Испания и испанский поэт и писатель Франсиско де Кеведо – политик, трагик и шутник.
Прежде могущественная держава мира — Испания, наводившая ужас на завоеванные ею колонии Индии и открытые земли Америки, поднявшая боевые штандарты и завоевавшая обширные европейские земли, швырявшая золото направо и налево, не заботящаяся о создании своих производств, утопающая в роскоши – померкла. Звание владычицы морей от нее ускользало. Испанские правители – недалекие короли не заметили того обстоятельства, что в Европе происходит неумолимый процесс развития общества – назревают товарно-денежные отношения, открываются все новые банки, заменяющие ростовщиков-евреев, закрываются ремесленные мастерский и взамен им открываются мануфактурные производства, где разделение труда между отдельными рабочими позволяет производить больше продукции и лучшего качества.
Испанские ремесленники не в силах выдержать конкуренции с иноземцами. Они разоряются и спускаются на нижнюю ступеньку общества, на которой копошатся в непролазной грязи скопища нищих, бродяг, проходимцев, плутов, готовых буквально на все, лишь бы любой ценой если не обогатиться, то хотя бы прожить в более ли менее приемлемых условиях. Вслед за народом нищают и дворяне, но, кичась своим гордым именем – идальго, отворачиваются от любого честного труда и пополняют собой ряды проходимцев, если у них на это хватает ума. Если не хватает – гибнут.
Служители церкви попронырливей поживают подобру-поздорову, но и им не всегда достается сладкий кусочек. Вон один бедняк далеко умудрился послать сестер милосердия от своего дома:
Испанский бедняк — любитель не только озорно пошутить, он и честь свою умеет блюсти.
Но ни о чем не хочет думать испанский король. Лишь он, венчающий собой пирамиду испанского общества, ни о чем не задумывается. На его долю роскоши еще хватает, так что беспокоиться пока рано, и надвигающаяся катастрофа родной страны его ни в коей мере не волнует. Все как-нибудь да устроится. Между тем церковь и король высоко подняли стяги воинствующего католицизма и несли их по миру, сопровождая свой боевой путь яростными кострами инквизиции. Религиозные войны оказались бесперспективны, но весьма обременительны для и без того тающего золотого запаса страны.
Итак, испанские правители и религиозные деятели, у которых глаза застило от золота, не заметили, что мир потихоньку начал разворачиваться от ненадежно обогащающих грабежей к более надежному источнику достатка – профессиональному производству товаров. Благодаря такому недосмотру Испания за первую половину ХУП века несколько раз переживала оглушительные финансовые банкротства.
В такой-то стране – Испанской империи, солнце которой уже закатывалось за горизонт, и родился мальчик Франсиско в семье секретаря короля Кеведо-и-Вильегаса. Мать его состояла фрейлиной при королеве. Что и говорить, положение родителей было хоть материально и хорошо обеспеченным, но зависимым от желаний высокопоставленных особ. Сын же рос с независимым характером. «Гордый, щепетильный до крайности в вопросах чести юноша, не задумываясь, хватался за шпагу, чтобы утвердить в собственных глазах и во мнении окружающих свое человеческое достоинство. Быть может, этим же обостренным чувством человеческого достоинства были продиктованы и эскапады, похождения и проделки, которым прославился Кеведо смолоду. К тому же он был с детства хром и больше всего боялся показать, что этот физический недостаток ему чем-либо мешает». (Э. Плавскин)
Вот какие залихватские стихи пишет поэт о своей бурной юности:
В обнимку с «Бахусом – придурковатым божеством, на голове которого колтун из виноградных листьев, глаза заплыли, из пасти разит винная отрыжка, язык не слушается, ноги выписывают кренделя, мозги задурманены вином», Франсиско слоняется из одной харчевни в другую, не забывая при этом отдать должное и подвернувшимся под руку красоткам. Часто между ним и ими возникают некоторые недоразумения. Вот такие, например:
Испытав на деле, каковы мадридские женщины, Франсиско дает добрый совет простаку, который умудрился свести с ними свои интересы:
Писал ли кто-нибудь когда-нибудь столь шаловливо-шутливые строки не только о жене, но и о теще, обращаясь к праотцу своему?
Тертый среди мадридских женщин «калач» Франсиско, дает достойный ответ одной из них, обратившейся к нему с просьбой о признании отцовства:
Франсиско, смеясь и шутя, обличает продажную любовь:
Ах, как неверно было бы думать, что незадачливый и ироничный Франсиско знал только продажных женщин. Истинные любовные страсти сотрясали его так, как мало кого на свете. Богу Любви он кидает в лицо слова нестерпимой боли:
Боль неразделенной любви хромоногого поэта перетекает из одного стихотворения в другое, но не смолкает ни на мгновение:
Поэт молит судьбу: «Пусть кончится жестокая война, которую ведет со мной любовь». И говорит сокровенное:
«Хрупкое стекло», которое сильнее всех стихий на свете.
«Франсиско де Кеведо не раз удивлял тех, кто знал его, самыми неожиданными свойствами своего характера. Лихой повеса и дуэлянт поклонялся не только Марсу, Бахусу и Венере, но и Минерве – богине мудрости. В шестнадцать лет он поступил в университет и получил там звание лиценциата искусств. Франсиско в совершенстве владел многими языками. Страстный библиофил, он собрал огромнейшую по тем временам библиотеку в пять тысяч томов. В своих трудах по теологии, этике, истории, философии, в жизнеописании святых и исторических деятелей, которые он создавал на протяжении всей своей жизни, Кеведо обнаружил глубокий аналитический ум, превосходное знакомство с наследием античных авторов, отцов церкви, ученых разных эпох, оригинальность и глубину идей.
Не в меньшей мере, чем ученые штудии, привлекала его практическая деятельность. В 1609 году, незадолго до своего бегства из столицы после того, как на дуэли он убил противника, Кеведо познакомился и подружился с блестящим молодым аристократом, герцогом Осуной. Несколько лет спустя, когда Кеведо все еще томился в своем захолустном имении, коротая время над сочинением язвительных памфлетов без всякой надежды когда-либо издать их, герцог пригласил его на Сицилию, куда получил назначение в качестве вице-короля.
С 1613 года Кеведо живет на Сицилии, выполняя иногда весьма сложные и деликатные поручения герцога. Он обнаружил на службе не только умение плести интриги, но и недюжинные дипломатические способности, государственный ум, а когда стал министром финансов Неаполитанского вице-королевства, также деловитость и расчетливость – качества, весьма редкие у испанских придворных.
Однако хлопоты политического характера отнюдь не затмили поэтического дара Франсиско. В свободные минутки он развлекал сицилийский двор своими веселыми стихами. Вот рассказ неудачника о его рождении под созвездием Козерога и воспоследовавших от того злосчастиях.
А вот Франсиско шутливо воспевает те части тела, которые не удосужились воспеть другие поэты:
И уж никто из поэтов, а это точно, не слагал вирши в честь огородной свадьбы. А Франсиско сложил:
Что и говорить: дружно и весело жилось на Сицилийском острове во многом благодаря поэту-шутнику. В 1619 году, однако, блестящая карьера герцога Осуны внезапно оборвалась: он ложно обвинен в неповиновении, отозван из Неаполя, брошен в тюрьму, откуда и отошел в мир иной. Кеведо был благороден и остался верен своей дружбе, посему в том же году местом его изгнания стало все то же его захолустное имение. Казалось, стрелки часов его жизни стали спотыкаться на ходу.
Когда в 1623 году на престол взошел новый король Филипп 1У, Франсиско де Кеведо вернулся ко двору и стал секретарем. Его, по всей видимости, опасались, потому и не допустили вплотную к важным секретам. Поэт как всегда иронизировал по этому поводу: я мол «секретарь без секретов». Вскоре обнаруживается, что молодой король столь же мало обеспокоен судьбами Испании, как и его предшественник, а его новый фаворит – граф-герцог Оливарес – под личиной правдолюба скрывает жестокость, эгоизм и властолюбие.
Не новичок в дворцовых интригах, которые благодаря изощренности испанского двора получили нарицательное название «интриги мадридского двора», Франсиско и здесь пишет свои шутливые стихи, которые никак не могут не задеть чести Его Величества. Словно бы сам король Филипп 1У, играя золотым, бормочет себе под нос вот эти слова:
Поэт осмеливается учить своего короля:
Более того, уча его, он еще и подсмеивается над его принципами правления:
Возможно ли такому придворному удержаться у подножия трона короля? Да ни в коем случае. А тут еще Франсиско выступить против коварных действий коварного фаворита короля Оливареса. И тот отомстил. Стражников для препровождения в тюрьму, а затем в его захудалое имение поэту долго дожидаться не пришлось.
Как раз в это время появился в печати роман Франсиско Кеведо под название «История жизни пройдохи по имени дон Паблос» и сатирическое произведение «Сновидения», которые вызвали яростную реакцию и зубовный скрежет среди мракобесов и вельмож всех мастей.
Роман о доне Паблосе – это еще один плутовской роман в шеренге модных в те времена произведений. И один из лучших.
«Я, синьор Паблос, — представляется его герой. — Отец мой занимался ремеслом брадобрея, но, питая весьма возвышенные мысли, обижался, когда его так называли, и сам себя именовал подстригателем щек и закройщиком бород. Дознался как-то я, что у всех, кому он брил бороду, пока он смачивал им щеки, а они сидели с задранной головой, мой младший братец с полной безмятежностью очищал внутренности их карманов. Ангелочек этот умер от плетей, которых отведал в тюрьме.
Отец говорил мне: «Воровство, сынок, это не просто ремесло, а изящное искусство. Ведь кто на этом свете не крадет, тот и не живет».
О матери моей ходили слухи, что она могла восстанавливать девственность, возрождала волосы и возвращала им их изначальную окраску. Была у нее особая комната, в которую она входила всегда одна. Комната эта сверху донизу уставлена черепами, которые напоминали о смерти. Постель ее была укреплена на веревках висельников, и она мне это объясняла следующим образом: «Эти веревки у меня вместо реликвий, ибо большинство повешенных спасается».
Вскоре меня отправили для обучения в пансион, в котором воспитанием детей занимался некий лисенсиат по имени Кабра. Здесь я оказался во власти воплощенного голода. Кабра был ученым мужем, щедрым только в росте. Глаза его вдавлены чуть ни до затылка, так что смотрел он на нас, словно из бочки. Щеки его украшены бородою, выцветшей от страха перед находившемся по соседству ртом, который, казалось, грозился ее съесть от великого голода. Не знаю, скольких зубов у него не хватало, но думаю, что они были изгнаны из его рта за безделье и тунеядство. Шея у него была длинная, как у страуса, а кадык выдавался так, точно готов был броситься на еду. Одним словом, он являлся олицетворением сугубой скаредности и сверхнищенства.
За обедом я с тревогой заметил, что тощие пальцы воспитанников бросились вплавь за единственной горошиной, сиротливо лежащей на дне миски супа. Кабра приговаривал, глядя на нас: «Объедание – порок и чревоугодие. Наш обед на здоровье телу и на пользу духу».
Вскоре многие воспитанники основательно забыли, каким образом и чем едят пищу, что, заполучив кусочек, подносили его к глазам, задумывались, и лишь подумав, переправляли его в рот. Когда меня отец пришел забрать из пансиона, и когда я перед ним предстал, то он вопросил: куда же девался его сын? Я попрощался с товарищами, и они, провожая меня взглядами и помыслами, горевали так, как горюют оставшиеся в алжирском плену, видя, что их покидают выкупленные собратья.
Доставили меня в дом с собой осторожностью, дабы не рассыпались мои косточки, изглоданные голодом, и уложили в постель. Были позваны сыщики, чтобы найти на моем лице глаза, которых у меня долгое время не могли обнаружить.
Хотя отец и учил меня следующей мудрости: «Зови своего доктора, когда ты здоров, и плати ему за то, что ты не болен; ибо, если ты будешь ему платить, когда заболеешь, то как же ты рассчитываешь, чтобы он возвратил тебе здоровье, которое ему самого ни на что не нужно, но которое лишает тебя твоей болезни, дающей ему насущный хлеб», на этот раз обратился к врачу, когда я был болен.
Явились врачи и велели первым долгом лисьими хвостами вычистить пыль, набившуюся мне в рот, а затем кормить всяческими вытяжками и мясными соками. Кто может представить себе, какие плошки зажгли на радостях мои кишки при первом глотке миндального молока и при первом куске дичи! Все это для них было невидалью и новостью. Врачи приказали в течение десяти дней не разговаривать громко в моей комнате, так как пустота моего желудка откликалась, как эхо, на каждое произнесенное слово. Благодаря этим и прочим предосторожностям я понемногу стал приходить в себя и обретать дыхание жизни.
Выжив, я отправился учиться в университет. Только пришел туда, мне пришлось покраснеть, ибо один из студентов, стоящих рядом со мной, вдруг зажал себе нос и, удаляясь, воскликнул:
— Видно, это Лазарь и собирается воскреснуть, так от него воняет!
И тут какой-то простуженный ламанчец атаковал меня страшнейшим плевком, присовокупив:
— Начинай!
Видя свою погибель, я воскликнул: «Клянусь богом, у…» Не успел я произнести «…бью!», как на меня посыпался такой дождь, что слов моих я не мог докончить. Плевки у студентов были так полновесны, словно они извергали на меня всю свою склизкую требуху. Когда же у некоторых во рту иссякла влага, они прибегли к займу у своих ноздрей, и так обстреливали меня, что плащ мой гремел, как барабан.
Пословица говорит, и правильно говорит: «С волками жить, по-волчьи выть». Глубоко вдумавшись в нее, пришел я к решению быть плутом с плутами, и еще большим, если смогу, чем все остальные.
Ключница наша души во мне не чаяла, ибо мы с ней столковались, составив заговор против запасов хозяйской провизии. Она варила чахоточные, совсем тщедушные похлебки, а на Рождество и на Пасху, чтобы отметить праздники, старалась сделать похлебку пожирней, подбрасывая туда огарки сальных свечей. Удержанную часть продуктов я уносил на рынок и продавал. Мы сосали своих хозяев, как пиявки. Сумма нашей выручки была весьма велико, но мы и не думали возвращать ее законным владельцам. Хотя ключница исповедовалась и причащалась каждую неделю, но ей никогда не приходило в голову вернуть что-либо, и поступков своих она не стыдилась. Такой уж она была человек.
Затем я научился способу, которые студенты называют «хапанье на лету». Подойдя на двенадцать шагов к лавке, я выхватывал порядочных размеров шпагу, вбегал туда с криком «Умри!» и делал выпад, целясь прямо в торговца. Тот валился на землю, моля отпустить его душу на покаяние, а я пронзал шпагой один из коробов и был таков.
Будучи молод и видя, как все кругом восхваляют мои таланты и умение ловко выпутываться из всяких переделок, я пускался во все тяжкие. Однажды дошел до того, что пообещал товарищам украсть шпаги у ночного дозора. Обнаружив дозор, я вместе со слугой подошел к нему поближе и сказал с весьма встревоженным видом их командиру:
— Синьор, в руках вашей милости – мое спасение, мое отмщение и великая польза для государства. Соблаговолите, ваша милость, выслушать два словечка наедине, и вам будет обеспечен изрядный улов. Когда мы отошли в сторону, я продолжил:
— Синьор, я прибыл из Севильи следом за шестью величайшими злодеями на свете, грабителями и человекоубийцами.
— Где они? – спросил командир.
— В публичном доме, синьор.
— Господи Иисусе! Дайте мне шпагу и следуйте за мной!
— Синьор, — остановил его я. – Коли вы так будите себя вести, то у вас ничего не получится. Сначала пусть все по одному войдут туда без шпаг, ибо разбойники сидят по комнатам с пистолетами и, заметив, что у вас шпаги, какие бывают только у стражников, примутся стрелять. Лучше было бы напасть на них с кинжалами и перехватать всех втихомолку.
План этот встретил одобрение командира, жаждавшего схватить преступников. Он велел всем попрятать шпаги в траву и двинуться в публичный дом. Я пошел вслед за ними, предварительно научив своего спутника, как только шпаги останутся без присмотра, схватить их и тащить домой, что и было сделано в единый миг. Когда дозор входил в дом, я нарочно замешкался, а затем дал тягу. Подобные подвиги снискали мне славу самого ловкого и пронырливого пройдохи. Ко мне благоговолили все кабальеро, и каждый из них старался переманить меня к себе на службу.
Некоторое время спустя мой дядя прислал мне письмо. Был он, попросту говоря, палачом и настоящим орлом в своем ремесле. В письме говорилось: «Батюшка твой скончался неделю назад, и повешение его всем пришлось по душе. Увидев, что его собираются исповедовать, он сказал священнику: Я уже считаю себя отпетым, отче, а потому скорехонько прочтите «Верую!» и покончим со всем этим», — видно ему не хотелось показаться велеречивым. Потом он попросил меня сдвинуть ему на бок капюшон, что я и исполнил. Вниз он соскочил не подгибая ног и не делая никаких ненужных движений. Висел же он столь степенно, что лучшего нельзя было и требовать. Я четвертовал его и разбросал останки по большим дорогам. Один господь бог знает, как тяжело мне было видеть, что он стал даровой пищей для воронов, но думаю, пирожники утешат нас, пустив его останки в свои изделия. Тебе же, сынок, осталось кое-какое наследство. Я твой дядя, и все, что я имею, должен передать тебе».
Я нанял мула и выехал из дому, откуда мне удалось забрать только свою тень за неимением прочих вещей. С населением города распрощаться удалось со славой: одна половина его по моем отъезде осталась в слезах, а другая смеялась над ее плачем.
На обратном пути я остался без своего наследства, ибо сел поиграть на постоялом дворе в карты. Счастливой карты я ждал, как евреи ждут мессии, и столь же тщетно. Шулер начисто обчистил меня. И мне пришлось свести компанию с нищими. Стоило полюбоваться, как один из них в двенадцать приемов надевал свою рубашку, расползавшуюся на двенадцать кусков, приговаривая над каждым из них молитву. Кто-то блуждал ногой в закоулках и тупиках штанов, и находил дорогу там, где ей вовсе не следовало пролегать.
Нищенствуя, я, меньше чем через месяц, сколотил неплохое состояние. Потом один нищий пригласил меня работать к себе в пару. Состояло его дело в том, что он крал маленьких детей, каждый день двоих или четверых. О пропаже их объявляли во всеуслышанье на улицах, и тогда мы шли по адресам родителей и заявляли: «Синьор, я его нашел, а если бы не я, то его переехала бы повозка». Нам давали награду за находку, и мы богатели с невероятной быстротой.
Потом я овладел приемами шулерской игры: у меня были кости, начиненные грузом так, что я мог по желанию выбрасывать большее или меньшее количество очков. Но не всегда судьба оказывалась благосклонна ко мне. Злая, она меня не забывала, и черт обо мне всегда помнил, потому многое претерпеть привелось. И решил я перебраться в Вест-Индию, дабы попробовать, не улучшится ли с переменой места и земли мой жребий. Обернулось, однако, все к худшему, ибо никогда не исправит своей участи тот, кто меняет место и не меняет своего образа жизни и своих привычек».
Вот на таким философским заключении оканчивается роман о пройдохе и плуте Паблосе, который не унывал, а облекал свои похождения в изумительные строки.
В «Сновидении о Страшном суде» Франсиско де Кеведо очень ловко приспособил, библейские события Апокалипсиса для того, чтобы высмеять в нем человеческие пороки.
«Привиделся мне во сне отрок, — пишет он от своего лица, как бы и на самом деле привиделся. — Отрок, проносясь по воздуху, дыханием сообщил голос трубе, несколько искажая от усилия лик свой. Зову сия вняли мрамор гробниц и слух мертвецов. И тотчас пришла в сотрясение вся земля и позволила костям идти на поиски друг друга. Прошло некоторое время, хотя и малое, и я увидел, как из могил с грозным видом восстают те, что некогда были воинами и полководцами, полагая глас трубный боевым сигналом, и в страхе и смятении скупцы, страшащиеся какой-либо тревоги; а преданные чванливой суетности и обжорству, вооброзя, что это пронзительно трубят в рог, почли сие приглашение на пирушку или охоту.
Это я прочел на лицах воскресших, причем никому из них не приходило на ум, что трубный глас сей знаменует Страшный суд. Затем я приметил: иные души, одни с брезгливостью, другие с ужасом, отшатнулись от своих прежних тел: у кого не хватало руки, у кого глаза. Рассмешило меня несходство призраков с их телами, и я преклонился перед божественным проведением, претившим, чтобы в такой свалке перетасованных останков кто-либо, сбившись со счету, присвоил себе ногу или иную какую часть тела соседа. Лишь на одном кладбище приметил я, что покойники обменялись было головами, но потом все же забрали каждый свою, да одному судейскому писцу что-то не по вкусу пришлась его душа, и, чтобы от нее избавиться, он заявил, что она не его.
Затем, когда уже все узнали, что наступил день Страшного суда, надо было видеть, как любострастники пытались скрыться от собственных глаз, не желая вести на судилище свидетелей, которые могли бы их опорочить; как злоречивые хоронились от собственных языков, а воры и убийцы сбивались с ног, чтобы убежать от своих рук. Обернувшись в другую сторону, я увидел скрягу, вопрошавшего другого покойника – тот не мог ответить, ибо был забальзамирован, внутренности его находились далеко и еще не успели прибыть, — не воскреснут ли его мешки с золотом, раз уж восстает из земли все то, что было в ней погребено.
Не успел я отступить на шаг или на два, как из-под земли выросло великое число красивых женщин. Вышли они наружу предовольные тем, что обнажены, выглядят весьма прельстительно и глядит на них столько народу; но, узнав, что наступил день возмездия и что красота их втайне свидетельствует против них, приуныли и стали спускаться в долину с несравнимо меньшей резвостью.
Одна из них, сменившая семь мужей, подыскивала себе пристойное оправдание для каждого брака. Другая, бывшая некогда непотребной девкой, дабы не идти на суд, без устали твердила, что недосчитывается двух зубов и одной брови, и то и дело возвращалась вспять, пока, наконец, не приблизилась к судилищу, где ее окружила столь великая толпа людей, погибели которых она способствовала и которые все казали на нее пальцем, что она за благо сочла смешаться с толпой фискалов, сочтя, что даже в такой день народ этот не столь уж бросается в глаза.
От последнего зрелища отвлек меня превеликий шум: из одних слова сыпались частой капелью, из других – лились струями, из третьих били фонтаном, а из самых говорливых хлестали потоком, как из ведра. Шум доносился в берега реки: несметная толпа устремилась за неким лекарем. Оказались это его больные, коих он прежде времени отправил на тот свет, отчего они перед смертью не успели покаяться. В это время по левую руку от меня раздался плеск – казалось, кто-то поблизости плавает, я обернулся и увидел бывшего судью, стоявшего посреди ручья и со тщанием себя омывавшего вновь и вновь возвращаясь к этому делу. Я полюбопытствовал узнать, с какой это стати он так усердно себя трет, и на это последний признался, что в свое время при разбирательстве иных дел дал себя не однажды подмазать, и теперь старается избавиться от улик, дабы не появляться с ними в том месте, где будет собрано все человечество.
Стоило посмотреть, как полчище злых духов плетьми, палками и всякими стрекалами гонят на суд разношерстную толпу. Гнали они грабителей с разбойниками, которые в ужасе бежали друг от друга, но черти преградили им дорогу, говоря, что разбойники по праву могут присоединиться к швалям, ибо всякий из них тоже шваль, только с большой дороги, а грабители – к портным, ибо и те и другие в одних портках своих жертв оставляют. За ними шествовало Безрассудство со своей свитой стихотворцев, музыкантов и влюбленных – людей, вовсе лишившихся ума.
Ризничные, церковные прихлебалы и дармоеды, даже архиепископ и инквизитор – троица скверная и все оскверняющая – готовы были перегрызть друг другу глотки из-за того, что каждый хотел присвоить себе чистую совесть, которая невзначай могла оказаться здесь в поисках того, кто ей приглянется.
Наконец всех заставили замолчать. И все увидели престол, который являл собой творение всемогущества и чуда. Господь на престоле был облачен так, как подобает Всевышнему, благостен праведникам и грозен погрязшим в грехах; солнце и звезды ловили каждое его слово; ветер затих и онемел; воды улеглись в берегах; земля замерзла в тревоге за чад своих – человеков. А люди погрузились в глубокое раздумье: праведники размышляли о том, чем воздать им Господу и что испросить себе, а злые – что привести себе в оправдание.
Между воскресшими ходили ангелы-хранители; по поступи их и краске на их ликах можно было заключить, какой отчет им предстоит дать за тех, кто был им поручен. Демоны между тем просматривали свои списки, подсчеты и обвинения. Наконец все защитники разместились с внутренней, а обвинители с наружной стороны. Десять заповедей выстроились на страже райских врат, столь узких, что даже тот, у кого от сплошного поста остались кожа да кости, должен был кое-чем поступиться, чтобы пройти в такую щель.
Счет начали с Адама, и, чтобы показать всем, как придирчиво при этом поступали, скажу, что даже от райского яблока потребовали отчет и притом столь строгий, что Иуда не удержался и промолвил: «Как же отсчитываться буду я, коли продал агнца его хозяину?»
Когда Страшный суд подошел к концу, тени людей устремились каждая в свою сторону, новой свежестью задышал воздух, земля покрылась цветами, отверзлось небо, и на него вознес Христос всех блаженных, спасенных его страстями, дабы они успокоились в лоне его, а я остался в долине и, проходя по ней, услышал превеликий шум и стоны, исходившие из-под земли».
Кеведо не призывал в гневе пригвоздить подонков общества к позорному столбу, а как-то снисходительно иронизировал над ними, можно даже сказать, что в некоторой степени он делал это доброжелательно. Вот это-то и бесило несказанно непорядочных членов общества. А Кеведо верил своему перу. Он говорил: «Когда изобрели артиллерию, она взяла верх над храбрецами-одиночками, разнося в прах камень укреплений. Однако вскорости изобретен был печатный стан, и он взял верх над артиллерией, свинец – над свинцом, чернила – над порохом, стволы перьев – над стволами орудий».
Враги Франсиско пользовались теми же перьями и бумагой, но артиллерийские снаряды у них выходили иными. В памфлетах и тайных доносах в инквизицию, в проповедях церковников Кеведо провозглашали «мастером заблуждений, доктором бесстыдства, лиценциатом шутовства, бакалавром гнусностей, профессором пороков и протодьяволом среди человеков». Вражеские артиллерийские снаряды достигли желаемой цели. В 1639 году Кеведо был заточен в тюрьму под предлогом того, что вступил в тайные сношения с Францией. На этот раз писатель, прежде пребывавший в тюрьме недолгие сроки, теперь был заточен в темницу на годы. И как и другим многочисленным узникам, ему оставалось лишь мыслить, лежа на твердых досках покрытых грязной ветошью нар. И он мыслил:
«Вечный странник среди сует юдольных, желание наше с напрасным усердием устремляется от одних к другим, не будучи в состоянии обрести ни родину, ни покой. Пищей ему служит разнообразие, и развлечение свое оно находит в нем. Разнообразие это разжигает в нем ненасытность, порожденную неведением дел мирских. Но если бы желание наше, столь жадно и неустанно их ищущее познало их истинную природу, оно отвергло бы их с такой же силой, с какой, раскаявшись, оно начинает их презирать.
Пусть приключения мои обогатят опыт других, ибо когда то, с чем я столкнулся, должно было повергнуть меня в величайшую печаль, в голове моей воцарилась полнейшая неразбериха и суетность захватила меня с такой силой, что, затерявшись в несметной толпе земных поселенцев, я метался, устремляясь то туда, куда влек меня взор мой, за красотой, то кидался вслед за друзьями, прельстившими меня своим обществом, и так из улицы в улицу, пока не стал притчей во языцех. Но вместо того, чтобы попытаться выйти из этого лабиринта, я делал все возможное, чтобы продлить заблуждение.
На улице гнева я ввязывался с искаженным лицом в ссоры и ступал по ранам и по лужам крови; на улице чревоугодия смотрел на шумное одобрение, следовавшее за произнесенными здравницами. И так я переходил из улицы в улицу – а им не было числа. – заблудившись до такой степени, что от удивления я уже не чувствовал усталости, покуда, привлеченный нестройным хором голосов и почувствовав, что меня кто-то прилежно дергает за плащ, я не обратил взор вспять. И видел убеленного сединами почтенного старца в весьма убогом одеянии, у которого и одежда, и обувь были продраны во множестве мест. Это, однако, не делало его смешным, напротив, суровый вид его внушал уважение.
— Кто ты такой – спросил я, — что против воли признаешь себя завистником моих вкусов? Оставь меня в покое, ибо люди, отжившие свой век, никогда не могут простить юности ее утехи и наслаждения, от коих вы отказываетесь не по доброй воле, а потому, что время лишает их вас насильно. Тебе пристал срок уходить, а мне явиться. Предоставь мне любоваться и наслаждаться миром.
Стараясь скрыл свои истинные чувства он с усмешкой произнес:
— Я не собираюсь ни мешать тебе, не завидовать твоим вожделениям; я скорее даже испытываю к тебе жалость. Не знаешь ли ты часом, сколько стоит день? Понимаешь ли, во сколько обходится каждый час? Задумываешься ли ты над драгоценностью времени? Верно, нет, ибо со столь великой беззаботностью транжиришь его, давая обокрасть себя быстротекущим и незаметным часам, кои похищают у тебя столь знатное сокровище? Кто сказал тебе, что то, что кануло в вечность, может вернуться по твоему зову, когда тебе встретится в том надобность? Скажи мне, видел ли ты когда-нибудь следы прошедших дней? Нет, конечно: ибо они оборачивают голову лишь для того, чтобы насмехаться над теми и вышучивать тех, кто дал им так бесплодно ускользнуть.
Знаешь ли ты, что смерть и дни прикованы к одной и той же цепи, и что чем далее идут предшествующие тебе дни, тем ближе подводят они тебя к твоей смерти, которую ты, быть может, еще полагаешь за горами, между тем как она пришла и уже тут. И, суда по тому, какую жизнь ты ведешь, она наступит раньше, чем ты думаешь.
Глупцом почитаю я того, кто всю жизнь умирает от страха смерти, но дурным человеком того, кто настолько презирает ее, как будто ее совсем не существует, ибо последний начинает ее бояться, лишь когда она приходит и, обезумев от страха, не находит в себе ни того, что могло бы искупить грехи его жизни, ни того, что могло бы его утешить в последний час. Мудрец лишь тот, кто каждый день своей жизни проводит так, как если бы этот день мог стать его последним днем.
— Убедительные ты нашел слова, добрый старец, — сказал я. – Ты вернул мне душу мою, кою суета желаний отвлекла от меня своими чарами.
Тут вышло некое существо – женщина, с виду весьма пригожая, и чего только на ней и при ней не было: короны, скипетры, серпы, грубые башмаки, щегольские туфельки, тиары, колпаки, митры, береты, парча, шкуры, шелка, золото, дубье, алмазы, корзины жемчуга и булыжник. Один глаз открыт, другой закрыт; и нагая, и одетая, и вся разноцветная. С одного бока – молодка, с другого – старуха.
Шла она то медленно, то быстро. Казалась то вдалеке, а то уже вблизи. И когда подумал я, что она входит, она уже стояла около моего изголовья. При виде столь причудливого скарба и столь нелепого убора я стал в тупик, словно человек, которому загадали загадку. Виденье не устрашило меня, но удивило, и даже не без приятности, потому что, если присмотреться, было оно не лишено прелести. Я спросил, кто она такая, и услышал в ответ:
— Смерть.
— Я не вижу признаков смерти, — сказал я. – У нас ее изображают в виде скелета с косой.
— То, о чем ты говоришь, — ответила она, — не смерть, а мертвецы, – иными словами, то, что остается от живых. Скелет – основа на коей держится и лепится тело человеческое. Смерти же вы не знаете, и каждый из вас – сам себе смерть. То, что вы называете «умереть» — на самом деле прекратить умирать, а то, что вы называете «родиться» – на самом деле начать умирать».
Такими философскими притчами развлекал себя узник.
Так прошло почти два года. Кеведо писал из заключения: «Государь! Год и десять месяцев длится мое заточение. Я был привезен в тюрьму в самый разгар зимы без плаща и рубахи, шестидесяти лет от роду, в этот королевский монастырь, где и пребываю в суровейшем заточении, больной, с тремя язвами, которые открылись из-за холода и соседства реки, протекающей у моего изголовья. Ужасные мои страдания приводят в содрогание всех. А посему я не жду смерти, а пребываю с ней в постоянном общении, и лишь по ее снисходительности я все еще жив».
Никто не стал вчитываться в строки этого письма. Никому не был нужен великий писатель и поэт. Пусть себе подыхает в зловонной промозглой камере. Тогда Франсиско произнес короткую фразу: «Мадрид слезам не верит». У старого больного Кеведо все мутится в голове, и одни и те же строки долбят и долбят его воспаленный мозг:
Освобождение пришло лишь спустя полтора года, когда фаворит, ненавидевший поэта, сам попал в опалу. Но свободой наслаждаться пришлось совсем не долго: надорванное здоровье отказало телу в жизни, и Франсиско де Кеведо умер. О своей эпитафии он позаботился заблаговременно.