Грешная плеяда авантюристов – Сен-Жермен, Калиостро, Казанова и другие.


</p> <p>Грешная плеяда авантюристов – Сен-Жермен, Калиостро, Казанова и другие.</p> <p>

Граф Сен-Жермен, Калиостро, Казанова – какие загадочные имена… Завеса Тайны скрывает их, и лишь краешек ее чуть приподнят для мимолётного знакомства. Авантюристы — это незначительное число представителей рода человеческого, именно незначительное, ибо занятие авантюризмом — проворачивание афер – дело весьма и весьма сложное, требующее не только ловкости ума, недюжинных знаний, но и тончайшей интуиции души. Благодаря этим их качествам, ловко закрученным интригам, представители этого искусства нам так интересны.

С двумя из них мы уже познакомились. Разве маркиз де Сад и Бомарше не из числа рыцарей удачи?

Но не парадокс ли, что именно в эпоху Просвещения произошел столь бурный расцвет искусства авантюристов?

«Ведь век Просвещения намеревался открыть человечеству дорогу к лучшему будущему, построить разумное общество на основе добра и справедливости. Однако чем логичней стремились быть писатели и философы, тем иррациональней становилась жизнь, творчество, теории. Великая утопия породила великий террор, вершиной романа воспитания стали творения маркиза де Сада, поиск высшего знания привел к расцвету мистических учений. Энциклопедисты проиграли тем, кто обращался не к разуму, а к чувствам людей. Для понимания эпохи Просвещения чрезвычайно важно анализировать маргинальные фигуры – рыцарей удачи, шарлатанов и обманщиков, рассматривать правила через исключения. Авантюристы ХУШ столетия – зеркало, в котором отражаются тайные желания и надежды, страхи и фантазмы общества.

Нуждаясь в авантюристах, общество создает их, диктует им роли и стратегию поведения, подсказывает уловки. Оно порождает своих соблазнителей, Дон Жуанов или властителей дум. Искатель приключений не устает повторять, что жертвы просто-таки провоцируют его, вынуждают их дурачить. Только обман делает человека счастливым, без иллюзий жизнь теряет смысл. Вдобавок Париж вечно требует новизны, при этом не различает «хотеть» от «мочь2, а потому обманщикам там раздолье, ибо любой проект воспринимается как осуществимый.

От авантюриста требуют чудес во всех областях: в медицине, в любви, политике, финансах. Ведь век Просвещения по-прежнему верит, что алхимия может наполнить государственную казну, Людовик XV «лечит» алмазы под руководством графа Сен-Жермена; французский министр финансов просит Казанову изыскать средства для военного училища, не прибегая к займам и не увеличивая налоги. Как замечает венецианец, ему предлагают творить из ничего, подобно Господу.

Из какой же человеческой среды в основном выходят те, кому предлагают в области афер уподобиться Господу?

В те времена младшим детям не было места в семьях, тем более небогатых. До ребёнка, родившегося в многодетной семье, никому нет дела. Подобно сказочным «третьим сыновьям», эти дети вынуждены пробиваться в жизни и поступать иначе, чем старшие. Кроме того, их детская психологическая травма усиливает чувство одиночества. Став юношей, такой ребенок хочет всем понравиться, пытается всех соблазнить, входит в доверие и на вершине успеха у него, как правило, отключается психологический защитный механизм, вызывая неминуемое падение, заканчивающееся бегством или арестом. Вот и получается, что будущий авантюрист изначально выключен из среды себе подобных. Такой-то чаще всего и становится искателями приключений.

Если же ему не удается вырваться из рамок ограниченного социальным происхождением набора возможностей, то он становится тем, кем ему и предназначалось быть судьбой. Такова история юного Поля де Конди, будущего кардинала и героя Фронды. Он вынужденно облачился в сан. Что только не предпринимал отпрыск аристократического рода, чтобы обмануть судьбу: грешил, дрался на дуэлях, соблазнял женщин, организовывал заговоры, снаряжал полки, и все напрасно – ему на роду написано было сделаться архиепископом Парижа, кардиналом. И он стал им против воли.

Те же, немногочисленные, которым удалось вырваться из рамок социального происхождения, не знают или не хотят знать своих родителей и придумывают себе новых. Граф Сен Жермен слывет внебрачным сыном либо португальского короля, либо нейбургской принцессы, либо вдовы испанского короля. Казанова предпочитает называть себя побочным сыном патриция, нежели законным – комедианта. Он вечно ищет себе покровителя, и образ короля превращается для него в образ отца.

Когда же возникает необходимость скрыться, авантюрист отказывается от своей легенды. Он может сам напечатать в газетах известие о своей смерти, чтобы сменить обличье и сбить с толку врагов и кредиторов. Это логика судьбы, как бесконечного цикла взлетов и падений, временных смертей и все новых возрождений действуют и в плутовском приключенческом романе и в реальной жизни.

Если авантюрист, в конце концов, упуская или отвергая многочисленные возможности, предоставленные ему судьбой, обеспечивает себе достойное обывателя положение, найдя в ходе поисков доходное место или богатую невесту, и остается в этом благоприятном положении, то он перестает быть авантюристом. Правда есть одна область деятельности, в которой обеспеченные буржуа ведут себя как авантюристы, ставят не на стабильность, а на непредсказуемость, — это коммерческая и биржевая игра.

Авантюрист же – это вечный искатель и любитель риска. Такой герой ставит на кон свою жизнь и свое чахлое состояние. Вот почему Казанова превращает свою шелковую фабрику в разорительный гарем, взяв на содержание всех своих работниц, снабдив каждую домом, прислугой, драгоценностями. Законный брак он почитает могилой, тюрьмой.

Напротив, настоящая, а не метафорическая тюрьма становится для рыцаря удачи местом вдохновения и прилежной работы. Побег Казановы из венецианской тюрьмы, когда он, подобно богу, сотворил из ничего инструменты и сообщника, был одним из самых ярких событий в его судьбе. И наплевать на то, что всякое приключение опасно, что оно может кончиться угрозой смерти, изгнанием: Казанову высылали более десяти раз из большинства европейских столиц, и ничего.

Авантюрист — новоявленный Вечный Жид, искатель приключений, странник с посохом в руках, всегда в пути, он пересекает цивилизованный мир с запада на восток и с севера на юг. Центр его вселенной – Париж, туда он беспрестанно возвращается, побывав, повсюду: в Италии, Испании, Голландии, Швейцарии, Англии, Германии, России, Польше, а то даже и в Индии. Для авантюриста дорога служит универсальным средством от бед, болезней и скуки. Многочисленные искатели приключений — рыцари удачи, путешествуя, обеспечивают циркулирование информации в Европе и, делясь ею, создают братство посвященных.


Они с зарею восставши, везде побывают,
Развесят уши везде, везде примечают,
Что в домах, что на улице, в доме и в приказе
Говорят и делают, кто, где, с кем подрался,
Сватается кто на ком, кто где проигрался,
Кто за кем волочится, кто выехал, кто въехал,
У кого родился сын, кто на тот свет съехал. (Кантемир)

Отсутствие у авантюристов дома, семьи и родины компенсируется вступлением в космополитическое братство. Авантюрист, как правило, подвизается одновременно в нескольких сообществах: ученых, франкмасонов, комедиантов, игроков. Именно в этих сферах он чувствует себя своим, подключается к скрытому от посторонних, но чрезвычайно интенсивному потоку информации.

Авантюристы представлялись «космополитами», свободными людьми, гражданами мира. Они тем самым декларировали свою принадлежность к масонству – к братству людей без границ и сословий. Когда Казанову спрашивали, по какому праву он именуется Сейнгальт – это анаграмма его розенкрейцерского имени, он отвечал, что алфавит принадлежит всем, и он взял восемь букв, которые ему понравились, — человек свободен в выборе имени.

Авантюрист, как правило, холост, но почти всегда рядом с ним очередная спутница. Он редко одерживает победы над знатными и богатыми дамами, и если уж это ему удается, без зазрения совести пользуется их деньгами и связями. Но чаще искатель приключений соблазняет или покупает мещанок и актрис. Мир этих актрис, мир театра подразумевает жизнь единой семьей, вечные скитания, называемые гастролями, отказ от своего «Я» ради актерского амплуа. Здесь простолюдины, которые играют королей, меняют имена, костюмы и роли, ищут счастье по всей Европе, их обожествляют и презирают, отлучают от церкви. Они так похожи на авантюристов, а посему авантюристы так тянутся к актерской братии. Кроме того, они, как и актеры, обладают искусством притягательности, искусством нравиться, необходимым для того, чтобы составить о себе благоприятную репутацию.

Искатели приключений пробуют свое обаяние и на мужчинах, и на женщинах, потому-то гомосексуальные связи вполне естественны для столь переменчивого и многоликого существа, как авантюрист.

Толпа часто меняет и топчет своих кумиров, но авантюрист сам в глубине души жаждет заклания и провоцирует преследование. Когда Казанову в Польше ранили на дуэли, и ему грозил арест, все тотчас прониклись к несчастному сочувствием и понесли венецианцу кошельки с золотом. Заключение же в Бастилию принесло Джакомо мировую славу. Отсюда вывод: горести возносят, а лохмотья нищего не только скрывают, но и подчеркивают богатство и власть.

Авантюрист, как правило, простолюдин, тогда как зрители – сильные мира сего, аристократы и богачи. Истории самозванцев всегда кончаются трагически, авантюристы довольствуются тюрьмой. Их, как комедиантов, не принимают всерьез, их освистывают, изгоняют со сцены, но не казнят.

Авантюристы живут в промежуточном литературном слое это – слухи, россказни и легенды, которые обволакивают их жизнь. Они же и «почтовые лошади Просвещения» — любят литературу, и их любимый литературный жанр — это компеляции и проекты новых сочинений. Абсолютно невежественные и слишком бедные, чтобы купить научные труды, они сами сочиняют их, черпая знания из словарей и книг. Эти рыцари удачи — литературные поденщики, выполняют задания издателей, которые заранее дают им план будущих творений. Самые грозные из публицистов берут деньги у героев своих произведений за то, чтобы эти нелицеприятные публикации не были напечатаны. Виртуозы политического и литературного шантажа заранее предлагают заинтересованным лицам скупить на корню и уничтожить тираж только что испеченного им памфлета.

Авантюрист в ряду человеческих личностей очень часто бывает схож со щеголем. Но при всем этом сходстве щеголя и анантюриста фигуры отнюдь не тождественно. Щеголь переносчик новостей, гордится тем, что он раньше всех оказался в курсе событий; авантюрист тоже, как правило, блестящий рассказчик, но предпочитает, чтобы говорили о нем. Щеголь – житель столицы, авантюрист вынужден беспрестанно покидать ее. Щеголь может блистать только в своем кругу, для авантюриста чужбина – дом родной. На театре светской жизни первый – зритель, самое большее статист, тогда как второй – автор и комедиант. Модник болтает, искатель приключений творит». (А. Строев)

Величайшим творцом был незабвенный Калиостро.

Во время своих спиритических сеансов он накидывает на себя «плащ цвета времени и снов», (М. Цветаева) вызывает умерших и превращает диалог с ними в подлинно жутковатый спектакль. Волосы присутствующих встают дыбом, и мурашки пробегают по коже.


А вот на ярмарке перед толпою пестрой,
Переступив запретную черту,
Маг-шарлатан Джузеппе Калиостро
Волшебный свой стакан поднес ко рту.
И тут же пламя вырвалось клубами,
И завертелась площадь колесом,
И жарко стало, как в турецкой бане,
И разбежался ярмарочный сонм.
И дрогнула от дребезга и треска
Вселенная. И молния взвилась… (П. Антокольский)

И все в изумлении и страхе. Шептали с придыханием: Калиостро!..

«Он величайший шарлатан и обманщик, каких только знала история – так считали одни. — Человек, обладавший беспредельным знанием и могуществом, — так утверждали другие. „Говорят, — писала в одно время одна из газет, — что Калиостро обладает всеми чудесными тайнами Великого Адепта и открыл секрет изготовления жизненного элексира“». Не этот ли именно слух сделал рыцаря удачи столь значительной фигурой при дворах королевских особ, настолько значительной, что Людовик ХУ1 объявил: любая непочтительность или оскорбление в адрес этого человека будет караться наравне с оскорблением Его величества.

Память о Калиостро просочилась сквозь века, и это несмотря на то, что личные бумаги его, как обычно происходило в подобных случаях, были сожжены. Суровые церковники опять не дали возможности насладиться чтением загадочных материалов скучающим аристократам. Но, кроме того, в бумагах находились интереснейшие сведения. Итак, сохранилась лишь копия одной из записок, предварительно снятая в Ватикане. В ней дается описание процесса регенерации или возвращения молодости. Итак, приняв две крупицы снадобья человек теряет сознание и дар речи на целых три дня, в течение которых он часто испытывает судороги, конвульсии и на теле его выступает испарина. Очнувшись от этого состояния, в котором он, впрочем, не испытывает ни малейшей боли, на тридцать шестой день он принимает третью и последнюю крупицу, после чего впадает в глубокий и спокойный сон. Во время сна с него слезает кожа, выпадают зубы и волосы. Все они вырастают снова в течение нескольких часов. Утром сорокового дня пациент покидает помещение, став новым человеком, испытав полное омоложение.

Однако неверно было бы думать, что это лишь прерогатива авантюристов искать эликсиры бессмертия и философские камни. Вот в немецком провинциальном городке под одной из крыш в мансарде, в фантастическом окружении реторт, колб и тиглей сидит молодой человек. Он занимается делом не менее фантастическим, чем обстановка вокруг, — поиском эликсира вечной жизни. Однако самое удивительное то, что этот человек – никто иной как Гете, молодой Гете, несколько лет своей жизни посвятивший упорным поискам этого эликсира бессмертия.

Не желая повторять те же ошибки, попадать в те же тупики и блуждать в тех же лабиринтах, что и его предшественники, Калиостро тщательно изучает работы алхимиков, разыскивает самые забытые и скрытые их труды. «Я тайком пытаюсь, — писал он в те годы, — почерпнуть хоть какие-нибудь сведения из великих книг, перед которыми ученая толпа наполовину преклоняется, наполовину смеется над ними, потому что не понимает их. Вникать в секреты этих книг составляет радость людей мудрых и отмеченных тонким вкусом». (А.Грабовский. Ю. Семенов)

«Калиостро ради пополнения своих чудодейственных знаний побывал в Египте. Там он быстро сошелся с уличными факирами, овладел приемами гипноза, изучил магические формулы, научился довольно сложным фокусам, собрал коллекцию экзотических предметов, научился выделывать окрашенные под золото ткани, пользовавшиеся большим спросом в Европе.

В Риме Джузеппе Калиостро женился на девушке-служанке по имени Лоренца. Авантюриста пленила ее красота, и он собирался использовать ее для своей выгоды. После свадьбы Калиостро принялся рассуждать со своей невестой об относительности добродетели и супружеской чести, о том, что надо использовать данные природой таланты и что в измене с ведома супруга нет ничего предосудительного. Лоренца, крепко-накрепко привязавшаяся к мужу, пошла на все уступки. Она соблазняла богачей и получала от них весьма внушительные средства к существованию их семьи.

Провертывали они и другие аферы. Однажды Лоренца вскружила голову очередному богачу, назначила ему свидание, а Калиостро накрыл сию парочку в самый неподходящий момент. Любителю дамских прелестей пришлось откупиться от неприятностей сотней фунтов стерлингов. Бывало, прелестная Лоренца загримировывалась под старуху, потом на глазах у придворных дам Калиостро давал ей молодильное зелье, старуха пряталась под обширное покрывало, там разгримировывалась, выходила из-под него юной и свежей, а результатом этой простой и наивной манипуляции был звон новых золотых монет в обширном семейном бюджете.

Одну даму, Калиостро убедил, что ему удастся весьма значительно увеличить ее драгоценные изделия, но предварительно их надо закопать… в землю. Когда дама, лишенная своих бриллиантов, обратилась в суд, британские присяжные вынуждены были оправдать мошенника из-за недостатка улик.

Со временем Калиостро свел тесное знакомство с английскими масонами, учившими, что посредством магических церемоний и формул люди могут управлять духами, вызывать тени покойников, превращать неблагородные металлы в золото. Трюки, представленные Калиостро, – превращение железных гвоздиков в золотые, выращивание бриллиантов и тому подобное – очень понравились этим масонам. Его в свою очередь радовало, что старшие мастера в ложах не подвластны никому и никто не может контролировать ни их деятельность, ни их финансовые расходы.

Но Калиостро не остановился на достигнутом. Он придумал свое собственное масонство – египетское, главой которого — коптом объявил, естественно, себя. Иными словами вознесся на самую высшую ступень настоящего, самого древнего, основанного ветхозаветными патриархами египетского масонства. Английские масоны в свою очередь рассудили, что привлекая сторонников к своему египетскому масонству, рыцарь удачи работает и на пользу общего дела, посему щедро поддерживали его.

Новоиспеченный масон предпочитал пышные восточные наряды, почти театральные костюмы арабского мудреца, разбрасывал деньги направо и налево, разъезжал в шикарных экипажах, его сопровождали слуги, облаченные в богатейшие ливреи. Эта роскошь, безусловно, производила впечатление на обывателей. К тому же Калиостро при случае мог блеснуть своими знаниями и очаровать заманчивыми тайнами своего нового учения и сложностью обрядов посвящения в египетское масонство. Поклонники чудесного буквально не давали ему прохода. Калиостро сулил новообращенным полное духовное и физическое совершенство – здоровье, долгожительство и высшую душевную красоту.

В обряд посвещения входил долгий и строгий пост, после которого новичок подвергался кровопусканию и принимал ванну с весьма крепким металлическим ядом, после чего у него появлялись признаки настоящего отравления: судороги, лихорадка, дурнота и сверх того выпадали волосы и зубы, — что весьма характерно для отравления ртутью. Калиостро, как показало расследование его врачебной деятельности, вообще не церемонился с сильнодействующими средствами Выдержавшим полный курс такого лечения и повторившим его через полстолетия после посвящения Калиостро гарантировал 5557 лет жизни. Сам же маг выступал неким Вечным Жидом, говорил, что живет чуть ли не с сотворения мира; он выдавал себя за современника Ноя и утверждал, что вместе с ним спасся от всемирного потопа». (И. Муромов)

«Странное обаяние, присущее Калиостро, тайна, которая его окружала, привлекали к нему внимание русского двора. Светские дамы, пораженные красотой его жены, изумлялись еще больше, узнав с ее слов, что ей более сорока лет и что ее старший сын давно уже служит капитаном в голландской армии. В ответ на естественные расспросы, умелая авантюристка как-то, якобы, обмолвилась, что муж ее владеет секретом возвращения молодости.

Личный врач императрицы англичанин Робертсон не без основания почувствовал в приезжей знаменитости потенциального соперника. Пользуясь методом, принятым при дворе, он постарался очернить графа в глазах тех, кто был близок к трону. Наивный придворный лекарь рассчитывал сразиться с Калиостро оружием, которым тот владел лучше всего, — оружием интриг. И граф доказал это. Он предпочел «скрестить шпаги» на своих условиях: вызвал Робиртсона на дуэль, но дуэль необычную – на ядах.

Условия же таковы: каждый должен выпить яд, приготовленный противником, после чего волен был принять любое противоядие. С твердостью человека, не сомневающегося в успехе, Калиостро настаивал именно на таких условиях поединка. Напуганный его уверенностью Робертсон отказался принять вызов. Дуэль не состоялась». (А.Грабовский. Ю. Семенов)

«Однако пребывание в Санкт-Петербурге закончилось для Калиостро скандалом. За огромную сумму денег он вызвался излечить смертельно больного трехмесячного ребенка одной богатой купчихи. Когда же младенец все-таки скончался, неудавшийся знахарь подменил его здоровым, которого купил у крестьян. Обман, естественно, раскрылся. Екатерина приказала схватить и наказать авантюриста. Калиостро и Лоренце едва удалось спастись, а императрица изобразила искателя приключений в своей комедии „Обманщик“».

Истинный же обманщик продолжал свой вояж по Европе.

Хитрые агенты Калиостро переезжали из города в город и своими рассказами возбуждали суеверный, слепо верящий в чародейство, народ. Эти агенты собирали со всего города больных, жаждавших исцеления. Можно предположить, что среди них было немало и притворщиков, поскольку многие больные были вылечены.

Зал, в котором принимал Калиостро был обставлен с мрачной роскошью. Большое серебряное распятие в углу отбрасывало лучи прямо в публику. Стены задрапировывали черным шелком. Помещение освещали множеством свечей в массивных канделябрах, расположенных так, чтобы подчеркивать магические фигуры и символы. Стол покрывала черная скатерть с вышитыми на ней заклинаниями и магическими знаками. На столе были расставлены белые человеческие черепа, фигуры египетских божеств, сосуды с элексирами, в центре — таинственный стеклянный шар, наполненный хрустально-прозрачной водой. Сам Калиостро одет в костюм Великого копта – черный балахон с вышитыми на нем красными иероглифами. На груди крестообразно была повязана изумрудного цвета лента, покрытая изображениями скарабеев и разноцветными буквами, вырезанными из металлов. На поясе из красного шелка висел широкий рыцарский меч с рукоятью в форме креста.

Свои выступления граф начинал просто: очерчивал на полу магический круг – и тот светился таинственным зеленоватым светом. В присутствии пораженной публики увеличивал в размерах бриллианты, превращал пеньковую мешковину в драгоценные ткани, восстанавливал сожжееные и разорванные письма, угадывал карты, читал запечатанные в конверты записки зрителей.

Заключительной частью сеанса, продолжавшегося несколько часов, были манипуляции с волшебным шаром. Калиостро произносил на непонятном для присутствующих языке магическое заклинание, после чего его помощники – духи входили в шар, и вода в нем медленно мутнела. Калиостро подводил к шару прорицательницу – свою жену Лоренцу, та опускалась на колени и, пристально вглядываясь в мутную воду сосуда, сообщала о том, что видела внутри. Она рассказывала о событиях, будто бы происходивших в сию минуту в разных городах мира. Затем гас свет в зале, шар начинал светиться изнутри, и зрители могли видеть мелькающие в нем человеческие фигуры, иероглифические надписи и многое другое. И наконец шар темнел.

— Возьмитесь все за руки, — приказывал Казанова. — Сейчас вы познаете истинные тайны Вселенной. Будьте осторожны!

Тотчас же начинало сверкать зеркало, которое висело над столом. Казалось, будто открылось окно в иной мир. В зеркале виднелись силуэты человеческих фигур, а присутствующим при этом казалось, что они очень похожи на тех людей, которых кудесник в это время называл. В заключении стол и зеркало окутывало облако белого дыма, внезапно начинали блистать молнии, раздавались звуки грома, и наступала полная темнота. Когда свет вновь загорелся, все исчезло. Магический сеанс закончился.

Увиденное привело зрителей в трепет, теперь они не сомневались: Калиостро – великий маг и волшебник. Говорят, что в честь него звонили колокола, а когда кудесник отплывал на корабле, перед ним преклонила колени толпа в несколько тысяч человек, просившая его благословения.

Зато в другой раз какой-то старичок бросился к карете великого мага с криком: «Наконец-то ты попался мне. Бездельник! Стой и отдавай мне мои деньги!» Это был обманутый магом ростовщик. Но Калиостро не растерялся. Он обладал совершенным искусством чревовещания. И вот с небес – а в этом никто из присутствующих не сомневался, раздался громовой голос: «Это безумец, им овладел злой дух. Удалите его». Голос с небес, говорят, до того потряс публику, что многих поверг в ужасе на землю». (И. Муромов)

Конечно же, Калиостро был великолепным иллюзионистом, психологом, но он еще прекрасно разбирался и в политике. Это подтверждается тем фактом, что уже в 1786 году сей маг написал письмо, обращенное к французскому народу, в котором предсказывал революцию. И отправился дальше колесить по свету, предсказывая то, что свершится, и то, чего никогда не будет.


Пора! Пора! Еще ничто не ясно.
Воображенье — лучший проводник.
Весь мир воображеньем опоясан.
Он заново разросся и возник.
Он движется вовне или внутри нас,
На личности и роли нас деля.
Он формула. Он точность. Он стерильность.
Вкруг солнца вечно вертится земля. (П. Антокольский)

«Но любимец судьбы граф Калиостро слишком часто бросал вызов смерти, слишком часто делал рискованные ставки. В конце концов ему выпал „нечет“, и эта карта оказалась последней в его жизни. Калиостро был схвачен инквизицией, заточен в тюрьму, где, как сообщают, умер в 1795 году, прикованный цепью к стене глубокого каменного колодца». (А.Грабовский. Ю. Семенов)

Однако…


Калиостро скрылся
На полстолетья, как на полчаса.
Его архив грызет чумная крыса,
А старикан сначала начался!(П. Антокольский)

Вечным Жидом, которого проклял Христос вечной неугомонной, неустроенной жизнью, выдавал себя не только граф Калиостро, но и граф Сен-Жермен. Их слуги на вопрос: действительно ли хозяин беседовал с Пилатом, отвечали: «Не могу знать. Я служу у барина всего триста лет».

Сен-Жермен, как и все остальные авантюристы приступами скромности не страдал. Он самонадеянно и самозабвенно уверял: «Великие знания позволяют мне творить великие дела. Я создал судно, не усложняя его конструкции, которому не будут страшны ни опасности, ни обыкновенные морские невзгоды: шторм, штиль, течения, буря, побережье, отмель – все будет ему не почем, корабль отправится и вернется в указанную точку из одного в другой конец света, не опасаясь, что бег его будет чем-нибудь прерван или остановлен.

Что до внутренней навигации в большом Королевстве, то то, что требовало месяца плавания вверх по реке, изрядного числа лошадей, людей и трудов, потребует двух или трех человек, а путь займет четыре дня без опасностей и опозданий. Наконец, осушить болота, пруды и шахты будет делом простым, верным и недорогим, и с таким удивительно малым числом людей, что даже тот, кто сам увидит это, поверит с трудом.

Я хочу, чтобы обо всем, что говорится в моем Меморандуме было верно и скоро сообщено от моего имени Королю Датскому, к которому я в зависимости от ответа отправлюсь предложить свои услуги столь же верные, сколь искренние, и весьма охотно буду состоять при нем, в чем до сих пор отказывал всем государям».

Если Король Датский и не пригласил к себе великого покорителя стихий и преобразователя природы, то это не беда. Его ждали многие.

«Граф Сен-Жермен путешествовал по западному и восточному миру и не без оснований считался одной из самых загадочных фигур ХУШ века. Многое в его биографии окутано непроницаемым покровом таинственности. Приподнять эту завесу полностью вряд ли когда-нибудь удастся, потому что безвозвратно утрачены документы, с помощью которых можно было бы попытаться восстановить истину. Дело в том, что сразу же после смерти Сен-Жермена, покровительствовавший ему ландграф Карл Гессенский, выполняя, очевидно, последнюю волю кудесника, сжег записи и бумаги покойного.

О происхождении Сен-Жермена известно мало, о себе он не рассказывал, только намекал, что существует чуть ли не с сотворения мира. У него была феноменальная память и неудержимая фантазия. Нередко он развлекался тем, что сообщал своим слушателям столь точные сведения о людях и событиях прошлого, какие мог знать, казалось, только очевидец, чем приводил всех в замешательство. Он очень любил умышленно «проговориться», наслаждаясь в душе произведенным впечатлением. Мог, например, если речь заходила о короле Франсиске 1, умершем за двести с лишним лет до этого, как бы невзначай обронить: «Я помню, однажды Франсуа сказал мне: „Что за пленительная болезнь у жемчужины! Я не имел бы ничего против, если бы наши дамы были подвержены столь драгоценному недугу“». Или с невозмутимым видом граф делился своими воспоминаниями о Христе: «Мы были друзьями. Это был лучший человек, которого я знал на земле, но большой романтик и идеалист. Я всегда предсказывал ему, что он плохо кончит».

Сен-Жермен хотел выставить себя старожилом земного шара, свидетелем-очевидцем и участником всех исторических событий. И выставлял.

Несколько штрихов к его портрету. Один из современников мистика писал: «Телосложения умеренного, выражение его лица говорило о глубоком интеллекте, был в высшей степени приятным собеседником, одевался очень просто, но со вкусом; единственной уступкой роскоши являлось наличие ослепительных бриллиантов на его табакерке, часах и туфельных пряжках. Таинственное очарование, исходившее от него, объяснялось, главным образом его поистине царственным великодушием и снисходительностью».

Судя по дошедшим до нас отзывам современников, Сен-Жермен обладал редким даром очаровывать слушателей. Стоило ему появиться в обществе, как его тут же окружала снедаемая любопытством и преисполненная почтения толпа. Своей образованностью граф поражал даже ученых. Алхимию он действительно знал, то есть изучил множество темных фолиантов, в которых старые средневековые кудесники записывали свои опыты и исследования. Ему была ведома поистине удивительная тайна цвета, и благодаря этой известной только ему тайне, его картины выделяются среди прочих непостижимым блеском и сиянием красок.

Граф превосходно играл на нескольких музыкальных инструментах и приводил буквально в смятение общество своими редчайшими способностями, представлявшимися сверхъестественными и таинственными. Однажды, например, ему продиктовали двадцать стихотворных строк, он записал их двумя руками одновременно на двух отдельных листах – и никто из присутствующих не смог отличить одно от другого. Что и говорить, Сен-Жермен умел, как никто другой, возбуждать у людей интерес к собственной особе.

Абсолютное расположение короля Франции он приобрел после того, как уничтожил трещину в принадлежащем Людовику бриллианте, во много раз увеличив тем самым ценность камня. Скептики полагали, что граф попросту купил за свой счет похожий камень без дефекта и преподнес его королю. Однако современники постоянно упоминали о его умении с помощью неведомой чудодейственной силы исправлять всевозможные изъяны и дефекты драгоценных камней. В итоге молва начала приписывать Сен-Жермену умение изготовлять драгоценные камни, и это считалось основным источником его богатства.

Людовик ХУ предоставил Сен-Жермену для устройства его лаборатории обширное помещение и не менее обширные средства. Он нередко навещал графа, демонстрировавшего ему свои алхимические опыты. А граф ничего не боялся и не брезговал торговать фальшивыми бриллиантами, изготовленными в королевской лаборатории. Он был непревзойденным мастером в этом деле, за что неоднократно преследовался, и сии его действия грозили ему тюремным заключением, которое не заставляло себя долго ждать.

Но это не беда. Жизнь продолжалась. Граф был весьма сведущ в медицине. Вместо мифического «жизненного эликсира» он приминял при лечении вполне реальные отвары целебных трав, известные под названием «чаи Сен-Жермена». Шутливо предостерегая дам от злоупотреблением напитком, он уверял, что одна престарелая пациентка, вместо того, чтобы приобрести свежесть и красоту молодости, вернулась в эмбриональное состояние. Маркизе де Помпадур Сен-Жермен подарил молодильную воду, которая оберегала от старости. Маркиза во всем ему доверяла и уверяла монарха, будто и вправду чувствует, что не стареет.

Сен-Жермен никогда не испытывал нужды в деньгах. Современников это не удивляло, поскольку считалось, что таинственный граф умеет изготовлять золото и драгоценные камни. Другим источником богатства стали его дипломатические подвиги. Предполагают, что он был искуснейшим шпионом и что его услугами пользовались все политики Европы. Ловкий, вкрадчивый, обходительный, чрезвычайно красноречивый, владевший всеми европейскими языками, посвященный во всю подноготную тогдашней политики, он, конечно же, лучше, чем кто-либо другой подходил для роли международного тайного политического агента. Многое в поведении Сен-Жермена становится ясным, если согласиться с мнением, что он был членом так называемого «Братства золотых розенкрейцеров» и достиг в нем высших масонских степеней посвящения.

Когда граф Сен-Жермен умер, его похоронили, а через три года после его смерти с ним лицом к лицу столкнулся посланник Венеции, значительно позже с ним же беседовал некий сановник, кто-то опознал его в Санкт-Петербурге, а потом он посетил Париж. Как всегда, граф был богат и элегантен». (И. Муромов)

Такова жизнь и бессмертная смерть кудесников и магов!

Нашлась среди рыцарей удачи и женщина-авантюрист. Правда тут историки сомневаются, была ли это действительно женщина, или мужчина-травести, переодевавшийся женщиной. Одно ясно, что сия особа не имела особой возможности заниматься таким сложным делом в действительности, как приведение афер в жизнь, а потому слыла авантюристом-книголюбом. Звали ее шевалье д Эон. «Библиотека для шевалье стала таким же способом запечатлеть для потомства свой облик, как мемуары. Собранные сочинения помогали смоделировать судьбу и даже переделывать ее, ибо д Эон творила свою жизнь по книгам, как книгу из книг, и предстала перед человечеством как писатель, читатель и библиотекарь своей собственной жизни». (А. Строев)

Вот, кстати, ее якобы воспоминания о России: «История России полна событиями необычайными, и нет нужды углубляться в тьму древности, дабы отыскать в ней те ужасающие чудеса, что поражают воображение и ум, даже самый легковерный. Самые быстротечные возвышения и самые стремительные падения, кажется, чередуются в этой империи, как будто проведение избрало ее, чтобы изъяснить чувствительней, чем где бы то ни было, как непрочно людское величие».

Как мы видим, кавалерша д Эон неплохо разбиралась в политике благодаря книгам.

Интересна история фальшивого паспорта еще одного авантюриста, написанного великолепным почерком на несуществующем языке и якобы подписанного Екатериной П. Паспорт этот принадлежал некому калмыку графу Гароцкому, путешествующему по Европе.

«Еще один прославленный искатель приключений, венецианский авантюрист, „гражданин мира“», как он себя называл, — Джакомо Джиролама Казанова, чье имя стало нарицательным, был не только одним из интереснейших людей своей эпохи, но и ее символом, ее отражением. Перед современниками и потомками сей рыцарь удачи предстал как человек воистину разносторонний, энциклопедически образованный: поэт, прозаик, драматург, переводчик, филолог, химик, математик, организатор лотерей, фабрикант, священник, историк, финансист, юрист, дипломат, музыкант, офицер. А еще художник, распутник, дуэлянт, тайный агент, алхимик, проникший в тайну философского камня, умеющий изготовлять золото, исследовать рудники, исцелять больных, предсказывать будущее, советоваться с духами стихий.

Сознание своей культурной миссии отличает авантюриста Казанову от заурядного плута. Он создает теорию восхождения на вершину жизни. А слово для него – не только средство восхождения, но и любимый вид оружия, хотя сей рыцарь превосходно владеет и шпагой и пистолетом.

Личность Казановы оказалась скрыта под множеством масок. Одну из них он приоткрыл: «Матушка произвела меня на свет в Венеции, апреля 2 числа на Пасху 1725 года. Накануне донельзя захотелось ей раков. И я до них большой охотник. Окрестив, дали мне имя Джакомо Джироламо. До восьми лет с половиной был я слаб умом. После случилось у меня трехмесячное кровотечение, и я излечился; тогда отослали меня в Падую, и я, предавшись наукам, шестнадцати лет возведен был в доктора и обличен в одежды священника». Сии одежды слишком часто не шли к лицу этого вновь обращенного церковника. Ведь Казанова азартно бился на дуэлях, а то, по собственному его признанию, «хватал подсвечник и гасил его о физиономию своего врага».

В своей жизни одни маски Джакомо надевал сам, потому как был уроженец Венеции, где карнавал длится полгода, а он — потомственный комедиант, лицедей в жизни. Другой маскарадный костюм надела на него эпоха, литературная традиция, вписавшая его мемуары в свой контекст. Причем традиции – та, в которой создавались записки, и та, в которой она воспринималась – были прямо противоположными. То, что для ХУШ века казалось нормой, в Х1Х столетии сделалось исключением. Впрочем, само общество галантного века диктовало ему эти нормы поведения.

Свет беспощадно высмеивает семейную жизнь, супружеский долг или просто привязанность. Во множестве французских романов моделируется одна и та же ситуация: муж и жена почти демонстративно живут врозь, на детей практически не обращают внимания. Семейное счастье делает ненужными любовные победы. Для поддержки репутации щеголь обязан разориться, за показным блеском должны скрываться или, напротив, афишироваться огромные долги. Аристократическое общество в этом смысле живет по принципам деревенской свадьбы: престиж семьи — не в том, сколько сберегли, а сколько потратили, пустили по ветру.

Казанова жил по этим понятиям. Кроме того, он выдавал инквизиции знакомых, причем сообщал о том, за что сам не раз дорого платил, — о плутнях, о театральных шашнях, о распутном поведении, о хранении безбожных и непристойных книг, о связях с иноземными послами. Став в конце жизни осведомителем инквизиции он доносит именно на те книги, что составляли утеху его молодости. Чуть более почетным была для него должность штатного агента: Казанова работал на французскую разведку.

По подсчетам специалистов сей искатель приключений около двенадцати раз лечился от четырех разливных венерических заболеваний. Эти гнусные болезни по тем временам считались чуть ли не подвигом. Когда однажды он приехал в один город, местный врач бросился к нему на шею с криком: «Благодетель мой, не привезли ли вы еще чего-нибудь новенького?» Откуда столь бурная радость? Да просто после первого визита Казановы этот врач был обеспечен практикой на весь год. Однако надо с прискорбием отметить, что классическое лечение венерических болезней парами ртути делало тела пациентов похожими на объекты алхимических опытов.

Свои мысли о возможности иного мироустройства Казанова изложил в научно-фантастическом и сатирическом романе «Икозамерон, или история Эдуарда и Элизабет, проведших восемьдесят один год у Мегамриков, коренных жителей Протокосмоса в центре Земли». Сей роман продолжал давние традиции. Его герои знакомятся со счастливыми естественными существами, обитателями подземного рая, где все двуполы, ходят нагими, питаются грудным молоком. Также они знакомятся с техническими чудесами: снаряды с отравляющими веществами, электрический огонь, производство драгоценным металлов и камней. Но жители земли разрушают утопию, переустраивают чудный мир по своим законам, их многочисленное потомство завоевывает крохотные республики, устанавливает наследственную монархию. Из содержания книги видно, что Казанове не по вкусу террор.

Роман, на который он возлагал большие надежды, считал главным своим детищем, оказался откровенно скучным из-за литературности и вторичности невероятных приключений. В «Истории моей жизни» Казанова описывает реальные события гораздо более оригинально и необычно. Именно это и обеспечило мемуарам огромный успех. Стендаль, Гейне, Мюссе, Делакруа были в восторге от них, Достоевский назвал Казанову одним из самых замечательных личностей своего века, высоко оценил его писательский дар, силу духа. Семь фильмов запечатлели его судьбу. Казанову играл Иван Мозжухин, о нем ставил фильм великий Фредерико Феллини.

Однако сие признание произошло в будущем. А в настоящем болезненной для самолюбия Казановы оказалась встреча его с Вольтером. Вольтер в глазах искателя приключений был воплощением образца удачливости и недостижимым идеалом, реализующий свои мечты и проекты. Казанова вспоминает: «Я хотел познакомиться с Вольтером, но мне без малейшей иронии светущие люди ответили, что я в полном праве желать знакомства с сим мужем, но, противно законам физики, многим великим он кажется издали, а не вблизи. И все-таки при встрече я сказал ему:

— Нынче самый счастливый момент моей жизни. Наконец я вижу вас, дорогой учитель; вот уже двенадцать лет, сударь, как я ваш ученик.

— Сделайте одолжение, оставайтесь им и впредь, а лет через двадцать не забудьте принести мне мое жалование – съязвил Вольтер.

— Обещаю, а вы обещайте дождаться меня, — проглотив обиду ответил я.

— Даю вам слово, что скорее с жизнью расстанусь, чем его нарушу».

Так Казанова попытался посостязаться с «атлетом духа» в остроумии, знании литературы, превратил их диалог в обмен развязными репликами и проиграл. Великий человек дал понять великому авантюристу, что тот пустое место, что за оболочкой слов нет реальных дел, что он – жалкая пародия на него самого, и этого авантюрист не смог простить философу. Поклонение сменилось неприязнью, он обрушился на Вольтера с язвительными и, как сам признавался, не слишком справедливыми памфлетами. Но была, конечно область, в которой темпераментный венецианец превосходил не только слабосильных Вольтера и Руссо, но и многих других – эротическая». (А. Строев)

А ведь его первое служение никак не соответствовало такой будущности. Юный Джакомо был аббатом. «Однако этот молодой обаятельный аббат не мог не вскружить головы прихожанкам. После службы в своей суме Казанова обнаружил с полсотни любовных записок. В силах ли он был отказать тем, кто вложил жар своей души в пылкие послания? Одно свидание следовало за другим, один роскошный будуар сменял другой, в которых стены и потолки были разукрашены розовыми амурчиками, порхавшими в облаках. Когда епископ заметил любвеобильного аббата в парке в объятиях женщины, Казанове пришлось снять сутану.

Однако первая любовь Джакомо была в духе мировой венецианской новеллы. Ему минуло уже шестнадцать лет и он любил двух девушек. Светло вспоминает о них Казанова: «Эта любовь, которая была моей первой, не научила ничему в школе жизни, так как она была совершенно счастливой, и никакие расчеты или заботы не нарушали ее. Часто мы все трое чувствовали потребность обратить наши души к божественному проведению, чтобы поблагодарить его за явное покровительство, с каким оно удаляло от нас все случайности, которые могли бы нарушить наши мирные радости».

Легкий оттенок элегии появляется и во второй любви. Быть может, это от того, что она проистекала в Риме, в вечной зелени его садов. И опять Казанова пишет о светлым чувстве: «О, какие нежные воспоминания соединены для меня с этими местами!

— Посмотри, посмотри! – сказала мне она, — разве не говорила я тебе, что наши добрые гении оберегают нас. Вот одна из них. Ах, как она на нас смотрит! Ее взгляд хочет нас успокоить. Посмотри, какой маленький дьявол, это самое таинственное, что есть в природе. Полюбуйся на нее, наверное это твой или мой добрый гений.

Я подумал, что она бредит.

— О чем ты говоришь, я тебя не понимаю, на что мне надо посмотреть?

– Разве ты не видишь красивую змейку с блестящей кожей, которая подняла голову и точно поклоняется нам?

Я взглянул туда, куда она показывала и увидел змею, переливающуюся всеми цветами, длиною с локоть, которая действительно нас рассматривала, и изумился ей».

На пути из Рима Казанова встретился с певицей Терезой, переодетой кастратом. В этой странной девушке были благородство и ум, внушавший уважение. Казанове хотелось с ней не расставаться. Никогда он не думал так серьезно о женитьбе, как в эту ночь в маленькой гостинице. Понадобился весь жизненный опыт Терезы, чтобы убедить его в невозможности этого для них обоих. Они расстались и встретились лишь через семнадцать лет. И что же?.. Вместе с Терезой был молодой человек, как две капли воды похожий на Казанову в молодости». (И. Муромов)

Сам же Казанова больше никогда в жизни не задумывался над тем, чтобы связать себя узами брака.


Для меня, что может быть на свете
Скучнее, чем семья? Жена, родные, дети! –
Тоска, тоска, тоска… Так пусть меня простят,
За то, что мне милей свобода и разврат!
Ты знаешь сам, что ничего нет краше
Привольной, холостой, игрецкой жизни нашей.
Ты посуди: игрок, уж так заведено,
Ест блюда лучшие, пьет лучшее вино,
В театре, опере – он первый завсегдатай,
Он радость всем несет, и щедрый и богатый,
Он может без трудов с отвагою лихой
Медь сделать золотом, и не беда, коли порой
Все золото становится трухой. (Ж. Реньяр)

Казанова не пребывает в гордом одиночестве относительно своего мнения насчет семейного счастья. Вот одна из его зарисовок на эту тему: «Любимец публики, игравший Арлекино, задал в мою честь прекрасный обед у дамы, которая была в него влюблена и у которой он жил. Четверо ее детей порхали по дому; я похвалил ее мужу прелестных малышей, и он ответил, что все они дети артиста, что играл Арлекино.

— Быть может, но пока именно вы заботитесь о них, и вас они должны почитать за отца, имя которого стоит носить.

— Да, так было бы справедливо, но актер слишком порядочный человек, чтобы не взять детей на попечение, когда бы мне явилась мысль вдруг от них избавиться. Он прекрасно знает, что дети его, и жена моя первая станет жаловаться, если он не согласится.

Так рассуждал и так изъяснялся, совсем безмятежно, этот честный человек. Он любил актера не менее жены, с той лишь разницей, что последствия сей нежности были не те, от которых родятся дети».

Однажду в Константинополе один турок спросил Казанову, женат ли он. Казанова ответил:

« — Я не женат и надеюсь никогда не оказаться принужденным заключить сей союз.

— Как? – воскликнул он. – Должен ли я полагать, что в тебе есть изъян, либо же ты жаждешь обречь себя на вечные муки, — если, конечно, не скажешь, что христианин ты лишь с виду?

— Во мне нет изъяну и я христианин. Скажу тебе больше: я люблю прекрасный пол и надеюсь наслаждаться его расположением.

— Значит, согласно твоей вере, ты будешь навеки проклят?

— Уверен что нет, ибо в грехах своих мы исповедуемся священникам, и они дают нам отпущение.

— И грех мастурбации тоже вам отпустят, или она считается у вас самым страшным грехом?

— Даже большим, чем незаконное соитие.

— Я этому удивлялся: ведь глуп тот законник, кто создает неисполняемый закон. Мужчина, если он здоров и у него нет женщины, непременно должен мастурбировать, когда повелительная природа заставит его ощутить в том потребность. Тот, кто из страха запятнать свою душу нашел бы в себе силы воздержаться, мог бы смертельно заболеть.

— У нас полагают обратное. Считается, что подобным путем молодые люди вредят темпераменту и сокращают себе жизнь. Во многих общинах за ними следят всякую минуту, не позволяя совершать над собой это преступление.

— Эти надзиратели ваши – глупцы, а те, кто им платит – безмозглые, ибо самый запрет обязательно усиливает желание нарушить столь тиранический и противный природе закон, — сказал возмущенно турок.

Однажды он взял меня за руку и произнес:

— Идем, спрячемся в одну беседку, но осторожней, шуметь нельзя. Беседка эта выходит на пруд, куда отправились теперь купаться три моих девушки. Мы их увидим, они же и мысли не могут допустить, что за ними смотрят: нам же предстоит насладиться чудесным зрелищем.

И вот перед нами беседка, во всю ширь расстилается освещенный луною пруд, который, будучи в тени, был бы для нас невидим; и прямо перед нашим взором видим три обнаженные девушки, которые то плавают, то выходят из воды по мраморным ступеням и, стоя либо сидя на них, вытираются, являя прелести свои во всех положениях. Когда на миг мелькнули мне эти прелести, они вконец лишили меня рассудка. Обольстительное зрелище это тотчас же воспламенило неугомонные чресла, и турок, обмирая от радости, убедил меня не стесняться, но, напротив, поощрял отдаться действию, какое сей сладчайший вид оказал на мою душу, и сам подал мне в том пример.

Я, как и он, принужден был довольствоваться находившимся подле предметом, дабы погасить пламень, разжигаемый тремя сиренами, каковых наблюдали мы попеременно в воде и на берегу. Не глядя вовсе в нашу сторону, они, казалось, заводили страстные свои игры единственно для того, чтобы зрители, пристально за ними следившие, воспылали страстью. Турок же в свой черед воздал мне по заслугам, и я стерпел. Воспротивившись, я бы поступил несправедливо и отплатил бы ему неблагодарностью, а я к этому я неспособен от природы. Однако, во всю свою жизнь мне не приходилось впадать в подобное безрассудство и так терять голову.

Что же такое любовь?.. Это род безумия, над которым разум не имеет никакой власти. Это болезнь, которой человек подвержен во всяком возрасте и которая неизлечима, когда она поражает старика. О любовь, существо и чувство непреодолимое! Бог природы, твоя горечь сладостна, твоя горечь жестока».

Казанову нельзя назвать извращенцем. Просто так случилось, что страсть к женщинам кинула его в объятия мужчины. Кроме того, он, как правило, чурается коллективных оргий. Конечно, с возрастом Джакомо меняется, и если в молодости он не отказывался принять участие в групповом изнасиловании, то в зрелые годы скорее ограничится ролью зрителя.

Но до этого времени было еще далеко. Впереди жизнь. Впереди Париж. Впереди трудности с французским языком. «Язык мой полон был итальянизмов, — вспоминает Джакомо, — и во французских речах моих почти всегда выходили весьма занятные штучки, которые затем все друг другу повторяли. Однажды с одной дамой мы рассуждали о том, куда поставить некую частицу – перед словом или после. Дама сказала:

— Я думала, сударь, что этот член ставят перед словом.

— Нет, мадемуазель, — ответил я, – мы этот член вставляем позади.

Тут все присутствующие покатились со смеху, барышня покраснела, а я засмущался отчаянно, думая, что сболтнул несуразную глупость; но слова не вернуть. Мне объяснили: надобно было сказать не «сзади», а «после». Так развлекались французы ошибками, что делал я в их языке. Несносная эта двусмысленность обошла весь Париж, однако испорченный мой язык вовсе не подавал никому повода усомниться в моем уме и, напротив, доставлял мне приятные знакомства».

Но, конечно же, первоначально наибольшую известность венецианцу в Париже принесло его легендарное бегство из ужасной тюрьмы, в которой он просидел около года и которая была расположена под свинцовыми крышами Дворца Дожей. Попал Джакомо туда благодаря доносу, который его представлял как чернокнижника, держащего в своем доме древние фолианты, содержащие в себе рецепты черной магии. О своем тюремном приключении Казанова не уставал рассказывать во всех парижских салонах:

«От одного слова „Трибунал инквизиции“» душа моя окаменела. Меня заточили в комнату, где провел я четыре часа, и все это время спал, разве что просыпался каждые четверть часа, дабы облегчиться от лишней жидкости; явление сие весьма необыкновенно, ибо недержанием я не страдал, но тем ни менее наполнил я уриною два больших ночных горшка. Прежде мне уже случалось убедиться, что неожиданное притеснение действует на меня как сильный наркотик, но только теперь я узнал, что, достигая высшей степени, служит оно и мочегонным. Оставляю решение проблемы этой физикам.

Я немало смеялся, узнав, что прекрасные дамы сочли рассказ о данном происшествии свинством, какое я мог бы и опустить. Быть может, я бы и опустил его, когда бы говорил непосредственно с дамой; но публика не дама, и мне нравится служить ее просвещению. А потом, никакое это не свинство; ничего в этом нет ни грязного, ни вонючего, а что свойствам этим подобны мы свиньям, так подобны же мы и в еде, и в питье, которые свинством еще никто не называл.

По всему сдается, что в тюрьме одновременно с разумом моим, явственно угасающим от ужаса и утрачивающим способность мыслить, и телу моему приходилось, словно под прессом, избавляться от большой части жидкости, каковая в постоянном своем круговороте приводит в действие наши мыслительные способности: вот отчего нежданный ужас и потрясения могут вызвать смерть прямо на месте и, боже сохрани, отправить нас в Рай, вынув душу из жил.

В камере, куда затем вышвырнули меня, жара стояла необычайная – нагревалась свинцовая крыша дворца. Все существо мое пребывало в изумлении, и я отошел к решетке – единственному месту, где мог облокотиться и отдохнуть. С этого места я увидел чердак и разгуливающих по нему крыс, жирных, как кролики. Мерзкие животные, самый вид которых был мне отвратителен, подходили, не выказывая ни малейшего страха, к самой моей решетке. При мысли, что они могут забраться ко мне, кровь застывала в жилах.

И еще страдал я и мучился от одного обстоятельства, о котором вряд ли кто имеет понятие: миллионы блох, жадных до крови моей и кожи, прокусывали ее с неведомым мне прежде ожесточением и радостно впивались в тело; проклятые насекомые доводили меня до судорог и отравляли мне кровь. Тогда-то я понял: хотя и редко случается человеку сойти с ума, однако ж это вправду довольно легко. Разум наш подобен пороху – воспламенить его не стоит труда, но вспыхивает он, тем ни менее, лишь когда к нему подносят огонь.

Совсем отчаявшись, я отдал священнику деньги, велев заказать по себе мессы, хотя нисколько не сомневался, что самая малая из несправедливостей, какую мог совершить он – это присвоить мои деньги, а мессы по мне читать в кабаке. Однако ни черная злоба, ни снедавшая меня тоска, ни жесткий пол, на котором я лежал, не помешали мне заснуть: организм нуждался в сне, а когда организм принадлежит человеку молодому и здоровому, он умеет доставлять себе все необходимое без всякого участия разума.

Разбудил меня полночный колокол. Ужасно пробуждение, когда заставляет оно пожалеть о пустяке – о грезах сновидений! Не двигаясь, лежа, как лежал я на левом боку, протянул правую руку за носовым платком, который, помнилось мне, положил в том месте. Шаря вокруг себя рукой, я вдруг – о Боже! — наткнулся на другую руку, холодную как лед! Ужас пронзил меня с головы до пят, волосы мои встали дыбом, рука моя отдернулась. Во всю жизнь мою душа моя не знала подобного страха, никогда я не думал, что могу его испытать. Придя немного в себя, я милостиво позволил себе предположить, что рука, которой я, казалось, коснулся, не более, чем плод воображения; в твердом этом убеждении протянул я снова правую руку в том же направлении – и нахожу ту же холодную руку, сжимаю ее в ужасе и с пронзительным криком отпускаю.

Меня бьет дрожь; но, собравшись с мыслями, прихожу к выводу, что покуда я спал, рядом со мной положили труп. Воображению моему сразу рисуется тело какого-нибудь невинного бедняги, положенного сюда специально, дабы, пробудившись, нашел я перед собой пример участи, к какой надлежало мне готовиться. От подобной мысли я прихожу в ярость; в третий раз протягиваю руку и, ухватившись за мертвеца, хочу встать, но как только собираюсь опереться на левый локоть, та самая рука, что я сжимал в своей, вдруг оживает, отодвигается – и в тот же миг, к великому своему изумлению, я понимаю, что держал в правой руке всего лишь свою собственную левую, каковая под действием «мягкой, податливой и шелковистой» постели, на которой отдыхала бедная моя плененная особа, отнялась, онемела и утратила подвижность, чувствительность и теплоту.

Это приключение было забавно, однако меня не развеселило. Напротив, оно доставило мне пищу для злых темных мыслей. Я обнаружил, что там, где я нахожусь, ложное представляется противным, а значит, реальность должна казаться грезой; что способность к пониманию в тюрьме вполовину утрачивается, а неверная фантазия приносит разум в жертву либо зыбкой надежде, либо мучительному отчаянию.

В этом отношении я с самого начала стал держаться на стороже и впервые в жизни призвал на помощь философию – семена ее давно покоились в моей душе, но до сих пор мне не представлялось случая их обнаружить и найти им употребление. Полагаю, большая часть людей так и умирает, ни разу в жизни не подумав.

Поразмыслив как следует, я решил, что единственный путь к спасению – это побег и был уверен — способ бежать найдется, если только хорошенько подумать. Думал я об этом днем и ночью и всегда верил: если придет в голову человеку некий замысел и если станет он заниматься только воплощением его, то, невзирая на любые трудности, неприменно добьется своего; человек этот станет великим визирем, станет папой римским, он свергнет королевскую власть, если примется за дело вовремя – ибо человеку уже ничего не добиться, коли достиг он возраста, презренного для Фортуны; без ее помощи надеяться ему не на что. Надобно только рассчитывать на нее, пренебрегая в то же время ее превратностями; но сделать столь искусный расчет и есть самое трудное.

Я сделал этот расчет, и господь подготовил мне все необходимое для побега, каковой должен был стать если не чудом, то событием, достойным удивления. Признаюсь, я горд, что бежал. Царство безжалостных людей, угнетавших меня в тюрьме, закончилось».

Для скучающей парижской арстократии сие повествование стало изысканнейшим пиршеством. «Поэтому Париж с восторгом встретил молодого повесу, который был хорош собой, женщины сходили с ума от его больших черных глаз и римского носа. Но главное – он говорил, говорил, говорил обо всем на свете: о любви, о медицине, о политике, о сельском хозяйстве. Он знал все и вся.

Вот, много путешествующий по свету, Казанова рассказывает об экзотической стране: «В России меня поразила одна вещь, как на Крещение крестят детей в Неве, покрытой пятифунтовым льдом. Их крестят прямо в реке, окуная в проруби. Случилось в тот день, что поп, совершавший обряд, выпустил в воду ребенка из рук. „Другой!“» — сказал он, что значить: «Дайте мне другого!» Но что особо меня восхитило, то это радость отца и матери утопшего младенца, который, столь счастливо умерев, конечно не мог отправиться никуда, кроме как в рай.

Другой раз приезжаем мы к крестьянину. Барин говорит, что я должен удостовериться, что дочь крестьянина девственна, ибо должен расписаться, что такой он взял ее на службу. По причине воспитания, я чувствовал себя уязвленным, что принужден нанести девушке подобный афронт, но крестьянин ободрил меня, сказав, что ей будет в радость, коль я засвидетельствую перед родителями, что она девка чистая. Тогда я сел, поставил ее между ног, приласкал. Она слегка нагнулась, я решительно протянул руку и под платьем немедленно обнаружил, что дверь на запоре, и, увы, не мне придется взломать ее, чтобы обрести счастье. Но правду сказать, я все равно не стал бы изобличать ее. Барин отсчитал отцу девки сто рублей. Тут вошли мой слуга и кучер, подписью своей засвидетельствовать то, про что не знали.

По субботам я ходил в русские бани, дабы помыться в обществе еще человек сорока, мужчин и женщин, вовсе нагих, кои ни на кого не смотрели и считали, что никто на них не смотрит. Подобное бесстыдство проистекало из чистоты их нравов».

Казанова рассказывал многое, развлекая скучающую и зевающую аристократию. Но говорил не только в светских салонах, а и с женщинами, отдающимися ему. Если же общего языка со своей возлюбленной не находил, то отказывался от любви. Любовь без общения для него не стоила и гроша. К сближению с женщинами он относился так, как серьезный и прилежный художник относится к своему искусству. Казанова всегда следовал принципу, который много раньше сформулировал Ларошфуко: умный человек может быть влюблен, как безумный, но не как дурак.

Джакомо, в зависимости от обстоятельств, то был бескорыстен и щедр к своим возлюбленным, то покупал понравившихся ему девиц, учил их любовной науке, светскому обхождению, а потом с большой выгодой для себя уступал другим – финансистам, вельможам, королю. Потому-то и не стоит принимать за чистую монету его уверения в бескорыстии, в том, что он только и делал, что составлял счастье бедных девушек, — они были постоянным для него источником доходов. Но за всю жизнь, кажется, ни одна любовница ни в чем не упрекнула любвеобильного Джакомо, ибо физическая близость не была для него лишь проведением досуга.

Более того, любвеобильный самец весьма щедро и своеобразно заботился о здоровье своих возлюбленных. В Женеве он вручает трем подругам по золотому шарику в качестве универсального противозачаточного средства, который «должен находиться в глубине алтаря любви во время поединка, а атипатичная сила металла станет препятствовать зачатию». Так Джакомо символически влагал золотые ключи, открывающие любые женские тела». (И. Муромов)

И женщины шли чередой перед нежным взором Казановы. Вот воспоминание об одной из них: «Мало видел я столь прелестных и никогда – столь белокожих. Нежные груди, гладкий живот, округлые и высокие бедра, чей изгиб, продолжавший линию ног, не смог бы начертать ни один геометр, являя ненасытным взорам красоту, неподвластную никакому философствованию. Ничто из сущего никогда не имело надо мной такой власти, как прекрасное женское или девичье тело».

Вот другое воспоминание: «Я наслаждался с двумя прелестницами несколько часов, переходя пять или шесть раз от одной к другой, прежде чем истощился. В перерывах, видя их покорность и похотливость, я заставлял их принимать сложные позы по книжке Арстино, что развлекало этих прелестниц сверх всякой меры. Мы целовали друг друга во все места, которые хотели. Они были в восторге».

Вот третье воспоминание: «Однажды я устроил устричный ужин с шампанским для двух монашек. Натопил комнату так жарко, что девушки вынуждены были снять верхнюю одежду. Затем затеял игру, во время которой брал устрицу из о рта девушки и умудрялся уронить кусочек ее за корсет. Естественно, сразу же последовал процесс извлечения, потом я спустился ниже, осматривал и сравнивал на ощупь их ножки, потом…»

Ах, эти прелестные представительницы прекрасного пола!.. Череда их не прекращалась. Казанова был их любовником и их сводником. При этом его рассуждения касались практической точки зрения: «Пресловутое в глазах людей преступление наше ни коим образом не является таковым – просто мы привыкли жить в обществе своих возлюбленных, не питая ревности к тем из своих друзей, кто, сочтя их привлекательными, наслаждался с нашего согласия их прелестями. Не обладая богатством, мы не сочли зазорным обращать это к своей выгоде. Потому промысел наш не стоит считать недозволенным».

Как уже сказано было выше, Казанова любил рассуждать на многие темы, и, судя по тому, что круг его слушателей раз от раза все расширялся и расширялся, рассуждения эти были весьма и весьма интересны, тематика же более чем разнообразна.

Вот Казанова рассуждает о моде: «В Париже почитают двух богов, хоть и не возводят им алтарей – новизну и моду. Стоит человеку побежать – все, увидев его, побегут следом и не остановятся, если только не обнаружат, что он сумасшедший; но обнаружить – это труд непосильный. Боже, сколько у нас безумцев от рождения, которых и теперь еще считают мудрецами».

Вот рассуждение о народе: «Иностранцы, глядя на происходящее во Франции, все уверены, что нация обожает своего короля; но те у нас, кто не утратил способность мыслить, понимают: любовь нации к монарху – одна лишь мишура. И действительно, что может зиждется на любви ни на чем не основанной? Двор на сей счет отнюдь не заблуждается. Король выезжает в Париж, и все кричат: „Да здравствует король!“» — потому только, что один бездельник поднял этот крик. Это крик веселья, а, может быть, и страха. Поверьте, сам король никогда не принимает его за чистую монету. Ему не терпится воротиться в Версаль, где под охраною двадцати пяти тысяч человек он может не бояться ярости этого самого народа, каковому, если он поумнеет, может прийти охота закричать: «Да умрет король!» Народ — это хамелеон, вечно меняющий цвет, способный содеять все, что только повелит ему его вождь: и добро и зло.

Он повсюду одинаков: дайте ключнику шесть франков и велите кричать: «Да здравствует король!», он вам доставит сие удовольствие, но за три ливра минутою позже закричит: «Да умрет король». Поставьте во главе народа зачинщика, и он в один миг разнесет мраморную крепость. У этого народа нет ни законов, ни убеждений, ни веры; божество его – хлеб, вино и безделье, свободу он полагает безнаказанностью, аристократию – тигром, а демагога – пастырем, нежно любящим свое стадо. Иными словами, народ – это необъятных размеров животное, оно не рассуждает. Скажут им: если вы согласитесь поднять на воздух залу Собрания, я открою вам ворота тюрьмы, — они пойдут с радостью. Всякий народ – это сборище палачей. Французское духовенство, зная это и рассчитывая лишь на себя, стремится внушить ему религиозное рвение, каковое, быть может, пересилит тягу к этой безумной свободе».

А вот Казанова вспоминает, как на одном из званых ужинов он беседовал на религиозную тему с вдумчивой девушкой.

« — Я читала Блаженного Августина, — сказала она, — но не сошлась с ним во мнении, будто Дева Мария зачала Иисуса через уши. Сие невозможно по трем причинам: во-первых, Господь бесплоден и не нуждается в отверстии, дабы проникнуть в тело Богоматери; во–вторых, слуховые трубы никак не соприкасаются с маткой; в-третьих, если она понесла через уши, то и родить должна была из ушей. А в сем случае нам пришлось бы считать ее девой и во время и после родов.

Я был ошарашен, но вида не подал. Воистину, божественный дух теологии умеет возвыситься над всеми плотскими чувствами. Девушка ждала от меня ответа. И я ответил:

— Я бы не согласился с вами, мадемуазель, когда бы, как богослов, позволил себе поверять разумом чудо, но, не будучи богословом, я с вашего позволения, удовольствуюсь тем, что, восхищаясь вами, осужу блаженного Августина, вознамерившегося исследовать чудо Благовещенья. Разумеется, у слуховых нервов нет никаких ответвлений к матке и с анатомической точки зрения нельзя постичь, как сие могло случиться, но это чудо. Однако, я твердо уверен, — если б Пресвятая Дева была глухой, то воплощение Сына Божьего не состоялось бы.

Девица очень любезно ответила, что рассуждаю я как великий богослов».

Читатель мемуаров Казановы склонился бы к иному мнению: «Боже мой, какое богохульство! Подумать только…» Да, Казанова был богохульником. И не мог быть иным. Какой же ревностный верующий из Казановы? Помилуйте…

«Кружа по Европе, он нередко сталкивается через много лет с прежними своими любовницами. Весь континент для него превращается в большую семью, в каждой стране его ждут не только враги, как Дон Жуана, но и друзья, подруги, внебрачные дети. Он почти бравирует одним из самых древних табу – инцеста. Можно предположить: его мир настолько мал, что во всех странах он встречает одних и тех же людей, и с течением времени дочери занимают место матерей. Чем старше венецианец, тем более юные особы привлекают его, и в конце он уже интересуется собственными внучками». (И. Муромов)

Не его ли внучкой была вот эта девочка? «От роду ей лет тринадцать — вспоминает Казанова. — Я гляжу на девочку и, стряхнув с себя все предрассудки, вижу уже не нищенку, не оборванку, но обнаруживаю безупречную красавицу. Хочу рассмотреть ее всю, она отнекивается, смеется, не хочет, но шестифранковый экю делает ее покорней барашка. Единственным изъяном ребенка была грязь, и вот я мою ее всю собственными руками; а малышка готова позволить мне все что угодно, кроме того, к чему я и сам не имел желания. Она предупреждает, что этого не разрешит, ибо это, по мнению старшей ее сестры, стоит двадцать пять луидоров. Я отвечаю, что на сей счет мы поторгуемся в другой раз; а пока она, в залог будущей нисходительности, высказывает и расточает услужливость во всем, чего только мог я пожелать. Старшая же сестра перед моим уходом отозвала меня со словами, что нуждается в деньгах и сколько-нибудь сбросит. Я отвечаю, что мы поговорим об этом завтра».

А назавтра у Казановы уже другая оказия. «Передо мной женщина шестидесяти лет, нарумяненная, краснощекая, тощая, безобразная и увядшая; она сидит в непристойной позе на софе и при моем появлении восклицает:

— Ах! Какой красивый мальчик! Сядь ко мне сюда, мой мальчик!

Удивленный, я повинуюсь – и тут же отшатываюсь от невыносимой мускусной вони. Передо мною мерзкая грудь, которую мигера всю выставила напоказ, соски, покрытые мушками, но оттого не менее явственные. Эта гарпия нападает на меня и дарует слюнявыми губами поцелуй и в тот же миг тянет свою костлявую руку туда, куда стремится гнусная ее душа в дьявольском раже, и говорит:

— Посмотрим, хорош ли у тебя…

— Ах! Боже мой!… Я не могу, я не могу, не смею…

— Да что там у тебя?

— У меня шанкр.

— Ах, грязная свинья.

Она в гневе встает, я тоже скорей бегу к дверям и вон из дома в страхе, как бы швейцар не остановил меня.

Потом другая старуха умоляет: отдам тебе все пять тысяч, только возьми меня с собой, милый друг, я буду любить тебя сильней жизни, холить, как родное дитя, и никогда не стану ревновать. Пришлось взять и любить ее в присутствии своей молодой любовницы, которая из-за ширмы как могла возбуждала мои чресла, отданные старухе.

Так женщины — самые разнообразные – сменяют друг друга.

Признаться, мне смешно, когда женщины, случается, называют мужчин вероломными и обвиняют их в непостоянстве. Они были бы вправе, когда смогли бы доказать, что, клянясь им в верности, мы уже питаем намерение эту верность нарушить. Увы! Мы любим не спрашиваясь у разума, и тем более разум тут не причем, когда мы прекращаем любить. Но какая женщина, если она и впрямь влюблена, потребует у любовника сдержать обещание, когда страсть в ней вытесняет рассудок? Никакая.

Даже больные тянутся ко мне. Вот одна – несчастная. Разговор наш становится все живее, и я уже кладу больной свою руку на бедро и прошу не прогонять меня; продолжая просить, проскальзываю я выше и достигаю того места, пощекотав которое, должен был, как мне казалось, доставить ей самое приятное ощущение. Щадя стыдливость ее, я объявляю, что люблю ее и обещаю не требовать никакой иной пищи своему чувству, кроме той, какую она сама сочтет необходимым мне даровать. Вскоре мое изысканное лечение возымело свои положительные результаты: больная с большим аппетитом съела половину обеда, пока я одевался, чтобы идти в свет, а когда через два часа вернулся, она уже сидела. Так я заклал жертву, не обагрив алтаря кровью.

Другая женщина полагала, что я не только владею философским камнем, но и вожусь со стихийными духами, а потому могу перевернуть Землю, составить счастье или несчастье Франции. Она много раз говорила, что готова отдать все, чем владеет, чтобы стать мужчиной, и знает, что зависит это от меня. Я сказал ей, что и в самом деле могу осуществить сию операцию, но никогда не отважусь, поскольку принужден буду умертвить ее.

— Я знаю, — отвечала она, — знаю даже, какую смерть мне придется принять, и я готова. Я умру от снадобья, которое унесло Парацельса.

— И вы полагаете, что душа его перенеслась в другое тело?

— Нет. Но знаю почему. Он не был ни мужчиной, ни женщиной, а надо неприменно быть либо тем либо другим.

— Правда ваша, но известен ли вам состав снадобья и что без вмешательства Саламандры изготовить его невозможно?

— Так, наверное, и есть, но этого я не знала. Прошу вас, спросите у каббалы, есть ли у кого в Париже это снадобье?

Я пообещал посодействовать ей в поисках искомого снадобья. Другая моя знакомая дама мистического толка носила на шее большой магнит, оправленный в железо. Она уверяла, что рано или поздно он притянет молнию, и она вознесется, благодаря ее удару, прямо к солнцу.

Но вот мне встретилась в аристократическом обществе истинно изысканная женщина. Во весь ужин я самым пристальным образом изучал Сильвию; слава ее тогда была непревзойденной. Мне представилась она лучше, нежели все, что говорили о ней. Пятидесяти лет, с изящной фигурой, благородной осанкой и манерами, она держалась непринужденно, приветливо, весело, говорила умно, была обходительна со всеми и полна остроумия, без малейшего признака жеманства. Лицо ее было загадкой: оно влекло, оно нравилось всем, и все же при внимательном рассмотрении его нельзя было назвать красивым; но никто и никогда не дерзнул бы объявить его также и некрасивым. Нельзя было сказать, хороша она или безобразна, ибо первым бросался в глаза и привлекал ее нрав.

Актрисе этой поклонялась вся Франция, дар ее служил опорой всех комедий, что писали для нее величайшие сочинители. Без нее комедии эти остались бы неизвестны потомкам. Ни разу не случалось еще найти актрисы, способной ее заменить, и никогда не найдется такой, чтобы соединяла в себе все те составные части сложнейшего театрального искусства, какими наделена была Сильвия, — умение двигаться, голос, выражение лица, ум, манеру держаться, и знание человеческого сердца. Все в ней было естественно, как сама природа: искусства, сопутствующего каждому ее шагу и придававшего ему совершенство, казалось, и нет вовсе.

Неповторимая во всем, сверх упомянутых мною свойств она обладала еще одним, не имея которого точно также достигла бы как актриса вершин славы, — чистотою нравов. Она стремилась иметь друзей – но отнюдь не любовников, и смеялась над правом, пользуясь которым получила бы наслаждение, но стала бы презирать самое себя.

В отношении к своим подругам-актрисам, каковые довольствовались блистанием таланта и не стремились прославиться еще и добродетелью, никогда не проскальзывало и тени гордыни либо превосходства. Сильвия любила их всех, и они любили ее; она при всех хвалила их и возносила по заслугам. И была права: ей нечего было опасаться, ни одна из актрис ни в чем не могла сравниться с нею.

Оттого заслужила она звание порядочной женщины в такие лета, когда в ее положении могло оно представляться смешным и даже оскорбительным. Оттого многие дамы из высшего общества удостаивали ее более дружбой, нежели покровительством. Оттого переменчивый парижский партер ни разу не дерзнул освистать ее в неприглянувшейся ему роли. Все единодушно считали Сильвию женщиной, что стоит выше своего положения в обществе».

Ах, какая бы из актрис не пожелала бы услышать в свой адрес этих слов! Какие великолепные выражения нашел Казанова для великого таланта, скрытого в женском существе! Сколько чрезвычайной тонкости и бескорыстия! Однако… В донесениях парижской полиции утверждалось, что Сильвия была любовницей Казановы и содержала его. Ну что ж, такова жизнь… Женщины не обижались на Казанову. «Весь мир – его гарем. Все женщины – его женщины. Он – их возлюбленный».

Совсем не то Дон Жуан. Убивая или обманывая мужей, он всего лишь удаляет с пути помехи, черпает наслаждение в пороке и преступлении. Супруг или официальный любовник для него все равно что острая приправа к блюду, без них женщина не вызывает у него интереса. Идеальная женщина для Дон Жуана существует лишь в его воображении, она – объект вечного поиска, и потому Дон Жуан сродни алхимику, ищущему философский камень и никогда не находящему его.

Подобное свойственно и Казанове, он тоже играет роль античного божества, оплодотворяя девиц, с той разницей, что потом заботится о них и порой благополучно выдает замуж. Казанова нередко искренне влюбляется и, более того, способен на жертвы, и на долгое чувство. Он полагается более на интуицию и умение импровизировать, на свое мужское обаяние. В случае же необходимости готов терпеть и ждать, дабы действовать решительно в нужную минуту. Он отвечает «да» на каждое предложение Фортуны-женщины, он всегда готов и не выстраивает хладнокровно стратегию соблазнения, не продумывает ходы наперед, хотя и не прочь порой разыграть сцену «философии в будуаре» и преподать девице теорию гедонизма с практическими пояснениями». (А. Строев)

В промежутках между постоянно вспыхивающими романами, Казанова, превосходно игравший на скрипке, помогает знаменитому Вивальди сочинять оратории, либретисту Моцарта подсказывает сюжетные ходы к его опере «Дон Жуан», потом он столь успешно предсказывает будущее голландскому финансисту, что тот предлагает ему компаньонство и руку дочери. Но от последнего Джакомо отказывается и самолично приводит в порядок свои домашние дела. Видимо, для него это приятное занятие, потому как он и ему уделяет место в своих мемуарах. Вот оно:

«Наутро, когда я проснулся, мне сказали, что за дверью ожидает человек, желающий наняться ко мне в услужение. Когда передо мной предстал коротышка, я сразу же сказал ему, что таких не люблю.

— Пусть я мал ростом, мой государь — смело ответил он. — Зато вы будете уверены, что я не отправлюсь по свету искать счастье в вашем костюме.

— Как ваше имя?

— Как вам будет угодно.

— Как так? Я спрашиваю, как вас зовут.

— Меня зовут Никак. Всякий новый хозяин дает мне имя, и во всю мою жизнь у меня уже было их более полусотни. Меня будут звать так, как вам будет угодно.

— Но у вас должно быть в конце концов свое имя – то, что вам дали в семье.

— В семье? У меня никогда не было семьи.

— Я стану звать вас Умником.

— Премного благодарен.

— Я кладу вам по тридцать су в день, одежда ваша, спите у себя, а по утрам, в семь часов будете в моем распоряжении.

— Будет исполнено, мой господин».

Вот и закончились домашние хлопоты для Казановы. Пора в свет.


Ах, что творится там! Крик, шум, зубовный скрежет.
Как он тузит тузов! Бьет дам! Валетов режет!
Он, проклиная рок, бросается, как лев,
На эскадроны пик, червей, бубен и треф…
Но он в стратегии и тактике горазд
И, значит, жизнь свою недешево продаст. (Ж. Реньяр)

«Здесь карточная игра и лоторея воспринимаются как модели человеческой жизни: выпадает „чет“» или «нечет». Казанова участвует и в карточных играх и в розыгрышах лотерей – этом организованном надувательстве, часто, бывало, организованном и им. Он убеждает своих оппонентов, что можно делать деньги как на надеждах, так и на страхах людей: тому пример процветание страховых обществ. Казанова рассматривал лотерею, игру, как налог на излишние деньги, которые иначе были бы потрачены еще более скверным образом.

Джакомо в лотерее счастливые номера угадывает неплохо, однажды он получил пять тысяч ливров; выигрывают и девицы по подаренным им билетам. Тот же дар был у Калиостро, но он предписывал его не удаче, а тайному знанию. У него была, якобы, рукопись, раскрывающая каббалистические операции, необходимые для того, чтобы играть в лотерею наверняка. Однако и Казанова и Калиостро на практике хорошо знают, что сочиняя уйму финансовых проектов, искатели приключений разоряются так же быстро, как богатеют, и умирают в нищете». (А. Строев)

«С возрастом Джакомо все чаще приходится прибегает к самому главному козырю – к деньгам. И чем меньше времени отведено ему судьбой, тем больше он спешит. Последний роман Казановы был в Милане. Он тогда все еще выглядел великолепно. „Моя роскошь ослепительна, — без тени скромности утверждал пылкий любовник. — Мои кольца, мои табакерки, мои часы и цепи, осыпанные бриллиантами, мой орденский крест из алмазов и рубинов, который я носил на шее на широкой пунцовой ленте – все это придавало мне вид вельможи.

Я встретил Клементину, достойную глубокого уважения и самой чистой любви. Я любил, я был любим и был здоров, и у меня были деньги, которые я тратил на удовольствия, я был счастлив. Я любил повторять себе это и смеляся над глупыми моралистами, которые уверяют, что на земле нет настоящего счастья. И как раз эти слова «на земле» возбуждали мою веселость, как будто оно может быть где-нибудь еще!..

Да — мрачные и недальновидные моралисты! — на земле есть счастье, много счастья, и у каждого оно свое. Оно не вечно, нет, оно проходит и, быть может, сумма страданий, как последствия нашей духовной и физической слабости, превосходит сумму счастья для всякого из нас. Может быть, так, но это не значит, что нет счастья, большого счастья! Если бы счастья не было на земле, творение было бы чудовищно и был бы прав Вольтер, назвавший нашу планету клоакой Вселенной. То плохой каламбур, который выражает нелепость или не выражает ничего, кроме перелива писательской желчи. Есть счастье, есть много счастья, так повторяю я еще и теперь, когда знаю его лишь по воспоминаниям».

При расставании Клементина рыдала и падала в обморок. Чувствовал ли тогда Казанова, что, прощаясь с ней, он прощается со своим последним счастьем.

И затем Лондон. «Какое одиночество, какая затерянность… Лондон – это самое последнее место на земле, где можно жить, когда невесело на душе». Там Казанова встретил не любимую женщину-друга, а опаснейшую хищницу. Ей суждено было сделаться злейшим его врагом. «Итак, — вздохнул с прискорбием Джакомо, — в Лондоне, земную жизнь пройдя до половины, как сказал старый Данте, любовь самым наглым образом насмеялась надо мной».

Какая необыкновенная и дикая была эта любовь! Английская женщина состояла из хитрости, каприза, холодного расчета и легкомыслия, смешанных самым удивительным образом. Она разорила его до нитки и довела до тюрьмы. Однажды чуть не задушила, другой раз он ей нанес тяжкие побои. Но вот последнее унижение: Казанова застал ее на свидании с молодым парикмахером. В совершенном исступлении он крушит все, что попадается ему под руку». (И. Муромов)

Принц Шарль де Линь, близко знавший величайшего повесу ХУШ столетия, писал о нем: «Если Казанова и дурачил изредка простаков, выманивал деньги у мужчин и у женщин, то делал это, чтобы составить счастье близких ему людей. В беспутствах бурной молодости, весьма сомнительных похождениях выказывал он себя человеком порядочным, утонченным и отважным. Он горд, ибо он ничто и не имеет ничего: будь он рантье, финансист или вельможа, то, верно, держался бы проще. Ему нельзя противоречить, а уж тем более смеяться над ним. Его надобно читать или слушать, но самолюбие его всегда начеку: никогда не признавайтесь, что вам известна история, которую он собирается поведать, внемлите ему, как в первый раз. Не забывайте вежливо раскланиваться с ним – пустяк обратит его в вашего врага.

Богатая фантазия и природная живость, опыт многочисленных путешествий, испробованных профессий, твердость духа и презрение к житейским благам делают его человеком редкостным, интереснейшим для знакомства, достойным уважения и преданной дружбы небольшого числа лиц, снискавших его расположение».

С возрастом Казанова начинает все больше философствовать и вот он произносит: «Философ – это тот, кто не отказывает себе ни в каком удовольствии, если только не ведет оно к большим, нежели само, горестям». Но для него, увы, наступают времена, когда горести становятся больше удовольствий. «И чем дальше, тем все чаще из-за маски авантюриста выглядывает грустное лицо старика, коротающего дни на чужбине. И он начинает писать мемуары, пытаясь получше укрыться за завесой слов и стремясь прожить свою чудесную жизнь еще раз.

Но еще раньше, с того момента, как венецианец почувствовал, что прошел середину земного пути и началось умирание, книги в его жизни стали появляться во все большем числе, библиотеки постепенно заменили прежние гаремы. Казанова честно признается: «Не имея довольно денег, чтобы померяться силами с игроками или доставить себе приятное знакомство с актеркой, я воспылал интересом к библиотеке. Жил в совершеннейшем покое, не помышляя ни о прошлом ни о будущем, труды помогали забыть, что существует настоящее.

Прежде принужден я был кланяться тем, у кого гостила слепая Фортуна. Видел, чтоб преуспеть, должно мне поставить на кон все свои дарования, физические и духовные, свести знакомство с людьми сановитыми и влиятельными, всегда владеть собой, перенимать мнения тех, кому, как я вижу, надобно будет понравиться.

Теперь я понял: счастливейший человек не тот, у кого более всего наслаждений, но тот, кто умеет из всех наслаждений выбрать великие. Великими же могут быть лишь те наслаждения, которые, минуя страсти, умножают покой души. Единственной отрадой и спасением для меня стало сочинение мемуаров. Я писал по десять-двенадцать часов в день и тем помешал черной тоске погубить меня, либо лишить разума».

Итак, библиотека превращается в убежище, среди книг время останавливается. Сочинительство вместо поступков: не можешь действовать – пиши». (А. Строев)

«Слуги графа, что пристроил постаревшего Джакомо у себя библиотекарем, поняли положение старика и развлекались как могли: украли у него единственного друга – собачонку, которую он так любил. Старик обожал хорошую кухню – в прошлом „хищник застолий“», — а слуги постоянно доставляли ему еду то пересоленной то пережаренной. Портрет старика, выдранный из его же книги, они повесили в клозете.

В комнате, где он работал, сутками шел карнавал женских теней. Они плыли в исчезнувших колоколах-криналинах – дамы света, маркизы, графини вперемешку с буржуазками и потаскухами из самых распоследних борделей. Они исчезали в некоей гигантской кровати, где обнаженные женские тела, накрытые его телом, изнемогали от страсти. Впрочем, эта фраза показалась бы ему пошлой. Ибо сам он представлял любовь как некий галантный танец. И еще – как это должно быть в природе – некий круговорот.

Что делать, любовный круговорот требовал денег. Любовь всегда требовала денег. Он был щедр, любил одаривать драгоценностями своих избранниц. Но, любя предыдущую, он уже готовился перейти к танцу со следующей, и ему опять нужны были эти проклятые деньги, чтобы осыпать знаками благодарности ту, новую… Так что иногда во имя следующей любви он вынужден был уступать за деньги любовь предыдущую ее новому избраннику. Например, передал королю одну свою прелестную малышку и получил за то некоторую сумму. Что ж делать?.. Надо поддерживать круговорот: деньги должны помогать любви, а любовь – помогать деньгам.

Идет и идет время. Вот уже


Не тикают часы, весна сменяет
Одна другую, розовеет небо,
Меняются названья городов,
И нет уже свидетелей событий,
И не с кем плакать, не с кем вспоминать,
И медленно от нас уходят тени,
Которых мы уже не призываем,
Возврат которых был бы страшен нам. (А. Ахматова)

Дряхлеет Казанова… Потом вдруг встрепенулся, прислушался…

Конечно, его жизнь — это была битва! Любовь – это битва, где он жаждал победить, а Она – быть побежденной. Это была великая битва! В этих сражениях возникали сложнейшие ситуации, и решить их было под силу только великим воинам». (Э. Радзинский)

Шли века, одно поколение сменялось другим, и если прежде Казанова со своими дамами танцевал минуэты, сейчас музыкальные пристрастия сменились, и вот уже Великий Любовник танцует свой танец под песню в исполнении музыканта рока Сергея Калугина.

Чу!


Слабый шорох вдоль стен, мягкий бархатный стук,
Ваша поступь легка – шаг с мыска на каблук,
И подернуты страстью зрачки, словно пленкой мазутной.
Любопытство и робость, истома и страх,
Сладко кружится пропасть, и стон на губах…

Но рок, это не минуэт, отнюдь не минуэт…


Я изрядный танцор, прикоснитесь желаньем – я выйду.
Обратите вниманье – щеголь, красавец и фат!
Лишь слегка потускнел мой камзол, изукрашенный пылью,
Да в разомкнутой коже оскалиной кости блестят.
И оркестр из шести богомолов ударит в литавры,
Я сожму вашу талию в тонких костлявых руках.
Первый танец – кадриль на широких лопатках кентавра:
Сорок бешеных па по-над бездной, чье детище – Мрак.
Кто сказал: «Казанова не знает любви» — тот не понял вопроса –
Мной изведан безумный полет на хвосте перетертого троса:
Ржавый скрежет лебедки и блоков, мелодия бреда:
Казанова, прогнувшись, касаткой ныряет в поклон минуэта.
За ключицу держитесь – безудержный пляс,
Не глядите в замочные скважины глаз,
Там, под крышкою черепа – пыль и сушеные мухи.
Я рукой в три кольца обовью ваш каркас,
А затем куртуазно отщелкаю вальс
Кастаньетами желтых зубов возле вашего уха.
Серный дым заклубился – скользим по кускам обгорелого мяса,
И не вздумайте дернуть крест-накрест рукой,
Вам же нравится пропасть – так рвитесь за мной,
Будет бал в любострастии ложа из приторной сдобы!
Плошки с беличьим жиром во мраке призывно мерцают –
Канделябры свихнувшейся, пряной, развратной любви.
Шаг с карниза – рывок на асфальт, где червем отмокает
Прах решенья бороться с вакхическим пульсом в крови!
Кто сказал: «Казанова чарует лишь с целью маневра!»?
Мне причастен пикантный полет на хвосте перетертого нерва.
Мой напор сокрушит Гималаи и гордые Анды
В монотонной свирепости черной и злой сарабанды.
Треск разорванной ткани, бесстыдная мгла,
В обнаженной нирване схлестнулись тела,
Шорох кожистых крыл – нас баюкают Ангелы Ночи.
Диким хмелем обвейся и стыло смотри,
Как звезда Эдельвейса раскрылась внутри,
Как вибрирует в пляске соития мой позвоночник.
Хрип дыхания слушай, забудь про шаги на дороге –
Там пришли за тобой, только это до времени ждет.
Ты нагая взойдешь на разбитые черные дроги,
И безумный возница оскалит ликующий рот.
Но не помни об этом, в упругом пьянящем экстазе
Выпестовывай сладость мучительной влажной волны.
Звезды рушатся вбок, лик ощерен и зверообразен,
Время взорвано зверем, и взрезана кровля спины…

Да, рок – не минуэт. Новое время. Но вновь те, «кто жаждет безоглядно врастать в прежде чуждое тело, пытаются расплести пенторгамму страсти». Каково это?!.

Что и говорить, волнует, волнует чувства и чресла Великий Чародей Любви Джакомо Казанова. Сколь многие обращались к нему! Счесть ли? Вот и замечательный Стефан Цвейг посвятил этому кудеснику огромнейшее эссе, столь великолепное, что из него даже одно слово выкинуть невыразимо сложно.

Вот оно.

«Казанова представляет собой особый случай, единичный счастливый случай в мировой литературе уже потому, что этот блистательный шарлатан попал в пантеон творческих умов в конце концов так же незаслуженно, как и Понтий Пилат в символ веры. Ибо его поэтическое дворянство не менее легкомысленно, чем нагло составленный из букв алфавита и титул – шевалье де Сенгаль: несколько стишков, импровизированных между постелью и игорным столом в честь какой-нибудь бабенки, отдают муксусом и академическим клеем; чтобы дочитать его „Изокамерон“» — чудовище среди утопических романов – надо обладать овечьим терпением в ослиной шкуре, а когда наш милый Джакомо начинает еще вдобавок ко всему философствовать, приходится сдерживать челюсти от судорожной зевоты.

Но – любопытный факт! – не он, а его знаменитые соотечественники и возвышенные поэты Аркадии стали библиотечным хламом и пищей для филологов, в то время как его имя, закругленное в почтенной улыбке, и в наши дни не сходит с уст.

Для такого огромного выигрыша в славе Казанова не рискует ни малейшей ставкой – он попросту обесценивает бессмертие. Никогда не ощущает этот игрок громадной ответственности истинного художника, не ощущает под чувственной теплотой мира темной нелюдимой барщины в рудниках труда. Он ничего не знает о пугающем наслаждении начинаний и трагическом, подобном вечной жажде, стремлении к завершениям; ему не ведомо молчаливо повелительное, вечно неудовлетворенное стремление форм к земному воплощению и идей – к освобождению от сферического парения. Он ничего не знает о бессонных часах, о днях, проведенных в угрюмой, рабской шлифовке слова, пока наконец смысл ясно и радужно не засверкает в линзе языка, не знает о многообразной и все же невидимой, о неоцененной, подчас лишь по прошествию веков получившей признание работе, работе поэта, не знает о его героическом отречении от теплоты и шири бытия.

Он, Казанова, — бог свидетель, — всегда облегчал себе жизнь, он не принес в жертву суровой богине бессмертия ни одного грамма своих радостей, ни одного золотника наслаждений, ни одного часа сна, ни одной минуты своих удовольствий: он ни разу в жизни ни двинул пальцем ради славы, и все же она потоком льется в руки этого счастливца. Пока есть золотой в его кармане и капля масла в светильнике любви, пока действительность еще милостиво дарит этому баловню вселенной несколько обломков игрушек, ему не приходит в голову сводить знакомство со строгим духовным призраком искусства и всерьез марать пальцы чернилами. Только уже выброшенный всеми за дверь и высмеянный женщинами, одинокий, обнищавший, импотентный, ставший тенью невозвратимой жизненной силы, этот истасканный ворчливый старик ищет убежища в работе как в суррогате переживания, и только нехотя, от скуки, истерзанный досадой, как беззубый пес чесоткой, ворча и брюзжа, он принимается рассказывать омертвелому семидесятилетнему Казанове его собственную жизнь.

Дело не в том, как описал и рассказал свою жизнь Казанова, проявляется его гений, а в том, как он ее прожил. Само бытие – мастерская этого мирового художника, она и материал, и форма. То, что другому приходится изобретать, он испытал в жизни, то, что другой создает умом, он прожил своим горячим сладостным телом, поэтому перу и фантазии не приходится разрисовывать действительность, им достаточно скальпировать уже драматически оформленное существование. Ни один поэт из его современников не изобрел столько вариаций и ситуаций, сколько пережил Казанова, и ни одна реальная жизнь не протекала в таких смелых извилинах.

Попытайтесь сравнить биографию Гете, Жан Жака Руссо и других его современников по насыщенности событиями не в смысле духовного содержания и глубины познания с его биографией – как прямолинейно проложены, как бедны разнообразием, как стеснены простором, как провинциальны в области общения с людьми эти целеустремленные и руководимые властью творческой воли жизненные пути в сравнении с буйными и стихийными путями авантюриста, меняющего города, положения, профессии, миры, женщин, — как белье на своем теле; везде чувствуя себя своим, приветствуемого все новыми сюрпризами, — все они дилетанты в наслаждениях, как он – дилетант в творчестве.

Ибо это вечная трагедия отдавшихся творчеству: именно он, призванный и жаждущий познать всю ширь, все сладострастие существования, остается прикованным к своей цели, рабом своей мастерской, скованный принятыми на себя обязательствами, прикрепленным к порядку и земле. Каждый истинный художник проводит большую часть своего времени в одиночестве и единоборстве со своим произведением; не непосредственно, а лишь в творческом зерцале дозволено ему познать жизненное многообразие существования, — всецело отдаться сущей действительности; свободным и расточительным может быть лишь бесплодный жуир, жизнь живущий ради жизни. Кто ставит себе цель, проходит мимо случайностей: каждый художник обычно создает лишь то, чего он не успел пережить.

Но их противоположностям – беспутным жуирам – обычно не хватает умения оформить многообразие переживаний. Они отдаются всецело мгновению, и благодаря этому оно пропадает для других, в то время как художник всегда сумеет увековечить даже самое ничтожное событие. Таким образом, крайности расходятся, вместо того, чтобы плодотворно пополнять друг друга: одни лишены вина, другие – кубка. Неразрешимый парадокс: люди действия и жуиры могли бы повествовать о более значительных переживаниях, чем все поэты, но они не умеют, художники же должны изобретать, потому что они не слишком часто переживают события, чтобы повествовать о них.

И вот попадается этот великолепный и почти единственный счастливый случай с Казановой: наконец человек, страстно преданный наслаждениям, типичный прожигатель мгновений, к тому же наделенный со стороны судьбы фантастическими приключениями, со стороны ума демонической памятью, рассказывает свою огромную жизнь без моральных прикрас, без поэтической слащавости, без философских украшений, совершенно объективно, такой какой она была – страстная, опасная, беспутная, беспощадная, веселая, подлая, непристойная, наглая, распутная, но всегда напряженная и неожиданная, — и рассказывает не из литературного честолюбия или догматического хвастовства, не из-за готовности к покаянию или показной жажды исповеди, а совершенно спокойно и беспечно, как трактирный ветеран с трубкой во рту, угощающий непредубежденных слушателей несколькими хрусткими и, быть может, пригорелыми приключениями.

Здесь поет не прилежный фантаст и изобретатель, а маэстро всех поэтов – сама жизнь, бесконечно богатая причудами, фантастически окрыленная; он же, Казанова, должен отвечать лишь самым скромным требованиям, предъявляемым к художнику: сделать правдоподобным самое неправдоподобное.

Никогда Казанова не отрицал, что он авантюрист: напротив – он, надув щеки, хвастался, что всегда предпочитал ловить дураков и самому не оставаться в дураках, стричь овец и не давать остричь себя в этом мире, который, как знали уже это древние римляне, всегда хочет быть обманутым.

Если послушать его, то единственным нравственным долгом философа на земле – окажется веселиться за счет всех глупцов, оставлять в дураках тщеславных, надувать простодушных, облегчать кошельки скупцов, наставлять рога мужьям, — короче говоря, в качестве посланца божественной справедливости наказывать всю земную глупость. Обман для него не только искусство, но и сверхморальный долг, и он исполняет его, как храбрый принц беззакония, с белоснежной совестью и несравнимой уверенностью в своей правоте. И в самом деле Казанове легко поверить, что он стал авантюристом не из нужды, не из отвращения к труду, а по врожденному темпераменту, благодаря влекущей его к авантюризму гениальности. Унаследовав от отца и от матери актерские способности, он весь мир превращает в сцену и Европу в кулисы.

Сотни раз он имеет случай войти в упряжку честной профессии, солидных, теплых возможностей, но никакой соблазн его не удержит, никакая приманка не приручит его к мещанству. Подарите ему миллион, предложите должность и сан, он их не возьмет, он убежит обратно в свою первобытную, бездомную, легкомысленную стихию. Таким образом он имеет право отграничиваться от других рыцарей счастья, ибо он стал им не из-за отчаяния, а по прихоти.

Казанова сознательно рассыпает свои таланты в мгновениях, и тот, кто мог бы стать всем, предпочитает стать никем, но свободным. Его гораздо больше может осчастливить свобода, несвязанность и легкомысленное шатание, чем какая-нибудь профессия, требующая оседлости. Он чувствует, что его истинная профессия – не иметь никакой профессии, слегка коснуться всех ремесел и наук, и все это снова и снова, подобно актеру, менять, менять костюмы и роли. Зачем же прочно устраиваться: ведь он не хочет что-то иметь и хранить, кем-то прослыть или чем-то владеть, ибо он хочет прожить не одну жизнь, а вместить в свое существование сотню жизней, — этого требует его бешеная страстность. Так как он хочет только свободы, так как деньги, удовольствия и женщины ему нужны на ближайший час, так как он не нуждается в длительности и постоянстве, он может смеясь проходить мимо домашнего очага и собственности, всегда связывающей; он смутно предчувствует то, что позднее так красиво выразил Грильпарцер в одном своем стихотворении:


Чем ты владеешь, то тобой владеет,
Над чем господствуешь, тому ты сам слуга.

Ему кажутся смешными все честные люди, тепло закутавшиеся в свои одни и те же занятия. Он с быстротой молнии перелетает от княжеской трапезы к тюрьме, от роли соблазнителя женщин к роли сводника, и, собрав все силы, направляет их в единый поток и вновь поднимается на поверхность, — высокомерный в счастье, спокойный в несчастье, всегда и всюду полный мужества и уверенности. Ибо мужество – это подлинное зерно жизненного искусства Казановы, его основное дарование: он не бережет свою жизнь, он рискует ею; он единственный из многих и осторожных решается рисковать, рисковать всем – собой, каждым шансом и случаем. Но судьба любит отважных, бросающих ей вызов, ибо игра – его стихия. Она дает наглым больше, чем прилежным, грубым охотнее, чем терпеливым, и потому одному, не знающему меры, она уделяет больше, чем целому поколению.

Столь щедро раскинутой вширь жизни почти всегда соответствует ничтожная душевная глубина. Чтобы плясать так быстро и ловко на всех водах, как Казанова, надо прежде всего быть легким, как пробка. И таким образом, при внимательном рассмотрении его удивительное специфическое искусство жизни кроется не в проявлении особой положительной добродетели и силе, а в качестве отрицательном: в полнейшем отсутствии всяческих этических и моральных преград. Если психологически выпотрошить этот сочный, пропитанный кровью, изобилующий страстью экземпляр, то придется раньше всего констатировать полное отсутствие всех моральных органов.

Сердце, легкие, печень, кровь, мозг, мускулы и не на последнем плане семенные железы – все это у Казановы развито самым лучшим и нормальным образом: лишь там, в той душевной точке, где обычно нравственные особенности и убеждения сгущаются в таинственное образование характера, поражает у Казановы абсолютная пустота, безвоздушное пространство, ноль, ничто. При помощи кислот, щелока, ланцета и микроскопа не найти в этом организме даже зачатков той субстанции, которые принято называть совестью, этого духовного сверх Я, контролирующего и регулирующего чувственные побуждения. У него, счастливца, есть лишь чувственность и нет души. Для этого мирового путешественника нет материка, у него нет родины, он не подчиняется никаким законам страны, будучи флибустьером своей страсти.

Попытайтесь поговорить с ним о нравственности или об обязательствах, накладываемых эпохой, — и он так же мало поймет, о чем его спрашивают, как негр метафизику. Он, этот гражданин мира, семьдесят три года не имевший собственной постели и живший лишь случаем, пренебрегает патриотизмом. Уважение и религия? Он признал бы всякую, был бы готов подвергнуться обрезанию или отрастить, подобно китайцу, косичку, если бы новое вероисповедование принесло ему хоть каплю выгоды. И в душе он так же пренебрег своей христианско-каталической религией, ибо зачем нужна религия тому, кто верит не в будущую, а только в горячую, бурную, земную жизнь? Так пусть же в клочья летит вся эта метафизическая паутина!

Честь? Что Казанове делать с ней! Он ценит ее не выше, чем толстый Фальстаф, высказывающий несомненную истину, что ее нельзя ни съесть, ни выпить. Честь не дает наслаждения, ее не ощупаешь руками, она лишь обременяет долгом и обязанностями, мешает наслаждаться эго – она является излишней, ибо ничего на земле не вызывает такой ненависти у Казановы, как долг и обязательство.

Стыд? Что за странное выражение, какое еще такое понятие? Это слово совершенно отсутствует в его жизненном лексиконе. С небрежностью он снимает штаны перед собравшейся публикой и показывает, смеясь, весело подмигивая, свои половые органы; добродушно и открыто выбалтывает то, что другой не решился бы выдать даже под пыткой – свои мошеннические проделки, неудачи, посрамления, свои половые аварии и сифилитические заболевания, и все это не трубным гласом выкрикивающего истину, а совершенно просто и наивно.

Итак, вся философия Казановы свободно помещается в ореховой скорлупе; она начинается и кончается правилом: жить земной жизнью беззаботно, независимо и не дать ввести себя в заблуждение надеждой на возможное, но очень сомнительное царство небесное или совсем уж после смерти ненужное уважение потомства.

«Любите человечество, но любите его таким, каково оно есть, — сказал он в разговоре с Вольтером. — Не надо вмешиваться в дела творца мира, несущего полную ответственность за это странное предприятие, не надо месить это кислое тесто и пачкать об него руки; нужно поступать проще: проворной рукой выковыривать из него изюм. Кто слишком много думает о других, забывает о себе».

Казанова считает естественным, что дуракам живется плохо, умным же бог помогает. Если уж мир так нелепо устроен, что одни носят шелковые чулки и разъезжают в каретах, а у других под лохмотьями урчит в животе, для разумного остается лишь одна задача: постараться самому попасть в карету, ибо живешь только для себя, а не для других. Это звучит, конечно, очень эгоистично, но разве мыслима философия наслаждения без эгоизма? Кто страстно хочет жить для себя, должен, рассуждая логически, и быть совершенно равнодушен к судьбе других людей.

Так уж создан мир совершенно несправедливо и нерасчетливо, и так как он вечно будет таким, нечего пытаться создать для этой катальной горки что-то вроде закона тяготения или какой-нибудь еще иной сложный механизм.

С очаровательным задором, с сияющей вельможностью, с ветреностью пажа он полной горстью рассыпает вокруг себя деньги, — бережливость не мое дело, — щедро, как прирожденный благодетель, приглашает чужих к своему столу, дарит им табакерки и свертки дукатов. Но если пусты его широкие шелковые карманы, и в портфеле шуршат неоплаченные векселя, он никому бы не советовал удваивать ставку, понтируя против этого галантного кавалера: он несколько раз передернет, всучит фальшивые банкноты, продаст свою возлюбленную и сделает самую отчаянную подлость.

Влейте ему в вены только три капли сентиментальности, нагрузите его знаниями и ответственностью, — и он уже перестанет быть Казановой; нарядите его в интересную мрачность, подсуньте ему совесть, — и он окажется в чужой шкуре. Ибо это свободное дитя мира, это вечный сын легкомыслия, нагло хватающий каждую игрушку, не имеет абсолютно ничего демонического: единственный демон, подгоняющий Казанову, носит чрезвычайно мещанское имя, имеет толстое, расплывчатое лицо, он просто-напросто называется скукой. Изрядно пустой, без душевного содержания, абсолютное безвоздушное пространство, он должен, чтобы не попасть в лапы внутренней гибели, постоянно и беспрестанно пополнять себя внешними событиями; ему необходим кислород авантюр, чтобы не умереть с голоду; вот причина этой горячей, судорожной жажды всего небывалого и нового; вот откуда неутомимо ищущее, пламенными взорами высматривающее любопытство этого вечно алчущего событий человека.

Непроизводительный изнутри, он беспрерывно должен добывать жизненный материал, но его бесконечное желание владеть всем очень далеко от демонизма настоящего захватчика, далеко от Наполеона, стремящегося из страны в страну, от королевства к королевству, снедаемого жаждой беспредельного. Так же далеко и от Дон Жуана, точно под ударами бича соблазняющего всех женщин, чтобы ощутить себя самодержцем в другой беспредельности – в мире женщин. Этот жуир Казанова никогда не стремится достигнуть таких высоких степеней, он лишь стремится к жерлу услад, к воспламеняющей радости игры, к новым, все новым переживаниям, к утверждению жизни.

Нет ничего глупее, чем изображать Дон Жуана, неумолимого врага женского пола, как нежно-влюбленного, как друга женщин, как нежного любовника; его никогда не волнует истинная любовь и симпатия к одной из них, — лишь крайняя ненависть демонически гонит его навстречу женщине. Овладение женщиной является для него не удовлетворением желаний, а стремлением лишить ее самого драгоценного: вырвать у нее честь. Его вожделения не исходят, как у Казановы, из семенных желез, а являются продуктом мозга, ибо, отдаваясь им, этот садист души стремится унизить, опозорить и оскорбить весь женский пол; его наслаждение идет окольными путями, — оно в фантастическом предвкушении отчаяния каждой опозоренной им женщины; у каждой он отнимает честь и этим срывает личину с ее грубой похотливости. Благодаря этому прелесть охоты для Дон Жуана увеличивается вместе с трудностью достижения цели, в противоположность Казанове, которому приятнее всех та, которая проворнее всех сбрасывает платье.

Эротика Дон Жуана не ищет и не находит покоя и услады. Эта вечная борьба мужчины с женщиной является своеобразной местью крови, и дьявол вооружил его самым совершенным оружием – богатством, молодостью, знатностью, физической ловкостью и самым главным: полнейшей ледяной бесчувственностью. И действительно, женщины, попавшие в лапы его холодной техники, вспоминают о Дон Жуане, как о дьяволе, они ненавидят со всей горячностью вчерашней любви обманувшего их сверхврага, который на другое утро осыпает их страсть ледяным издевательским смехом. Они стыдятся своей слабости, беснуются в бессильном гневе против мошенника, который налгал, обобрал их, и в его лице они ненавидят весь мужской пол.

Отдаваясь же Казанове, женщины благодарят его как бога, душевно вспоминают горячие встречи с ним, ибо он не только не оскорбил ни их чувств, ни их женственности, но подарил им новую уверенность в их бытии. Каждая женщина, отдавшаяся ему, становится более женщиной, более знающей, более сладострастной, более безудержной, она открывает в своем, до тех пор равнодушном теле неожиданный источник наслаждений, она впервые видит прелесть своей наготы, скрытой дотоле покровом стыда, она познает богатство своей женственности Веселый мастер расточительности научил ее не скупиться, дарить наслаждение за наслаждением и считаться лишь с теми чувствами, которые захватывают ее всецело.

Итак, он, собственно говоря, вербует женщин не для себя, а для радостных форм наслаждения, и они тотчас же подыскивают новых вербующих в этот культ, дарующий счастье: сестра приводит к алтарю младшую сестру для нежной жатвы, мать ведет дочь к ласковому учителю, каждая возлюбленная побуждает другую приобщиться к обряду, хороводу щедрого бога. Следовало бы назвать его не развратителем, а соблазнителем, увлекающим в новую, страстную игру, в которую он хотел бы втянуть весь тяжелый, ленивый, унылый, утомленный препятствиями, моралью и правом мир – в Эрос.

Магом и мэтром Казанова является только в любовной игре. Здесь, в процессе творческой химии сотня его испакощенных и разодранных талантов соединяется в чистую стихию совершенной эротики. Обычно скупая природа на этот раз расточительно, полной горстью зачерпнула из тигля сочность, чувственность, силу и красоту, чтобы создать в радость женщине настоящего мужа – дюжего мужа и самца: он сильный и вместе с тем эластичный, жестокий и вместе с тем пламенный, массивное литье и совершенная форма. И где бы то ни было и когда бы то ни было, достаточно искры, взгляда, даже одного присутствия женщины, чтобы воспламенилась и начала действовать эта непобедимая сексуальность. Все на свете с легким сердцем он отбросит ради аромата нового женского тела, неповторимого сладостного взгляда и мгновения слабеющего сопротивления, ради переливающегося блеском и уже затуманенного наслаждением взора отдающейся, но еще не принадлежащей ему женщины.

И каждая женщина инстинктивно чувствует, что подобный мужчина не мыслим в роли мужа; в ее крови сохраняется память о нем, как о любовнике, боге одной ночи. Хотя он покидает каждую, ни одна не хочет, чтобы он был иным, поэтому Казанове только и нужно быть тем, что он есть, — честным в вероломстве своей страсти, — и он овладевает каждой. У этого мастера ничему не научишься, ничего не выудишь, ибо не существует особого секрета Казановы, особой техники завоевания и приручения. Вся его тайна – в честности вожделений.

Каждому дозволено называть этот род эротики низшей любовью, но не надо сомневаться в ее честности. Ибо не действует ли этот свободный ветреник искреннее и благороднее в отношении женщин, чем романтические вздыхатели, как чувственно-сверхчувственный Фауст, который в душевном экстазе призывает и солнце, и луну, и звезды, беспокоит Бога и Вселенную во имя своего чувства к Гретхен, чтобы закончить возвышенное созерцание подобно Казанове и совершенно по-земному лишить бедную четырнадцатилетнюю девушку ее сокровища?

В то время как на жизненных путях Гете и Байрона остается целый ряд сломанных женских судеб, согнутых, разбитых именно потому, что высокие, космические натуры невольно так расширяют в любви женский душевный мир, что она, лишившись этого пламенного дуновения, не может воплотить его в земные формы, зажигательность Казановы доставляет чрезвычайно мало душевных страданий. Она не вызывает ни гибели, ни отчаяния, многих женщин он сделал счастливыми и ни одной – истеричной, все они возвращаются невредимыми в обыденность к своим мужьям из простого чувственного приключения. Ни одна не кончает самоубийством, не впадает в отчаяние, ее внутреннее равновесие не нарушено, даже едва ли затронуто, ибо во всей естественности здоровая страсть Казановы не проникает в их судьбы. Он обвивает их лишь как тропический ветерок, в котором они расцветают для более пылкой чувственности.

Он согревает, но не сжигает, он побеждает, не разрушая, он соблазняет, не губя, и благодаря тому, что его эротика концентрируется лишь в ткани тела – более крепкой, чем легко уязвимая душа, — его завоевания не дают назреть катастрофам. Его победы и расставания являются чисто функциональным отправлением организма, естественным и само собой разумеющимся, как вздох и выдох, и это объясняет нам, почему Казанова в роли художника не дает среди описаний тысяч женщин ни одного пластического душевного образа.

Он воспевает языческую радость Любви как лучшую помощницу в вечно необходимом деле освобождения мира от его тягот».

И он будет вечен.

Вот сколь бурный шквал эмоций вызвал Кудесник Страсти Казанова.

«Личность Казановы обросла не только стихами и размышлениями о его судьбе. Люди не могли смириться с тем скучным и тоскливым фактом, что Кудесник Страсти спокойно почил в старом изодранном кресле. Нет! Такого представить себе было бы просто невозможно! Он погиб во время кораблекрушения, и незадолго до гибели его законченные мемуары, предусмотрительно запечатанные в водонепроницаемый и нетонущий ящик, выбросил в море. Полвека спустя рыбаки выловили этот ящик и передали своему хозяину, а тот, в свою очередь, — издателю, и тогда записки авантюриста увидели впервые свет.

Подлинная же история рукописей мемуаров Казановы такова: издатели Брокгаузы спасли ее под бомбежкой из огня в 1945 году, тайком вывезли из Лейпцига в американскую зону и, подлинный текст скрытый от читателей сто пятьдесят лет, со временем опубликовали. Теперь он стоит на книжных полках, прошедший, как и его создатель, сложный жизненный путь.

Что и говорить, галантный век породил в своих томных альковах множество «авантюристов – продавцов иллюзий, предназначения которых – делать людей счастливыми, обещая исполнить их мечты и сокровенные желания.

Авантюристы Республики Словесности исчезли вместе со старой эпохой. Рубежом стала Французская революция. Прожектеры поколения Казановы не приняли ее, осудив кровавую диктатуру народа. Утопия осуществилась. Те, кто верил в поступательное развитие цивилизации, в приближение царства разума, увидел, как рухнула вся система ценностей: Париж, как некогда Рим, оказался захвачен варварами. Франция обратилась в древнюю Галлию. Те, кто размеренно поднимался по ступенькам социальной лестницы, и те, кто умело перепрыгивал через них, оказались внизу, когда рухнула прежняя иерархия. Вся прежняя жизнь, усилия и заслуги утеряли смысл. Не нуждается в прежних рыцарях удачи общество, где каждый в той или ной степени принужден быть авантюристом». (А. Строев)