Катулл – подлинно римский поэт.


</p> <p>Катулл – подлинно римский поэт.</p> <p>

Произведения поэтов тех давних времен лишь в разрозненных строчках дошли до наших дней. Книгу же стихов Катулла время бережно сохранило, сберегло, преподнесло нам ее, как драгоценнейший подарок. Быть может, поэта изучали римские школьники, и посему многочисленные учебники сохранили тексты? Навряд ли. Посуди сам, мой дорогой читатель, даже в столь вольном в нравственном отношении городе, как Рим, не стали бы зубрить в школе подобные стихи:


Смейся друг, потешайся над Катуллом:
До чего же забавно получилось –
Тут мальчишка с девчонкой забавлялся,
Шалуна, так велела мне Венера,
Поразил я копьем своим торчащим.

Каково?.. Нет, Катулла в школе не изучали. Слишком фриволен он был для школы, а порой и крайне откровенен. Его острый язык цеплял всех и вся, не взирая на лица. Царствующему правителю страны поэт бросал зубоскальную эпиграмму:


Тебя привлекает любое
Дело, если ты в нем чуешь преступный душок.
Меньше всего я стремлюсь тебе быть по сердцу, Цезарь:
Что мне, белый ли ты, черный ли ты человек?

Стать недругом Катулла, означало прославиться позорной славою на все века. Непорядочно поступил с Катуллом некий Талл и получил по заслугам:


О Талл блудливый, мягче ты, чем кроличий пушочек,
Гусиных мягче потрохов, ушных ты мягче мочек,
Слабей, чем стариковский член, нежней, чем паутина…
Но тот же Талл – стремительней и бешеней, чем буря,
Лишь только попадись ему разиня и растяпа.
Блудливый Талл, верни мне плащ, который ты похитил,
Верни платок мой носовой и книжку записную!
Ведь стыдно же носить при всех ворованные вещи!
А ну-ка, когти разожми и выпусти добычу!
Не то заросший жиром бок и пухленькие ручки
Придется плетью расписать – прохожим на потеху.
И ты замечешься, дружок, как жалкая скорлупка
На круто вздыбленных волнах, под ветром сумасшедшим!

А вот отповедь обладателю гнусного языка, у которого


Подлую, полную мерзостей жизнь прикончат,
Вырвав язык этот гнусный, враждебный свободе и правде.
Жадному коршуну в корм кинут презренный язык.
Клювом прожорливым ворон в глаза ненасытные клюнет,
Сердце собаки сожрут, волки сглодают нутро.

Поэт говорил так, как говорил Рим. «И Рим позволил поэзии говорить так, как хочет язык, — отсюда Катулл. То же самое и теми же словами говорили Марий, Сулла, Спартак, Цезарь, Цицерон, банкиры, гетеры, офицеры, парикмахеры, массажисты, сенаторы, плебс. Это римский мир в прямой речи. Катулл ввел ее в поэтику, а через два тысячелетия это стали называть смешением низкого и высокого стилей — эстетикой без границ.

Поэт как бы говорит нам, что стыдливые не берут в ладони листы словесности, что солнце не боится нагих, что жизнь – это смерть, и это не страшно никому, кроме тех, кто навязывает мораль. Мораль – это всегда низкая форма культуры, а искусство она унижает. Вдумаемся: мораль лишь то, чего в жизни нет. Сквернословит век, а требует писать песнь высших нравов, будто рифмотворцы боги». (Виктор Соснора)

Стихи Катулла, скорее всего, сохранилась до наших дней благодаря тому, что их читали в каждом доме, где умели читать. Грамотные рабы переписывали и переписывали их все на новые и новые папирусные свитки. К свиткам прикрепляли ярлык с именем автора, и они расходились повсюду. Домов, в которых читали Катулла, было много, и кое-где свитки сохранились в потаенных уголках, на пыльном, затянутом паутиной дне какого-нибудь старинного сундука. Быть может, там, среди туник и кружев, отыскались строки, предупреждающие женщин о коварстве мужчин.


Женщина пусть ни одна не верит клятвам мужчины
И не надеется пусть, чтоб муж сдержал свое слово.
Если, желаньем горя, к чему-либо алчность стремится,
Клясться готовы они, обещать, ничего им не страшно.
Но лишь насытилось в них вожделение жадного сердца,
Слов уж не помнят они, не боятся они вероломства.

Однако как бы не были коварны мужчины, как бы не были они вероломны, если ты невеста, то тебе перед будущим супругом упорствовать не следует. Катулл строго наказывает и обосновывает свой наказ:


Ты не упорствуй пред тем, кому тебя отдал родитель,
Сам твой родитель и мать – во всем их слушаться надо.
Девственность вся ли твоя? В ней есть и родителей доля:
Третья часть у отца и также у матери третья,
Третья лишь часть у тебя! Так против двоих не упорствуй,
Коль над тобою права с приданым отдали зятю.
С ним, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!

Гай Валерий Катулл родился в 87 или 84 году до нашей эры на севере Италии в городе Вероне в богатой и знатной семье. Его отец был дружен с Цезарем. Цезарь остался дружен с ним и тогда, когда его непутевый сын стал громить правителя непотребными эпиграммами. В те времена сии действия были в норме вещей.

Приехав в Рим, Катулл вошел в круг молодых аристократов, в круг «золотой молодежи», стремившейся получить в своей жизни максимальную свободу действий. Катулла такая жизнь устраивала. Кутить и веселиться ему нравилось.


Я у тебя за игрой похитил, мой нежный Ювенций,
Сладостный с губ поцелуй – сладостней пищи богов.
Не безнаказан был вор. Помню, более часа
Думалось мне, что повис я в высоте на кресте.
Стал я прощенья просить, но не мог никакими мольбами
Хоть бы на йоту смягчить твой расходившийся гнев.
Лишь сотворил я беду, ты тотчас следы поцелуя
Истово начал с лица всей пятерней обтирать.
Словно затем, чтоб моей на лице не осталось заразы,
Будто пристала к нему уличной суки слюна!
Кроме того, не скупясь, предавал ты меня, несчастливца,
Гневу Амура, меня всячески ты распинал.
Так что тот поцелуй мимолетный, амброзии слаще,
Стал мне казаться теперь горше полыни самой.
Если проступок любви караешь ты столь беспощадно,
То я могу обойтись без поцелуев твоих.

Как мы видим, разгульное веселье кутежей не оказались для поэта пустопорожним делом. Это бездарные молодые люди оставляли там свою чистую мечтательность, честь, здоровье, Катулл же все происходящее представлял в своей поэзии, а с его поэзией мы проникаем в этот круг, чувствуем саму ауру той незнакомой нам атмосферы.


Мы вчерашний день с тобой, Лициний,
Все играли на моих табличках,
Наперед решивши забавляться,
Мы стишки с тобой писали оба,
То в одном, а то в другом размере,
Отвечая на вино и шутки.
Я ушел, твоей красой, Лициний,
И твоим плененный остроумьем,
Так, что бедный, я лишился пищи,
И очей не свел мне сон покоем,
А по всей постели, как безумный,
Я кидался в ожиданье света,
Чтоб с тобой, беседуя, быть вместе.
Но когда измученное тело
Улеглось в кровати полумертвым,
Сочинил тебе стихи я эти,
Чтоб ты, милый, грусть мою увидел.
Берегись теперь ты быть надменным
И прошу, не презирай молений.
Попадешь в ответ пред Немезидой.
Вспыльчива богиня; не прогневай. (перевод А.Фета)

Сам же Катулл попал в сети любви богини Венеры. Прекрасная Клодия сплела их для поэта.

О Клодии Пульхре в истории остались противоречивые сведения. Одни говорили, что она была вдовой, образованной, обаятельной женщиной, в доме которой собиралось интересное общество, другие – совершенно противоположное.

Клодия родилась в знатной семье. «А в знатных семьях, девицы, воспитанные среди роскоши, обличенные привилегиями, жили в атмосфере возвышенных чувств и бесконечных нравоучений, что почиталось за „истинно римский образ жизни“». Матери этих девиц зачастую бывали великими женщинами, но не сумели передать детям те качества, которые воспитали в себе. Материнская любовь, семейная гордыня и богатство, вместе взятые, превратили их в ханжей, и дочери их росли в отгороженном мирке успокоительной лжи и недомолвок. Разговоры дома были полны выразительных пауз, то есть умолчания о том, о чем не принято говорить.

Более умные из дочерей, подрастая, это поняли; они почувствовали, что им лгут, и очертя голову кинулись доказывать обществу свою свободу от лицемерия. Тюрьма для тела горька, но для духа она еще горше. Мысли и поступки тех, кто осознает, как их надули, мучительны для них самих и опасны для всех прочих. Клодия была самой умной из них, и теперь ведет себя еще более вызывающе, чем остальные. Все эти девицы испытывают или изображают страсть к отребью общества: их нарочитая вульгарность превратилась в политическое явление, от которого не отмахнешься. Сам по себе плебс поддается перевоспитанию, но что делать с плебейской аристократией?

Клодия и подобные ей никогда не довольствуются полученными дарами: они отравлены злобой на скаредного Благодетеля, который наделил их всего лишь красотой, здоровьем, богатством, знатностью и умом; он утаивает от них миллион других даров, например, полнейшее блаженство в каждое мгновение каждого дня. Нет жадности более ненасытной, чем жадность избранных, верящих в то, что их привилегии были дарованы им некой высшей мудростью». (Т.Уайлдер)

Вот такую-то своенравную женщину и полюбил поэт, и назвал ее в своих стихах именем – Лесбия, от которого веет прохладой острова Лесбос, родины несравненной и трепетной Сапфо. Подражая Сапфо, он пишет поэтическое послание Клодии.


Верю, счастьем тот божеству подобен,
Тот, грешно ли сказать, божества счастливей,
Кто с тобой сидит и в глаза глядится,
Слушая сладкий
Смех из милых уст. Он меня, беднягу,
Свел совсем с ума. Лишь тебя завижу,
Лесбия, владеть я бессилен сердцем,
Рта не раскрою.
Бедный нем язык. А по жилам – пламень
Тонкою струей скользит. Звенящий
Гул гудит в ушах. Покрывает очи
Черная полночь.

Какой же изысканной, пленительной, коварной, была возлюбленная поэта?.. Она затмила всех.


Пусть Квинтии славят красу. По мне же, она белоснежна,
И высока, и пряма – всем хороша по частям,
Только не в целом. Она не пленит обаяньем Венеры,
В пышных ее телесах соли и малости нет.
Лесбия – вот красота: она вся в целом прекрасна
Лесбия всю и у всех переняла красоту.

Поэт не в силах жить без своей возлюбленной и мечтает упиваться этой любовью бесконечно.


Жить и любить давай, о Лесбия, со мной!
Сто раз целуй меня, и тысячу, и снова
Еще до тысячи, опять до ста другого,
До новой тысячи, до новых сот опять.
Когда же много их придется насчитать,
Смешаем счет тогда, чтоб мы его не знали,
Чтоб злые нам с тобой завидовать не стали,
Узнав, как много раз тебя я целовал. (перевод А.Фета)

А в это время о возлюбленной поэта судачат и в богатых домах, и на всех самых грязных перекрестках Рима.

— «О ней поют песни в гарнизонах и кабаках, а стены терм исписаны стишками про нее. У нее есть прозвище, которое я не решаюсь повторить, но оно у всех на устах, — говорят одни.

— В сущности, все худшее, что мы о ней знаем, — это ее влияние на палатинский высший свет. Она первая стала одеваться по-простонародному и якшаться с городским отребьем. Она водит своих друзей в таверны гладиаторов, пьет с ними ночи напролет и пляшет для них, — отвечают другие.

— Одно из последствий ее поведения очевидно для всех: что стало с нашей речью? – теперь считается шиком разговаривать на языке плебса. И я не сомневаюсь, что тут виновата она, одна она. Ее положение в свете, ее происхождение, богатство, красота и – нельзя же этого отрицать – обаяние и ум увлекли общество в грязь», — судачат третьи. (Т. Уайлдер)

Поэт не обращает внимание на пересуды, он знает, что стоит его подружка.


Милая мне говорит: лишь твоею хочу быть женою,
Даже Юпитер желать стал бы напрасно меня,
Да, говорит. Но слова, которые шепчут подруги,
Можно на ветре писать да на бегущей воде.

Катулл сидит в покоях Клодии и умиляется, глядя на идиллическую сценку:


Милый птенчик, любовь моей подружки!
На колени приняв, с тобой играет
И балует она, и милый пальчик
Подставляет для яростных укусов.

Но тут милый птенчик неожиданно умирает. Нет конца горю от этой потери. Маленький, беззащитный, застывший комочек в руках у возлюбленной. Как пережить это?! Как?..


Плачь, Венера, и вы, Утехи, плачьте!
Плачьте все, кто имеет в сердце нежность!
Бедный птенчик погиб моей подружки,
Бедный птенчик, любовь моей подружки.
Милых глаз ее был он ей дороже,
Слаще меда он был, и знал хозяйку,
Как родимая мать дочурку знает.
Он с колен не слетел хозяйки милой,
Для нее лишь одной чирикал сладко,
То туда, то сюда порхал, играя.
И теперь он идет тропой туманной
В край ужасный, откуда нет возврата.
Будь же проклята ты, обитель ночи,
Орк, прекрасное все губящий жадно!
Ты воробушка чудного похитил!
О, злодейство! Увы! Несчастный птенчик!
Ты виной, что от слез соленых, горьких
Покраснели и вспухли милой глазки.

Быть может, Клодия отдала светлым, печальным слезам одну ночь своей жизни? Быть может, чтобы развеять грусть-печаль, унеслась в вихре бурной оргии в какую-нибудь таверну и предавалась там нечистой любви с нечистым представителем мира отребья?

Катуллу самому очень хорошо знаком этот мир.


Таверна злачная, вы все, кто там в сборе,
Вы что ж, решили, что у вас одних трости?
Что можете одни всех заиметь женщин,
Мужчин же всех за смрадных принимать козлищ?
Ужели, если в ряд сидите вы, дурни,
Будь вас хоть сто, двести, не решусь разом
Всем стам и всем двумстам сидящим в рот вмазать?
Еще добавьте: весь фасад норы вашей
Я вам похабщиной пораспишу всякой,
Раз девушка моя с моих колен встала,
Которую люблю я крепче всех в мире,
Из-за которой я такие вел битвы, —
И ныне села, богачи и знать, с вами,
И любите ее наперебой все вы,
Вы, голытьба, срамцы, хлыщи с глухих улиц!..

«Клодия – необычная женщина и, столкнувшись с Катуллом, она высекла огонь необычной поэзии. Приходится признать: в мире царствуют законы, чье воздействие мы едва ли сможем разгадать. Как часто мы видим, что нечто возвышенное и великое рождено цепью злодеяний, а добродетель произросла из низости! Приглядываясь к жизни, мы любим мерить ее понятиями „добро“» и «зло», но мир выигрывает только от энергии. В этом скрыт его закон, мы же живем недостаточно долго, чтобы ухватить больше, чем два звена из цепи. Вот почему я горюю о краткости бытия». (Т.Уайлдер)

А в краткости бытия любовь еще короче. Не может долго продолжаться сладость любви. Приторность ее неприятна. И тут начинается новая стадия этой «напасти» – игривость.


Все сюда, мои ямбы, поспешите!
Все сюда! Соберитесь отовсюду!
Девка подлая смеет нас дурачить
И не хочет стихов моих тетрадки
Возвратить. Это слышите вы, ямбы?
Побегите за ней и отнимите!
Как узнает ее, спросите? – По смеху
Балаганному, по улыбке сучьей,
По бесстыдной, разнузданной походке,
Окружите ее, кричите в уши:
«Эй, распутница! Возврати тетрадки!
Возврати нам, распутница, тетрадки!»
Что? Не слушает? Мерзкая подстилка?
Порожденье подлейшего разврата!
Слишком мало ей этого, наверно!
Если краски стыдливого румянца
На собачьей не выдавите морде,
Закричите еще раз, вдвое громче:
«Эй, распутница! Возврати тетрадки!
Возврати нам, распутница, тетрадки!»
Все напрасно! Ничем ее не тронуть!
Изменить вам придется обращенье.
Испытайте, не лучше ль будет этак:
«Дева чистая, возврати тетрадки!»

Но «дева чистая» не хотела больше ни «возвращать тетрадки», ни любить поэта. Долгое, преданное чувство не могло ужиться с ее непостоянной натурой. Новых чувственных наслаждений требовало ее естество. И Клодия обратила свой взгляд на юного Марка Руфа. Но Руф весьма снисходительно отнесся к ее притязаниям, и коварная женщина отомстила ему. Она никогда не смогла бы простить обиды и излить ее в жаркую от горя и слез подушку. Обманутая решила мстить. Клодия обвинила Руфа в воровстве и в стремлении отравить ее.

На защиту Марка Руфа встал сам Цицерон. Начал он свою речь со слов снисходительных:

«Так уж принято меж людей спускать молодежи известные шалости; таково уж наше естество, что в юности нас обуревают страсти, но если здоровья они не расстроят и дома не разорят, то обычно с ними легко мирятся.

Но что за неистовство, что за безумие в тебе, Клодия? Отчего из пустяка ты делаешь событие? Ты заприметила молодого соседа, тебя ослепила белая его кожа, стройность, лицо и глаза, тебе захотелось встречать его почаще, ты, знатная женщина, зачастила в сады, где он гулял; но хоть отец у него и скряга, сынка ты богатствами не прельстила: он и отбрыкивается, и отплевывается, и дары твои ни во что не ставит. Ну, так займись кем другим! Есть же у тебя сады над Тибром – ты нарочно выбрала место, куда вся молодежь приходит купаться; тут и выбирай себе по вкусу, хоть каждый день. А если кто на тебя смотреть не хочет – зачем навязываться.

Если, вдовствуя, ты вела себя свободно, дерзкая – держалась вызывающе, богатая – сорила деньгами, развратная – путалась с кем попало, то назову ли я блудодеем того, кто при встрече приветствовал тебя без лишней скромности?

Ну, вот речь моя как будто обошла мели и миновала скалы, так что оставшийся путь видится мне очень легким, — обратился Цицерон уже к членам суда. — Перед нами два обвинения, и в обоих речь идет о преступнейшей женщине; золото Руф будто бы взял у Клодии, и отраву будто бы готовил против той же Клодии. Мне же не составит труда доказать, что обманывает всех нас Клодия.

Беда нависла как над юношей, так и над отцом его. Ведь вы не хотите, судьи, чтобы одна жизнь, уже сама собой клонящаяся к закату, угасла до времени от нанесенной вами раны, и чтобы другая, только теперь расцветшая, когда уже окреп ствол доблести, была сломлена как бы внезапным вихрем или бурею. Сохраните же сыну отца и отца сыну, чтобы не казалось, будто вы пренебрегли отчаянием старца, а юношу, полного великих чаяний, не только не ободрали, но сразили и погубили. Сохраните его для самих себя, для его близких, для всего отечества, и он будет признателен, обязан, предан вам и вашим детям, а от его усердия и трудов будите вы, судьи, год за годом собирать богатую жатву».

И суд оправдал Марка Руфа. Притязания же Клодии отверг как необоснованные. Однако Марка Руфа не простил Катулл. Судя по следующему стихотворению, Руф был еще и другом поэта.


Руф! Я когда-то напрасно считал тебя братом и другом!
Нет, не напрасно, увы! Дорого я заплатил,
Словно грабитель подполз ты и сердце безжалостно выжег,
Отнял подругу мою, все, что я в жизни имел.
Отнял! О горькое горе! Проклятая, подлая язва!
Подлый предатель и вор! Дружбы убийца и бич!

Что и говорить, не приведи бог никому испытать двойное предательство. Переживается оно в десятеро больнее. Но Катулл не был бы Катуллом, если бы отделался в стихах только стенаниями и упреками. Он наотмашь отхлестал своими строками юношу Руфа:


Не удивляйся, о Руф, что еще ни одна не решилась
Женщина нежным бедром соприкоснуться с тобой:
Даже коль станешь сулить ты ей необычные ткани
Или жемчугами ее яркими будешь прельщать,
Все ни к чему, ибо слух нехороший ползет повсюду,
Будто под мышками ты страшного держишь козла.
Ужас внушает он всем. И правда – он злая скотина,
Этот козел, ни одна лечь не отважится с ним.
Иль устрани эту вонь, несносную для обонянья,
Или не спрашивай нас, что от тебя все бегут.

Об кого еще в поэзии так вытерли ноги? Кто оказался более всех оскорбленным? Юный ли Руф, который, быть может, ни в чем и не был повинен, как утверждал Цицерон, или поэт, обманутый другом и возлюбленной? Кто знает…

Лишь с одной Клодии все, как с гуся вода, все нипочем. Она выше всех пересудов, треволнений, горестей и отчаяния. Она сама по себе. И точка.

«Над ней смеялись не из-за обилия любовников, а из-за того, что все ее любовные связи всегда протекали одинаково. Сначала она пускала в ход свое очарование, чтобы выявить слабости очередного любовника, а потом делала все, чтобы поглубже его оскорбить, ударив в самое уязвимое место. Ей не терпится поскорее унизить мужчину». (Т. Уайлдер)

А тому не терпелось ухватиться пусть даже за самую ничтожную, самую истонченную ниточку надежды. Лишь бы одиночество не встало у изголовья его несчастной судьбы.


Лесбия вечно ругает меня. Не молчит ни мгновенья.
Я поручиться готов – Лесбия любит меня!
Ведь и со мной не иначе. Ее и кляну, и браню я,
А поручиться готов – Лесбию очень люблю.

Клодия отвечает:

— «Как скучно мне иметь дело с истеричным ребенком. Не старайся больше меня видеть. Я не позволю, чтобы со мной говорили в таком тоне. Я не нарушала никаких обещаний, потому что их не давала. Я буду жить как мне нравится». (Т.Уайлдер)

— Да, я знаю, — вопит уже поэт, — сотню кобелей разом хочешь обнимать ты, «по твоей вине иссушилось мое сердце, словно плугом проехалась ты по нему, как по степному цветку». «Ты пришла в мир – изувер, убийца, — чтобы погубить того, кто умеет любить, ты устроила предательскую засаду и со смехом и воем подняла топор, чтобы погубить в душе моей то, что живет и любит… но бессмертные боги помогут мне избавиться от этого ужаса, излечиться от той, кто в личине любимой ходит среди людей, коварно внушая любовь, чтобы потом ее убить. Ты избрала меня жертвой – того, у кого только одна жизнь и кто больше никогда не полюбит.

Но знай, исчадие Аида, что, ты хоть и убила единственную любовь, на какую я был способен, ты не убила во мне веры в любовь. И вера эта открыла мне, кто ты есть. Но знай — добродетельные женщины плачут первую половину жизни, а недобродетельные – вторую, поэтому Тибр и не высыхает». (Т.Уайлдер) И ты пополнишь еще его своими слезами.

Уходит навсегда поэт из дома своей возлюбленной. И его нестерпимое отчаяние уже не вопит, оно только стенает, как побитая подворотная сука:


Катулл несчастный, перестань терять разум,
И что погибло, почитай гиблым.
Еще недавно были дни твои ясны,
Когда ты хаживал на зов любви к милой,
Которую любил ты крепче всех в мире.
Вы знали радостей вдвоем много,
Желанья ваши отвечали друг другу.
Да, правда, были дни твои, Катулл, ясны.
Теперь – отказ. Так откажись и ты, слабый!
За беглой не гонись, не изнывай в горе!
Терпи, скрепись душой упорной, будь твердым.
Прощай же, кончено! Катулл уж стал твердым,
Искать и звать тебя не будет он тщетно.
А горько будет, так не станет звать вовсе…
Увы, преступница! Что ждет тебя в жизни?
Кто подойдет? Кого пленишь красотой поздней?
Кого любить ты будешь? Звать себя чьею?
И целовать кого? Кого кусать в губы?
А ты, Катулл, решись, отныне будь твердым.
Что прочь бежит, не смей держать – не жизнь в муках!
Умом прямым все стерпи и стань твердым.

Но редко, очень редко удается мужчинам оставаться твердыми, когда они попадают руки роковых женщин. И, быть может, роковые женщины нарочно придуманы Проведением для того, чтобы кровавой местью мстить мужчинам за всех покинутых, за всех несчастных?.. И самим оставаться несчастными и покинутыми… Без надежды…

Ах, сердце, сердце!..


Что же ты любишь еще? Что же болит твоя грудь?
Тратишься в чувстве напрасном, не можешь уйти и забыться.
Или назло божеству хочешь несчастным ты быть?
Трудно оставить любовь, долголетней вскормленную страстью.
Трудно, но все же оставь, надо оставить, оставь!
В этом одном лишь спасенье. Себя победи! Перемучай!
Надо! Так делай скорей! Можно ль, нельзя ли, живи!
Боги великие! Если доступна вам жалость, и если
Даже и в смерти самой помощь вы людям несли,
Сжальтесь теперь надо мною за то, что я жил непорочно,
Вырвете эту напасть, ужас и яд из груди!
Вот уже смертная дрожь к утомленному крадется сердцу,
Радость, веселья и жизнь – все забыто давно.
Я не о том уже ныне молюсь, чтоб она полюбила,
И не о том, чтоб была скромной, не может ведь, да!
Нет, о себе лишь прошу, чтоб здоровым мне стать и свободным!
Боги, спасите меня, вознаградите за все!

«А я сделаю еще одно дело. Я еще могу кинуть оскорбление этому миру, который нас оскорбляет. Я могу оскорбить его, создав прекрасное произведение. Я его создам, а потом положу конец долгому распятию души». (Т.Уайлдер) Слушайте:


Вы решили, стишки мои игривы –
Значит я в душе стыдлив не больно.
Но поэт должен сам в себя лелеять
Чистоту, но в стишках – ни в коей мере!
Лишь тогда в них наличны блеск и живость,
Коль игривы и не стыдливы слишком
И разжечь то, что чешется, умеют
Не у мальчиков – у мужей брадатых,
Тех, кто ленится двинуть вспухшим удом.
Вам, читавшим про тыщи поцелуев,
Как поверить в мою мужскую силу?
Вот я трахну вас спереди и сзади.

Гай Валерий Катулл прожил на свете около тридцати лет. Мало.

Быть может, жажда Идеала так схлестнулась на пространстве его Души с Действительностью, что выбила поэта из седла?..


Его полные грусти глаза помрачнели от вечного плача,
По исхудалым щекам ливень печали струя,
Словно прозрачный ручей, который на горной вершине
Где-то начало берет между замшелых камней
И устремляется вниз по крутому откосу.