Верный друг плутовского мира Матео Алеман.
Когда впервые плутовской роман Матео Алемана «Жизнеописание Гусмана де Альфараче, наблюдателя жизни человеческой» появился на испанских книжных прилавках, его смели тотчас. Издатели выдали новый тираж. И его не стало. Итак за пять лет появилось 23 издания. Это не считая многочисленные пиратские тиражи. Надо сказать, что ни одна книга в истории испанской литературы не имела такого успеха у современников. Даже знаменитый «Дон Кихот» публиковался за такой же срок только 10 раз. Алеман пожал славу и всенародную и всеевропейскую. «Его роман – это комедия человеческой жизни, последовательно представленная в образе балованного, испорченного ребенка, растленного, порочного мужа и сокрушенного кающегося старца». (Ж. Шаплен)
Родился Матео в Севилье в 1547 году. Его отец был врачом при королевской тюрьме, что для сына оказалось очень кстати, ведь он мог беспрепятственно посещать это заведение и наблюдать нравы уголовного мира. Родной город тоже давал обильную пищу для пополнения сюжетов плутовского романа.
Севилья называлась испанским Вавилоном. «Она родина всесветная, открытый заповедник, запутанный клубок, широкое поле, надежный маяк, малое подобие вселенной, родная мать сиротам, прибежхище грешникам». (Л. Гонгора) Вот чем была Севилья тех времен.
Можно предположить, что биография писателя во многом была сходна с биографией его удалого героя Гусмана, и многие превратности судьбы Гусмана сходны с превратностями судьбы Матео. Однако, это только предположение, ибо, из-за крайней скудности дошедших до нас фактов, не может быть и речи о полноте картины жизни писателя. Кроме того, бурная жизнь его героя вряд ли смогла бы уместиться в рамки одной судьбы.
Достоверно одно: исключительнейший успех романа не только не вознес автора на высокие материальные вершины, но и не вывел из нужды, тяготевшей над ним всю жизнь. Причин тому было несколько. Во-первых, литературный труд в те времена редко становился надежным источником доходов. Во-вторых, пиратские издатели никогда не утруждали себя выплатой авторского гонорара. Но, пожалуй, главная причина заключалась в том, что Матео не умел, как не умеют это делать многие творческие люди, требовать достойного вознаграждения за свой интеллектуальный труд.
«Алемановский плут – это Испания в миниатюре. К концу века доспехи испанских конквистадоров обратились в лохмотья плута. Гусман — характер исключительный и одновременно универсальный; он и исключение из правил, и само правило. Гусман – сын праздности, она – источник его бед». (Л. Пинский) Матео Алеман говорит об Испании: «Ни я, ни ваша милость, ни та синьора – никто не желает работать; мы хотим, чтобы все делалось само, как по щучьему велению. Испания все берет силой и дерзостью».
Итак, откроем первую страницу этого романа, написанного с философским уклоном и начисто лишенного занудного нравоучительного поучения.
Автор посвятил ее дону Франсиско де Рохес, правителю Монсона. Он обращается к вельможе с нижайшей просьбой принять его дар и оградить от злобствующей черни, которая, видать, ему порядком надоела. Он написал: «Как плохо укрепленный город и слабое войско всего более нуждаются в хороших полководцах, способных защитить их от яростного натиска врагов, так и я прибегаю к покровительству вашей светлости, в коей столь ослепительно сияют три величайшие достоинства – доблесть, знатность, могущество, вместе составляющие истинное благородство. Сказывается же оно в помощи и покровительстве тем, кто ищет у него, как в святом храме, убежище от всех невзгод. Посему, уповая на великодушие вашей светлости, я верю, что под крылом столь привычного вам милосердия книга моя найдет надежную пристань и укроется от клеветников.
Не знаю, есть ли на свете что-нибудь страшнее тайного недоброжелательства и что с ним сравнится, особливо когда укореняется оно в душе людей безвестного рода, простого звания и низменного образа мыслей, ибо в таких людях оно всего опасней и неодолимей. Эти люди – душегубы, которые, притаившись в чаще лесной, готовят нам гибель, а мы, уже сраженные ударом, никак не поймем, откуда пришла беда.
Они – василиски – ядовитые змеи, одним своим взглядом убивающие все живое, и если бы нам удалось заметить их заблаговременно, мы бы обнаружили их яд и меньше пострадали, но они всегда застают нас врасплох, а потому и приходится нам плохо. Люди эти, от чьих коварных сетей, как от смерти, нет спасения, всегда нагоняют на меня страх чрезвычайный, более, нежели свирепые и зловредные звери, и тем пуще я боюсь их теперь, когда сам даю им повод и удобный случай излить на меня свой яд и злобную клевету, обвинив, самое малое, в неслыханной наглости за то, что я посмел предложить вам, могущественному вельможе, столь убогий дар; им и невдомек, что на сей дерзновенный поступок я отважился лишь из страха перед их кознями.
О злобная чернь! Для меня не ново, — хотя тебе, может быть, и внове сие узнать, — как чужда ты истинной дружбы, как мало в тебе достоинств и знаний, как ты язвительна, завистлива и алчна. О, как спешишь ты осудить и как медлишь почтить, как уверенно причиняешь зло и как робко творишь добро, как легко твои страсти разжечь и как трудно их унять! Чье мужество, будь оно тверже алмаза, устоит перед твоими острыми зубами? Чья добродетель не пострадает, попав тебе на язычок? Какое лекарство не обратится в отраву под твоим взглядом василиска? Какой живительный нектар, излившись в твои уши, не станет ядом в улье сердца твоего? Чья святость избегнет твоей клеветы? Чья невинность спасется от твоих гонений, а простодушие от злословия?
Случалось ли тебе хоть раз, ступив на зеленый луг, не загрязнить его своим распутством? И ежели живописцу понадобилось бы изобразить муки и казни адовы, сдается мне, ты одна могла бы послужить подобающей для него натурой. Но, может быть, ты скажешь, что меня увлекает страсть, распаляет гнев и ослепляет невежество? О нет! Будь ты способна прозреть, стоило бы тебе лишь оглянуться, и ты убедилась бы, что дела твои увековечены издревле и со времен Адама все порицают их, как и тебя самое.
Так можно ли надеяться на исправление столь закоснелого зла? Где счастливец, которому удалось вырваться из твоих хищных когтей? Я бежал из шумной столицы – ты последовала за мной в деревню. Я замкнулся в уединении – ты и здесь окружила меня враждой, лишая покоя и подвергая своему суду.
Презрев голос разума и чести, ты в дерзости своей порочила славнейших мужей, обзывая одних шутами, других – распутниками, третьих – лжецами. Подобно полевой мыши, ты съедаешь горькую корку дыни, а от сладкой мякоти воротишь нос и, подобно несносной, назойливой мухе, улетаешь из благоуханных садов и цветников искать поживы на свалках и навозных кучах.
В творениях божественных умов ты не находишь и не постигаешь возвышенного поучения – тебе лишь бы знать, что сказала собака и что ответила ей лиса. Вот это к тебе так и липнет, так и врезается в память. Ох, злополучная лиса! Подобно ей, ты стала притчей во языцах. Ежели тебе и вздумается почитать меня, знай – не надобны мне ни твои славословия, ни щедрая лесть, ибо хвала, исходящая от дурных людей, постыдна. Предпочту ей упреки человека добродетельного, который, укоряя, желает добра, между тем, как твое тлетворное восхваление приносит лишь зло.
Ныне ты свободна, путь открыт, добыча перед тобой. Что же беги, круши, терзай, рви на части – воля твоя. Но помни – цветы, которые ты топчешь, украсят седины мудреца и усладят его своим ароматом. Смертельные укусы твоих клыков и раны, нанесенные твоей рукой, уврачует рука разумного читателя, под чьей защитой я найду верное спасение от жестоких бурь.
С худым моим умишком и скудными познаниями мне, пожалуй, вовсе не следовало бы вступать на этот путь и чрезмерно полагаться на свои силы. Но рассудив, что и в самой плохой книге найдется крупица добра, я подумал: недостаток дарований, быть может, возместится усердием и желанием принести пользу, а так же, что, спосшествуя добродетели, я с лихвой буду вознагражден за свой труд, и дерзость моя заслужить прощения.
Мой читатель! Постарайся прочесть то, что сумеешь, не смейся над сказкой и запомни ее указку, прими советы мои так же охотно, как я даю их, и не выбрасывай, словно мусор, на свалку забвения. Помни, что в мастерской ювелира и мусор бывает драгоценным. Так подними же и собери этот прах, положи его в горнило размышлений, прокали в пламени духа, — и тогда, поверь, ты найдешь там золото, которое тебя обогатит.
Если же временами рассказ мой покажется тебе недостаточно глубокомысленным и пристойным, причиной здесь то, что герой книги – плут Гусман де Альфараче. Такие места, хотя их совсем мало, пусть послужат тебе развлечением – ведь на пиршеском столе должны быть не только одни яства на любой вкус, но и приятные сладкие вина, которые, веселя нас, способствуют пищеварению, в то время как музыка услаждает наш слух.
Если мои слова не спасут сочинителя от строгого суда и упреков, неминуемых из-за различия мнений, тому удивляться нечего. Напротив, это вполне естественно и неизбежно, ибо никто не может писать так, чтобы угодить всем: требуя это, мы лишили бы природу величайшего ее чуда, а может статься, и лучшие ее красот, суть коих в разнообразии».
Итак, в путь. Как вы уже поняли, путь этот будет захватывающе интересен, но не столь уж прост, потому как ежели Матео Алеман «ныряет во фразу, то вы не увидите его до тех пор, пока он не вынырнет на другой стороне своего Атлантического океана с глаголом во рту». (М. Твен)
Итак, пускаемся в плавание.
«Это история одного из сынов праздности. И если праздность – мать всех пороков, то чадо ее стало их вместилищем и средоточением, так поднаторев в них, что сие могло бы послужить примером и образцом для желающих вкусить прелестей подобной жизни.
Детям, подобным Гусману, которых сызмала не воспитывали в строгости и послушании, грозит неминуемая гибель, ибо они пускаются вскачь по дорогам юности верхом на необузданном коне своих безумных, неукротимых желаний, а конь тот несется во весь опор, натыкаясь на тысячи препон. Родители же, правильным и разумным воспитанием извлекают детей из мрака невежества, указав путеводную звезду, дабы она вела их в бурном море сей жизни, столь долгой для бездельников, и столь короткой для тружеников.
Я решился нарушить священную заповедь о почитании и уважении к отцу-матери лишь для того, чтобы прикрыть свои грехи слабостями родителей. Вдобавок жизнь их настолько была на виду и так известна в подробностях всем и каждому, что, отрицая явное, я совершил бы глупость и, несомненно, дал бы лишний повод для сплетен. Я, если угодно, даже оказываю своим родителям немалую услугу, восстанавливая подлинную их историю. Ведь стоит кому-нибудь завести речь о грешках моих стариков, как тут же к единице приписывают столько нулей, сколько взбредет в голову клеветнику, увлеченному своим воображением.
Ведь сякому лестно добавить от себя хоть малость, а из малостей вырастает целая гора, где уже до основания не докопаешься, да и нет его, просто одна ложь другую подпирает, и если каждая в отдельности пустяк, то от всех вместе великое поношение.
Отец мой менял деньги и учитывал векселя по всему свету. За это поносили его, называли лихоимцем. Не раз доводилось слышать ему это слово собственными ушами, но человек он был кроткий и не обижался. А ведь ругатели эти не правы, ибо учет векселей было и есть дело законное. И когда люди осуждают и хулят то, в чем нет и тени зла, это мне совсем непонятно.
Конечно, если я вижу, что в полночь через окно в подозрительный дом лезет монах со шпагой в руки и с щитом у пояса, а мне говорят, что он идет причащать умирающего, неужто я как олух должен поверить, неужто назову благим делом столь явную скверну? Это ведь и богу неугодно, и церковью не одобряется. Но когда называют лицемером человека, который исправно молится, участвует в благочестивых процессиях, посещает богослужения, часто исповедуется и причащается, — этого я не терплю и за великий грех почитаю.
И ежели скажут, что мой отец два-три раза скрывался с чужими деньгами, ничего здесь нет особенного – ведь и его обирали. Человек не железо и не может быть крепким, как гвоздь, да и гвоздь порой не выдерживает и гнется. Скрыться с чужими деньгами, — это всего лишь одна из уловок торговых людей, и применяется она повсюду, особенно в Испании, где сия уловка стала обычным способом обогащения. У нас этим никого не удивишь: все знают, что так заведено; пусть ловкачи отсчитываются перед своими духовниками. Многие на утаивание денег идут, но никого за это на виселицу не ведут. Один бог судья в таких делах, а нам бы, чем считать чужие грехи, смотреть бы лучше за собой. Будь это преступлением, злодейством или грабежом, их бы карали: ведь из-за каких-нибудь шести реалов присуждают к плетям или ссылают на галеры сотни горемык.
Охотно умолчал бы я о своем мнении, чтобы не бесчестить отца, однако, следуя завету философа «Я друг Платону, но еще более – истине», я должен держаться истины. Итак, да простят мне люди, если я назову подобные делишки вопиющим мошенничеством, достойным примерного наказания.
Быть может, кто-нибудь из коммерсантов скажет мне: «Поглядите-ка на него: наставления нам читает, точно коллегия кардиналов с папой во главе! И кто просит этого остолопа, галерника и плута учреждать законы и судить о делах, в которых он ничего не смыслит!» Я готов охотно стерпеть любую брань, лишь бы начали карать и искоренять этот дозволенный вид грабежа, даже если бы честь обновить виселицу выпала на долю моего отца.
Но вернусь к тому, в чем более всего попрекали моего отца. Когда он угодил в тюрьму, то будто бы пустил в ход свое богатство, а говорится ведь: «Кто богат, тому писец – кум и брат». Потому, дескать, отец мой и сумел освободиться, хотя доносов на него было достаточно для самого сурового наказания.
А, по-моему, превратить судейских писцов в своих кумовьев может всякий, кто мошной тряхнет, ибо иные бесстыжие писцы, как цыгане, воруют у всех на глазах, и законы в их руках, что шарики у фокусника – так и перелетают из одной чаши весов в другую. Против этого зла бессильны все.
Пока у меня не выскочило из головы, послушай, какую проповедь произнес ученый проповедник. Он сказал: «Колесница правосудия остановилась, застряла, увязла в грязи выше колес и вряд ли выберется, ежели на помощь не явится ангел божий и не перевернет всю эту лавочку вверх дном».
Признаюсь, синьоры, я выслушал множество исповедующихся грешников, кои впав во грех вновь и многократно ему предавались, — все они, по божьему милосердию, исцелились, изменив образ жизни и очистив совесть. Прелюбодея подточило время и дурные женщины, игроку открыл глаза притоносодержатель, у которого денежки круглые, потому и катятся, да все к его рукам прилипают, а игроки остаются без гроша; вора исправили страх и стыд; гордеца научила уму-разуму беда, и он познал, что сотворен из праха.
Все рано или поздно, хоть и нелегкими путями, прозревают и, подобно змее, сбрасывают старую кожу. Одни писцы остались неисправимы – тут я теряюсь и лишь руками развожу. Ведь говорят они и пишут все, что им заблагорассудится: за каких-нибудь два дуката лишают людей жизни, чести и имущества. Их снедает алчность неутомимая и голод волчий, а души жжет пламя адово, которое понуждает их хватать направо и налево, глотать, не разжевывая, чужое достояние.
А так как барыши у них всегда незаконные, и деньги, попав к ним на ладонь, вмиг прирастают к ней, превращаясь в кровь и плоть, то отбросить взятку писцы уже не в силах, разве что потом бросают деньги на мирские утехи и дьявольские соблазны. Посему я полагаю, если кто-нибудь из них спасется, и душа его влетит в райскую обитель, ангелы, ликуя. Возгласят: «Возрадуйтесь во господе! Писец на небе? Вот так чудо, вот так чудо!»
На этом заканчивается проповедь.
Но что с того, что писцов отделали на все корки? Они сумеют постоять за себя и оправдаться, — ведь железо и то можно позолотить. Они скажут вам, что их жалование установлено в незапамятные времена, что пропитание с каждым днем дорожает, а налоги и пошлины растут, что должность писца досталась им не даром, а потому они вправе получать доход с затраченных денег и возмещение за хлопоты. И видимо так было всегда, ибо еще Аристотель сказал, что продажа должностей – величайшее зло для государства.
Судье должность даруется безвозмездно в надежде, что он будет судить по-божески – почему их и именуют земными богами. Правда, ходят слухи, будто должности эти добываются путями обходными, тайными или попросту бесчестными и будто, усевшись в судейское кресло, судья уподобляется спруту. Все поры, все суставчики его тела превращаются в пасти и когти: когти хватают, а пасти заглатывают все, что ни попадется, и отсечь эти алчные щупальца может лишь коса костлявой. Менее всего судьи заботятся о правосудии, ибо они покрывают воров, потому как те уделяют им львиную долю добычи. А о бедных людях никто не беспокоится, потому как везде люди покупают чины и дают взятки вовсе не для того, чтобы облегчить их участь.
Но вернусь к моему отцу. Он не только был не виновен, но и дело повел толково, — вот его и оправдали. Во время следствия он искусно обелил себя и уличил свидетелей в пристрастии, доказав, что их обвинения – пустые догадки и досужие домыслы. Да и что тут говорить: среди всего этого безобразия отец мой только не отставал от других. Вскоре он поправил свои дела. Полученные деньги пустил в оборот, и снова пошла колода по кругу, да так ловко и удачливо давал он и брал взятки, что вскоре заработал уже не только на обед, но и на ужин.
Когда мой отец увидел мою мать, он стал искать ходы к своей милой и прибег к помощи одной дуэньи. Дуэньи, надо сказать – это служанки сатаны; их руками он подтачивает и сокрушает неприступные твердыни – сердца целомудренных женщин. Ради платья или юбки, ради кулька сладостей дуэньи пойдут на любые предательства, совершат любую подлость, высосут из человека кровь, осквернят невинность, запятнают чистоту и не остановятся даже перед самым страшным злодейством.
К такой-то дуэнье и начал мой отец похаживать с записочками да с подарками. Матушка моя была любовницей старого кабальеро, который содержал ее в большой строгости. Ей хотелось увидеться с моим будущим отцом, но и страшновато было. Она вновь и вновь допытывалась у своего сердца, как у оракула, как ей поступить, приводя доводы за и против. Она поворачивала товар то лицом, то изнанкой, то принимала решение, то отказывалась от него.
Старый кабальеро же был ей мало угоден. Он вечно кашлял, кряхтел, жаловался на камни в печени. Матери доводилось видеть его раздетым, когда он лежал рядом в постели, и нравился он ей куда меньше, нежели мой отец, мужчина стройный и пылкий.
Вскоре моя достопочтенная матушка все отлично рассчитала: «От этого от меня не убудет и из дому ничего не пропадет, сколько бы я ни расточала своего добра. Я, словно солнышко, — оно всех освещает, а не убывает. Конечно, благодетелю своему я должна быть признательна; что ж, не стану и с ним скупиться. Будем жечь свечу с обеих концов, уплетать за обе щеки. Судно надежнее стоит на двух якорях – оторвется один, удержит другой». С такими мыслями уговорилась она с дуэньей, как и когда осуществить задуманное.
И вот однажды, проезжая со своим кабальеро мимо дома моего отца, матушка, как было договорено, стала жаловаться на колики в животе. Она стонала и охала так, что вокруг собрались люди. Тут-то и подошел один человек, нарочно для этого подосланный, и сказал: «Унесите ее с дороги, не помочь в такой беде бесчеловечно. Отведите больную в первый попавшийся дом, вот хотя бы сюда». Постучали в дом, который был домом моего отца и тотчас дверь открыла ключница, которая была еще той продувной бестией.
Охая и стеная, моя мать разделась и улеглась в постель, и тотчас колики отошли и ее стало клонить ко сну. Бедняга кабальеро, которому ее покой был дороже всего на свете, обрадовался и вышел из комнаты. Он запер дверь снаружи на ключ и отправился погулять по саду. Мой отец в это время не зевал. Влюбленные провели вместе два долгих часа, но и в два года не пересказать всего, что тут было.
Жизнь потекла дальше. Добрый кабальеро был человек пожилой и хворый, а матушка – женщина молодая. Красивая, с огоньком. Лакомый кусочек дразнил аппетит старика, и невоздержанность наконец подвела его в могиле. Когда настал час его кончины, все – и племянники, и моя матушка – принялись хватать кто что мог; душа еще не покинула бренное тело, а на постели уже ни одной простыни не осталось.
Так моя матушка пришла к моему отцу с приличным приданым. Из ее уст я не раз слышал и повторяю ее слова: никто, мол, не может с уверенностью сказать, кто из них обоих был моим отцом и не был ли им кто-нибудь третий. Да простит меня моя родительница, что я передал ее слова, а только правда для меня важнее всего.
Замужние женщины обычно говорят, что двое мужчин — все равно что один, один – все равно что ни одного, а вот трое – уже плутовство. Ведь муж в счет не идет, и в этом они правы; стало быть, коли есть только муж – все равно что нет никого; а если к мужу есть другой мужчина – значит, есть один, а если трое – это равно двум мужчинам. Вот таков расчет.
Если матушка сумела опутать трех мужчин, то моя бабка проделывала то же с двумя дюжинами. Они у ней, точно цыплята, ели из одной миски, спали в одном гнезде, друг друга не клевали, так что клобучки им одевать не приходилось. Когда родилась дочь, бабка впутала в это дело множество знатных господ, клялась и божилась каждому, что это его ребенок. Малютка походила на всех – глазки у нее были одного отца, рот и прочие черты – другого, телосложение – третьего, даже родинки подделывала хитрая мамаша, а одного простака убедила, что дочурка плюется точь-в-точь как он. В подобных прибаутках бабка была мастерица.
О фамилии нечего и говорить; уж поверьте, что бабка позаботилась снабдить свою дочь самыми громкими, приписав к ее родне столько знатных семейств, что любой герольд запутался бы. Что и говорить, бабка была женщина мудрая и жила припеваючи до самой старости. Она умела натянуть фортуне предлинный нос.
Но времечко шло. Усадьба моего отца, которой он обзавелся для развлечений, принесла ему одно разорение; деньги так и летели – и на хозяйство, и на пирушки. Такие поместья хороши, когда к ним имеешь другие, понадежней и прибыльней, а для людей же не слишком богатых усадьба для развлечений – это моль, поедающая все до ниточки. Расходы опустошили кошелек моего отца и бедняга вскоре оказался на волосок от банкротства, что, впрочем, было ему не в новинку.
Случается, и праведно нажитое теряешь, а уж неправедная денежка и сама пропадет, и душу сгубит. Грех эти деньги принес, грех и унес, проку нам от них было немного, а тут еще отца болезнь подкосила и в пять дней свела в могилу.
Я тогда был несмышленышем, хотя пошел мне уже тринадцатый год. Нужда одолевала нас, но в доме остались еще кой-какие драгоценности; мы их продавали да тем и жили со дня на день. Возраст матушки уже не позволял ей пустить в ход свои прелести и вернуть себе прежнюю славу. Некогда ее милостей добивались толпы вздыхателей, и ей было обидно, что все это миновало и ни один стоящий мужчина, от которого можно поживиться, на нее уже не смотрит.
Горькая моя судьба. Даже тут мне не повезло! Красота матушки исчезла и перестала приносить доход. Итак, я остался без обеих отцов, и, что хуже всего, нам приходилось блюсти честь дома, в котором уже не было человека, способного ее поддержать. Чтобы выбраться из нужды, я надумал попытать свои силы, покинув матушку и родной край. Так-то и отправился повидать мир и начал скитаться по белу свету, препоручив себя богу и добрым людям, которым в ту пору еще доверял.
Мальчик я был изнеженный и балованный, потому нелегко мне оказалось покидать родительский дом. Из дому я вышел поздно вечером и, как теперь мне ясно, в недобрый час. Надежда сулила мне златые горы, а потерять предстояло все, что я имел. Со мной получилось то же, что с собакой, погнавшейся за тенью от куска мяса. Едва я переступил порог родного дома, как невольно из моих глаз хлынули потоки слез, обильных, как воды Нила, и заструились по лицу и одежде. Из-за слез и наступивших сумерек я ничего не видел вокруг – ни неба над головой, ни земли под ногами. Я в ужасе колебался между страхом и надеждой, и видел впереди разверстую бездну, а позади – волчью стаю.
В довершение беды – а беда никогда не приходит одна, за ней тянутся другие целыми гроздьями, словно вишни, — уже порядком стемнело, а я ушел не поужинав и даже не пообедав. За едой забываешь о всех горестях, а вот когда нечем утолить голод, ничего тебе не мило, все не по нутру, нет тебе ни радости, ни веселья; недаром голодные люди ссорятся безо всякой причины, никто вроде и не виноват, а все друг друга винят, сочиняют прожекты и воздушные замки или ударяются в политиканство и философию.
Наконец выбрал я дорогу, какая показалась мне красивей, и зашагал наугад. В то время я мог бы сказать: «Пошли мне, боже, что гоже!» Всемогущий господь по своей воле и для ему одному ведомых целей посылает нам горести, кои могут составить высшее для нас благо, если мы пожелаем понять его урок. Посему должны мы благодарить бога за все испытания, ибо они суть знамения, что всевышний о нас не забывает.
Есть горести, которые нам ниспосылает господь, а есть, которые мы сами на себя навлекаем. Между первыми и вторыми большое различие, ибо от горестей, посланных богом, он сам же избавляет нас, и их можно сравнивать с россыпями чистейшего золота, но горести, которые постигают человека за его пороки и жажду наслаждений, это золоченые пилюли, обманывающие глаз своим блеском: на вид они вкусны, а отведав их, мы подрываем и губим здоровье. Это зеленые луга, где кишат ядовитые змеи, это драгоценные с виду камни, под коими таятся полчища скорпионов, это смерть, вечная под лживым обликом краткой жизни.
Многие препятствия ожидали меня, не имеющего ни знаний, ни постоянного ремесла, который основывал свои надежды на невежественном учении, гласящем, будто лучшая школа – сама природа. Не испробовав своих дарований и ума, ничему толком не обучившись и следуя лишь мимолетным прихотям, такой человек берется за знания, чуждые его способностям, хватается за все без разбора и только губит себя и дело, за которое взялся. Непостоянный и суетный, он тщиться скрыть свою бесполезность, кто берется не за свое дело, приносит еще меньше пользы, нежели тот, кто, удалившись от всяких дел, только и знает, что спать да почивать.
Так-то я расфилософствовался, а между тем весь в поту и в пыли кое-как доплелся до харчевни не чуя под собой ног, а главное – голодный точно волк, у которого пасть полна зубов, а желудок пуст, в нем ветер свистит, и кишка кишке кукиш кажет.
Нашелся один человек – и накормил меня, и место на своем осле предоставил, я думал, так-то всегда и будет, найдется кто помочь бедному юноше. Но не тут-то было. Расплатиться со своим благодетелем, ненавидя и ропща на него, мне пришлось по полной, из той небольшой суммы, что я прихватил из дома. Да, юнцы всегда бросаются очертя голосу вдогонку за преходящими радостями, не заботясь и не думая о будущих горестях, а потом стенают от них.
Но ежели сам господь терпеливо сносил поругания, чего же ропщет и ерепенится человек, сей червь ничтожный? Слово ему скажи не так, и он уже лезет на рожон, губит душу, чтобы спасти свою честь, поступая по обычаю нехристей, словно сам нехристь; ему, вишь, непременно надо подраться, а вернее – предаться в объятия сатаны, врага рода человеческого, и бежать объятий спасителя своего.
А ведь все мы знаем, что спаситель, заповедуя нам свою волю в смертный час, пригвожденный к кресту, покрытый ранами, страждущий, истерзанный с ног до головы, на которой волосы, слипшиеся от запекшейся бесценной его крови, стали твердыми и жесткими, как кора, а раны под терновым венцом страшно зияли, — в этот час, прощаясь с матерью и учеником, обратился к вечному отцу своему с последней, самой великой мольбой, и в смертной муке, когда душа покидала божественное его тело, молил простить тех, кто распял его.
По примеру спасителя поступил и святой Христофор; получив пощечину, он вспомнил о той, которую стерпел наш учитель, и сказал: «Я отомстил бы, но я христианин». Когда побивали камнями святого Стефана, он сокрушался не о том, что жестокие удары близят час его кончины, но лишь о том, что лютые гонители губят свою душу, и, скорбя о них в предсмертных муках, молил господа не вменить им греха сего.
Разве месть не что-либо иное, как желание причинить зло ради самого зла, готовность ослепнуть на оба глаза, лишь бы выколоть один? Мы плюем вверх, и плевок попадает нам же в лицо.
Но не подумайте, что, коль скоро вы откажитесь от мести и простите оскорбившего вас, он выйдет сухим из воды. О нет! Говорит господь: «Мне отмщение и аз воздам». Придет время и он сам отомстит за все. Горе тому, над кем разразится гнев господень, лучше бы ему не родиться.
Итак, никогда не воздавайте злом за зло, ежели не желаете зла себе. Тогда умножатся заслуги ваши перед господом, и вы вознаградите себя своею же рукою. Вырвать месть из рук господа – замысел греховный, нечестивый и бесстыдный. Не мешайте же излиться ярости гонителей ваших – и вы обретете спасение. Возблагодарите их за все обиды – и вас ждут райская обитель и блаженство.
А есть ли большее благо, чем никому не причинять зла? Есть. Творить благо тому, кто тебе чинит зло и преследует тебя – так нам завещано, так и должны мы поступать. Ибо воздавать злом за зло – дело сатаны, а добром за добро – естественный долг человека.
Так рассуждал я бессонной ночью на постоялом дворе. Тем временем на меня напали полчища блох, да так яростно, будто в этом году они жили тоже впроголодь и я был послан им для подкрепления сил. На рассвете встал в таком виде, что, очутись я в этот миг у дверей родного дома, вряд ли кто-нибудь узнал бы меня.
Увы, с того момента, как я перешагнул родной порог, мне во всем не везло, невзгоды так и сыпались на меня, предвещая еще горшие и пророча печальное будущее; подобно изнурительным приступам жестокой лихорадки, они следовали одна за другой, ни на миг не оставляя меня в покое. Жизнь человеческая, что воинская служба: все тут зыбко, все преходяще и нет ни совершенной радости, ни истинного веселья – все обман и суета. Хочешь в этом убедиться, читатель? Слушай же.
Когда бог Юпитер создал все сущее на земле и людей, дабы они наслаждались его творением, он повелел богине Усладе поселиться среди них, не думая и не подозревая о том, какой черной неблагодарностью люди ему ответят. А они сыграли с ним злую шутку: заполучив богиню Усладу, они и думать перестали о Юпитере.
Вознегодовал Юпитер и, созвав всех богов, в великом гневе поведал им о неблагодарности людей. Некоторые из небожителей, более кроткие и милосердные, сказали: «Люди слабы, созданы они из хрупкого вещества, а потому надлежит помочь им; ведь ежели бы нам, будь то возможно, довелось поменяться с ними участью и стать такими, как они, мы, пожалуй, поступили бы не лучше. Так что стоит ли на них гневаться?»
Нашлись боги, которые сказали: «Оставлять безнаказанным столь тяжкое преступление было бы несправедливо: сие для нас, бессмертных богов, обида жестокая, а посему и каре надлежит быть жестокой. Полагаем, что этих людишек надобно изничтожить, покончить с ними раз и навсегда, а новых не сотворять, ибо в их существовании вовсе нет нужды».
Так они судили всяк по-своему, пока не пришел черед Аполлона, и лучезарный бог, испросив дозволения и благосклонного внимания, начал так: «О всемогущий и всемилостивейший Юпитер! Тяжкое обвинение против людей столь справедливо, что никто не может отрицать или оспаривать твое право отомстить им так, как сам того пожелаешь. Но все же не могу лишь из почтения к тебе умолчать о нелицеприятном своем мнении. Если ты уничтожишь мир, тогда все труды твои окажутся тщетными; к тому же уничтожать свое творение или раскаиваться в своих деяниях было бы в тебе признаком несовершенства, и ты сам бы себя уронил, прибегнув к столь чрезвычайным строгостям против своего же творения.
Создавать новых людей также не подобает, ибо придется либо дать новым людям свободу воли, либо не давать ее. Если дашь, они всенепременно станут такими же, как нынешние; если не дашь, они не будут людьми, и тогда окажется, что ты понапрасну создавал всю эту махину, сиречь небо, землю, звезды, луну, солнце, совокупность стихий и все прочее, с таким совершенством тобою устроенную.
Отсюда следует, что лучше оставить все по-старому, введя лишь одно новшество, которое и послужит к исправлению людей. Ты, владыка, даровал им богиню Усладу, теперь же тебе надлежит проучить ослушников, посему ты должен отнять у них богиню Усладу и послать вместо нее Досаду – да познают они впредь свое ничтожество, свою дерзость и твою всеблагость. И тогда ты, по своей воле, с присущей тебе кротостью, будешь распределять награды достойнейшим, а не так, как теперь, когда и добрым и злым равно достается в удел благополучие. Тогда-то, полагаю, люди получат хороший урок и научатся быть благодарными».
Я, уходя из дома, неразумный мальчишка, думал, что меня ждет Услада такая, что даже мечтать о ней было сладостно, а за порогом родного дома ждала Досада. Я воображал, что все будут спешить мне на помощь, что всюду, куда я ни приду, меня встретит и угостит родная мать, а служанка разденет, принесет ужин в постель, почистит мое платье и утром подаст завтрак. На деле же оказалось: люди такие, что и плевка им жалко, ежели другому он на пользу.
О, сколько мыслей приходит на ум, как вспомню о тогдашней своей глупости! Как далеко от мечты до дела! Быстро мы стряпаем, жарим и варим в мечтах, тут все делается легко, зато на деле трудно. Мечта рисуется мне в виде прелестного ребенка, который скачет по ровному полю верхом на палочке, с пестрой бумажной вертушкой в руке; а дело – в образе старца, седого, плешивого, немощного, хромого, который на костылях пытается вскарабкаться на неприступную стену.
Мог ли я вообразить, что в этом столь необычно обширном мире, буду лишен самого необходимого? Не думал я, не гадал, что на свете столько горестей. Сбежав из дома, поступил как глупый мальчишка без понятия и правил. И поделом мне, ибо, отвергнув райское блаженство, я возжелал познать добро и зло.
И познал. На дороге с нами поравнялись двое стрелков, преследовавших какого-то пажа, который украл у своего господина драгоценности и, по приметам, записанным у преследователей, видимо, был моим двойником. Увидев меня, преследователи завопили:
— Вор, вор, держи вора! Ага, попался, голубчик, теперь не уйдешь!
Под градом ударов, тумаков, пинков, затрещин попробовал я оправдаться, да где там – и слушать не желают. Стрелки ощупали, осмотрели и вывернули наизнанку мое платье; хоть украденные вещи не объявились, они продолжали свирепствовать. Наконец поимщики устали наносить побои не меньше, чем я – терпеть и, связав руки, решили вести обратно в Севилью. Вдруг один из болванов взглянул на меня и сказал другому:
— Эй, Эй, послушай-ка! Сдается мне, сгоряча мы на малого напали, дали маху! Ведь у того, кого мы ищем, на левой руке не хватает большого пальца, а у этого все пальцы в наличности.
Тут они принялись перечитывать судебное поручение, разобрались в приметах и оказалось, что почти ни одна не сходится. Они меня тотчас же развязали, вежливо извинившись и поехали дальше. А могло бы быть совсем худо, попади я к судебному писцу. Как ни прийти в отчаяние, глядя на него – обманщика и взяточника, который глумится над истиной и чинит столько вреда, что ствол его гусиного пера будет пострашней бронзового ствола пушки.
А аптекарь. Он заменит одну микстуру другой, подделает любое снадобье, не отпустит тебе ни одного лекарства, изготовленного честно, по правилам; и тем убивает людей, превращая свои пузырьки и колбы в пищали, а пилюли – в пули и в пушечные ядра. Затем почтенный лекарь. Если ему не заплатишь — бросит лечить; если заплатишь – затянет лечение, чем может и погубить больного. Что про таких скажешь: навредить всегда дурак найдется.
Но вернусь-ка я к происшествию, случившемуся со мной. Однако нет худа без добра. Хорошо, что у меня накануне плащ украли, был бы я в нем, и тогда мои стражи не заметили бы, что все пальцы у меня на месте, ни одного не потерял, и пришлось бы мне, возможно, ответить дыбы. Словом мне повезло так повезло: шагал я голодный, ограбленный, избитый, челюсти свело от оплеух, затылок ломило от подзатыльников и зубы были в крови от зуботычин. И на тебе: «Извините, друзья, мы ошиблись!» Нечего сказать, мило извинились и как раз вовремя — от горя бежал, да в беду попал.
Пока деньги у меня были, была еда, а с нею беда не беда. Хорошо, когда есть отец и мать, но первое дело – иметь что жрать. Тут-то я и понял, как хорош грош и как мы им не дорожим, пока не надо его добывать, и цены ему не знаем, когда он в кошельке.
Нужда впервые показала мне свое гнусное обличье, и я сразу понял, как она толкает нас на подлые дела, прельщает опасными мечтами, ввергает в позор, как подстрекает к безумствам и заставляет свершать невозможное. Недаром говорят, что нужда – великая наставница, хитроумная изобретательница. Вот и мне довелось изведать, как враждебная фортуна вразумляет людей. Я понял, что погибаю, тону в открытом море и не ведаю, как добраться до гавани, ибо, неразумный юнец, пустился вплавь без опыта и знаний.
От голода я совсем ослаб – хоть ложись да помирай. Вдобавок привязалось еще одно несчастье: стал я видеть гнетущие и мрачные сны и так отчаянно боролся с воображаемыми врагами, что просыпался совершенно разбитый, словно мне пришлось сражаться в одиночку с могучим быком, хотя на самом деле я за всю ночь не пошевельнулись. Тяжко было мне жить на голодное брюхо, но стыд, а может, трусость, мешали мне просить вслух, и я молча, одними глазами, умолял дать мне Христа ради хоть крошечку хлеба. Тут добрый монах внял моей мольбе и, словно речь шла о его жизни, с жаром воскликнул:
— Жив господь! Пусть останусь я без куска хлеба и нищ, как ты, но накормлю тебя. Бери, сын мой, бери!
О неизреченная благость господня, вечная мудрость, божественное проведение, беспредельное милосердие! В недрах дикого утеса питаешь ты червя, и небесная щедрость твоя никого не оставляет в беде. Богатые, сытые по скупости не помогли мне, а помог нищий, убогий монашек. Но он был такой один.
Вернуться бы домой, да нельзя. Мне было стыдно показаться на глаза матери, друзьям и родным. О господи, сколько довелось потом увидеть бед из за этого проклятого «мне было стыдно». Да какое же тебе дело до цвета и покроя чужих мнений? Где надо, отпускай свой стыд на волю, не держи его на цепи, как собаку, у дверей своего недомыслия. Отвяжи его – пусть бегает, пусть резвится. Стыдись одного – поступать бесстыдно, а то, что ты называешь стыдом, всего-навсего твоя глупость.
Я покинул родной дом и полагал, что выскажу малодушие, ежели вернусь; что стало для меня вопросом чести. Смотри, не вздумай и ты сказать: «Это для меня вопрос чести!» Ага, голубушка-честь, попалась мне в руки, теперь я сдеру чепец с твоей головы! Ужо потреплю твои космы, спуску не дам! Отомщу за все, наступлю тебе на глотку, сокрушу вконец!
Часто думал я о неразумении некоторых людей, которые заботились о чести, платя за нее дорогой ценой. «О как тяжко бремя чести! – говорил я себе. – Какой металл сравнится с нею весом? Сколько обязанностей гнетет несчастного, вынужденного ее блюсти! Как осмотрительно и осторожно должен он ступать! Как высоко натянут и как непрочен канат, по которому он ходит! В какую пучину ввергает себя, в какие тернистые дебри углубляется тот, кто полагает, будто его могут обесчестить язык грубияна и рука наглеца, ибо нет силы, нет власти человеческой, что смогла бы помешать их мерзким словам и делам!»
Не иначе, как сам сатана по злобе своей наслал на человека это безумие! Словно мы не знаем, что честь – дочь добродетели, что лишь добродетельный достоин почтения и никто не отнимет у меня чести, покуда не отнимет ее источника – добродетели. Только моя жена – так принято думать в Испании – может обесчестить меня. Запятнав мою честь, ибо муж и жена – одно целое, одна плоть, и честь у них общая; а все прочее – бредни, вздор и химера.
Когда бы у человека, который ставит честь превыше всего, открылись глаза и он рассудил беспристрастно, сколько от нее вреда, то думаю, поспешил бы сбросить это бремя и ради чести пальцем бы не пошевелил. Как трудно ее приобрести и как хлопотно сохранить! Как опасно ею обладать, и как легко утратить в глазах людских! Но хотя все видят, что это так, мы готовы душу положить за честь, словно в ней спасение души нашей.
Нет, ты полагай свою честь в том, чтобы снабдить больницы и богадельни добром, которое гниет в твоих погребах и кладовых, ибо у тебя и мулы спят на простынях и под одеялами, а там сын человеческий дрожит от холода. Вот честь, которой следует желать и искать, а то что ты зовешь честью, вернее было бы именовать гордыней и чванством; они в сухотку и в чахотку вгоняют тех, кто как голодные псы, гонятся за честью, — схватят ее и тут же потеряют, а вместе с нею и душу, что более всего прискорбно и слез достойно.
Однажды нашел я листок со словами старинной песенки и вполголоса начал читать да напевать ее. Тут чулочник, увидев это, сказал с улыбкой:
— Ишь, пострел, разрази тебя гром! Да ты никак читать умеешь?
— А писать еще лучше, — ответил я.
Тогда он попросил, чтобы я научил его выводить подпись, и обещал хорошо заплатить, сказав при этом: научившись подписываться, я, мол, вступлю в приличную должность. Научить-то я его научил, а потом принялся беседовать с самим собой и произнес следующий длинный монолог:
«Теперь, Гусман, ты сам видишь, что такое честь, коль достается она подобным людям. Этот безродный, поднявшийся из грязи да в князи, подобен надтреснутому дырявому сосуду, неспособному вместить и сохранить в себе что-нибудь путное; но дыры заткнули тряпками благовония, и за бечеву корысти тянут этот сосуд наверх. В то же время оглянись вокруг, сколько достойных людей прозябает в безвестности, сколько затоптано в грязь».
Так-то устроено все на свете. А потому не желаю чести и почестей, не хочу я чинов и званий. Не забирайся, Гусман, туда, откуда трудно выбраться; не клади голову в волчью пасть; лишнего не заводи – не то отнимут; но и нужды избегай, не то придется попрошайничать. Одевайся так, чтобы зимой одежда тебя грела, а летом прикрывала, без пышности, но и без неряшества. Ешь в меру – помни, что лишнее вредно, и если богач живет, а бедный умирает, не в еде тут дело; напротив, всякие разносолы и обильные яства вызывают сгущение соков, отчего происходят тяжкие недуги и апоплексии. Будь сам себе хозяин, и, если проживешь разумно, обретешь спасение в любом звании. Кто тебя вынуждает суетиться из-за благ, кои завтра исчезнут, развеются, как дым?
Суета сует и всяческая суета! Какая жалкая участь – подвергать себя стольким бедствиям лишь для того, чтобы поддерживать вроде как подпорками эту злополучную, хрупкую честь и не дать ей упасть. Я снова и снова размышлял об этом, твердя себе: как ты счастлив, что забросил свою честь на дно морское, хорошенько связав ее и обложив свинцом и камнями, чтобы никогда не всплыла и не показалась на свет божий!
Тут подвернулся мне трактирщик, который сказал:
— Послушай, малыш, не хочешь ли наняться ко мне на службу?
Предложение показалось в такую минуту заманчивым, хоть я и понимал, что мне, сызмала привыкшему приказывать, нелегко будет повиноваться. Но я остался у трактирщика на некоторое время, Ел у него много, работал мало, как бы для забавы – жилось привольно. Однако по моим большим замыслам мне все было мало. К тому же трактир стоял у людной дороги, и я сгорел бы от стыда, ежели бы кто из знакомых увидел меня здесь.
А мимо нас проходили мальчишки-бродяги – у одних водились деньжата, другие просили милостыню. Я сказал себе: «Что же я, черт возьми, хуже и трусливее всех? И я не робкого десятка, авось не пропаду». Готовый стойко и бодро снести любые невзгоды, вышел на дорогу. Теперь в моем кошельке уже бренчали медные монеты, добытые и честным трудом и разными плутнями.
Однако денег было немного, и они быстро растаяли. Тогда я стал побираться. Но подавали мало и опять пришлось туго – хоть, право слово, пропадай. Тут я прибился к стае соколят мне подстать, на лету хватавших добычу. Я учился перенимать их ухватки и тем добывал свои гроши.
В то время я уже постиг многие карточные игры. Усвоив эти науки, вскоре научился класть своего противника на обе лопатки. Теперь свое привольное житье не променял бы на достаток моих предков. С каждым часом оттачивался мой разум и росла сноровка; я видел, как другие парнишки, моложе меня, начинают с грошей и наживают состояния, едят вволю не попрошайничая и не ожидая подачек, а чужой хлеб рот дерет, в горло нейдет, хоть и подаст его родной отец.
Тут подвернулось мне место у повара. Свою службу я нес прилежно, не дожидаясь приказаний хозяина: первым из всех слуг бросался ощипывать птицу, мыть, чистить, мести, топить плиту и раздувать огонь, а не говорил: «Пусть другой сделает». Тащил все, что попадется, но так, чтобы никто меня не заподозрил. Привольное житье: обед всегда был обеспечен, ибо мне хватало того, что я снимал навар с супа и пробовал жаркое, а положенные харчи оставались у меня в целости. С того и пошли мои невзгоды – от добра мне стало худо: я продавал излишек съестного, чтобы играть в карты, к которым весьма пристрастился. Добродетельным людям добро идет на пользу, а дурным оно во вред. С ними получается то же, что с ядовитыми змеями, извлекающими яд из тех же растений, из коих пчелы добывают мед.
Вскоре я стал докой по части карт, научился всем тонкостям игры и даже плутовства, что было уж совсем дурно. Карты – страшнейший порок. Как в море впадают все ручьи и реки, так в игроке сочетаются все пороки. Коль игрок проиграет, готов на все, даже на позор, лишь бы отыграться. За игрой проходит его жизнь, за игрой застигает его смерть; и встречает он ее не со свечой, а с колодой карт в руках, как человек, разом загубивший душу, жизнь и достояние.
Как-то сели мы играть на задворках, повздорили, хозяин застал нас на месте преступления и палкой стал выколачивать пыль из нашего тряпья так усердно, что тела у нас покрылись шишками и синяками.
Этого приключения моей фортуне, которая была хрупка как стекло и неустойчива как шар на гладкой поверхности, показалось мало. Она приготовила мне новые перипетии. Лег я спать, и вот, извольте радоваться, слышу, что внизу затеяли возню коты, которые, должно быть, устроили себе пир, стащив в кладовой кусок вяленой трески. Думая, что меня никто не увидит, я как спал нагишом, так и соскочил с постели и сломя голову, будто семью мою похищают мавры и надо ее спасать, помчался по лестнице, только бы поспеть на помощь вовремя, не опоздать, что нередко встречается в важных делах.
Моя хозяйка, на которой не было ни рубашки, ни какой другой тряпки, чтобы прикрыть наследие праматери Евы, услышав кошачий концерт, тоже ринулась на защиту своего добра. И вот мы оба в кладовой. Она, завидев меня, пугается, и я не меньше ее. Хозяйка приняла меня за домового и закричала благим матом. Я завопил еще громче, в ужасе решив, что это приведение душа нашего эконома, который скончался за два дня до того. Коты бросились врассыпную, и на первой же ступеньке я наступил на одного из них. Кот впился когтями мне в пятку, и я подумал, что меня схватил сам дьявол.
С перепугу моей достопочтенной госпоже отказала сдерживающая способность; затворы ее утробы ослабели и все содержимое осталось на полу вместе со множеством вишневых косточек – видать, она глотала вишни целиком. Немало мне пришлось потрудиться с уборкой, ибо следить за чистотой было моей обязанностью. Тут я узнал, что испражнения в подобных случаях куда зловоннее и отвратительнее, чем естественные. Предоставляю философу исследовать и выяснить причину, а я лишь свидетельствую о сем по опыту, поплатившись за него трудом в ущерб моему обонянию. Это происшествие сильно сконфузило хозяйку, она прониклась ко мне неприязнью и вскоре мне пришлось расстаться с хлебосольным местом.
Вот так получается, что любой ничтожный случай может разорить нас, но раздавленный фортуной, отчаявшийся в исцелении, ты находишь искусного врачевателя в мудрости. Знания подобны богатейшим россыпям, откуда всякий, кто пожелает, может черпать сокровища, как воду из полноводной реки, не боясь, что река оскудеет или иссякнет. Мудрость украшает нас в счастье и поддерживает в несчастье. В бедняке она серебро, в богаче – золото, а в государстве – сверкающий алмаз. Мудрец благополучно обходит опасные спуски и мрачные теснины фортуны, тогда как глупец и на ровном месте спотыкается и падает.
Остался бы я на хозяйских хлебах, обленился бы и привык к безоблачному житью поваренка и не довелось бы мне испытать, что такое труд. Во всех невзгодах остался при мне мой главный капитал – бесстыдство, а бедняку от стыда мало проку, — чем меньше стыдишься, тем меньше и страдаешь от своих неудач.
Я ушел от повара и стал носильщиком. И тут один бакалейщик нанял меня унести в корзине две с половиной тысячи реалов в серебре и золоте. Бакалейщик пошел вперед, а я за ним, сгорая от желания очутиться в толпе; тогда, воспользовавшись толчеей, я улизнул бы в какой-нибудь переулок или подворотню. Фортуна вняла моим мольбам и послала мне отличный проходной двор, в котором я благополучно и скрылся. С этими деньгами я отправился в Толедо. Там загорелся желанием принарядиться, а денежки, нажитые отнюдь не в поте лица, казалось, так и поддразнивали меня, звеня в кошельке. Сердце мое этого не стерпело. «Добро, — сказал я им, — коль вам угодно сплясать, я не прочь подыграть». Я тут же отправился в лавку и принарядился там.
Вырядившись этаким кавалером, гордый, как павлин, разгуливал по городу, словно сынок знатного вельможи. Шея у меня вытянулась, стан выгнулся колесом, ноги напряглись – петух, да и только! Я так кривлялся и гримасничал, что все обращали на меня внимание и потешались над моей глупостью. Но хотя вокруг смеялись, я этим не смущался, не понимая, что смеются надо мной. Напротив, мне казалось, что люди восхищаются моим изяществом и бравым видом.
Тут-то и встретила меня одна красотка, на которую я тотчас клюнул, а она все водила и водила меня за нос, словно желторотого птенца, морочила, обирала, пока не обобрала всего до нитки, не добралась до дна моего кошелька. Предупреждали меня друзья, что с дамочками иметь дело страшно, да что толку — верно говорят: не шепчи глухому, не моргай слепому.
Вот что делает любовь – это странное чувство, возникающее в праздной душе, чуждое рассудку и неподвластное закону, придаемся мы ей добровольно, но расстаться с ней не вольны, легко проникает она в сердце, но с трудом его покидает. Я поклялся не знаться больше с ней никогда.
В пути я повстречался с одним капитаном, который был небогат, потому как все свое состояние отдал за это звание, он оказался хорошим человеком. Я поступил к нему в услужение и без стеснения обходил все постоялые дворы и в каждом находил чем поживиться. Мой господин никогда не оставался без курицы, цыпленка, каплуна или голубя на обед и на ужин, а по воскресеньям у нас всегда подавался целый свиной окорок под винным соусом. Если при каком-нибудь налете меня настигал хозяин постоялого двора, то за кражу вроде бы как наказывали – в присутствии жалобщика капитан хватал меня за шиворот и принимался отбивать на мне чечетку сапогом. Шуму было много, а совсем не больно. Таким образом мой хозяин исполнял свой долг, а я пополнял наши запасы, — оба были сыты, и честь не страдала.
Иногда я выходил на дорогу и останавливал проезжих, требуя повозки и лошадей для нужд отряда; от меня откупались. А тех лошадей, которых нам давали в деревнях, я тайком продавал, потом же заявлял, что они оказались больно резвыми и убежали. При перекличках и раздаче жалования я приводил из деревни с полдесятка парней посговорчивей, чтобы и на них выдали деньги. Благодаря подобным проделкам я приносил капитану больше дохода, чем десяток капитанских грамот с полномочиями.
Надо признать: я так много и ловко плутовал, что капитан решился отказаться от меня, справедливо полагая, что когда-нибудь я и с ним поступлю на свой лад и обездолю его до нитки.
Нищим я отправился в Геную. Снова повстречался с бедностью – матерью позора, источником унижения, началом всех пороков, врагом рода людского, гнетущей проказой, пучиной, где тонет терпение, пропадает честь, кончается жизнь и погибает душа. Бедняк – это стертая монета, всеобщее посмешище, отребье человечества, уличный мусор и вьючная скотина для богача. Несчастный садится за стол позже всех, ест хуже всех и платит дороже всех. И не жди лучших времен. Так было и так будет. Наш прародитель – вероломец, праматерь – лгунья, а их первенец Каин – злодей и братоубийца.
В Генуе я всюду пытался разыскать знатных родичей моего отца, но самый любезный из тех, к кому я обратился с вопросом о их местонахождении, плюнул мне в лицо и сказал:
— Ах ты стервец, поросенок! Ты – знатный генуэзец? Знатной потаскухи сын – вот ты кто!
И действительно, вид у меня был еще тот. Одеваясь, путался я в лохмотьях, точно в лесу, — все было ветошь и рвань. Если бы мой наряд разложили передо мной, я, право, не отличил бы куртки от панталон.
Я уж совсем отчаялся найти своих родственников, как вдруг ко мне обратился один седовласый гражданин, в чьих медоточивых речах таился змеиный яд. У, проклятый старикашка, сукин сын! Ловко же он меня провел. Я доверчиво пошел за ним, он знатно меня угостил и положил в чистую кровать, пообещав, что наутро отведет в дом родни.
Когда прошла большая часть ночи, в моей комнате появились четыре фигуры, с виду настоящие черти, в страшных масках, париках и развевающихся одеждах. Я стал поспешно креститься, шептать молитвы, взывать к господу Иисусу, но черти, видно, были крещены: ничто их не брало. Они вытащили меня на одеяле на середину комнаты и начали подбрасывать вверх, как собаку на карнавале, и чуть душу их меня не вытрясли, а потом швырнули на кровать и исчезли.
Господу было угодно сохранить мне жизнь, а для чего – о том он знает. Я решил вставать, и тут мне в нос ударила вонь – я был весь измазан чем-то липким и противным. Вспомнив случай с женой повара, понял, что со мной от испуга стряслась такая же беда, и крепко огорчился. Но самое страшное было позади, не бывает ворон чернее своих крыльев; я обтерся чистыми концами простыни и натянул свои лохмотья. На улице люди, воротя носы, все же стали обступать меня: подобное зрелище не карнавал, его не каждый год увидишь, и надобно понять, что людям захотелось на меня «полюбоваться».
Гнев мой был велик. И от вина не хмелеет человек так, как от первой вспышки гнева, который помрачает наш разум, не оставляет ни единого луча здравого смысла. К счастью, подобная горячка быстро проходит, не то не один зверь не сравнялся бы с человеком по свирепости. Сегодня узда здравого смысла сдерживала мой пыл, и я решил уйти подобру-поздорову.
По дороге в Рим я размышлял о том, какую жестокую шутку сыграли со мной, чтобы я убрался из Генуи и не позорил родичей своей бедностью. Если бы жена Лота покидала родной город так, как я Геную, не превратилась бы она в соляной столб. Не было у меня ни малейшего желания оборачиваться и смотреть на проклятый город. Так жизнь учила неразумного юнца, вдалбливая премудрость несметным множеством горьких уроков.
Шел я по дороге, а рядом плелась моя нужда. И вот ведь нашла себе дурачка в товарищи, полюбился я ей до смерти! Пристала ко мне, как репей. Она, бесстыжая, незваный гость в бедной лачуге, и, кроме бесстыдства, сопровождают ее тысячи других свойств на букву «б». Она болото, где пребывают все беды; буря, разбивающая наш баркас; бремя, которое невозможно сбросить; бельмо, которое застит весь белый свет; она бесовский шабаш, балаган для болванов, бездарный фарс, беспросветная трагедия. Она безобразна, безумна, бесчестна, бранчлива, болтлива, блудлива. Всякий ее плод несет нам бесчестье.
В Риме я занялся попрошайничеством, стал просить Христа ради, говорить: «Да пребудет с вами благодать божья, да избавит вас господь от смертного греха, от ложных наветов, от вражьих козней и от злоязычников!» При этих словах, произнесенных отчетливо и с жаром, люди подают милостыню, особенно женщины, которые готовы отдать последнее.
Сострадание к ближнему – верный знак предназначенного нам спасения. Кто скорбит о твоем горе, как о своем собственном, творит дело милосердия, искупающего все грехи, ибо где милосердие, там господь. С милосердием умягчаются божественной влагой заскорузлые души наши и черствые сердца.
Верно, подающий милостыню, говорит себе: «Да восславят господа души праведные и все чины ангельские, а мы, люди, жестокосердны и на сие неспособны. Ведь вот я не из лучшего теста создан, и кровь в моих жилах, возможно, не чище, чем у этого бедняка, а я в эту ночь спал в постели, он же на земле; я одет, он наг; я богат, он беден; я здоров, он болен; я в почете, он отвержен. Ты, создатель, мог ему дать то, что дал мне, мог поменять нас местами, но тебе угодно, чтобы было так.
Подобные ему приобретали себе с нашей помощью место в раю, а мы теряли его, во зло употребив его доброту; жадные, мы вымогали без нужды; урывали у тех, кто доподлинно был в нужде; погрязшие в пороке, мы присваивали чужое добро. Монеты, блестящие и звонкие, как ангельские голоса, сыпались в наши грязные ладони.
Были мы всегда сыты и пьяны, ходили гоголем. Кое-кто из наших имел такой капитал, что иному захудалому дворянину хватило бы встать на ноги и выбраться из грязи. Вольготной этой жизни любой вельможа мог позавидовать. Да что вельможа – король! Когда все спят, король бодрствует; поэтому египтяне, изображая слово «король», рисовали скипетр и над ним око. Когда все отдыхают, король трудится, ибо он заодно и погонщик и мул. Когда все веселятся, он вздыхает и стонет; и мало кто пожалеет его, разве корысти ради, меж тем как его надлежит любить, бояться и почитать ради него самого. Он стремится любой ценой возвыситься и взлететь вверх, хотя крылья у него из воска, и он, подобно Икару, стремглав низвергается вниз.
У нищего, правда, почета мало, зато спокойней, веселей, беззаботней. Мы часто собирались и советовались, в каких выражениях христарадничать. По вечерам их зубрили и придумывали все новые и новые приемчики. Некоторые из нас с того и жили, что сочиняли эти жалобы и продавали другим, словно комедии. Чтобы тронуть сердца и вызвать сострадание, все шло в дело.
Совесть свою мы в дырявый карман клали. В одной нищенской семье отец решил обеспечить сыну сытую и беспечную жизнь. Он пошел на страшное дело: в голове у него родилась затея невообразимо жестокая. Он задумал изувечить своего сына, как делают это многие нищие. Младенцам выкручивают и ломают суставы и, перекраивая их тела, лепят заново, словно из воска, сотворяя чудовищные уродства, дабы бедняжек больше жалели. Однако этот нищий решил превзойти всех в своих пытках. Не сразу нанес он сыну все увечья, но по мере того, как ребенок подрастал, ему стягивали тело повязками, прижигали, делали припарки, пока не изуродовали вконец.
Вот этаким-то калекой и прожил этот человек в сытости и благополучии. Жил бы и я также, но коловоротная фортуна не оставила меня в покое, согнала с насиженного места. Румяные мои щечки и проворные ножки стали уликами в том, что здоровье у меня отличное и вовсе не страдаю я от язв и недугов, как возглашал в своих причитаниях. Как-то пригласили меня в один дом, я и пошел, а там решили меня отмыть, после чего крепко поколотили, увидев откормленное белоснежное тело мое.
В другой раз попал я из милосердия в дом к его преосвященству. Вызвал он двух докторов лечить меня, те же вскорости узнали, что за «болезнь» со мной приключилась, хотели было раскрыть тайну, да потом подумали о своем гонораре за мое лечение и усердно лечили целых полгода. Когда вылечили, стал я пажем у моего благодетеля.
Несладким оказалось это дело. В бытность мою нищим, я избаловался, привык лакомиться всем, что душа пожелает, дрыхнуть, пока глаза не распухнут; руки от безделья стали мягкими как шелк, брюхо как барабан, лицо лоснилось от жирной пищи, на ягодицах мозоли наросли от сидения. Каково же было мне перейти на скудные харчи слуги и торчать в прихожей день деньской, а порой и ночь напролет с подсвечником в руке, стоя, как журавль, на одной ноге, подпирая стену; когда поужинаешь, а чаще нет; бегай бегом по лестницам то вверх, то вниз, точно морской прибой; повсюду сопровождай хозяина, стой на запятках в вёдра и ненастье, зимой – весь в грязи, летом – в пыли; прислуживай за столом, истекая слюной и пожирая глазами лакомые блюда.
Надоело мне такое житье-бытье и я сбежал. Снова дороги, снова постоялые дворы. Вот на одном из них давай-ка остановимся, мой друг. То-то хорошо. Ну что, ты подкрепился и отдохнул. Так вставай же, если хочешь продолжить наше совместное странствие. Хотя впереди еще долгий путь среди диких зарослей и по каменистым осыпям, он, надеюсь, покажется тебе не столь тяжким, если я дам обещание привести тебя к желанной цели. Не пеняй на свободу моего обращения и не сочти ее за бесцеремонность, непозволительную в отношении такого лица, как ты. Ведь назидания мои обращены не к тебе; но ты мог бы употребить их в поучение тем, кто, подобно мне, нуждается в уроке. Мне достанутся розги – ему полезный урок. Мой удел голодать – его учиться на моем примере. Я терплю позор, чтобы он узнал, как беречь честь.
Ты скажешь, что во всех моих рассуждениях нет ни ладу ни складу, ибо я и сам не знаю, в чьи огороды кидаю камни. В ответ сошлюсь на пример одного юродивого, который швырялся булыжниками, приговаривая: «Эй, берегись! Эй, берегись! В кого ни попадет, все не мимо!»
Признаться сказать, я сужу о других по себе и меряю на свой аршин. Мне кажется, что ближний не святее меня – такой же слабый, грешный человек, с теми же естественными или противоестественными пороками и страстишками. Сам я не хорош, потому и в других не вижу хорошего; в этом беда всех людей моего склада.
Ты, может быть, скажешь, что я зря пускаюсь в проповеди, и что только глупец станет учиться у хворого врача: кто не умеет исцелить самого себя, тот не исцелит и другого. Не буду отрицать, что я дурен; но для тебя я все равно что искусный резальщик мяса, прислуживающий за столом своего господина: старательно и умело отделяет он грудку, крыло или ножку птицы и подает блюдо гостям, соблюдая их ранг и стараясь каждому угодить; все покушали, все сыты, лишь он уходит с пиршества усталый и голодный.
Каково такому слуге в услужении? Хочешь иметь слуг усердных и верных, приобретай их любовь, и ты приобретешь многое; слуги перестанут тебя обкрадывать, будут стоять за тебя горой, славить твое имя и желать тебе долгой жизни. А на нет и суда нет.
На свой страх и риск, трудом собственных рук я прокладываю путь среди опасных рифов и скал, чтобы ты не разбился об утесы и не напоролся на мель, с которой не сумеешь сняться.
Итак, продолжим странствия. Я ушел от своего хозяина и опять случилась со мной та же история: вчера на брюхе был шелк, а сегодня в брюхе оказался щёлк. Змея неутолимой плоти язвила то и дело меня, продувного малого, своим ядом, да не одолела. Как говорится: «Отыми бог стыд, так будешь сыт». Я и не голодал.
Тут- то как-то присмотрелся ко мне французский посол и пригласил к себе работать в услужение. А был этот господин весьма и весьма влюбчив. Даже в самой здоровой плоти обитают грехи, болезни и слабости; его грешком было непомерное пристрастие к женскому полу. Моего хозяина сурово порицали: он и вправду потерял меру, хватал через край и многие винили в этом меня, утверждая, что с тех пор, как я поступил к нему в услужение, на голове у него завелась плешь, а в голове брешь, чего прежде не замечалось.
Да и девицы стали не в меру падки на разные развлечения. А и что с них возьмешь, когда их в строгости держать перестали. Будучи на короткой ноге чуть ли не со всем Римом, я был всюду вхож в качестве учителя танцев и музыки. Девиц я занимал шутками, вдовушек сплетнями, заводил дружбу с отцами семейств; желая повеселить своих жен, они пускали меня к себе, и тут, пользуясь удобным случаем, я уговаривал и увещевал этих синьор, содействуя домогательствам моего господина.
Но оставим его: хотя он и достоин осуждения, однако менее виновен, чем те почетные отцы семейств, которые нанимали своим дочерям учителей танцев или мужья, разрешая жене столь опасные развлечения. Чего ждут они от разряженных красавчиков-пажей, которые даже на улице не ходят, а как бы танцуют, семеня и порхая. Резвого конька и подгонять не надо.
Сознаюсь, я служил орудием сумасбродств моего хозяина, который сделал из меня этакого Адониса, раздушенного красавчика и франта, а потом с моим участием было погублено не одно доброе имя; позорное пятно ложилось на всякий дом, как только замечали, что я околачиваюсь поблизости, вхожу или выхожу. И все же меня впускали.
Так пусть теперь неразумные получат по заслугам. Любишь смех, не дивись, что вышел грех. У честной вдовы дверь на замке, окно на запоре, дочь за работой, в доме порядок, ни частых гостей, ни лишних вестей. Праздность до добра не доводит. У матери-лентяйки – дочь-гулена. Где мать оступилась, дочь поскользнется.
Женщины надеются прослыть умными и учеными, если будут знаться с пажами, поэтами, городскими щеголями и миловидными студентами с шапочками набекрень; на деле же только роняют свою честь и остаются такими же дурочками, как и были.
Но хватит об этом. Поведаю-ка я тебе, друг, притчу о человеческом возрасте.
Юпитер сотворил человека, совершеннейшее свое создание, превосходящее всех земных тварей, ибо оно одарено бессмертной душой и божественным разумением. Радовался человек видя, что так прекрасен, так дивно создан, так могуч, так взыскан и одарен, и подумалось ему, что столь чудное творение достойно бессмертия. И, припав к стопам Юпитера, вопрошал не о назначении своем, а лишь о сроке жизни.
Юпитер отвечал, что от начала мира всем земным тварям и самому человеку положен одинаковый срок: тридцать лет. Изумился человек, что столь прекрасному созданию отпущен такой краткий срок жизни, и он, словно цветок-однодневка, увянет, не успев распуститься; едва ноги его высвободятся из чрева матери, как голова уже уйдет в землю, и тело его поглотит могила.
И вот, обдумав все, человек пошел ко вседержителю и, кротко потупившись, начал так: «Выслушай мою смиренную просьбу, всемогущий Юпитер, если не прогневаешься и не погнушаешься. Темные животные осел, собака и обезьяна приходили к тебе и просили оставить им лишь по десять лет жизни, потому как считали ее слишком тяжкой для себя. Тем самым они показали недостойными себя твоей милости, отвергли дарованную тобой жизнь и вернули тебе по двадцать лет из положенного им срока. Я же молю тебя: отдай мне эти годы, чтобы я мог жить вместо них и служить тебе все это время».
Юпитер выслушал просьбу человека и исполнил его желание, определив, что сначала человек будет жить тридцать человеческих лет, а затем проживет годы, доставшиеся ему от животных: сперва двадцать лет ослиных, исполняя свою ослиную службу, таская тяжести, перевозя грузы, волоча все в дом, чтобы прокормить семью. От пятидесяти до семидесяти лет пойдет у него собачья жизнь, без утех и радостей, и жить он будет, как пес, ворча и огрызаясь. Напоследок, от семидесяти до девяноста, он будет доживать обезьяной век, по-обезьяньи искажая свою настоящую натуру.
И вот почему те, кто достигает этих лет, силятся, будучи глубокими стариками, выдавать себя за юношей, наряжаться, щеголять, забавляться, волочиться за женщинами и повесничать, прикидываясь не тем, что они есть, подобно обезьяне, которая во всем подражает человеку, но все-таки человеком стать не может. Страшное это дело, и тяжело видеть, как люди, вопреки своим годам тщатся извратить истину и обмануть нас при помощи краски, сурьмы и накладок, попирая ногами собственное достоинство.
Так поступал и мой господин, ставший развратным стариком, а я ему потворствовал. Скажу в свою защиту, что на этот путь погнала меня нужда, ибо я должен был снискать себе пропитание. А чем оправдаются те, кто сыт, и свои драгоценнейшие сокровища легкомысленно расточают на пагубные деяния?
Злоречия вокруг нас так и вились. И глуп я был, когда на это обижался и требовал к себе уважения. Кирпичом с известкой людям рта не заложишь, коли дела наши сами вопиют о себе; узду на пересуды не накинешь; молву остановить — что в чистом поле ворота ставить. Напрасный труд: все равно, что в решето ветер ловить.
Пришло время, и мне захотелось выскочить на свободу: молодой задор подгонял меня. Он сродни стремительной молнии. Все писавшие о природе молний уверяют нас, что главное ее свойство – беспредельная гордыня, ибо пренебрегая всем слабым и непрочным, она устремляет свой удар на то, что крепко и несокрушимо: молния поражает стальной клинок, но минует мягкие ножны; разбивает в щепы могучий дуб – и не трогает гибкие тростинки; вдребезги разносит мощное строение или горделиво вознесшуюся башню – и щадит сплетенную из веток хижину. Если ударит человека, то обратит в прах кости, словно они созданы из хрупкого стекла, но не повредит одежды.
Таков и безрассудный задор молодости: словно сверкающая молния он избегает целей простых, доступных и обычных и устремляется к величайшим трудностям и сумасбродствам. Молодость не знает закона, не боится греха. Словно необъезженный конь, несется она вскачь, не разбирая дороги, неведомо куда; вся во власти слепых порывов, она не дает разуму оседлать ее.
Я стал готовиться к отъезду, дав себе слово начать им новую главу в истории своей жизни и добродетелью смыть пятна, оставленные на ее страницах пороком. Путь мой лежал во Флоренцию и на нем я встретил человека сметливого и шустрого, хоть и большого плута. Он то и согласился стать моим слугой.
Во Флоренции был самый разгар праздника. Мои новые знакомые, молодые флорентийские щеголи, водили меня из дома в дом, с пирушки на пирушку, со свадьбы на свадьбу. Тут пляшут, там поют и играют, здесь кутят и смеются; повсюду царят веселье и радость; стоит разок угостить приятелей за свой счет, и тут же получишь до сотни приглашений. Я был принят у изящных и богато одетых кавалеров, у прелестных дам, танцевавших с нами на балах, кругом мелькали затейливые прически, пышные наряды, легкие башмачки, вслед которым летели наши взоры и сердца.
Вслед за ними улетели и мои деньги. В один прекрасный день я продал коня и закусил его подковами. Во все времена благоденствия я был окружен толпою приятелей. Но не стало денег – не стало и друзей. Меня обокрали — я погиб безвозвратно. Считанные дни провел в доме моего друга, а уже почувствовал, что дни эти кажутся ему долгими, что быстро охладевает его привязанность ко мне и сам он, словно угорь, потихоньку выскальзывает из моих рук. Дружбу свою он предлагал на недружественный манер: «Ведь ты уже отобедал, так что вряд ли захочешь ужинать». Что и говорить, не так-то просто быть гостем. У хозяев на языке мед, а под языком лед.
Господи боже! Как тяжко сердцу, когда легко карману! Как слабеет вкус к жизни, когда ослабли тесемки мошны, особенно если возникло твердое намерение забыть плутни и жить честно. Я не хотел отказываться от благих намерений, хотя и знал, что ими вымощена дорога в ад. Что с них толку, когда есть-пить нечего. Иной раз человека припечет так, что отец-мать тащат в заклад родное детище.
Я мог бы стать совсем хорошим человеком, если бы, к примеру, какой-нибудь святой чудотворец, посочувствовав моим благим порывам и для вящего их укрепления, подарил мне кучу золота. Но боюсь, и с деньгами я не сумел бы воздержаться от порока; для этого поистине требовалось чудо: ведь я был молод, возрос в довольстве, привык скорей искать соблазнов, чем бежать от них. Так мог ли я при самых лучших намерениях победить свои дурные наклонности?
Страшный это зверь – двадцать лет. Ни одна кровавая битва не сравнится с бурями молодости. Чтобы уберечься от греха, юность вынуждена вести бой с неодолимыми врагами. Победить их трудно: на каждом шагу расставлены ловушки, в которые мудрено не попасть. Ноги же юных слабы и еще не умеют ходить.
При такой жизни привелось побывать мне и в тюрьме. Тюрьма – это сущий ад на земле. Я вынес оттуда неутолимую жажду свободы и размышления: «Что делает бог? Куда он глядит? Чем он занят?» И отвечал себе: «Он возвышает смиренных и поражает гордецов». Я дурной человек, и раз господь попустил наказать меня, значит было за что.
Разных людей встречал и видел, что все они непохожи друг на друга, а я-то один. Если по воле случая и найдутся два схожих характером человека, то и они не во всем одинаковы. Поэтому я поступаю так, как поступил однажды в театре; придя раньше всех, я очутился в переднем ряду; потом в зале набралось еще много зрителей, явившихся позднее и вставших позади; они стали просить меня подвинуться вправо или влево. Но стоило мне только пошевелиться, как другие начинали ворчать, что теперь я загораживаю им. Каждый ставил меня, как ему было удобнее; наконец, потеряв надежду всем угодить, я перестал их слушать: встал прямо и предоставил каждому устраиваться, как сумеет.
Меланхолик, сангвиник, холерик, флегматик, щеголь, неряха, краснобай, философ, монах, распутник, невежа, умник, ученый кавалер и неотесанный мужлан – все, вплоть до синьоры доньи Пустомели желают, чтобы им в угождение я искажал правду и приноравливался к их повадкам и вкусам. Но сие невозможно: мне не только пришлось бы написать для каждого из них по отдельной книге, но и прожить столько же разных жизней.
Вот так я и бродил по земле: иной раз пойду за шерстью, а ворочусь стриженный с ужасной мыслью – весь век маяться в нищете, все равно что умирать ежечасно. Другой же раз обогащусь не в меру. Пристроились мы как-то с моим новым слугой – плутом из плутов – в карты играть, да и выиграли много денег. А потом с этим же слугой подложили свинью одному купцу-пройдохе: обустроили все так, что смогли в его сундуках порыться, но не обездолили их, а просмотрели, что там находится, положили туда расписки на данные суммы и соответствующие монеты, что якобы это наши деньги с расписками, а потом и давай требовать их при свидетелях. Купец возмущался, отнекивался, но доказательства были налицо. Так я получил чистые, а не украденные немалые капиталы. Купец же чуть не умер от горя и остался с единственной мыслью, что в этом деле не обошлось без нечистой силы.
В Генуе на сей раз родственники признали меня, потому как приехал я туда богатым молодым дворянином. Я же стремился лишь к одному: отомстить им за те унижения, которые они мне учинили, когда я был маленьким беззащитным оборванцем. Я обобрал их и покинул, оставив лишь сундуки, крепко закрытые и плотно набитые увесистыми камнями.
Пришло время и одному пройдохе удалось заполучить меня в зятья, так вот его-то дочка снова умудрилась сделать меня бедняком, настолько у нее было стремление к прекрасным нарядам. Для того, чтобы снова встать на ноги в выборе средств стесняться уже не приходилось.
Привелось мне жениться и во второй раз. Ныне дивлюсь самому себе: как мог я опуститься столь низко и стать гаже всех? Ведь ни один возросший на земле человек не совершал подобных мерзостей; я превратил в барыш разврат собственной жены; больше того, сам ему потворствовал, соглашался со всем, молчаливо давая понять жене, чего от нее жду. В самом деле, я садился за стол, накрытый за чужие деньги, носил одежду, купленную на чужие средства; требовал, чтобы хозяйство наше велось на широкую ногу, а сам жил праздно, ничего не зарабатывая. Вскоре жена меня покинула. Ну что ж, спасибо и на том.
Тогда поступил я в услужение одной госпоже, да не удержался, обокрал ее. Меня поймали, судили и отправили на галеры. Теперь я ценил себя на вес слез моих. Есть ли что хуже участи галерника? Но я смирился, видя, как много народу терпит эту муку. Мне на руки и на ноги надели кандалы и приковали к общей цепи. Мытарства я перенес неописуемые, стараясь всячески угодить капитану, получил было послабление, но потом за провинность был избит нещадно, однако после того, как донес о готовящемся бунте, и тем самым предотвратил его, меня обещали выпустить на волю.
Вот так сложилась моя жизнь. Во всем я повиновался своим прихотям, к увещеваниям был глух, как пень. Потворствуя плоти, ко многим порокам склонный, я шел к погибели. Пороки подбирались ко мне исподволь, тихой сапой. Заполучить их легко, отвязаться от них трудно. Предавался я им неустанно, искал их неустанно, упорствовал в них неизменно и сдружился с ними неразлучно. И стали они мне столь же сродны, как чужда добродетель. Но не могу я в этом винить природу, ибо она равно наделила меня наклонностью ко злу и стремлением к добру. Нет, вина тут моя, природа же всегда разумна: она учит истине и стыду, дает все необходимое. Но грехи портят нашу природу; погрязнув в них, я принял следствие за причину и сам себя загубил.
Здесь я ставлю точку, здесь конец моим злоключениям. С прежней порочной жизнью счеты сведены. О том же, какую я вел остаток дней своих, ты узнаешь в третьей и последней части, ежели небо продлит мне жизнь, прежде чем даровать вечную, на которую все мы уповаем».
Третья часть плутовского романа была написана, но неведомо по каким причинам не публиковалась и пропала. А жаль. Надежда автора не оправдалась. Видимо, в жизни неоправданные надежды часто заглядывали к нему, ибо «надежда, по самой сути своей означает отсутствие желаемого, тревожит и мучит душу боязнью, что цель наших стремлений так и не будет достигнута. Вместе с тем в надежде – все утешения страждущих; это единственная гавань, в которой они находят себе убежище; словно дерево, она отбрасывает тень уверенности, пусть слабую, под которой страдальцы находят защиту от мук ожидания. И если с крепнущей и растущей надеждой вольнее вздыхает грудь, то нет ничего горше, чем полная ее утрата».
Сам автор написал вот такое заключение к своему труду:
Вот какое похвальное слово самому себе сказал Матео Алеман:
«Все мы в долгу перед автором: по чести и совести он достоин похвалы; он первый нашел приятный и безболезненный способ излечивать от дурных наклонностей; книга эта, будучи для пороков ядовитым аспидом, убивает их милосердно и незаметно, погрузив больного в сладкий сон. Много есть врачей, прописывающих нам горькие пилюли, но мало больных, которые бы с наслаждением их разжевывали, смаковали и сосали, да так, чтобы и другим стало завидно и они захотели бы их отведать.
Один лишь Матео Алеман нашел приятное для всех лекарство; в своей книге он показал, как должно человеку управлять собой, и не пожалел ради этой цели ни здоровья, ни денег, истощив и то и другое в ученых занятиях. Можно смело сказать, что никто другой не получал так мало дохода, не проявил так много твердости и не прожил столь беспокойную и трудную жизнь, предпочитая быть нищим мудрецом, а не богатым лизоблюдом.
Если этих слов мало, обратимся к славному Саламанскому университету, лучшие умы которого при мне заявили, что Демосфен у греков и Цицерон у римлян, так и Матео Алеман может почитаться королем красноречия у испанцев, ибо пишет искусно, изящно и живо. В его книге
Так пусть же твое имя – Матео Алеман сияет на литературном небосклоне в созвездии Озорного Плутовского Романа.