Франция и ее короли Людовик Х1 и Генрих 1У.


</p> <p>Франция и ее короли Людовик Х1 и Генрих 1У.</p> <p>

Плачевную картину представляло собой Французское государство в ХУ1 веке. Прошло почти столетие со дня окончания тягостной изматывающей Столетней войны с Англией, а оно так и не сумело объединиться в своих границах. Обычные для Средневековья междоусобные войны цвели повсюду пышным цветом. Здесь


Мы видим вновь убийц пешком и на коне,
Опять войска, войска, и гул, и крики эти,
И нас, как прежде, смерть заманивает в сети,
И только стоны, кровь и города в огне.
Так ставят короли на карту наши жизни.
Когда же мы падем, их жертвуя отчизне,
Какой король вернет нам жизнь и солнца свет?
Несчастен, кто рожден в кровавые минуты,
Кто путь земной прошел во дни народных бед!
Нам чашу поднесли, но полную цикуты… (Оливье де Маньи)

Что и говорить, война есть война. А налоги? Налоги сдирались нещадно. Народ стонал:


Умерьте сборщиков, бессовестную рать,
Чтобы не смели те, кто алчны и жестоки,
Три шкуры драть с людей, высасывать их соки.
Стригите подданных, — зачем же обдирать? (Оливье де Маньи)

Королевскую корону беспрестанно примеряли на свои головы представители самых различных непримиримых между собой феодальных родов. Потом эти короны терялись вместе с тем, на что были в свое время возложены.

Мыслящие люди Франции изредка вспоминали своего короля Людовика Х1, правившего во второй половине ХУ века, — мудреца-интригана. При нем Французское королевство сделало значительный рывок вперед по пути государственного объединения. И произошло это благодаря непревзойденной для тех времен дипломатической деятельности этого короля. Посему не зря его считают родоначальником современного дипломатического искусства.

Первым пунктом в свое детище он поставил презрительное отношение к рыцарской военной славе и рыцарской напыщенной чести, которая уносила с мир иной лучших воинов королевского войска. Людовик Х1 не любил войн. «Он не доверял военному счастью, страшась потерять в случае неудачного сражения в один день плоды долголетних усилий. Как уже было сказано выше, его излюбленным орудием стала дипломатия. В борьбе со своими многочисленными врагами король, по возможности, старался избегать лобовых атак. Людовик глубоко уверовал, что хитрость лучше, чем сила.

Одной из основных его черт стала склонность к интриге. День и ночь оттачивались все новые и новые замыслы. Он ссорил своих врагов, создавал им тысячу препятствий, неожиданно выступал в роли арбитра между ними и добиваться таким образом в нужный момент перемирия или мира – такова была тактика Людовика Х1. Особой вкрадчивостью и тонко разыгранной сердечностью этот черствый, искусный притворщик умел обольщать и очаровывать людей.

И всякий раз, как только предоставлялась такая возможность, король беззастенчиво пользовался славой искусного соблазнителя. Он не брезговал ничем, чтобы добиться расположения людей, в которых нуждался. «Он отнюдь не смущался первым отказом человека, которого пытался расположить, но упорно продолжал начатое дело, осыпал того, в ком нуждался, щедрыми обещаниями и действительно давая ему деньги и должности, которые должны были его соблазнить». (Каммин)

«Скупой по природе Людовик Х1, бывал чрезвычайно щедр под давлением политической необходимости. Он глубоко был убежден в том, что всякого человека можно купить, и в этом отношении нет никакой разницы между английским королем Эдуардом 1У и его, Людовика, брадобреем, а когда нужно, то и палачом, шпионом и вором. Он советовал своим послам подкупать слуг своих господ. Он считал даром неба искусство преуспевать в этом деле и уверен был в том, что заниматься шпионажем и торговать совестью для послов дело вовсе не зазорное.

Людовик Х1 имел у себя на службе разветвленную шпионскую сеть, владел целым рядом досье, в которых хранил тайны, раскрытые им, купленные или украденные. Будучи самым разносторонним образом осведомленным о делах и людях, Людовик мог благодаря этому использовать обстоятельства в своих интересах и предвидеть события». («Всемирная история»)

Но и его столь беспрецедентные усилия оставались тщетными на путях мировой истории, ибо то были времена бесконечных войн. Раздробленность Франции оказалась весьма на руку Священной Римской империи, не только обиравшей непосильными налогами католическое государство, но и раздумывающей о том, как бы посадить на французский шаткий престол своего ставленника.

Вот в таком-то государстве и жил маленький мальчик. «Он был маленьким, а горы были до неба. Взбираясь от тропинки к тропинке, он продирался сквозь заросли папоротника, то разогретые солнцем и благовонные, то обдающие свежестью, когда он ложится в тени отдохнуть. Вздымался вдали утес, за ним бушевал водопад, словно свергаясь с небесной выси. Мальчик окидывал взором поросшие лесом горы, — а глаза у него были зоркие, они различали на той вон далекой скале, меж деревьев, маленькую серну. Потом его взор терялся в синеве глубокого, точно парящего неба, мальчик кричал, задрав голову, звонким голосом, от полноты жизни. Таковы были его первые труды и радости. Мальчика звали Генрих. А горы были Пиренеи.

Мать мальчика – принцесса Наварры Жанна хотела, чтобы ее сын рос, как растут дети в народе, хотя жил он в замке. У него были маленькие друзья, они ходили не только босые и простоволосые, но в лохмотьях, полуголые. От них пахло потом, травами, дымом, как и от него; и хотя он не жил, подобно им, в хижине или пещере, но ему нравилось, что от него пахнет, как от других мальчиков. Они научили его ловить птиц и жарить их. Вместе с ними подсушивал он хлеб между горячими камнями, натерев его сначала чесноком. Потому что от чеснока вырастешь большой и будешь всегда здоров. Другое средство – вино, они пили его когда и где удавалось. И вино было у всех в крови – у крестьянских ребят, у их родителей, у всей страны.

Когда дед Генриха умирал в своем замке По, его последний крик совпал с радостным криком внука, купающегося вместе с мальчишками и девчонками в ручье пониже большого водопада, рассыпавшего сверкающие брызги. Тела девочек чрезвычайно занимали мальчика. Поглядишь, как эти существа раздеваются, ходят, говорят, смотрят, — оказывается, они устроены совсем по-другому, чем он, особенно плечи, бедра, ноги. Одной девочкой – грудь у нее уже начала развиваться – он особенно пленился и решил, что будет за нее бороться. А это, как он заметил, было необходимо: сама-то она выбрала не его – рослый парнишка постарше в с красивым крупным лицом ей больше приглянулся. Но он-то знал, чего хочет.

И вот маленький мальчик вызвал большого на состязание, кто из них перенесет девочку через ручей. Соперник тут же поскользнулся, девочка тоже упала бы вместе с ним, если бы Генрих не подхватил ее. Ему-то в этом ручье знаком был каждый камешек, и он перенес ее, напрягая все свои силенки, — ведь она была претяжелая, а он всего только худенький малыш. Выйдя на берег, Генрих поцеловал девочку в губы, и она, изумленная, не противилась; он же сказал, ударив себя в грудь:

— Тебя перенес через речку принц Наваррский.

Крестьянская девочка взглянула на его детское взволнованное лицо и расхохоталась, этот смех отозвался болью в его сердце, но не лишил отваги. Она уже подбежала к своему незадачливому поклоннику, когда Генрих крикнул по латыни: «Победить или умереть!» Мальчик сильно надеялся поразить этим своих приятелей. Новое разочарование – крестьянским ребятам наплевать было и на принца, и на его латынь. Победа и смерть были им одинаково неведомы.

Итак, ему оставалось одно: он опять вошел в ручей и шлепнулся в воду нарочно – еще смешнее, чем перед тем его соперник. Состроил глупую рожу, захромал, как тот, стал браниться, подражая его голосу, и все так похоже, что ребятишки, глядя на шутника, невольно расхохотались. Даже прелестную девочку он заставил рассмеяться. А потом тут же ушел. Хоть и было Генриху тогда всего четыре года, однако успех уже привлекал его. Сейчас он его добился, но в груди боролись противоречивые чувства. Несмотря на отвагу и уверенность в себе, тоска и влечение к девочке не исчезли.

Дед Генриха — сельский государь владел самым южным уголком Западной Франции и стал бы, вероятно просто подданным французского короля, обладай тот всей полнотой власти. Но королевство было расколото надвое католиками и протестантами – притом во всех своих частях и уже давно. А для провинциальных государей, подобных королю Наваррскому, это служило самым подходящим предлогом, чтобы сделаться самостоятельными и отнять у соседа вооруженной рукой все, что удастся, — хотя бы только холм с виноградником.

По всей стране грабили и убивали во имя враждующих вер. Люди относились к различиям религиозных вер с глубочайшей серьезностью; между теми, кому раньше и делить было нечего, возникла теперь смертельная вражда. Иные слова, особенно словосочетание «католическая обедня» имели столь великую власть, что брат брату становился чужаком – уже не родная кровь.

Дед Генриха был добрый католик, но без крайностей. Никогда не забывал он, что и его подданные-протестанты плодят детей, а те становятся полезными работниками, пашут землю, платят подати, преумножают богатства страны и своего господина. Вероятно, он понимал и то, что число протестантов, называющих себя гугенотами, все возрастает, и это скорее на пользу его самостоятельности, чем во вред – ведь двор в Париже на самом деле чересчур католичен. Бунтовщики-гугеноты требовали, — пусть им покажут, где в Библии сказано про налоги в пользу Священной Римской империи. А нет, так они и платить не будут!» (Г. Манн)

А уж об охотниках за ведьмами и говорить не приходилось. Отцы инквизиции распоясались донельзя. Рассказывают: одну несчастную женщину обвинили в том, что она откопала могилу только что погребенного ребенка для своих колдовских целей.

— Пойдите на кладбище, откройте могилу, ребенок там, — умолял судей муж несчастной.

Могилу вскрыли и нашли нетронутый гробик и в нем захороненного младенца.

— Это дьявольское наваждение, — заявил судья. – Ребенка нет. Дьявол нас пугает. Он нам показывает то, чего на самом деле нет.

И женщина была сожжена.

Каков беспредел!

«Старик-король католических бесчинств на своей земле не позволял, умел с крестьянами ладить — он и сам ведь был вроде них. Пошуметь они любили, но неизменно сохраняли трезвость суждений, не забывая о своей выгоде.

Мать Генриха Жанна, став королевой Наваррской, приняла протестантскую веру. Она верила, что ее сын когда-нибудь будет великим и поведет за собой протестантские полки, — материнское честолюбие давно ей это открыло. Когда наступило время отъезда матери и сына в Париж, Жанна обняла Генриха и сказала:

— Мы отправляемся в город, где почти все враги нашей веры и наши. Никогда не забывай об этом! Тебе уже семь лет и ты вошел в разум. В Париже живет твоя невеста Марго.

— Вот хорошо! – воскликнул Генрих. – Значит у меня есть жена!

— Она дитя, как и ты, и еще не может ненавидеть и преследовать новую веру. Впрочем, я не уверена, чтобы ты женился на Маргарите Валуа. Ее мать, королева, уж очень злая женщина.

Лицо матери вдруг изменилось про упоминании о королеве Франции. Мальчик испугался, и его фантазия получила как бы внезапный толчок. Он увидел ужасающую, нечеловеческую морду, когтистую лапу, здоровенную клюку и спросил:

— Она ведьма? Она может колдовать?

— Уж, наверное, ей очень хотелось бы этого.

Вот первое, что Генрих узнал от своей матери о Екатерине Медичи. По прибытии в Париж Жанна встретилась с ней, а Генрих отправился гулять на лужайку перед королевским дворцом. Там он встретил мальчиков. Он сразу же заметил, что они держатся не как дети, которым хочется поиграть; особенно старший – он вилял бедрами и задирал голову, точно взрослый щеголь; его белый берет украшали перья.

— Господа, — обратился Генри к своим спутникам, — что это за птица?

— Осторожнее, — прошептали они, — это король Франции.

Обе группы остановились одна против другой, молодой король Карл Девятый стоял перед маленьким принцем Наваррским. Дворянин из свиты Жанны опустился на одно колено перед Карлом и сказал:

— Сир! Принц Наваррский еще не разу не видел короля.

— Ну, сам-то он никогда королем не станет, — небрежно уронил Карл, и губы его под мясистым носом крепко сомкнулись.

Тут Генрих рассердился: его ласкающие, приветливые глаза, гневно блеснули, и он воскликнул:

— Не вздумайте сказать это при моей матери, да и при вашей, которая правит за вас!

Слова эти, пожалуй, были слишком унизительны, чтобы их воспринял слух короля. Он лишь опустил веки; но это мгновение Карл запомнил навсегда. К ним подошла девочка, по годам ровесница Генриху. Генрих догадался, кто это. То была Марго. Но сначала он и слова не мог вымолвить от изумления.

— Вы всегда такой грязный, — спросила Маргарита Валуа, сестра короля, — и ему стало стыдно.

Какая девочка! Он никогда таких не видел. Цвет лица у Маргариты напоминал розы и гвоздики, да и те могли ей позавидовать. Белое платье плотно облегало стан, а от бедер расширялось книзу пышными складками, поблескивало золотой вышивкой и драгоценными каменьями. Белыми были и ее туфли, на них налипло немного земли. В неудержимом порыве Генрих опустился на колени и снял губами грязь с туфелек Марго. Затем поднялся и сказал:

— У меня руки в грязи.

И вдруг рассердился, ибо девочка надменно усмехнулась. Генрих отвел свою сестричку в сторону и зашептал ей, но так, чтобы гордячка непременно услышала его:

— Я сейчас задеру ей юбку, надо же посмотреть, какие у нее ноги, — может, не такие, как у всех девочек. – Тут улыбка маленькой принцессы одеревенела. А он еще добавил: — И нос у нее слишком длинный.

Лицо красивой девочки скривилось – сейчас заплачет. Через мгновение Генрих стал опять изысканно вежлив.

— Мадмуазель, я просто глупый деревенский мальчишка, а вы – прекрасная девица.

Екатерина Медичи, мать короля Карла Девятого — католичка и Жанна — протестантка были врагами. Екатерина узнавала о происках Жанны благодаря несдержанности ее сына. И дело это было нетрудное. Себя-то королева-протестантка кое-как принуждала к терпению и скрытности, но Генриха она не старалась обуздать. Она полагалась на то, что истина, исходящая из уст младенца, свята и неприкосновенна.

Генрих с радостью угождал матери, особенно в таком веселом занятии, как глумление над католиками. Он сделался главарем шайки мальчишек и всем внушал, что нет ничего смешнее монахов да епископов. Вскоре в этой шайке оказалось все молодое поколение королевского двора, и даже королева-мать не знала истинных размеров «заговора», ибо кто осмелился бы открыть ей, что в нем замешаны ее собственные сыновья? «Заговорщики» рядились священниками и в таком виде бесчинствовали на все лады – врывались самым неучтивым образом на важные совещания, мешали влюбленным парам да еще требовали, чтобы целовали их протестантские кресты. Для них это был как бы веселый карнавал, хотя время для карнавала стояло самое неподходящее.

Жанна совершенно открыто начала поддерживать религиозное рвение своих единоверцев и подстрекала их к бунту. Екатерина разрешила протестантам проповедовать открыто, и королева Наваррская тотчас же злоупотребила данной ей свободой. Медичи сначала промолчала, но вскоре Жанне пришлось покинуть двор, и что хуже всего – без сына. Ее отправили в изгнание.

Генриха отдали в самую аристократическую школу Парижа. Его сверстник герцог Гиз тоже посещал ее. Генрих с гордостью заявлял ему:

— А я опять не был у обедни!

Молодец! Валяй и дальше так, — посоветовал ему юный герцог.

А Генрих в своем рвении и не приметил, что с ним ведут нечестную игру. На следующее утро мальчика пороли до тех пор, пока он не пошел вместе со всеми к католической обедне. Генрих слег, и случилось это от того, что сам страстно призывал к себе болезнь. Отболев, он опять начал играть. Однажды крикнул:

— Давайте играть в убийство Цезаря! Вы будите Цезарь, — сказал он брату короля Карла. И герцогу Гизу, — а мы будем убийцами.

Генрих поползал по земле, показывая, как надо подкрадываться к жертве. А жертву охватил ужас, брат короля закричал и бросился наутек, но оба преследователя уже схватили его. Гиз начал отчаянно бить Цезаря.

— Что ты делаешь, ведь ему больно? – закричал Генрих.

— А как же я его иначе убью? – возразил Гиз. Принц Наваррский предпочел бы обратно вернуться к шутке. Но те двое не понимали, что можно сражаться и вместе с тем относиться к этому легко. С тупым и упрямым упорством они рычали: «Убей его!»

Однажды жизнь свела Генриха с одним странным человеком.

Есть в Провансе местечко, там жил в те времена этот примечательный человек, и Генриху довелось узнать его. Было раннее утро, одиннадцатилетний мальчик стоял посреди комнату голышом. Этот человек — старик вошел и увидел принца. Мальчик испытал странное чувство – он одинок, раздет, виден весь – все недостатки, все дурное. Он начал бояться, как бы это все не кончилось поркой. Старик смотрел – такой изможденный, седые волосы как сталь, и щеки точно ямы. Он изучал его тело, лицо. Зрение старика затянуто пеленой, он видел из дали гораздо более далекой, чем пять шагов. Малыш усиленно задирал голову, смотрел на старика, но тщетно: неуловим взор этого существа, он точно пелена, так что остается лишь туловище без головы, а вместо головы – завеса. Генриху страшно.

— Это дитя что-то еще несбывшееся, — говорит старик. – Этот ребенок, хоть он и слаб, обладает большой силой и властью, чем те, кто уже много прожил. Он несет в себе жизнь – а потому он велик. Только ребенок велик. Какое смелое лицо! Он будет королем Франции и Наварры.

Когда старик ушел, Генрих спросил: «Кто это?» – Ему ответили: «Нострадамус». Этот человек остался в памяти у принца навсегда.

Так рос юный Генрих, заявивший судьбе, что принимает ее вызов и сохранит навсегда свое изначальное мужество и свою прирожденную веселость. Его ироничные восклицания — «Клянусь святым пупом!» — часто слышались в стенах дворца.

И вот пришел день, когда королева Жанна, пришедшая из изгнания, провожала своего выросшего сына на битву с католиками. Она принадлежала к числу тех, кто несмотря на все пережитые испытания и гнусные козни врагов, сохранила до конца своей жизни душу доверчивую и простую, Зато, даже старея, она еще способна была любить и верить.

— Я отпускаю тебя с радостью, — сказала мать. И лишь после отъезда дала волю слезам и расплакалась жалобно, словно ребенок.

Немногие плакали тогда в Ла-Рошели, глядя, как войска гугенотов выступают через городские ворота. Напротив, люди радовались, что близится час господень и победа его. У большинства воинов семьи остались в стане врага, и солдаты крепко надеялись отвоевать их. Ведь это несказанное облегчение – идти на такую войну.

До сих пор Генрих скакал перед войском, только и всего. Теперь он мчался навстречу врагу. Он был невиновен, чист и нетронут, а враг погряз в грехах и должен быть наказан. Он целый день в движении, по пятнадцать часов не слезает с седла, он великолепен, неутомим и не чувствует своего тела. Вот Генриха подхватывает ветер, и он летит вперед, глаза становятся все светлей и зорче, он видит так далеко, как еще никогда, — ведь у него теперь есть враг. «Мадам Екатерине станет душновато под ее шубой из старого жира», — думает он. А враг вдруг оказался не только в ветре, не только в дали. Он возвестил о себе. Пролетело ядро. Оно лежит вот тут, на земле, из камня.

Войско Генриха сражалось самоотверженно, и все же поборники истинной веры были разбиты католическим войском.

Когда Генриху исполнилось восемнадцать лет, он все твердил: «Довольно я сделал для жизни! Женщины так прекрасны, и искать их благосклонности – занятие более увлекательное, чем война, религия или борьба за престол». Он разумел молодых женщин и те мгновения, когда они словно уже не человеческие существа, а богини — до того прекрасно их торжествующее тело. Каждый раз, когда он познавал их и убеждался, что они из плоти и крови, они все же продолжали казаться ему созданиями другого мира. К тому же это были все новые женщины, так что он не успевал в них разочароваться.

Когда утренний час розовел на ветках апельсиновых деревьев в саду, Генрих Наваррский не мог оторваться от Флоретты, семнадцатилетней дочки садовника.

— Не уезжай, любимый, — говорила она.

— Да ведь принцам приходится разъезжать по всей стране. То он едет в ратное поле. То…

— А еще куда?

— Для чего тебе знать, Флоретта? Узнав, ты счастливей не станешь, а мы должны быть счастливы до тех пор, пока нам уже нельзя будет оставаться вместе.

— Правда? И ты счастлив со мной?

— Счастлив! Как никогда еще! Разве я видел такой восход? Он румян и нежен, словно твои щечки. Никогда его не забуду. И память о каждом цветке в этом саду сохранится в моей душе навеки.

— Заря коротка, а скоро облетят и цветы. Я останусь здесь и буду ждать тебя. Куда бы ты ни уехал, что бы с тобой ни случилось, помни обо мне – и о комнате, в которой благоухало садом, когда мы любили друг друга, и о твоих губах, которые ты…

— Флоретта!

— Сейчас в последний раз поцеловал. Теперь иди, не то за тобой придут сюда, а я не хочу, чтобы другие видели твой прощальный взгляд!

— Тогда опустим наш последний взгляд в колодец. Обними меня за шею. А я обниму твой стан. Теперь мы оба смотрим в зеркало воды, и в нем встречаются наши глаза. Когда мы станем совсем стариками, этот колодец все еще будет помнить нас, и даже после нашей смерти.

— Я слышала, как упала капля. Это была слеза. Твоя или моя?

— Наша, — услышала Флоретта его уже удаляющийся голос. – Флоретта! – донесся до нее последний зов Генриха; и она почувствовала, что этот зов уже относится не к ней: возлюбленный посылал имя этого минувшего часа часу грядущему, который ей не известен и в котором скоро затеряется его легкий его звук.

Дочка садовника, семнадцати лет, принялась за свою обычную работу. Так она работала еще в течение двадцати лет, потом умерла; в то время ее любимый был уже великим королем. Почему же люди все-таки утверждали, что она умерла из-за него. Со временем они даже отодвинули ее смерть в далекое прошлое, на тот день, когда он покинул ее, и рассказывали, будто она бросилась в колодец, — тот самый, над которым оба однажды склонились. Откуда пошел этот слух? Ведь в то мгновение их же никто не видел.

В то время, как Генрих жил для молодых женщин, Екатерина Медичи без его ведома занималась его судьбой. Однажды утром она удостоилась высочайшего посещения своего сына Карла Девятого. Карл был еще в ночной сорочке – так спешил к матери этот рыхлый молодой человек. Не успев прикрыть за собой дверь, он воскликнул:

— Я же говорил тебе, мама!

— Твоя сестра впустила его?

— Да. Марго спит с этим Гизом!

— А я что тебе говорила? Потаскуха, — выразилась мадам Екатерина с такой точностью, какой требовали обстоятельства.

— И вот вам благодарность за то, что ей дали хорошее образование, — гремел Карл. – Изучила латынь, уж такая ученая, что за обедом читает. Но я знаю, что она проделывает: я подсмотрел! С одиннадцати лет эта дрянь такими делами занимается!

А мать смотрела на него и думала: «Всего несколько лет тому назад у него было благородное лицо – прямо портрет на стене. А сейчас – еще немного, и будет мясник, а не король. Как это я так маху дала! Да ведь не я, у меня кровь патрициев. Все эти паршивые Валуа. Кровь рыцарей-варваров сказывалась вновь и вновь», — рассуждала дочь Медичи. Ее предки жили в роскошных покоях, а не в конюшнях и военных лагерях. Она сказала сыну своим однообразным тусклым голосом:

— Коли твоя сестра так ведет себя, мне скоро придется, пожалуй, назвать Гиза зятем. И кто тогда, мой бедный мальчик, возьмет верх – ты или он?

— Я! – прорычал Карл. – Я король!

— Божьей милостью? – спросила она. – Одно тебе пора бы уже зарубить на носу: каждый король должен сам помогать своей божьей милости, или ему не удержать престол. Сейчас ты король, мой сын, потому что я, твоя мать, еще жива.

Все это она сказала особым тоном, знакомым Карлу с детства, слыша его, сын невольно вставал. Он и сейчас поднялся с кровати матери, где сидел в одной сорочке, из под которой выпирали жирная грудь и живот; он стоял перед маленькой толстой старухой, готовый выслушать ее волю.

— Я не хочу, — отрезала она, — чтобы Марго вышла за Гиза, для меня этот род слишком силен. Моя воля в том, чтобы она получила в мужья заурядного молодого человека – Генриха Наваррского. Он будет нам служить.

— Он же еретик! Моя сестра и еретик – о таком союзе никогда не помышляли всерьез.

— Я хочу иметь его под рукой. Тот, кто досягаем, не опасен. Своих врагов нужно держать при себе, в доме. — Королева хлопнула в ладоши и сказала тут же вошедшей фрейлине: — Попроси принцессу, мою дочь, явиться ко мне, я должна сообщить ей важную новость. Заверь ее, что новость приятная.

Когда двери распахнулись, вошедшая вызвала восхищение своим видом. Невзирая на ранний час Маргарита Валуа была одета в платье из белого шелка, все усыпанное блестками. На ней были красные туфли и рыжий парик, а лицо свидетельствовало об умении принцессы придавать ему с помощью притираний тот самый оттенок, какой бывает у рыженьких женщин.

Она вошла, как того требовал избранный ею тип красоты – величавой и вместе с тем легкой походкой. Так она вошла бы и в пиршеский зал. Но достаточно ей было взглянуть на мать и на брата, как Марго поняла, что ее сейчас ожидает. Жемчужное личико застыло, гордая улыбка сменилась выражением ужаса. Она невольно отступила. Однако поздно: Екатерина уже сделала знак, и двери снаружи захлопнули.

— Что вы от меня хотите, — спросила Марго жалобным голоском, который тут же сорвался.

Тотчас Карл, взревев, кинулся на сестру. Сорвал с нее рыжий парик, и ее собственные черные волосы, растрепавшись, упали ей на лоб; теперь она уже не смогла бы придать себе величественный вид, даже если бы хотела. Царственный брат хлестал сестру по щекам, справа, слева, — пощечины так и сыпались на нее, сколько она ни старалась уклоняться.

— С Гизом спишь, — ревел он. – Престол у меня отнимаешь! – хрипел он.

Румяна остались на его руках, вместо них на щеках Марго проступили багряные полосы. И тут он судорожно захохотал и сорвал с нее платье. Едва он коснулся ее тела, как ему неистово захотелось измолотить ее всю. Наконец у девушки вырвался вопль – вначале она просто онемела от ужаса; пытаясь спастись, бросилась в объятия матери.

— Ага, попалась! – взревела мадам Екатерина и крепко схватила принцессу, а Карл Девятый снова начал ее бить.

— Перекинь-ка ее через колено! — посоветовала мадам Екатерина, и он сделал это, несмотря на отчаянное сопротивление своей жертвы. Одной рукой, словно клещами, он продолжал сжимать стан сестры, а другой бил по обнаженным пышным ягодицам. Однако мадам Екатерина, видимо, сочла, что этого мало, и решила подсобить ему по мере возможности, но, увы, в ее мясистых руках было слишком мало сил. Тогда она наклонилась над безупречно округлым задом дочери и укусила его.

Маргарита взвыла, точно зверь. Наконец Карл в изнеможении выпустил сестру, просто уронил на пол и стоял, тупо уставившись на нее, словно пьяный. У мадам Екатерины тоже перехватило дыхание. В ее тусклых черных глазах что-то посверкивало. Но она уже снова сложила руки на животе и проговорила с обычным хладнокровием:

— Вставай, дитя мое. На кого ты похожа!

Мать сама привела дочь в порядок, а потом сказала:

— Иди, читай свои латинские книги, но не забывай нравоучения, которое ты сейчас от нас получила.

Королева Жанна в это время тяжело страдала от болезни легких. И ей оставалось утешаться мыслью о том, что человеческие судьбы по воле господней свершаются скрытно. Вот ей суждено пострадать и рано покинуть этот мир, после того как она родила своего избранного богом сына. А Екатерина, наоборот, обречена жить до старости и видеть, что один за другим угасают все так поздно зачатые ее сыновья.

Когда Жанна прибыла в Лувр для переговоров о браке ее сына с принцессой Марго, она как можно расчетливее тратила свои силы и ни разу не потеряла самообладания, — ведь это бы еще на несколько дней сократило дни ее жизни.

А старая королева шутила:

— Послушайте, милая подружка, что будет за дело вашему ретивому петушку до того, какой веры моя хорошенькая курочка, когда он ее… — Она выговорила эти слова громко и смачно, так что слышали и другие и начали хохотать. Если бы даже Жанна дала волю своему гневу, ей было бы все равно не перекричать этот хохот. Поэтому она и сама улыбалась деланной кривой улыбкой, но в этой улыбке чувствовалось что-то совсем иное, чем в единодушной веселости остальных.

А затем, когда изнемогшая Жанна удалилась к себе, страшная старуха с толстыми короткими пальцами пересказала своим подчиненным все шиворот навыворот. Жанна сама-де упрашивала, чтобы непременно взяли в зятья ее сынка, — католиком или протестантом. – все равно, только бы поскорее. К Жанне потом все приставали с этим, и протестанты гневно корили ее; а бесчисленные почтеннейшие фрейлины Екатерины не давали королеве Наваррской покоя со своими грезами о волшебном принце, приезду которого они радовались, как дети.

Впрочем, эти почетные фрейлины уже никому не могли принести почета, а лишь подарить удовольствие, что они и делали по малейшему знаку своей бесстыжей госпожи. Они добросовестно выполняли возложенные на них поручения – показать чувственной Жанне развращенность французского двора во всей его наготе, чтобы тем успешнее подорвать ее силы. Едва наступал вечер, и даже раньше, королевский двор уподоблялся непотребному дому. Только Марго, невеста, держалась в стороне.

Жанна, ужасаясь увиденному, говорила своей дочери:

— Живи подальше отсюда. Все мы грешны. Но это все пустяки в сравнении с вечностью. Разве и наш Иисус не такой же опозоренный человек, распятый бог, а мы все-таки в него верим! Все мы грешны, однако протестанты преданы не только царствию мирскому: в этом наше оправдание; мы умеем терпеть бедность, жить под угрозой и смиренно ждать во имя свободы, а она в боге.

Вскоре королева Жанна скончалась. Генрих называл Екатерину Валуа убийцей его матери, отравительницей. «Яд- это, должно быть, ужасно», — думал он и ощущал уже заранее какой-то неведомый холод и оцепенение. Он со своей свитой мчался из Наварры в Париж и думал: Мне женится на дочери убийцы, когда гроб моей матери, может быть, еще не предан земле? И я еще подгоняю коня и спешу не только отречься от своей чести, но и отдать жизнь».

Взгляните на этого молодого принца, он уже вступил в единоборство с теми главными опасностями, которые нам посылает жизнь – быть убитыми или преданными, — а также с теми, какие таятся в наших желаниях и даже в наших великодушных мечтах. Правда, они проходят шутя между всеми угрозами, но такова привилегия юности. Влюбляясь на каждом шагу, он еще не ведает, что именно любовь лишит его той свободы, которую тщетно домогалась отнять у него ненависть. Ибо для защиты его от людских злоумышлений и капканов, расставленных его собственной природой, жила на свете одна женщина, и она его столь сильно любила, что от этой любви умерла — та, кого он называл «моя мать, королева».

И все-таки сын покойной мчался на свою свадьбу. Со своим отрядом дворян-протестантов он въезжал в Париж. Здесь он слышит враждебные возгласы, замечает, как люди пытаются взглянуть в глазок в наглухо закрытых ставнях. Любопытные служанки и уличные девки высовывались из закоулков – там блеснут светлые глаза, тут вспыхнут рыжие волосы, смутным пятном выступит из сумрака светлая кожа. Казалось, они-то и воплощают в себе тайну этого враждебного города, и Генрих повертывался в седле и тянулся к ним, как и они к нему. «Та, белая и румяная, покажись, покажись, ты плоть и кровь, горячее, чем языческие богини, твои краски нежны и смелы, такие расцветают только здесь. Она моя! – сказал Генрих. – Другие тоже! Париж мой!»

Было ему тогда восемнадцать лет. И лишь в сорок, когда борода его уже седела, и он стал мудрым и великим, Генрих завоевал Париж.

А сегодня копыта лошадей застучали по доскам – это был подъемный мост, затем двери – двери Лувра, темные и массивные, меж двух древних башен. И, наконец, свод – настолько низкий, что всадникам пришлось спешиться и вести лошадей под уздцы. Во дворе пустота, посередине еще виднелся фундамент разрушенной башни: это была самая толстая башня замка, с древних времен громоздилась она здесь, бросая тень на весь двор. То был луврский колодец и свету в нем оказалось не больше, чем на дне настоящего колодца.

Генрих снова подумал: «Мать не приготовила ему траурной одежды, значит, она не ожидала смерти и была сражена внезапно. Это не болезнь, а яд. Теперь он уверился в этом окончательно. Сейчас он предстанет перед убийцей своей матери».

Тут бросился ему в глаза длинный, озаренный солнцем дворцовый фасад. Он был великолепен, прямо какое-то чудо. Казалось, здание перенесено сюда по волшебству из сказочных миров мечты. В почтенном городе Париже местами вас встречали такие неожиданности.

В дворцовом зале Генрих увидел Екатерину Медичи. Королева была в черном. Охваченный ненавистью, он слушал, как она заверяла его, что глубоко скорбит о своей дорогой подружке Жанне и рада, что он наконец здесь, у нее.

— Как мне жаль вас – всего восемнадцать лет, и уже круглый сирота, — говорила Екатерина. – Но я буду вам второй матерью, буду направлять каждый ваш шаг, ведь шаги молодежи часто бывают слишком торопливыми. И я знаю, молодой человек, что вы поблагодарите меня за это, у вас натура живая и искренняя. Мы оба заслужили того, чтобы понимать друг друга.

Его охватил ужас. Казалось, на столе, за которым они сидели, стоит незримый стакан с ядом и жирные отростки старухиных пальцев уже подкрадываются к нему, а ее устами говорит бездна. «Это колдовские чары, и их нужно разрушить. – думал жених Марго. — Она еще сидит здесь, как воплощение черного и неразумного прошлого. Но она уже одряхлела. Плохое, когда оно уже одряхлело, вызывает смех, даже если продолжает убивать».

Поэтому Генрих воскликнул звонко и весело:

— Поистине, вы правы, мадам! Я когда-нибудь, бесспорно, скажу вам спасибо! Да будут мои поступки так же непосредственны, как и ваши! Я постараюсь понравиться столь великой королеве.

Черные, без блеска глаза Екатерины, вдруг ставшие колючими, впились в его лицо, в котором не отражалось решительно ничего кроме юношеской отваги.

Когда Генрих увидел Марго в садовом лабиринте, в душе его всплыло: «Марго – дочь убийцы». И в то же время он был беззащитен, у него были ласкающие глаза. Это и особенно его полная невинность и непричастность к гнусным делам тронули сердце принцессы. А его блуждающий взгляд случайно задержался на одном из погруженных в зеленый сумрак закоулков лабиринта: оттуда ему навстречу плыла призрачная фигура, словно желавшая встать между ним и Марго. Восемнадцатилетний юноша потерял голову, и прозвенел его отчаянный вопль:

— Мама!

Неизвестно сколько времени продолжалось видение, Но вдруг он почувствовал, что принцесса припала к его груди, ощутил желанную, покорную тяжесть ее тела, — она сама бросилась к ему, прижалась и проговорила, плача и смеясь:

— Там же просто зеркало, чтобы люди больше запутались среди дорожек; никто к тебе не шел, только я, твоя Марго!

А сама думала: «Две слезинки скатились у меня по щекам, посмотрим, выдержат ли румяна». Он же думал: «Теперь ей Гиз будет не нужен», и стал мять ее широкую юбку, ибо при самых возвышенных побуждениях любви люди не забывают и о самых низменных.

Эти кощунственные мысли носились как беспомощные челны по бурному морю, и это была страсть. Всюду вокруг них – нечистая жизнь, тайные злодеяния, и только они двое вырвались на просторы пьянящей бури. — В это море хотим мы кинуться, и никто о нас больше ничего не услышит!

Марго высвободилась первая. Она просто изнемогала, чувства такой силы были ей неведомы. Забыл обо всем и Генрих. За таким подъемом обычно следует смущение, они блуждали по узким извилинам лабиринта. Марго сказала:

— К сожалению, ничего не выйдет. Я не буду твоей женой.

— Нет, Марго, мы должны пожениться. Твоя мать сама желала этого брака.

Его сердце в груди билось слишком сильно, то был бог.

А Марго имела в виду иное: им не выдержать такой страсти со столькими подводными рифами, — грехом, происками, подозрениями; да еще покойница сует между ними свое несчастное лицо и мешает целоваться. Марго могла бы, если бы захотела, все свои мысли переложить в латинские стихи; но она этого не сделала, в ее чувствах не было тщеславия. Она смирилась, хотя смирение и было несвойственно вольнодумной принцессе Валуа. В ней вдруг проснулось сознание христианского долга, вместе с ним и потребность в человеческом самоуважении. Она сказала:

— Тебе надо уехать отсюда, сокровище мое.

— Слышать, что меня так называют твои губы, и покинуть тебя?

— Это безнравственный двор. Я занимаюсь науками, чтобы ничего не видеть.

Но свадьба состоялась, ибо у королевы Екатерины была одна, однако очень важная причина к тому: религия королевы Жанны должна лишиться своего вождя.

Свадебные торжества начались. Народ сбежался посмотреть на торжественный кортеж.

— Посторонись. Ишь встали. – шумели люди. – Не загораживайте от нас нарядных господ. Видите, выходят из дворца, вон сколько их… Они проходят перед нами, будто милость нам оказывают, будто им невдомек, что каждый сверкает, как павлин на солнце, и на него глазеет весь Париж, — говорили одни.

— Вот в том-то и состоит знатность – ведать, мол, ничего не ведаю! А вон гляди, фу-ты ну-ты! Дамы пошли!

Шествовало множество прекрасных фрейлин, которые подчеркивая свою изысканность держали друг друга лишь за кончики высоко поднятых розовых пальчиков и делали шажки так осторожно, будто ножки у них были из стекла.

— Против них кавалеры – что зола против огня! Кажется, сейчас только солнышко взошло. И как подумаешь, что все эти чудеса – дело рук наших портных, да парикмахеров, да ювелиров, так нашему брату ремесленнику, пожалуй, и загордиться можно!

— Смотрите! Герцог Гиз! К самой свадьбе, а все-таки вернулся! Значит, можно все начинать сначала.

— Ну нет! Разве вы не знаете? Она же теперь влюблена в красавчика Ла Моля. Вот он идет. Первым был у нее в одиннадцать лет. Я всегда напоминаю об этом моему муженьку, пусть не забывает, что есть особы и почище меня.

Колокольный свадебный звон, предназначенный для вечности, возносился в небеса.

В соборе случилось неожиданное. Представители всех сословий, находившиеся там, буквально онемели. Вместо того, чтобы прослушать обедню, король Генрих Наваррский бросил молодую королеву, а сам со своими протестантами удалился. Хотя такой выходки и можно было ожидать, но все-таки это был скандал. Каждому известно, что когда начинается католическая обедня, черт при первом же слове поджимает хвост и наутек; но неужели новобрачный не мог соблюсти приличия и потерпеть? Ну, да этим нахальным штучкам скоро положат конец.

Когда подошло время первой брачной ночи, в супружеской спальне у новобрачных погасли слух и зрение – к большей выгоде остальных чувств.


Еще целуй меня, целуй и не жалей,
Прошу тебя, целуй и страстно и влюбленно.
Прошу тебя, целуй еще сильней, до стона,
В ответ целую я нежней и горечей.
А, ты устал? В моих объятиях сумей
Вновь целоваться так, как я – воспламененно.
Целуйся без конца, без отдыха, бессонно,
Мы наслаждаемся, не замечая дней.
Две жизни прежние объединив в одну,
Мы сохраним навек надежду и весну.
Жить без страстей, Амур, без муки не могу я.
Когда спокойна жизнь, моя душа больна.
Но стынет кровь, когда я ласки лишена,
И без безумств любви засохну я, тоскуя. (Луиза Лабе)

И Генрих целует свою Марго.


О, сладкая, манящая картина!
На поле боя сладостных ночей
Моя душа сливается с твоей,
И тело с телом слиты воедино.
Как жизнь сладка и как сладка кончина!
Моей душе неймется поскорей
В тебя вселиться разом, без затей –
То вверх, то вниз несет меня пучина.
О, сила в нас обоих не ослабла!
Я весь в тебе, и взят тобой всецело.
Ты пьешь меня. Когда окончен путь.
И возвращаешь мне остаток дряблый.
Но губ твоих и ласки их умелой
Достаточно, чтоб силы мне вернуть. (Жан-Антуан де Баиф)

Потом Генрих сказал:

— Я начал с деревенских девчонок, а теперь я хочу только принцессу.

Потом оба забылись в объятиях Морфея.


Как сладко спать и сознавать одно:
Все то, что видишь, — сказка, небылица,
Так сладко упиваться тем, что снится,
И ждать, что счастье будет продлено!
Как сладостно беспамятство – оно
Моим желаньям позволяет сбыться,
Но, как ни сладок сон, душа томится,
Что вскоре ей очнуться суждено.
Ах, если б не кончались сновиденья
И сон мой был бы долог и глубок!
Но неизбежна горечь пробужденья.
Лишь в снах я счастлив на короткий срок:
Что ж, пусть в обманах ищет утешенья,
Кто наяву счастливым стать не смог. (Хуан Боскан)

Генрих покинул спальню слишком рано. После вчерашней оргии замок Лувр еще не очнулся, и его обитатели еще не вернулись к тому состоянию, в коем имели обыкновения замышлять злодеяния. В залах и коридорах ему приходилось переступать через спящих, чудилось, что они скорее оцепенели, чем спят. Они свалились там, где их застало последнее отравление тела, соитие, глоток вина или даже удар. В открытые окна заглядывали ветки цветущих роз, а под ними валялись люди в пострадавшей от последствий обжорства пестрой одежде, и солнце ярко освещало их. Взоры бродившего в одиночестве молодого человека проникали в потайные комнаты, двери которых позабыли замкнуть те, кто удалился туда, чтобы предаваться всевозможным извращениям любви.

Наступил день святого Варфоломея. Париж готов был вспыхнуть бунтом по случаю брака принцессы с протестантом.

И вот случилось. Распахнулись все двери дворца – справа, слева, спереди и сзади – и извергли толпы вооруженных людей. Кто-то схватил Генриха за руку и втащил в одну из комнат. То был Карл Девятый. Он собственноручно запер дверь. То была его опочивальня. А снаружи доносился истошный крик, звон клинков, глухой стук падающих тел, хрип умирающих и снова истошный крик. Слышался рев:

— Смерть! Смерть! Всем смерть!

Чудилось, будто замок Лувр сверху донизу захвачен духами, а не дворянами и солдатами. То, что здесь вершили люди, казалось каким-то чудовищным наваждением. Так и тянуло выглянуть за дверь: наверное, на самом деле никакой резни нет. Однако никто не выглянул за дверь. У Карла и Генриха стучали зубы, каждый их них прятал лицо.

В эту ночь в Лувре были перебиты восемьдесят православных дворян Генриха Наваррского. Утром дверь отворилась, она широко распахнулась, и вошла королева Наваррская, мадам Маргарита Валуа, Марго. Первым непосредственным чувством Карла и Генриха стала радость. Вот она, Марго, все же не погибла. И оба невольно содрогнулись: «А я не был с ней в минуту опасности! Но что это? Она выглядит так, словно ничего не произошло?»

Был же у нее такой вид потому, что она успела смыть немало крови и слез не только со своего лица, но и с тела, и уже потом появилась здесь в серебряно-сизом и розовом наряде, подобно утренней заре, в жемчугах, мерцающих на ее нежной атласной коже. И стоило ей это немалых трудов! Ибо на ней только что лежал, вцепившись в нее, охваченный смертельным ужасом умирающий человек.

Люди, уже будучи на краю гибели, бросались к Марго с мольбой, видя в молодой королеве последнюю надежду, и в отчаянии рвали на ней в клочья рубашку и даже ее прекрасных рук не пощадили, впиваясь в них ногтями, которые от страха стали острыми, как у зверей. Какой-то обезумевший придворный вознамерился убить ее самое лишь потому, что яростно ненавидел ее возлюбленного повелителя. Сейчас она попыталась взглянуть Генриху прямо в глаза, но это почему-то показалось необыкновенно трудным.

— Я, — сказала Марго, — осталась в постели и решила соснуть, а ты поднялся.

— Я поднялся и вышел прогуляться.

— Я же, мой возлюбленный повелитель, решила заснуть. А вот вышло так, что меня всю залили кровью и слезами. Даже предсмертный пот умирающего падал на меня. Все это сделали, увы, наши люди. Они всех твоих перебили, а так как я больше всех твоя, то лучше бы и мне умереть. Но я все-таки явилась к тебе, хотя мне по пути пришлось переступать через мертвецов, и вот как мы свиделись.

Генрих молчал.

— Я твоя бедная королева, — не сказала, а дохнула ему в лицо Марго.

Он кивнул и прошептал:

— Ты, моя бедная королева, дочь женщины, которая убила мою мать.

— И ты слишком сильно любил меня, слишком сильно любил.


Зачем любовь за все мне мстит сполна:
Блаженство даст – но слезы лить научит,
Удачу принесет – вконец измучит,
Покой сулит – лишит надолго сна,
Лишь в плен захватит – схлынет как волна,
Лишь сердцем завладеет – вмиг наскучит,
Подарит счастье – все назад получит?
Неужто впрямь двулична так она?
О нет! Амур безвинен: вместе с нами
Горюет он, когда придет беда,
И плачет, если нас терзают муки.
В своих несчастьях мы повинны сами:
Любовь, напротив, служит нам всегда
Подмогой – и в печали и в разлуке. (Хуан Боскан)

Генрих вышел в коридор. Он поскользнулся в луже крови. Он глядел в лица своим мертвым друзьям. Он прощался с ними, с дружеским общением людей между собой, с вольной отважной жизнью. В прошлом дружный отряд всадников, кони – голова к голове, а с полей прибегают красивые девушки, — весь погиб. Как же радостно и быстро мчались они под летящими вперед облаками в Париж! Теперь он идет поступью побежденного, он будет покорным, будет совсем иным, под обманчивой личиной скрыв прежнего Генриха, который всегда смеялся, неутомимо любил, не умел ненавидеть, не знал подозрений.

Марго поглощена была только одним – она ждала Генриха. «Вот он подойдет сзади и шепнет мне на ухо, что это только сон. Потом начнет все и всех вышучивать, а на самом деле будет думать только о нашей любви. Но наше ложе залито кровью. Моя мать сделала меня его врагом. Он ненавидит меня. А его она превратила в пленника. Я больше не могу уважать своего мужа. Значит, конец».

И тут она услышала оглушительный звон. Звонили все парижские колокола.

— Слава Иисусу! Смерть всем! – разносился по городу многоголосый рев.

Один взгляд, брошенный на площади и улицы города – и Марго отшатнулась: ученая и многоопытная, а об этом позабыла! Что же нам теперь делать, дитя мое, несчастное дитя мое!

Продолжался звон колоколов под истошный вопль толпы. Площадь кишела людьми, они валили из улочек и переулков, и все были страшно заняты – ни одного праздного зрителя. Все были заняты только одним: убивали или умирали; и они трудились с великим усердием. Работали на совесть. Вон тащат старика, чтобы бросить его в реку. Какой-то горожанин прикончил другого с особым тщанием и обстоятельностью, затем взвалил его себе на спину и отнес к куче трупов, уже голых. Раздевал убитых народ: это дело простонародья, а не почетных граждан. Каждому свое.

Почетные граждане поспешно уходили, унося с собой тяжелые мешки, набитые деньгами: они-то знали, где у соседей-еретиков что припрятано. Их дома были заранее обозначены. Иные тащат целые сундуки, для чего используют плечи народа. Вот пес лижет рану своей заколотой кинжалом госпожи. Растроганный убийца невольно гладит его, прежде чем перейти к новой жертве. Ведь и у этих людей есть сердце.

Местами хозяйствовало явное безумие.

— Пускай кровь! – кричало оно. — Главное – пускай побольше крови! Врачи говорят, что в августе кровопускание не менее полезно, чем в мае!» (Г. Манн)

Было страшно.


Прискорбный этот день явил нам столько бедствий,
Хитросплетения раскрыл причин и следствий
И приговор небес. Глядите: стрежень вод
Лавину мертвецов и раненых несет,
Плывут они, плывут вдоль набережных Сены,
Где ядом роскоши торгует век растленный,
И нет в реке воды, лишь спекшаяся кровь,
Тлетворную волну таранят вновь и вновь
Удары мертвых тел: вода людей уносит,
Но сталь других разит, их следом в реку бросят.
Ожесточенный спор с водой ведет металл
О том, кто больше душ в тартарары послал.
Но чья там голова? Чье тело неживое?
Обмотана коса вокруг скобы в устое
Злосчастного моста. И странной красотой
Застывший бледный труп мерцает над водой.
Он, падая, повис в объятиях теченья,
Он к небу взор возвел, как бы прося отмщенья.
Паденье длилось миг, но, вверившись судьбе,
Покойница два дня висела на скобе,
Она ждала к себе возлюбленное тело,
К супружеской груди она прильнуть хотела,
И мужа волокут. Расправа коротка,
В грудь безоружного вонзили три клинка.
И вот он сброшен вниз, где мертвая супруга,
Качаясь на волнах, звала на помощь друга.
Убитый угодил в объятия к жене,
Схватил сокровище – и тонут в глубине.
Но триста мертвецов на том же самом месте,
К несчастью, лишены такой высокой чести.
Убийца, ты вовек не разлучишь тела,
Коль души навсегда сама судьба свела. (Агриппа д Обинье)

В эту ночь с 23 на 24 августа 1572 года прекрасно подготовленные к бойне озлобленные ревнители католицизма изничтожили несметное множество протестантского и другого народа. Затем волна ненависти, убийств, грабежей, насилий прокатилась по всей Франции – и никто не смог подсчитать всех ее жертв. Люди в очередной раз нагло присвоили себе право, которое дано лишь Времени – право убивать.

«Когда Генрих опомнился, дверь в супружескую опочивальню была закрыта. Марго заперла ее. Генрих один. Кругом притаилась тишина. Колокола замолкли, истошный крик и вой внизу на площади с восходом солнца куда-то отступили, и усердные труды людей кончились. Ничто не шевелилось кроме мертвецов на виселице, они тихонько покачивались от ветра. Совершенно неподвижна была высокая груда нагих тел. Только псы бродили вокруг и лизали их раны.

Небо вдруг почернело, как будто снова наступила ночь. Это на Лувр опустилась огромная стая черных птиц. Весьма аппетитный для них запах привлек сюда издалека тучи воронья.

А в это время

Тихая и смирная, как старенькая мышь,

Екатерина Медичи, из всех злодейств глядит

И у замочной скважины уютненько сидит.

В голову очумевшему Генриху пришла мысль: «Моей бедной матери уже нет на свете, а ведь она меня предупреждала. Она говорила: развратный дом, злая королева. Она завещала: или вовсе не приезжай сюда, или только когда будешь сильнейшим. Я вообразил, что могу быть счастлив, счастлив под надзором мадам Екатерины! Но я еще не знал, что такое ад! Я праздновал свадьбу, а тем временем все стонали от затаенной жажды крови. Поделившись на кучки, они жались к стенам, чтобы сразу же вцепиться друг другу в глотки. А я дал отвести себя к брачному ложу. Я поступил так, словно бы людей можно сдерживать требованиями благопристойности, насмешкой, легковесным благоволением. Но таков только я один – и я не знал, что такое ад».

Из глубины души поднялось и потрясло его раскаяние – такое жгучее, что Генрих впился зубами и ногтями в собственную руку. «Я не знал, что такое ад! Где же я был? Поглощен моей страстью к Марго? Вовсе нет. Иначе я бы перехитрил ее и увез отсюда. Но этот двор мне не хотелось покидать из-за его дерзости, из-за его опасностей, козней, из-за моего любопытства к опасностям и еще потому, что я играл всем этим, как дитя, а должен был трезво взглянуть на весь этот ад!»

И снова его душа содрогнулась. Непереносимо! Генрих был сокрушен. Его мысли сменялись в каком-то хмельном отчаянии – у юношей оно сродни восторгу. Как, некогда в Ла-Рошели, когда дул ветер с моря, его сердце рвалось навстречу новому миру. То же испытывал он и сейчас.

Но теперь – это уже не широкий и вольный ветер, похожий на царство божие. Он полон стыда и страдания. Из него вырываются языки серного пламени, вот они, рядом, сейчас они охватят его. Все еще хмельной от отчаяния Генрих вскакивает и начинает биться головой о стену. Раз, еще раз, с разбегу, лбом, еще, еще! Он уже ни о чем не думает, кроме этих ударов, и сам не в силах остановиться, но его удерживают.

Две руки насильно усаживают его.

— Спокойствие, сир! Терпение, благоразумие, невозмутимость души – таковы христианские добродетели, а так же предписания древних философов. Кто забывает о них, боится в ярости и самого себя.

В тем временем Карл Девятый бушевал, словно демон.

— Вы, протестанты, готовили заговор. Нам оставалось одно – защищаться: так я все это изложил сегодня моему парламенту. Вот причины кровавого суда, который мне пришлось вершить в моем королевстве. Это, и только это, должны мои историки записать для потомства, — поверит оно или нет. Но Карл Девятый


Король уж не король, сей царь не царь отныне,
Его владения теперь одни пустыни,
Сей знатный муж теперь не знатен: в некий день
Царь человеков вдруг ни человек, ни тень.
Ему дворец теперь – смердящая трясина,
Ему отныне грязь – душистая перина.
С ним рядом жабий хор, чьи вопли по ночам
Терзают слух ему, подобно палачам.
Расщелина скалы – его бокал узорный,
Его вино теперь – вода из лужи черной.
И вместо привозных фазанов ныне жрет
Он только желуди, коренья и помет.
По телу голому его стекают грозы.
Не балдахин над ним, а тучи и угрозы.
Его жалеет волк, счастливей даже зверь,
И волчьей шкуре царь завидует теперь.
В лесу, где рыскал он, всегда ища добычи,
Чтобы потешиться невинной кровью дичи,
Отныне сам он – дичь: гонитель, он гоним,
Его преследует преследуемый им.
Сей царь теперь – ничто, вся жизнь его – потеря.
Ни человек, ни зверь, бежит людей и зверя. (Агриппа д Обинье)

Екатерину Медичи во время учиненной ею резни несколько раз охватывал страх, что вполне объяснимо слабостью человеческой природы. Французские протестанты считали эту женщину сатанинской злодейкой. Даже в Варфоломеевскую ночь она действовала со спокойной совестью.

Генриха она поймала в западню, и приманкой ей служила ее дочь Марго. Он лишился друзей, солдат, он бессилен, над ним глумятся. Даже единомышленники и те будут презирать его, когда он отречется от их веры, а эта минута не за горами. И он отрекся, чтобы спасти себя. Быть зятем королевы Франции он теперь не достоин, бедный шут! Двор должен его осмеять! Это мудрее, чем прикончить!

И двор осмеял.

Слуга втащил клетку с карлицей. У нее была огромная голова с чрезмерно выпуклым лбом и глаза навыкате, а из беззубого рта текла струйка слюны. Одета карлица наподобие знатной дамы, в жирных волосах ее сверкал жемчуг. Она оседлала Генриха, схватилась за шею, продолжая орать, совала руки и ноги в отверстия его одежды, и отцепить ее было невозможно. Едва ему удавалось вытащить ее ноги из разреза своего рукава, как рука ее глубже ныряла ему за воротник. Силясь оторвать ее, он вертелся на месте: «Смотрите, они танцуют! – орала придворная толпа. — Она выбрала его на ночь, вот он и радуется». Давно так не смеялись при французском дворе!

Когда Генрих понял, что все пропало, он, конечно, бросился бежать. А позади знать надрывала животики, взвизгивала, блеяла, сипела и, наконец, обессилев от смеха, валилась на пол. Он же мчался по лестницам и переходам, а на шее у него сидела карлица. Он уже не пытался ее сбросить. Она все равно успела обмочить и себя и его и, чтобы показать свою привязанность, лизала ему щеку. Генриху чудилось, что он бежит в каком-то кощунственном сне. В Лувре он стал почетным пленником. Он был царственным пленником, у него были и досуг, и женщины, и минуты умиротворения.


Когда я отдохнуть сажусь под тень берез,
Амур, отбросив лук, садится на пенечке.
Когда пишу стихи – и он кропает строчки.
Коль плачу – удержать и он не может слез.
Когда пожалуюсь, что много перенес,
Предупреждает он: «Знай, это лишь цветочки!»
Порою оторвав полоску от сорочки,
Врачует рану мне, что сам же и нанес.
Когда невесел я – со мною вместе тужит,
И днем и по ночам мне провожатым служит,
В сражении щитом прикроет иногда.
Куда б я ни пришел – его увижу вскоре.
Охотно делит все: и радости и горе.
Короче – он со мной повсюду и всегда. (Ф. Депорт)

Редкие минуты умиротворения сменялись минутами горестными.


На строгий суд любви, когда меня не станет,
Мое истерзанное сердце принесут,
Кровоточащий ком, обугленный, как трут,
Свидетельство того, как беспощадно ранят. (Агриппа д Обинье)

Генрих неимоверно страдал, и все же он видел, как алчные фанатики высасывают жизненные соки из королевства, которое ему некогда придется воссоздать.


Вы смертны, смертные, и смертных порожденье,
Вам от рождения до смерти истлевать.
Что в тленных сундуках сокровища скрывать?
Наследье мертвецов лишь источает тленье.
Среди чреды смертей, под плач и песнопенье
Вам траурных одежд не суждено сорвать,
И все ж вы смеете страх смерти забывать,
В беспамятстве не помня о спасенье.
Ужель вам сладки лишь утехи, лишь услады,
И сумрак смерти вам столь помрачает взгляды,
Что жизнь иную вы не в силах призывать?
Все обвинят, но я прощаю вам, беспечным,
Вину забвенья. Там, в забвенье смерти вечном,
Сумеете на жизнь, на вечность уповать. (Жан де Спонд)

Несчастье может даровать неожиданные пути к познанию жизни. Казалось бы, столь высокородному принцу не суждено было в удел такое обилие бедствий. Бесстрашный, равнодушный ко всем предостережениям, он попал в беду, как попадают в капкан. Из него не вырваться: тогда он решает извлечь пользу из своего нового положения. Отныне жизнь показалась ему с иных сторон, нежели те немногие, которые зримы для счастливцев мира сего.

Суровы уроки, которые она ему преподает, но насколько глубже они проникают в душу, чем все, что занимало его в дни безмятежного неведения! Он учился настороженности и скрытности. Это всегда может пригодиться, а с другой стороны, ведь ничего не теряешь, отирая плевки унижений, выращивая в себе ненависть и видя, как умирает любовь, когда ею помыкают. При некоторой одаренности все это можно охватить мыслью так, что превратится оно в стойкий опыт души. Немного погодя эти бедствия приведут его на путь сомнения во всем; но, побывав в шкуре угнетенных, молодой государь, прежде ничего не ведавший, сделается человеком мудрым, трезвым и снисходительным – столько же от доброты, сколько от презрения; вместе с тем действуя, он окажется способным судить самого себя.

До того он слишком много суетился без толку, а теперь начнет совершать поступки лишь по зрелому размышлению, остерегаясь чересчур непосредственных порывов. И если тогда можно будет сказать, что ум его выше страстей, то этим он будет обязан своему былому плену, когда проник в их истинную природу. Правда, потребовалась необычайная выдержка, чтобы не пасть во время столь долгого испытания. Лишь натура уравновешенная и наделенная чувством меры может безнаказанно подражать распутным нравам этого двора.

И лишь такая натура могла отважно погрузиться в пучину мучительных дум и все же сохранить в себе силы и вернуться к душевной ясности, при свете которой совершаются и великие деяния, полные благородного великодушия, и повседневные поступки, внушенные всего лишь здравым смыслом. По мере того, как он приближался к престолу, он показал миру, что можно быть сильным, оставаясь человечным, и что, защищая ясность ума, защищаешь и государство». (Г. Манн)

Но время воссесть на престол еще не пришло. Когда от некоей странной болезни – говорили, при ней кровь сочится из пор тела – умер Карл Девятый, на престол взошел его брат Генрих Ш. Он получил государство, не только раздираемая всяческими распрями, но и пережившее страшную чуму, унесшую больше тридцати тысяч жизней. Генрих же Третий ради своих развлечений с поразительным легкомыслием опустошал казну, которую бедные крестьяне пополняли, продавая последний скарб и даже солому с крыш.

Королю было все нипочем: в вихре дворцовых развлечений вращались алчные прожигатели жизни, распутники, дуэлянты, красивые и доступные дамы. Король славился безумным мотовством и не жалел денег на подарки фаворитам. Он изо всех сил старался показать, что несмотря на все невзгоды его страна полна сил, и безудержных желаний полна ее знать.

«Пресытившись развлечениями Генрих Ш вдруг хватался за ум, вставал чуть свет, читал государственные бумаги, носился с далеко идущими планами, не давал покоя министрам, беседовал с послами. Он был очень занят: уделив полчаса проекту важных реформ, почти целый день ломал себе голову, как сделать элегантней костюм кавалера и не заменить ли брыжжи итальянским отложным воротничком, подолгу просиживал у зеркала, подбирал украшения, выдумывал затейливые прически.

Потом внезапно наступали приступы раскаяния. В разгар пирушки король заливался пьяными слезами и повелевал всей компании, разгоряченной флиртом и танцами, немедленно отправляться в церковь замаливать грехи. Потом наступали дни самобичевания, паломничества к святым местам. Король со свитой кочевал из монастыря в монастырь, раздавал милостыню, постился… И снова пускался во все тяжкие.

Генрих Ш был рабом своих настроений. Набожность улетучивалась так же быстро, как и появлялась. Он мог с ватагой своих любимцев, не снимая покаянного наряда, горланить непристойные песни, на свадебном пиру отплясывать с четками у пояса в виде маленьких черепов, потом впадал в меланхолию и бесцельно слонялся по дворцу.

Всякому монарху полагалось быть меценатом, то есть морить голодом настоящих ученых и осыпать милостями стихотворцев, воспевающих королевских любовниц. Но роль покровителя муз не была для Генриха Ш одной только позой. Он на самом деле интересовался научными трактатами, любил стихи, посещал концерты, изучал латынь, упражнялся в красноречии. Эти безобиднейшие страсти ему ставили со змеиным шипением в вину его враги: «Пусть откажется от короны и запрется в келье со своими книжками!»

Конечно, в юности Генрих мечтал стать монархом-философом. Но в наследство ему досталось раздираемое смутами королевство, и он часто не знал, что с ним делать. Слабохарактерность и жажда наслаждений брали верх над благими намерениями». (А. Штекли) И королевство погибало.

В это время Южная часть Франции, возмущенная ночной резней и дальнейшей политикой короля практически отделилась от Парижа, образовав гугенотскую республику. Главой этой республики, создание которой поставило Францию на грань раскола на два государства, стал Генрих Наваррский.

И король предложил объявить его наследником официально. Это его стремление обуславливалось тем, что слишком уж укрепилась сила рода Гизов, и Генриху Ш необходима была поддержка протестантов. Но Генрих Наваррский взвесил все «за» и «против» и разумно решил оставить Генриха Ш самому разбираться с Гизами. Он как бы встал между разъяренным львом и разъяренным тигром, которые должны были пожрать друг друга, тем самым освободив дорогу ему — третьему. Тут пришло время очередной войны между католиками и гугенотами. В 1589 году Генрих Ш погиб. Он погиб от руки убийцы. От руки другого убийцы погиб и чрезвычайно рьяно претендовавший на престол Генрих Гиз. Про себя он мог бы сказать словами поэта:


Фортуна долго нянчилась со мной,
Но, подавая мне рукой одной
Имения, чины и блага прочьи,
До коих мы во Франции охочи,
Она петлю вила другой рукой.
Я в жизненной игре брал верх не раз,
Но и меня – не первого из нас! –
Фортуна, уготовив мне веревку,
В последний раз переиграла ловко:
Я слыл за ловкача из ловкачей,
Она же оказалась половчей.
Так золото, хоть и сулит услады,
Да за него платиться горем надо. (К. Маро)

Итак, наследников на престол судьба разметала во все стороны. Воистину, верно говорится: принцам крови, надо умирать всем сразу, тогда не придется всякий раз тратиться на траурную одежду.

Итак, Генрих Наваррский оказался ближайшим родственником, имеющим право взойти по ступеням трона. Желанная корона скатилась с головы Генриха Ш, но поднять ее мог только католик. Тогда Генрих Наваррский принял католичество, сказав при этом фразу, вошедшую в легенду, — «Париж стоит мессы». Генрих Ш был последним в роду Валуа. Генрих 1У стал первым в династии Бурбонов.

Это произошло в 1594 году. Новый король не вызывал раздражения ни у протестантов, ни у католиков. Он подготовил Нантский договор, который сохранял господствующие позиции католицизма, но и гугенотам предоставлял обширные права.

В своей деятельности Генрих 1У стал опираться не только на дворян, но и на крупных чиновников, финансистов, профессионалов-бюрократов. Он разрешает покупать должности и передавать их по наследству. Он значительно снизил налогообложение крестьян и они, вздохнув свободно, стали вставать на ноги и содержать армию, которой необходимо было сражаться с испанскими и немецкими Габсбургами. Генрих 1У нашел прочную основу королевской власти – возвел интересы нации выше собственных. Своим преемникам он оставил такую мощную армию, которая на протяжении почти двухсот лет была лучшей армией Европы.

И поэты славили его в стихах:


Вот Генрих, наш король, в своей державной доле –
Наследник верных благ, хранимых долгий срок,
Величием своим он всем дает урок,
Усилив мощь страны, он битвами стяжает
Все новые края, наследство умножает,
Короны с бою взяв для сыновей своих,
Могущественней стал властителей иных. (П. Ронсар)