играть на жизненной сцене, тогда как мне, увы, предстояло в безвестности оставаться за кулисами. Но в этом раннем возрасте у молодых аристократов еще не было представления о той неизмеримой пропасти, которая лежит между ними и сверстниками их – оборванцами. Но мои товарищи из высшего сословия никогда не насмехались над неуклюжим парнишкой-пахарем с огрубелыми руками и ногами, ничем не защищенными от безжалостных стихий любого времени года. Друзья дарили мне разнообразные книжки. Внимательно присматриваясь к их манерам, я уже тогда мог что-то перенять, а один из них даже выучил меня немного читать по-французски.

Признаюсь хотя у меня и не было каких-либо определенных видов на успех в жизни, я жаждал общения с людьми, обладал определенной живостью характера, гордился своим умением все замечать и наблюдать. Это влекло к обществу друзей, а благодаря своей репутации начитанного малого с беспорядочным, но самобытным мышлением, умением высказать свое мнение и зачатками здравого смысла, я был везде желанным гостем.

На семнадцатом году жизни провел лето вдали от дома, в маленьком приморском городке, где в хорошей школе изучал топографию, землемерие, проектирование и прочие науки, в которых делал значительные успехи. Но еще больших успехов я достиг в изучении рода человеческого. Я научился спокойно смотреть на длинный счет в таверне и бесстрашно вмешиваться в пьяные ссоры. Потом одна прехорошенькая «филлетта», перепутала всю мою тригонометрию, пустив меня по касательной к сфере моих занятий. Несколько дней я еще бился над синусами и косинусами, но вдруг в один ослепительный полдень, определяя в саду высоту солнца, я встретил моего ангела. О занятиях нечего было и думать…

Голова неслась кругом. К ней! К ней!


Ты свистни – тебя не заставлю я ждать,
Пусть будут браниться отец мой и мать,
Ты свистни – тебя не заставлю я ждать!
Но в оба гляди, пробираясь ко мне.
Найди ты лазейку в садовой стене,
Найди ты ступеньки в саду при луне.
Иди, но как будто идешь не ко мне.
А если мы встретимся в церкви, смотри:
С подругой моей, не со мной говори,
Украдкой мне ласковый взгляд подари,
А больше – смотри! – на меня не смотри,
А больше – смотри! – на меня не смотри!
Другим говори, нашу тайну храня,
Что нет тебе дела совсем до меня.
Но, даже шутя, берегись, как огня,
Чтоб кто-то отнял тебя у меня,
И вправду не отнял тебя у меня!

Что и говорить, самым сильным влечением моей души была склонность к прекрасной половине рода человеческого. Сердце мгновенно воспламенялось, как трут, стоило только какой-нибудь богине заронить в него искру. Но, как и во всех сражениях, счастье мое бывало переменным: то меня венчал успех, то я терпел обидное поражение. Но всегда старался не упустить ни единого случая».


Меня в горах застигла тьма, январский ветер, колкий снег.
Закрылись наглухо дома, и я не мог найти ночлег.
По счастью девушка одна со мною встретилась в пути,
И предложила мне она в ее укромный дом войти.
Я низко поклонился ей – той, что спасла меня в метель,
Учтиво поклонился ей и попросил постлать постель.
Она тончайшим полотном застлала скромную кровать,
И, угостив меня вином, мне пожелала сладко спать.
Расстаться с ней мне было жаль, и, чтобы ей не дать уйти,
Спросил я девушку: — Нельзя ль еще подушку принести?
Она подушку принесла под изголовие мое.
И так мила она была, что крепко обнял я ее.
В ее щеках зарделась кровь, два ярких вспыхнули огня.
— Коль есть у вас ко мне любовь, оставьте девушкой меня!
Был мягок шелк ее волос и завивался, точно хмель.
Она была душистей роз, та, что постлала мне постель.
А грудь ее была кругла, — казалось, ранняя зима
Своим дыханьем намела два этих маленьких холма.
Я целовал ее в уста – ту, что постлала мне постель,
И вся она была чиста, как эта горная метель.
Она не спорила со мной, не открывала милых глаз.
И между мною и стеной она уснула в поздний час.
Проснувшись, в первом свете дня, в подругу я влюблялся вновь.
— Ах, погубили вы меня! – сказала мне моя любовь.
Целуя веки влажных глаз и локон, вьющийся как хмель,
Сказал я: — Много, много раз ты будешь мне стелить постель!
Потом иглу взяла она и стала шить рубашку мне,
Январским утром у окна она рубашку шила мне…
Мелькают дни, идут года, цветы цветут, метет метель,
Но не забуду никогда той, что постлала мне постель!

Шло время, и тяжкая жизнь сельских тружеников усугубилась преследованиями жестокого помещика – владельца арендуемой фермы, который представил отцу поэта иск на взыскание 770 фунтов стерлингов. Немыслимая сумма! Роберт сочинил эпитафию на этого живоглота:


Если в рай пошел он, хочу я в ад,
Коль райский сад таких соседей полон.

И тут свершилось чудо! Неслыханное! Верховный суд Шотландии отклонил иск помещика. Все были несказанно удивлены. Арендатор победил фермера! Не диво ли?! Оказалось не диво. Вскоре стряпчие и поверенные вновь повели атаку на ферму Бернсов, и если бы не смерть главы семейства от скоропостижной чахотки, то он непременно очутился бы в долговой яме. Могила спасла. Горе обрушилось на семью. Страданья учили Роберта поэзии. И он познавал ее. И писал:


Был честный фермер мой отец. Он не имел достатка,
Но от наследников своих он требовал порядка.
Учил достоинство хранить, хоть не гроша в карманах,
Страшнее – чести изменить, чем быть в отрепьях рваных!
Я в свет пустился без гроша, но был беспечный малый.
Богатым быть я не желал, великим быть – пожалуй!
Таланта не был я лишен, был грамотен немножко
И вот решил по мере сил пробить себе дорожку.
И так и сяк пытался я понравиться фортуне,
Но все усилья и труды мои остались втуне.
То был врагами я побит, то предан был друзьями,
И вновь, достигнув высоты, оказывался в яме.
В конце концов я был готов оставить попеченье.
И по примеру мудрецов я вывел заключенье:
В былом не знали мы добра, не видим в предстоящем
А этот час – в руках у нас. Владей же настоящим!
Надежды нет, просвета нет, а есть нужда, забота.
Ну что ж, покуда ты живешь, без устали работай.
Косить, пахать и боронить я научился с детства.
И это все, что мой отец оставил мне в наследство.
Так и живу – в нужде, в труде, доволен передышкой.
А хорошенько отдохну когда-нибудь под крышкой.
Заботы завтрашнего дня мне сердце не тревожат.
Мне дорог нынешний мой день, покуда он не прожит!
Я так же весел, как монарх в наследственном чертоге,
Хоть и становится судьба мне поперек дороги.
На завтра хлеба не дает мне эта злая скряга.
Но нынче есть чего поесть, — и то уж это благо!
Беда, нужда крадут всегда мой заработок скудный.
Мой промах этому виной иль нрав мой безрассудный?
И все же сердцу своему навеки не позволю я
Впадать от временных невзгод в тоску и меланхолию!
А ты, кто властен и богат, немного ль ты счастливей?
Стремится твой голодный взгляд вперед – к двойной наживе.
Пусть денег куры не клюют у баловня удачи, —
Простой, веселый, честный люд тебя стократ богаче!

В 25 лет Роберт, старший из семерых детей стал кормильцем семьи: отец оставил ее в бедственном положении. И тогда молодой фермер, подумать, только простой деревенский фермер отважился издать свои стихи. И что же? Успех, огромный успех! Невиданное дело! Крестьянского поэта приветствовали аристократы и собратья по перу.

«Весь тираж 600 экземпляров быстро разошелся. Этот маленький томик стал событием не только в провинции, но и в столице Шотландии Эдинбурге, где все были поражены появлением „гениального пахаря“». Но самого автора более всего обрадовало не то, что им заинтересовались и признали в гостиных, а то, что батраки и работницы ферм охотно отдавали свои с трудом накопленные деньги, отказываясь от самого необходимого, чтобы только завладеть томиком этих необыкновенных стихов. Бывало, книжку покупали в складчину, разделяли ее по листкам и учили стихи наизусть, обменивались прочитанными страницами. Так Бернс создал новую читательскую аудиторию.

Его поэзия не была пропитана умиротворенностью, безмятежностью, слащаво-сентиментальной патетикой, в которой герои проходят лишь как живые тени, лишенные биения пульса и естественных человеческих страстей. Смех помогает Бернсу отказаться от устаревших литературных традиций. Наиболее острой из всех пародий на так называемую «пастушескую поэзию» является его «Элегия на смерть моей овцы», где он чудесно иронизирует:


Моя душа тоской объята,
Я потерял не клад богатый, —
Иная, тяжкая утрата гнетет певца,
Меня любила, точно брата, моя овца.

Бернс тонко имитирует манеру поэтов сентиментального направления предаваться беспричинной грусти, без конца вздыхать и сокрушаться по любому ничтожному поводу. Пародируя высокопарный и вместе с тем чувственно-слезливый язык, он как бы взрывает изнутри их излюбленный жанр – элегию, добивается комического эффекта тем, что употребляет трогательно-сентиментальные и высокопарно-скорбные выражения по поводу смерти бессловесного существа – любимой овцы». (Б. Колесников)

Бернс, как никто другой, образно обозначил свое поэтическое кредо: «Кладу свою мозолистую ладонь на затянутую паутиной лиру».

Аристократы в светских салонах с удовольствием слушают шутливый диалог поэта с женой простого угольщика.


— Не знаю, как тебя зовут, где ты живешь, не ведаю.
— Живу везде – и там и тут, за угольщиком следую.
— Вот эти нивы и леса и все, чего попросишь ты,
Я дам тебе, моя краса, коль угольщика бросишь ты!
Одену в шелк, тебя, мой друг, зачем отрепья носишь ты?
Я дам тебе коней и слуг, коль угольщика бросишь ты!
— Хоть горы золота мне дай и жемчуга отборного,
Но не уйду я – так и знай! – от угольщика черного.
Мы днем развозим уголек, зато порой ночною
Я заберусь в свой уголок, мой угольщик со мною.
У нас любовь – любви цена. А дом наш – мир просторный.
И платит верностью сполна мне угольщик мой черный!

Отказала славная чумазая подруга угольщика от богатого вздыхальщика. Вот поэт лезет через частокол к неприступной девушке. Просит:


— Нет ни души живой вокруг, а на дворе темно.
Нельзя ль к тебе, мой милый друг, пролезть через окно?
— Благодарю тебя за честь, но помни уговор:
Ко мне одна дорога есть – через церковный двор!..

Вальтер Скотт говорил о Роберте Бернсе: «Его глаза выдавали поэтическую натуру и темперамент. Большие и темные, они горели – я говорю „горели“ в самом буквальном смысле слова – когда он толковал о чем-нибудь с силой и увлечением. Никогда в жизни я не видел таких глаз, хотя и встречался с самыми выдающимися людьми своего времени. Его речь была исполнена свободы и уверенности, без малейшего самодовольства или самоуверенности, и, расходясь с кем-нибудь во мнении, он не колебался, высказывал свои убеждения твердо, но вместе с тем сдержанно и скромно. Стихи свои читал неторопливо, выразительно и с большой силой, но без всякой декламации или искусственности. Во время чтения он стоял лицом к окну и смотрел не на слушателей, а туда, вдаль…»

И читал в светском салоне шутливые строки:


В недобрый час я взял жену, в начале мая месяца,
И, много лет живя в плену, не раз мечтал повеситься.
Я был во всем покорен ей и нес безмолвно бремя.
Но, наконец, жене моей пришло скончаться время.
Не двадцать дней, а двадцать лет прожив со мной совместно,
Она ушла, покинув свет, куда – мне неизвестно…
Я так хотел бы разгадать загробной жизни тайну,
Чтоб после смерти нам опять не встретиться случайно!
Я совершил над ней обряд – похоронил достойно.
Боюсь, что черт не принял в ад моей жены покойной.
Она, я думаю, в раю… Покой в раскатах грома
Я грозный грохот узнаю, мне издавна знакомый!

Крупнейшие меценаты столицы, знать, правившая Шотландией, усердно приглашали Роберта Бернса приехать не только в Эдинбург, но и в Лондон. Так начались бесконечные выступления в великосветских салонах. «Вскоре поэт поступил в провинциальную ложу масонской организации „Каменщиков“». Его привела туда отнюдь не мистическая программа, стремление масонов общаться с потусторонним миром, а возможность встречаться в кулуарах ложи с образованными людьми.

В то время, как Бернс преуспевал в светских салонах, духовенство он несказанно раздражал своим независимым образом мыслей и полным отрицанием авторитета церкви. Церковники, поддерживающие затхлую и удушливую провинциальную атмосферу, беспощадно преследовали парней и девушек, которые собирались по вечерам с невинной целью потанцевать и попеть. Всякого, кто уклонялся от посещения церкви и от исповеди, брали на заметку, за малейшее ослушание молодого человека ждало публичное наказание, так называемая «скамья виновных», и унизительное публичное же покаяние.

Когда стало известно, что у Роберта на ферме растет незаконнорожденная дочь, то не только священнослужители, но и деревенские сплетники и сплетницы вошли в раж. Они с восторгом передавали друг другу известие о том, что в ближайшее воскресенье Роберт сядет на покаянную скамью, а затем во время праздничной службы должен будет выслушать упреки и поучения старого священника. Из уст в уста передавались дерзкие стихи, посвященные этой девчонке, в которых поэт бросает вызов мрачным фанатикам и изуверам.

Все происходящее было кощунственно, но все же Бернсу пришлось сесть на покаянную скамью и выслушать в присутствии прихожан увещевания старого священника, отличавшегося, впрочем, весьма добродушным нравом. Но Роберт лишь уступил требованиям необходимости, ибо в случае неповиновения церковный суд мог бросить подобного отступника в тюрьму». (Б. Колесников) Он смог ответить на омерзительные притеснения только эпиграммой в адрес священнослужителей:


Здесь Джон покоится в тиши. Конечно, только тело…
Но говорят, оно души и прежде не имело.
Господь во всем, конечно, прав. Но кажется непостижимым,
Зачем он создал прочный шкаф с таким убогим содержимым?

«Для поэта любовь к женщине была „голосом сердца и песней крови“» – самым естественным и сильным зовом природы, непреложным законом жизни. Оттого и долг отцовство признавался священным. «Тот, кто смеет отрекаться от своей плоти и крови, — последний негодяй», — говорил он. Любовь для него проста и понятна, как цветение деревьев, бег ручья, песни птиц и шорох камыша у реки». (Р. Райт-Ковалева)

Своей милой дочке Роберт написал трепетное стихотворение.


Дитя моих счастливых дней, подобье матери своей,
Ты с каждым часом все милей, любви награда,
Хоть ты по мненью всех церквей, — исчадье ада.
Пуская открыто и тайком меня зовут еретиком,
Пусть ходят обо мне кругом дурные слухи, —
Должны от скуки языком молоть старухи!
И все же дочери я рад, хоть родилась ты невпопад,
И за тебя грозит мне ад и суд церковный. –
В твоем рожденье виноват я безусловно.
Ты – память счастья юных лет. Увы, к нему потерян след.
Не так явилась ты на свет, как нужно людям,
Но мы делить с тобой обед и ужин будем.
Я с матерью твоей кольцом не обменялся под венцом,
Но буду нежным я отцом тебе, родная.
Расти веселым деревцом, забот не зная.
Пусть я нуждаться буду сам, но я последнее отдам,
Чтоб ты могла учиться там, где все ребята,
Чьих матерей водили в храм отцы когда-то.
Тебе могу я пожелать лицом похожей быть на мать,
А от меня ты можешь взять мой нрав беспечный,
Хотя в грехах мне подражать нельзя, конечно!

Ответом на унижавших его ханжей Бернс ответил другим стихом:


Прикрытый лаврами разбой и
И сухопутный и морской
Не стоит славословья,
Готов я кровь отдать свою
В том жизнетворческом бою,
Что мы зовем любовью.
Я славлю мира торжество, довольство и достаток.
Создать приятней одного, чем истребить десяток!

Примерно в 1785 году пришел конец беззаботному житью молодого Бернса. Он встретил девушку, которая завладела его сердцем. Это была Джин Армор – дочь зажиточного крестьянина, который отличался склонностью к пуританской нетерпимости и был чванлив до чрезвычайности.

«Об этой встрече двух молодых людей рассказывают вот что: в субботний вечер, когда молодежь плясала в маленьком зале таверны, овчарка прибежала наверх и с восторженным визгом бросилась на грудь своему хозяину.

— Вот бы мне найти девушку, которая полюбила бы меня так же преданно, как этот пес! – пошутил Робин.

Все засмеялись, и громче всех темноглазая, смуглая Джин, дочь строителя-подрядчика Армора. А через несколько дней, когда девушки белили холст на лугу, Джин крикнула проходившему мимо Роберту:

— Ну как, нашел девушку, которая полюбила бы тебя, как твой пес?

Темные глаза ее смотрели на Робина с нежностью и вызовом: она знала, какой это опасный вольнодумец – не зря отец запретил ей разговаривать с ним, но она разговаривала. Он не мог оторвать глаз от ее белозубой улыбки, от маленьких босых ног в высокой траве. Может быть, в эту минуту оба поняли, что встретились на всю жизнь, чтобы делить горе и радость, беду и удачу, «пока смерть не разлучит нас», как говорится при венчании в церкви. Молодые люди дали друг другу клятву в вечной верности и вступили в тайный брак.

Это своей милой посвятил он известные всем стихи:


Пробираясь до калитки полем вдоль межи,
Дженни вымокла до нитки вечером во ржи.
Очень холодно девчонке, бьет девчонку дрожь:
Замочила все юбчонки, идя через рожь.
Если кто-то звал кого-то сквозь густую рожь,
И кого-то обнял кто-то, что с него возьмешь?
И какая нам забота, если у межи
Целовался с кем-то кто-то вечером во ржи!..

Зимой Джин сказала, что ждет ребенка. Оба были уверены: теперь-то родители признают их брак. Но ее родители, узнав о тайном браке, подняли настоящую бурю. Старик Армор считал Роберта неподходящей парой для своей дочери. Он грозился проклясть Джин, если она не отречется от своего богохульника и нечестивца, отнял у нее свидетельство тайного брака и заставил написать покаянное письмо церковному совету. Затем Джин отправили к тетке, где ее ждал богатый жених. Роберт же думал, что Джин постыдно предала его, предпочла человека своего круга, обручилась с каким-нибудь богачом». (Р. Райт-Ковалева)

Его горю и негодованию не было границ. Роберт писал: «Все подробности этой истории достаточно мрачны. Я не представляю себе, что Джин думает сейчас о своем поведении, но ясно лишь одно: из-за нее я окончательно стал несчастным. Никогда человек так не любил, вернее – не обожал, не боготворил женщину, как я. И я все еще люблю ее, люблю отчаянно, несмотря ни на что, но я ей не слова не скажу, даже если мы увидимся, хотя этого я не хочу. После такого постыдного предательства у меня не осталось никакой надежды и даже никакого желания назвать ее своей, но все же, когда ее отец объявил мне, что наши имена вырезаны из контракта, мое сердце замерло – он словно перерезал мне жилы».

Джин, вдали от своего названного мужа в муках родила двух близнецов – мальчика и девочку — она дала им имена их родителей. Бедняжки, ведь им всем троим категорически было запрещено встречаться с Робертом. Узнав о появлении детей, их отец писал: «Чудесные мальчишка и девчонка пробудили во мне тысячи противоречивых чувств – и сердце бьется то от светлой радости, то от мрачных предчувствий.

Бедная моя, милая, несчастная Джин! Как счастлив был я в ее объятиях! И горюю не от того, что ее потерял, — больше всего я страдаю за нее. Я предвижу, что она на пути – боюсь выговорить – вечной погибели. И те, кто поднял шум и высказал такое негодование при мысли, что она стала моей женой, может быть, когда-нибудь увидят ее в обстоятельствах, которые станут для них причиной истинного горя. Разумеется, я ей этого не желаю: пусть всемогущий господь простит ей неблагодарность и предательство по отношению ко мне, как прощаю от всей души ей я.

Я честно пытался забыть ее: я предавался всяческим развлечениям, бурно проводил время, ходил на масонские собрания, участвовал в пьяных пирушках и других шалостях, но все впустую. Осталось одно лекарство: скоро вернется домой корабль, который увезет меня на Ямайку, и тогда прощай милая, старая Шотландия, прощай и ты, милая, неблагодарная Джин, никогда, никогда мне больше не увидеть тебя…»


Где-то в пещере, в прибрежной краю
Горе свое от людей утаю.
Там я обдумаю злую судьбу мою,
Злую, угрюмую участь мою.
Лживая женщина, клятвам твоим
Время пришло разлететься как дым.
Смейся с возлюбленным ты над загубленным,
Над обесславленном счастьем моим.

Роберт тоскует по своей Дженни и размышляет о взаимоотношениях любви и бедности.


Любовь и бедность навсегда меня поймали в сети.
Но мне и бедность не беда, не будь любви на свете.
Зачем разлучница-судьба – всегда любви помеха?
И почему любовь – раба достатка и успеха?
Богатство, честь в конце концов приносят мало счастья.
И жаль мне трусов и глупцов, что их покорны власти.
Твои глаза горят в ответ, когда теряю ум я,
А на устах твоих совет – хранить благоразумье.
Но как же мне его хранить, когда с тобой мы рядом?
Но как же мне его хранить, с тобой встречаясь взглядом?
На свете счастлив тот бедняк, с его простой любовью,
Кто не завидует никак богатому сословью.
Ах, почему жестокий рок – всегда любви помеха,
И не цветет любви цветок без славы и успеха?

Порой одиночество совсем уж берет за глотку, и тогда рождаются вот такие строки:


Мне нужна жена – ни лучше и не хуже,
Лишь была бы женщиной, женщиной без мужа.
Толстая, худая – это все равно.
Пусть уродом будет – по ночам темно.
Если молодая, буду счастлив с нею.
Если же старуха, раньше овдовею.
Пусть детей рожает, — было бы охоты.
А бездетной будет – меньше мне заботы.
Если любит рюмочку, пусть не будет пьяница.
А не любит рюмочки – больше мне достанется.

Однако, тоскливое одиночество, слезы, немые упреки и жалобы были непереносимы для деятельного, жизнерадостного Роберта. Убедив себя окончательно, что Джин забыла его, он стал твердить, что и сам свободен от всяческих обязательств по отношению к беглянке. Встретив синеглазую белокурую девушку Мэри, он вскоре условился с ней, что они вместе поедут на Ямайку, где поженятся и станут сообща трудиться. Дав друг другу клятву верности, молодые люди вскоре расстались, а через год Мэри умерла от тифа. Память о Мэри поэт сохранил до конца жизни и выразил во многих прекрасных стихах. Она стала для него олицетворением «высшей, совершенной красоты». (Б. Колесников)

И вот Роберт снова начинает шутить.


Брела я вечером пешком и повстречалась с пареньком.
Меня укутал он платком, назвал своею милой.
— Пойдем по берегу со мной. Там листья шепчутся с волной.
В шатер орешника сквозной луна глядит украдкой.
— Благодарю за твой привет, но у меня охоты нет
Платить слезами долгих лет за этот вечер краткий!
— Нет, будешь ты ходить в шелках, в нарядных легких башмачках.
Тебя я буду на руках носить, когда устанешь.
— Ну, если так, тогда пойдем с тобой по берегу вдвоем,
И я надеюсь, что потом меня ты не обманешь.

В Эдинбурге Бернс посещал большую столичную ложу масонов. Там у него появилось много друзей, и среди них — Нэнси Мак-Люз – молоденькая поэтесса. Однако, несмотря на молодость, у нее было четверо детей, и она жила на пособие, которое выплачивалось богатыми и знатными родственниками. Отчего бы им вдруг было содержать поэтессу? Да потому, что ее муж часто заглядывал на дно бутылки, а посему и думать не думал о том, что надо бы и о семье позаботиться.

Надо сказать, что Роберт и Нэнси при первой же встрече почувствовали влечение друг к другу, словно некий, как говорят в таких случаях банальные стихоплеты, разряд пронзил и того и другого. Поэт воскликнул: «Всемогущая любовь по-прежнему живет и пирует в моем сердце, и сейчас я готов повеситься ради молодой „соломенной вдовушки, чей ум и красота оказались опасней и смертельней убийственных стилетов сицилианских бандитов или отравленных стрел африканских дикарей“».

Нэнси, запрятав подальше свою женскую гордость, первой пригласила Роберта на чай, но гость не явился, вместо этого хозяйке вручили письмо: «Могу честно сказать, сударыня, что до сих пор я никогда в жизни не встречал человека, с которым мне так бы хотелось увидеться вновь, как с Вами. Сегодня мне предстояло это великое удовольствие. Я был опьянен такой мыслью, однако вчера вечером, выходя из коляски, оступился и так ушиб колено, что теперь не могу шевельнут ногой. Но если не придется Вас увидеть, я с горя не найду покоя даже в могиле. Не могу перенести мысль, что не повидаю Вас. Не знаю, как это объяснить, но некоторые люди меня захватывают целиком, и я редко ошибаюсь».

Нет слов, чтобы сказать, как расстроилась Нэнси, как сочувствовала она столь неуклюжему шагу этого милого деревенского увальня. Она тут же отправила ему записку о том, что хотела бы стать сестрой мистера Бернса, потому как чувствует необыкновенную и редкостную духовную общность с ним. «Молодые люди стали встречаться и о многом говорить. Нэнси обладала нежным, отзывчивым сердцем, тонко чувствовала музыку и поэзию, была необыкновенно хороша собой, умела экономно вести хозяйство, шить, стирать, мужественно переносить испытания судьбы. Любовь эта доставила много страданий молодым людям. Бернс снова столкнулся с мертвящей властью церкви, которая вечно со свечой в руке подкрадывалась к ложу влюбленных, следила за каждым шагом своих прихожан, кем бы они ни были и чем бы ни занимались». (Б. Колесников)

Бернс писал Нэнси в ответ на ее послание: «Я прочитал высокомерное наставительное письмо Вашего духовника. В таких делах Вы ответственны только перед богом. Кто же дал право человеку, и человеку недостойному, быть Вашим судьей, кто дал ему право допрашивать, бранить, унижать, обижать, оскорблять бессмысленно и бесчестно Вас такими словами? Я не хочу, я вовсе не желаю обманывать Вас, друг мой. Всевышний мне свидетель, как Вы мне дороги, но если бы и представилась возможность сделать Вас еще дороже в моей жизни, то и тогда я не осмелился бы поцеловать даже Вашу руку наперекор Вашей совести! Теперь после ужасного дня готовлюсь к бессонной ночи».

«Между тем Шотландия продолжала чествовать поэта. Поездка в Эдинбург стала триумфальным шествием барда. Его наперебой приглашали в замки, устраивали банкеты и приемы, местные красавицы добивались чести танцевать с ним. Бернс лучше всех понимал свое положение в свете: только новизна его облика привлекала к нему аристократическое общество. Он предвидел день, когда волна всеобщего признания, вознесшая его на гребень славы, отхлынет и выбросит на бесплодный песок. Он просит своих друзей быть свидетелями, „что в тот час, когда кипение славы достигнет высшего предела, он встанет с хмельным кубком в руке, но не опьяненный им, и с трезвой решимостью будет ждать, когда этот кубок разлетится вдребезги“». (Р. Райт-Ковалева)

Тем временем богатые меценаты организовали второе издание стихов и поэм Бернса. Им было приятно вызвать удивление и зависть литературного Лондона, с которым они конкурировали. Бернс же, вращаясь время от времени в аристократических кругах, подобострастных чувств к большинству представителей этих кругов не высказывал. Он смело критиковал власть.


Эх вы, изволили чины и звания представить
Шутам, что хлев мести должны, а не страною править.
Вы дали мир нам наконец. Мы чиним руки, ноги.
Зато стригут нас, как овец, жестокие налоги.

Он смело призывал к свободе.


Зачем терпеть в расцвете сил ярмо порабощенья?
К оружью, братья! Наступил великий час отмщенья.
Твердят: безгрешны короли, а руки их кровавы.
Мы сами троны возвели. Тряхнуть их – наше право!
Девизом каждый патриот смерть иль свободу изберет.
Пусть примет мученика чин епископ, саном гордый.
Для пэров хватить гильотин, для вас – повозок, лорды.
Пусть золотой наступит век, былое в бездну канет,
И человеку человек навеки братом станет.
И нам покажет молодежь, достойная свободы,
Что человек везде хорош, — таков он от природы.
Мы всех зовем на братский пир, и первый тост: — Свобода. Мир.

Он остается на стороне бедных, с богатыми ему не по пути.


Не страшен холод им зимой и не томит их летний зной,
И непосильная работа не изнуряет их до пота,
И сырость шахт или канав не гложет каждый их сустав.
Но так уж человек устроен: он и в покое неспокоен.
Где нет печалей и забот, он сам себе беду найдет.
Крестьянский парень вспашет поле – и отдохнет себе на воле.
Девчонка рада, если в срок за прялкой выполнит урок.
Но люди избранного круга не терпят тихого досуга.
Томят их немочь, вялость, лень. Бесцветным кажется им день,
А ночь – томительной и длинной, хоть для тревоги нет причины.
Не веселит из светский бал, ни маскарад, ни карнавал,
Ни скачка бешеным галопом по людным улицам и тропам…
Все напоказ, чтоб видел свет, а для души отрады нет!

Опубликованный сборник впервые дал поэту возможность раздвинуть жесткие тиски нужды. Единственный раз в жизни он получил приличный по тем временам гонорар, половину которого тут же отослал матери.

В это время произошла еще одна встреча с Джин. «Он был счастлив увидеть свою жену и мать своих детей, хотя его коробила алчность родителей Джин: они не преминули намекнуть, что теперь, когда он прославился и получил деньги, они согласны принять его в дом. Но обида была еще свежа, а будущее – неопределенно. Да и сама Джин понимала это и ничего не требовала. А, может быть, ее „золотое сердце“», как всегда говорил Бернс, подсказывало ей, что надо только терпеливо ждать, верить, и еще крепче любить Роберта.

Когда он вернулся из путешествия, его ожидали невеселые новости – умерла девочка, а старый Армор, узнав, что Джин снова готовится стать матерью, выгнал ее из дома. Друзья Роберта приютили Джин. Роберту пришлось еще крепче задуматься о пропитании семьи.

В конце концов церковь признала их брак законным. Джин опять принесла близнецов, после тяжких родов они вскоре умерли. Как было больно! Но Джин опять была с ним, теперь уже на всю жизнь. И он снова писал для нее песни. Остались позади заказные, вымученные оды на смерть сановников, тяжелые и напыщенные, как надгробия над могилами. Пела Джин новую песню Роберта:


В полях под снегом и дождем,
Мой милый друг, мой бедный друг,
Тебя укрыл бы я плащом
От зимних вьюг, от зимних вьюг.
А если мука суждена
Тебе судьбой, тебе судьбой,
Готов я скорбь твою до дна
Делить с тобой, делить с тобой.
Пуская сойду я в мрачный дол,
Где ночь кругом, где тьма кругом, —
Во тьме я солнце бы нашел
С тобой вдвоем, с тобой вдвоем.
И если б дали мне в удел
Весь шар земной, весь шар земной,
С каким бы счастьем я владел
Тобой одной, тобой одной.

Несмотря на все горести жизнь была по душе Бернсу. Только теперь он вполне оценил, какое сокровище его Джин. Всегда ровная, спокойная, приветливая, она по-прежнему считала, что лучше Роберта нет никого на свете, и все, что он делает – хорошо и правильно. Даже когда Роберт во время отъезда Джин, увлекся молодой девушкой, и у нее родился ребенок, Джин взяла его к себе и выкормила вместе со своим четвертым сыном, родившемся немного раньше.

Она была верной помощницей Роберта и в его работе над песнями. Каждую песню, которую он писал, они проверяли вместе на слух, под музыку. (Р. Райт-Ковалева) Поэт с удовольствием делился со своими друзьями: «У моей Джин золотое сердце, и она любит меня преданно и нежно. Пусть она не читала ничего кроме Библии и никогда не знала других балов кроме сельских свадеб, зато она поет, как птица в лесу – я не слышал голоса нежнее».

Вскоре сановный и литературный Эдинбург заметно охладел к Бернсу. После нескольких попыток писать в духе придворных пиитов, он навсегда отказался от выгодных заказов и тотчас лишился возможности жить на литературные доходы. Да и то сказать, кто же будет из аристократов благоволить к поэту, который пишет в их адрес подобные эпиграммы:


Нет, у него не лживый взгляд, его глаза не лгут.
Они правдиво говорят, что их владелец – плут.

Или


Тебе дворец не ко двору. Попробуй отыскать
Глухую, грязную нору – душе твоей подстать.

Или


Он, как мясник связав страну, распотрошил ее казну.

«В кругу вельмож поэт-плугарь» стал существом инородным.

«Жизнь оказалась невыносимой, расходов становилось все больше – в семье пополнение, появилось еще трое сирот, оставшихся от двоюродного брата; потому Бернс вынужден был искать источник существования вне поэтической деятельности. Он взял в аренду ферму и клочок земли, на обработку которой тратил все свое драгоценное время и силы. Однако вскоре разорился: нечем стало платить за аренду. Его семья вынуждена была влачить голоднон существование.

И вот поэт стал акцизным чиновником. Помимо хозяйственных дел на ферме ему приходилось за неделю объезжать округу в двести миль при любой погоде. И вместо драматических диалогов Роберт по вечерам составлял подробные отчеты о конфискации беспошлинных товаров и бочек с самодельным элем у старух, не плативших налогов. Или же записывал убытки, которые принесла ему ферма.

Для него это было мукой, для человека «гордого и страстного, как называл он себя, нет ничего труднее и больнее, как идти против совести из страха потерять кусок хлеба. Вот если бы вы, господа, могли взять за руку служителя муз и не только выслушать его, но и по-дружески помочь ему, поддержать и ободрить. Как он сумел бы отблагодарить вас своими произведениями…»

Биографы сообщают, что Бернс при любой возможности старался не обижать бедных крестьян, которые, случалось, нарушали правила торговли, стремясь заработать в базарный день лишний грош. Известны случаи, когда он спасал бедняков от наказания, лично обращался к судье, и убеждая его закрыть дело. Этим и отличался от других акцизных чиновников, стремившихся нажиться на несчастьях своих жертв, и не знавших жалости по отношению к крестьянам, которых им удавалось обвинить в нарушении правил или законов рынка.

Что и говорить, жизнь была трудна, но Бернс и не думал сдаваться. Вокруг него собрался кружок демократов из интеллигенции и прогрессивно настроенного дворянства. Они читали по вечерам его смелые политические стихи, эпиграммы, экспромты, размножали их от руки и посылали в Эдинбург и Лондон». (Б. Колесников)

«Падение Бастилии громом прокатилось по всему миру. Роберт Бернс принял Французскую революцию восторженно. В своей пламенной душе он вступил в ее ряды, отбросив в сторону


Тех, кто может бросить меч и рабом в могилу лечь,
Лучше вовремя отсечь. Пусть уйдут из строя.

Он, как и множество шотландских граждан, был лишен избирательных прав и горячо надеялся, что свежий ветер из-за моря очистит воздух в Шотландии. Эта надежда воплощена была в строках стихотворения «Дерево свободы», которые тогда тайно ходило по рукам. Вот оно.


Есть дерево в Париже, брат, под сень его густую
Друзья отечества спешат, победу торжествуя.
Где нынче у его ствола свободный люд толпится,
Вчера Бастилия была, всей Франции темница.
Из года в год чудесный плод на дереве растет, брат.
Кто съел его, тот сознает, что человек – не скот, брат.
Поила доблесть в жаркий день заветный тот росток, брат.
И он свою раскинул сень на запад и восток, брат.
Но юной жизни торжеству грозил порок тлетворный:
Губил весеннюю листву червяк в парче придворной.
У деревца хотел Бурбон подрезать корешки, брат.
За это сам лишился он короны и башки, брат!
Тогда поклялся злобный сброд — собранье всех пороков,
Что деревце не доживет до поздних, зрелых сроков.
Немало гончих собралось со всех концов земли, брат.
Но злое дело сорвалось – жалели, что пошли, брат!
Скликает всех своих сынов свобода молодая.
Они идут на бранный зов, отвагою пылая.
Новорожденный весь народ встает под звон мечей, брат.
Бегут наемники вразброд, вся свора палачей, брат.
Британский край! Хорош твой дуб, твой стройный тополь – тоже.
И ты на шутку был не скуп, когда ты был моложе.
Богатым лесом ты одет – и дубом, и сосной, брат.
Но дерева свободы нет в твоей семье лесной, брат!
А без него нам свет не мил и горек хлеб голодный,
Мы выбиваемся из сил на борозде бесплодной.
Питаем мы своим горбом потомственных воров, брат.
И лишь за гробом отдохнем от всех своих трудов, брат.
Но верю я: настанет день, — и он не за горами, —
Когда листвы волшебной сень раскинется над нами.
Забудут рабство и нужду народы и края, брат.
И будут люди жить в ладу, как дружная семья, брат!

Шотландия настрадалась больше всех: когда на Британских островах начались безжалостные преследования тех, кто поднял голос за свободу, суровее всего расправились с шотландцами. И если Бернс не был сослан на четырнадцатилетнюю каторгу в гнилой австралийский залив, как некоторые другие, то он сам крепко-накрепко запер на замок свои мысли и чувства. Тут появились и предатели. Поэт знал: «Изменник предал жизнь мою веревке палача». О его крамольных взглядах и о том, что он послал четыре мортиры в подарок Конвенту, донесли в акцизное управление, и поэт чуть не лишился места. (Р. Райт-Ковалева) Дело удалось замять, а он в тоске написал свое известное четверостишье:


К политике будь слеп и глух,
Коль ходишь ты в заплатах.
Запомни: зрение и слух – удел одних богатых.

Политика осталась в стороне, поэзия — рядом.


Пусть ветер, воя, точно зверь, завалит снегом нашу дверь, —
Я, сидя перед дверью, примусь, чтоб время провести,
Стихи досужие плести на дедовском наречье.
И пусть хромает мой Пегас, слегка его пришпорь, —
Пойдет он рысью, вскачь и в пляс, забыв и лень и хворь.
Но потное животное я должен пожалеть.
Пора в пути с коня сойти и пот с него стереть.

Прежде могучий организм Бернса не выдержал более этого мучительного существования. Болезни со всех сторон стали подступать к нему. Но он еще подшучивал над болью:


Ты, завладев моей скулой, пронзаешь десна мне иглой,
Сверлишь сверлом, пилишь пилой без остановки.
Мечусь, истерзанный и злой, как в мышеловке.
Так много видим мы забот, когда нас лихорадка бьет,
Когда подагра нас грызет иль резь в желудке.
А эта боль – предмет острот и праздник шутки!
Бешусь я, исходя слюной, ломаю стулья, как шальной,
Когда соседи надо мной в углу хохочут.
Пускай их бесы бороной в аду щекочут!
Всегда жила со мной беда – неурожай, недуг, нужда,
Позор неправого суда, долги, убытки…
Но не терпел я никогда подобной пытки!
И я уверен, что в аду, куда по высшему суду
Я неприменно попаду – в том нет сомнений!
Ты будешь первою в ряду моих мучений.
О дух раздора и войны, что носит имя сатаны
Ты был низвергнут с вышины за своеволье,
Казни врагов моей страны зубною болью!

«Болезни, притупляющая ум служба, от которой поэт не решался отказаться в сочетании с напряженной творческой работой вконец подорвали здоровье. Теперь его нередко угнетала тяжелая боль в сердце, усугублявшаяся подавленным состоянием духа. По ночам мучили сердечные припадки, от которых он спасался, опуская голову в чан с ледяной водой. Роберт писал в последние месяцы жизни: „Почему я должен пробудиться от блаженной мечты и понять, что все есть лишь сон? Почему я, в пылу великодушного восторга, чувствую, что я нищ и бессилен, что не могу стереть хоть одну слезу с глаз Горя, хоть раз утешить любимого друга?

Толкуют о реформах! Бог мой! Какие реформы я произвел бы среди сынов и даже дочерей человеческих! Мигом слетели бы с высоких постов все болваны, которых вознесла легкомысленная фортуна. Вот только с подлецами я не знал бы что делать: их очень много! Впрочем, будь мир устроил бы по-иному, в нем не было бы ни одного подлеца».

Здоровье становилось все хуже, и Роберт шутил: «Нет ли у вас поручений на тот свет?» Денег не было. Он писал родственнику: «Дорогой кузен. Мерзавец-лавочник, которому я должен значительную сумму, забрав себе в голову, что я умираю, возбудил против меня процесс. Все, что от меня осталось – кожа да кости – непременно бросит в тюрьму. Не можешь ли ты оказать мне услугу и обратной почтой прислать десять фунтов. Не привык я просить… Мой врач говорит, что тоска и угнетенное настроение – половина моей болезни.

Видно скоро ей придет конец. Так что ж! Смерть – лучший друг бедняка; она проявляет истинную доброту к нему, она приносит ему желанное забвение. Богачи и вельможи мечутся в страхе, предчувствуя ее приближение, ибо она отрывает их от удовольствий и власти; но покой ее сладостен для тех, кто измучен скорбью и непосильным трудом.

Увы, Природа! Ты оказалась лихой, жестокой мачехой по отношению к своему беззащитному нагому сыну – поэту. Ты не дала ему быстрых ног, чтобы спасаться от кредиторов. Болезненная гордость и обнаженные нервы – вот все облачение поэта. Свирепые порывы холодного ветра язвят его со всех сторон, вампиры-книготорговцы высасывают соки и кровь из самого его сердца, скорпионы-критики поражают неизлечимым ядом его грудь». Обращаясь в стихах к старой кляче, поэт обращается и к себе:


Привет тебе, старуха кляча, и горсть овса к нему в придачу.
Хоть ты теперь скелет ходячий, но ты была
Когда-то лошадью горячей и рысью шла.
Утомлены мы, друг, борьбою. Мы все на свете брали с бою.
Казалось, ниц перед судьбою мы упадем.
Но вот состарились с тобою, а все живем!
Не думай по ночам в тревоге, что с голоду протянешь ноги.
Пусть от тебя мне нет подмоги, но я в долгу –
И для тебя овса немного приберегу.
С тобой состарился я тоже. Пора сменить нас молодежи
И дать костям и дряхлой коже передохнуть
Пред тем, как тронемся мы лежа в последний путь.

Следуя совету врача, Бернс отправился на морской курорт, чтобы вылечиться от ревматизма с помощью купаний и морского воздуха. К сожалению, медицина той эпохи не отличалась глубокими познаниями в области физиологии человека. Врач поэта – его большой личный друг рекомендовал купание в ледяной воде, после чего здоровье значительно ухудшилось.

Бернс умер тридцати семи лет от роду. Еще один в ряду тридцатисемилетних гениев, покинувших пределы жизни. В тот день, когда его хоронили, Джин родила пятого сына.

Трагедией жизни Бернса стала трагедия гения, прикованного к чиновничьему столу. Семья осталась в кромешной нужде. Многие английские писатели приняли самое деятельное участие в судьбе его жены и детей, организовали по подписке сбор средств. На собранные таким путем пожертвования Джин смогла дать сыновьям университетское образование». (Б. Колесников)

Бернса провожали с воинскими почестями, друзья несли гроб на руках до самого кладбища. Но поэт не опустился в темную и сырую могилу. «Словно молодой бог, пошел он по родным холмам, дыша стихами, как воздухом, без напряжения, без усилий». (К. Карсуэлл)

И прошептал людям на земле:


— Ропот сердца отовсюду посылать к тебе я буду.

Слушай!