Джон Донн – страстный поэт и искренний проповедник.


</p> <p>Джон Донн – страстный поэт и искренний проповедник.</p> <p>

Донн Джон был поэтом, и Дон Джон был современником великого Вильяма Шекспира. Не прошло и десяти лет после рождения Вильяма, как появился на свет Джон. Когда он подрос и осознал в себе поэтическое биение души, то, почти одновременно им же осознано было и то обстоятельство, что поэтический мир уже населяется великолепными персонажами Шекспира. Кроме того, в те времена целый неисчислимый сонм поэтов, а поэтом считал себя каждый, даже самый захудалый и посредственный дворянин, предавался написанию любовных сладостных сонетов, подражая итальянцу Петрарке. Сии пииты воспевали Прекрасных Дам, которые возвышаясь на недоступных пьедесталах и благоухая розами, были все как одна похожи друг на друга. Точно так же были похожи и сонеты с их «охами» и «вздохами». Эти Дамы парили в эмпиреях недосягаемых, и говорить о них, как о доступных ложу любви красавицах, ни у кого и язык не поворачивался.

И вдруг! Прозвучало!


Ты желаешь стать вдовой
И тем же часом плачешься, что твой
Супруг ревнив. Когда б на смертном ложе
С распушим чревом, с язвами на коже
Лежал он, издавая горлом свист
Натужно, словно площадной флейтист,
Готовясь изблевать и душу с ядом
Хоть в ад, лишь бы расстаться с этим адом,
Под вой родни, мечтающей к тому ж
За скорбь свою урвать хороший куш, —
Ты б веселилась, позабыв недолю,
Как раб, судьбой отпущенный на волю;
А ныне плачешь, видя как он пьет
Яд ревности, что в гроб его сведет!
Благодари его: он так любезен,
Что нам и ревностью своей полезен.
Она велит нам быть настороже:
Без удержу не станем мы уже
Шутить в загадках над его уродством,
Не станем предаваться сумасбродствам,
Бок о бок, сидя за его столом;
Когда же в кресле перед очагом
Он захрапит, не будем, как доселе,
Ласкаться и скакать в его постели.
Остережемся! Ибо в сих стенах
Он – господин, владыка и монах.

То было стихотворение Донна Джона. Он смело распинал по всем углам слащавое сюсюканье поэтов-прощелыг и ввел в свои стихи повседневный грубоватый язык нормальных людей своего времени, который часто был пронизан тем самым цинизмом, что царил в обществе.

Графоманов Донн Джон просто-напросто презирал и с презрением же писал о них:


Он тот, кто разума чужого плод
Переварив прескверно, выдает
Извергнутый им опус тошнотворный
За собственный товар. Он прав, бесспорно!
Пусть вор украл из блюда моего,
Но испражненья – целиком его.
Он мной прощен; как, впрочем, и другие,
Что превзошли божбою литургию,
Обжорством – немцев, ленью – обезьян,
Распутством – шлюх и пьянством – океан.

Джон родился в обеспеченной семье лондонского торговца, а посему сумел получить весьма приличное образование. Но в молодые годы то ли ему не сиделось дома, то ли дело отца требовало от сына необходимости отправляться в дальние страны за товарами, то ли он решил войти в число джентльменов-добровольцев из числа «золотой молодежи», и отправился с ними в пиратскую экспедицию, но ясно было одно – Донн Джон провел молодые годы в путешествиях и знает не понаслышке, каково скитаться по миру в суровые времена, когда еще не были построены комфортабельные средства передвижения. Помотало его по морям, пошвыряло, как говорится, вволю. Бывало, в ураганный шторм,


Как два могучих короля,
Владений меж собой не поделя,
Идут огромным войском друг на друга,
Сошлись два ветра – с севера и юга;
И волны вспучили морскую гладь
Быстрей, чем это можно описать.
Как выстрел, хрустнул под напором шквала
Наш грот, и то, что я считал сначала
Болтанкой скверной, стало в полчаса
Свирепым штормом, рвущим паруса.
Ни севера ни юга нет в помине,
Кругом Потоп – и мы в его пучине!
Свист, рев и грохот окружают нас,
Но в этом шуме только грома глас
Был внятен; ливень лил с такою силой,
Как будто дамбу в небесах размыло.
Иные, в койках повалясь ничком,
Судьбу молили только об одном:
Чтоб смерть скорей их муки прекратила;
Иль, как несчастный грешник из могилы
Трубою призванный на божий суд,
Дрожа, высовывались из кают.
Иные, точно обомлев от страха,
Следили тупо в ожиданье краха
За судном; и казалось впрямь оно
Смертельной немощью поражено:
Трясло в ознобе мачты, разливалась
По палубе и в трюмы бултыхалась
Водянка мерзостная; такелаж
Стонал от напряженья; парус наш
Был ветром-вороном изорван в клочья,
Как труп повешенного прошлой ночью.
Возня с насосом измотала всех,
Весь день качаем, а каков успех?
Из моря в море льем – а в этом деле
Сизиф рассудит, сколько преуспели.
Гул беспрерывный уши заложил.
Да что нам слух, коль говорить нет сил?
Перед подобным штормом, без сомненья,
Ад – легкомысленное заведенье,
Смерть – просто эля крепкого глоток,
А уж Бермуды – райский уголок.
Мрак заявляет право первородства
На мир – и закрепляет превосходство,
Свет в небеса изгнав. И с этих пор
Быть хаосом – вселенский приговор
Покуда Бог не изречет другого,
Ни звезд, ни солнца не видать нам снова.

Испытав все ужасы ада в морских бурных просторах, Джон решил больше не подвергать свою жизнь опасности и не ввергать ее в эти кошмарные метаморфозы. Он вернулся в Лондон и продолжил учебу, желая получить юридическое образование. Видимо, в те времена оно было одним из самых востребованных обществом. Как мы уже знаем, многие, ставшие великими, получали именно это образование. Оно оказалось самым приемлемым. И, действительно, заниматься, предположим, медициной, которой практически еще не было, или теософией, которая ничего для жизни не давала – что могло бы быть более несуразным? А юридические знания требовались обществу, строящему буржуазные отношения.

Одновременно с учебой Джон стал смело вращаться в светском обществе и привнес в него свои озорные зигзаги коловращения. Красавец с благородными чертами лица, Донн стремительно завоевал себе репутацию не только законодателя мод и пылкого поклонника, но и смелого вольнодумца-острослова, блестящий слог которого буквально балансировал на острой грани цинизма, но никогда не сваливался в его сторону, не переходил границу пошлости.

Пока основная масса поэтов пускала, как говорится, «сладкие слюни», Джон откровенно писал о чувствах отнюдь не платонической любви.


Да где же раньше были мы с тобой?
Сосали грудь? Качались в колыбели?
Или кормились кашкой луговой?
Или, как семь сопливцев, прохрапели
Все годы? Так! Мы спали до тех пор;
Меж призраков любви блуждал мой взор,
Ты снилась мне в любой из Евиных сестер.
Очнулись наши души лишь теперь,
Очнулись – и застыли в ожиданье;
Любовь на ключ замкнула нашу дверь,
Коморку превращая в мирозданье.
Единожды застали нас вдвоем,
А уж угроз и крику – на весь дом!
Как первому попавшемуся вору
Вменяют все разбои – без разбору –
Так твой папаша мне чинит допрос:
Пристал пиявкой старый виносос!
Уж как, бывало, он глазами рыскал –
Как будто мнил прикончить василиска;
Уж так грозился он, бредя окрест,
Лишить тебя изюминки невест
И топлива любви – то бишь наследства;
Но мы скрываться находили средства.
Кажись, на что уж мать твоя хитра, —
На ладан дышит, не встает с одра,
А в гроб, однако, все никак не ляжет:
Днем спит она, а по ночам на страже,
Следит твой каждый выход и приход;
Украдкой щупает тебе живот
И, за руку беря, колечко ищет;
Заводит разговор о пряной пище,
Чтоб вызвать бледность или тошноту –
Улику женщин иль начистоту
Толкует о грехах и шашнях юных,
Чтоб подыграть тебе на этих струнах
И как бы невзначай в капкан поймать;
Но ты сумела одурачить мать.
Твои братишки, дерзкие проныры,
Сующие носы в любые дыры,
Ни разу на коленях у отца,
Не выдали нас ради леденца.

Смелый в своих любовных похождениях Донн Джон не отказывает и женщине в праве идти этим же путем: Он открыто спрашивает:


Так по какой неведомой причине
Должна быть женщина верна мужчине?
Вольна галера, хоть прикован раб:
Пускай гребет, покуда не ослаб!
Пусть сеет пахарь семя животворно! –
Но пашня примет и другие зерна.
Впадает в море не один Дунай,
Но Эльба, Рейн и Волга – так и знай.
Вот мой девиз: «не всех, но не одну».
Кто не видал чужих краев – бедняга,
Но жалок и отчаянный бродяга.
Смердящий запах у стоячих вод,
Но и в морях порой вода гниет.
Изменчивость – источник всех отрад,
Суть музыки и вечности уклад.

В стихах, а, быть может, и в обществе Джон расхваливает на все лады свою возлюбленную и почем зря распинает возлюбленную друга, который не знает, не ведает, кого любит:


Как сонных роз нектар благоуханный,
Как пылкого оленя мускус пряный,
Как россыпь сладких утренних дождей,
Пьянят росинки пота меж грудей
Моей любимой, а на дивной вые
Они блестят, как жемчуга живые.
А гнусный пот любовницы твоей –
Как жирный гной нарвавших волдырей,
Как пена грязная похлебки жидкой,
Какою, мучаясь голодной пыткой,
В Сансаре, затворившись от врагов,
Варили из ремней и сапогов,
Как из поддельной мутной яшмы четки
Или как оспы рябь на подбородке.
Грудь милой – урна жребиев благих,
Фиал для благовоний дорогих,
А ты ласкаешь ларь гнилой и пыльный,
Просевший холм, в котором – смрад могильный.
Моей любимой нежные персты –
Как жимолости снежные цветы,
Твоей же – куцы, толсты и неловки,
Как два пучка растрепанной морковки,
А кожа в длинных трещинах морщин,
Красней исхлестанных кнутами спин
Шлюх площадных – иль выставки кровавой
Обрубков тел за городской заставой.
Как печь алхимика, в которой скрыт
Огонь, что втайне золото родит, —
Жар сокровенный, пыл неугасимый
Таит любимейшая часть любимой.
Твоя же – отстрелявшей пушки зев,
Изложница, где гаснет, охладев,
Жар чугуна, — иль обгоревшей Этны
Глухой провал, угрюмо безответный.
Ее лобзать – не то же ли для губ
Что для червей – сосать смердящий труп?
Не то же ль к ней рукою прикоснуться,
Что, цвет срывая, со змеей столкнуться?
А прочее – не так же ль тяжело,
Как черствый клин пахать, камням назло?
А мы – как голубки воркуем вместе,
Как жрец обряд свершает честь по чести,
Как врач на рану возлагает длань, —
Так мы друг другу ласки платим дань.
Брось бестию, и брошу я сравненья,
И та, и те хромают, без сомненья.

Случалось, за смелые стихи поэту приходилось обнажать свою шпагу, чтобы остановить стремительный выпад острия шпаги обидевшегося на него дворянина, с «визгом ополоумевшего пса», рвущегося в бой. Но сии жизненные перипетии не останавливали быстро бегущее по бумаге перо Джона. Подшучивая над кавалерами – светскими волокитами, поэт дает им озорные советы:


Женись на Флавии, мой дорогой!
В ней сыщешь все, что было бы в другой
Прекрасным: не глаза ее, а зубы
Темны, как ночь; не грудь ее, а губы
Белей, чем алебастр; а нос длинней
Ее, как перлы, редкостных кудрей;
Глаза красней бесценного рубина;
И если взвод не в счет, она невинна.
В ней есть все элементы красоты,
Ее лицом гордиться должен ты,
А не вникать, как именно смешалась
В твоей любезной с белизною алость.
В духах не важно, что за чем идет:
За амброй мускус иль наоборот.
И чем тебя смущает эта дама?
Она – красы небесной анаграмма!
Будь алфавит к перестановкам строг,
Мы б не смогли связать и пары строк.
Взять музыку: едва прелестной песней
Мы насладимся, как еще прелестней
Другой певец нам песню пропоет,
А сложена она из тех же нот.
Коль по частям твоя мадам похожа
На что-то, то она уже пригожа;
А если не похожа ни на что,
То несравненна, стало быть, зато.
Кто любит из-за красоты, тот строит
На зыбком основаньи. Помнить стоит
Что рушится и гибнет красота, —
А этот лик надежен, как плита.
Ведь женщины, что ангелы: опасней
Падение – тому, кто всех прекрасней.
Для дальних путешествий шелк не гож,
Нужней одежда из дубленых кож.
Бывает красота землей бесплодной,
А пласт навоза – почвой плодородной.

Сам Джон, конечно же, никогда не последует своему совету. Красота женщины для него — святое. А если у нее еще нет опытности в любви, так на что же любовник? Он посмеется и пожурит ее:


Дуреха! Сколько я убил трудов,
Пока не научил, в конце концов,
Тебя – премудростям любви. Сначала
Ты ровно ничего не понимала
В таинственных намеках глаз и рук;
И не могла определить на звук,
Где дутый вздох, а где недуг серьезный;
Или узнать по виду влаги слезной
Озноб иль жар поклонника томит;
И ты цветов не знала алфавит,
Который, душу изъясняя немо,
Способен стать любовною поэмой!
Как ты боялась очутиться вдруг
Наедине с мужчиной, без подруг,
Как робко ты загадывала мужа!
Припомни, как была ты неуклюжа,
Как-то молчала целый час подряд,
То отвечала вовсе невпопад,
Дрожа и запинаясь, то и дело.
Клянусь душой, ты создана всецело
Не им – он лишь участок захватил
И крепкою стеною оградил,
А мной, кто почву нежную взрыхляя,
На пустоши возделал рощи рая.
Твой вкус, твой блеск – во всем мои труды;
Кому же, как не мне, вкусить плоды?
Ужель я создал кубок драгоценный,
Чтоб из баклаги пить обыкновенной?
Так долго воск трудился размягчать,
Чтобы чужая втиснулась печать?
Объездил жеребенка — для того ли,
Чтобы другой скакал на нем по воле?

В этих стихах Джон Донн очень напоминает певца любви — античного Овидия, любившего возвышенно и мило. Но вот уже перед нами совсем иной влюбленный.


Когда вернусь, от солнца черным став,
И веслами ладони ободрав,
Заволосатев и грудью и щеками,
Обветренный, обвеянный штормами,
Мешок костей – скуластый и худой,
Весь в пятнах копоти пороховой,
И упрекну тебя, что ты любила
Бродягу грубого – ведь это было!
Мой прежний облик воскресит портрет,
И ты поймешь: сравненье не во вред
Тому, кто сердцем не переменился
И обожать тебя не разучился.
Пока он был за красоту любим,
Любовь питалась молоком грудным;
Но в зрелых летах ей уже некстати
Питаться тем, что годно для дитяти.

Пропев песню одной возлюбленной, Донн Джон не считает зазорным для себя пропеть ее и другой. Он сам часто оставляет предметы своего воздыхания в стороне, но бывает и брошенным, что его, надо признать, не особенно-то и смущает.


Моей любимой образ несравненный,
Что оттиском медальным в сердце вбит,
Мне цену придает в глазах любимой:
Так на монете цезарь лицезрит
Свои черты. Я говорю: исчезни
И сердце забери мое с собой;
Терпеть невмочь мучительной болезни;
Блеск слишком ярок: слепнет разум мой.
Исчезла ты, и боль исчезла сразу,
Одна мечта в душе моей царит;
Все, в чем ты отказала, без отказу
Даст мне она: мечте не ведом стыд.
Я наслажусь, и бред мой будет явью:
Ведь даже наяву блаженство – бред;
Зато от скорби я себя избавлю,
Во сне лишь скорби вездесущей нет.
Пусть этой болью истерзаю ум я:
Расстаться с сердцем – худшее безумье.

Чрезмерное изобилие чего бы то ни было, всегда кончается одним и тем же – пресыщением. Вот так и Донн Джон сначала стремится к любви, а потом пресыщается любовью.


Любви еще не зная,
Я в ней искал неведомого рая,
Я так стремился к ней,
Как в смертный час безбожник окаянный
Стремится к благодати безымянной
Из бездны темноты своей:
Незнанье лишь пуще разжигает в нам желанье,
Мы вожделеем – и растет предмет,
Мы остываем – сводится на нет.
Так жаждущий гостинца
Ребенок, видя пряничного Принца,
Готов его украсть;
Но через день желание забыто,
И не внушает больше аппетита
Обгрызенная эта сладость:
Влюбленный
Еще недавно пылко иступленный,
Добившись цели, скучен и не рад,
Какой-то меланхолией объят.

Поэт познал в жизни, к чему пресыщенность ведет.

Когда Джону исполнилось двадцать лет, судьба улыбнулась ему чрезвычайно широкой улыбкой: Донн был принят на службу к знатному лорду, который от свей души благоволил молодому человеку, дал интересную работу и весьма приличное жалование. Так сыну торговца открылся путь в высшее общество. Но… Тут судьба повернулась к нему другой стороной. Она показала юноше милое прелестное существо, которое оказалось родной племянницей лорда. Теперь Джон забыл о длинной череде своих бывших возлюбленных, о пресыщенностью любовью и весь без остатка отдался прелестной девушке.

О законном браке с ней даже и мечтать не приходилось: сын торговца и девушка из высшего света – две судьбы несовместимые друг с другом. И тогда влюбленные решаются на отчаянный шаг – они заключают тайный брак. Быть может, молодожены лелеяли надежду на то, что их простят, и радовались покуда жизни и любви, распевая веселые песенки собственного сочинения:


О стань возлюбленной моей –
И поспешим с тобой скорей
На золотистый бережок –
Ловить удачу на крючок.
Под взорами твоих очей
До дна прогреется ручей,
И томный приплывет карась,
К тебе на удочку просясь.
Купаться вздумаешь, смотри:
Тебя облепят пескари,
Любой, кто разуметь горазд,
За миг с тобою жизнь отдаст.
Все это – суета сует,
Сильней тебя приманки нет.
Признаться, я и сам, увы! –
Нисколько не умней плотвы.

В объятиях Джона молодая, любящая, неопытная в амурных делах жена становится страстной любовницей. Донн не приемлет никаких добродетелей в делах чувственности.


Что добродетель? Нет, благодарим,
Мужчина – не бесплодный херувим
И не бесплодный дух. Всяк мне свидетель:
Мы любим в женщине не добродетель,
Не красоту, не деньги. Путать с ней
Ее достоинства, по мне, гнусней,
Чем путаться тайком с ее же дворней.
Амура не ищите в выси горней.
Подземный бог, с Плутоном наравне
В золотоносной, жаркой глубине
Царит он. Оттого ему мужчины
Приносят жертвы в ямки и ложбины.
Небесные дела земных светлей,
Но пахарю земля всего милей.
Моим рукам-скитальцам дай патент
Обследовать весь этот континент;
Тебя я, как Америку открою,
Смирю – и заселю одним собою.
О мой трофей, награда из наград,
Империя моя, бесценный клад!
Я волен лишь в плену твоих объятий.
И ты подвластна лишь моей печати.
Явись же в наготе моим очам:
Как душам – бремя тел, так и телам
Необходимо сбросить груз одежды,
Дабы вкусить блаженство. Лишь невежды
Клюют на шелк, на брошь, на бахрому –
Язычники по духу своему!
Пусть молятся они на переплеты,
Не видящие дальше позолоты
Профаны! Только избранный проник
В суть женщин, этих сокровенных книг.
Ему доступна тайна. Не смущайся, —
Как повитухе, мне теперь предайся.
Прочь это девственное полотно! –
Ни к месту, ни ко времени оно.
Продрогнуть опасаешься! Пустое!
Не нужно покрывал: укройся мною.

Тайный брак со своей племянницей лорд не только не простил, но отказал ее мужу в выгодном месте. Теперь ни о шелках, ни о золоте и мечтать не приходилось. Надо было думать о простой корке насущного хлеба. И Донн Джон думал. Он решился снова пуститься в торговые экспедиции. Молодая женушка так не хотела отпускать его от себя, что решилась на отчаянный поступок: переодеться пажом и составить компанию своему мужу в качестве его прислуги. Выслушав немыслимую фантазию возбужденной кудрявой головки своей жены, Джон прижал ее к своему широкому плечу и прошептал на ушко:


Свиданьем нашим – первым, роковым –
И нежной смутой, порожденной им,
И голосом надежд, и состраданьем,
В тебе зачатым жарким излияньем
Моей тоски – и тысячами ков,
Грозивших нам всечасно от врагов
Завистливых – и ненавистью яркой
Твоей родни – и разлученья карой –
Молю и заклинаю: отрекись
От слов заветных, коими клялись
В любви нерасторжимой; друг прекрасный,
О не ступай на этот путь опасный!
Остынь, смирись мятежною душой,
Будь, как была, моею госпожой,
А не слугой поддельным: издалече
Питай мой дух надеждой скорой встречи.
А если прежде ты покинешь свет,
Мой дух умчится за тобою вслед,
Где б ни скитался я, без промедленья!
Твоя краса не укротит волненья
Морей или Борея дикий пыл;
Припомни, как жестоко погубил
Он Орифею, состраданью чуждый.
Безумье – искушать судьбу без нужды.
Утешься обольщением благим
Что любящих союз неразделим.
Не представляйся мальчиком; не надо
Менять ни тела, ни души уклада.
Как не рядись юнцом, не скроешь ты
Стыдливой краски женской красоты.
Шут и в атласе шут, луна луною
Пребудет и за дымной пеленою.
Учти, французы – это хитрый сброд,
Разносчики хвороб дурных и мод,
Коварнейшие в мире селадоны,
Комедианты и хамелеоны –
Тебя узнают и познают вмиг.
В Италии какой-нибудь блудник,
Не угадав подвоха в юном паже
Подступится к тебе в бесстыдном раже,
Как содомиты к лотовым гостям.
Иль пьяный немец, краснорожий хам
Прицепится… Не клянчь судьбы бездомной!
Лишь Англия – достойный зал приемный,
Где верным душам подобает ждать,
Когда Монарх изволит их призвать.
Останься здесь! И не тумань обидой
Воспоминанье – и любви не выдай
Ни вздохом, ни хулой, ни похвалой
Уехавшему. Горе в сердце скрой.
Не напугай спросонья няню криком:
«О, няня, мне приснилось, бледен ликом,
Лежал он в поле, ранами покрыт,
В крови, в пыли! Ах, милый мой убит!»
Верь, я вернусь, — коль Рок меня не сыщет
И за любовь твою сполна он взыщет.
Там – варварство, тут – благородный бой;
Там верх берут враги, здесь верх — за мной.
Там бьют и режут в схватках рукопашных,
А тут – ни пуль, ни шпаг, ни копий страшных.
Там лгут безбожно, тут немножко льстят,
Там убивают смертных – здесь плодят.
Для ратных дел бойцы мы никакие;
Но может, наши отпрыски лихие
Сгодятся в строй, Не всем же воевать:
Кому-то надо и клинки ковать;
Есть мастера щитов, доспехов, ранцев…
Давай с тобою делать новобранцев!

С появлением на свет все новых и новых «новобранцев» дело обстояло как нельзя лучше, а вот растить их было не на что, да и негде. Даже своего дома семья Джона не имела. Он перебивался случайными заработками и вынужден был унижаться до того, что сочинял стихи для богатых покровителей к их семейным торжествам. Правда, он так уважал поэзию, что из под его пера выходили стихи высочайшего качества. Вот какое славословия окутывало новобрачную с первыми лучами солнца:


Проснись Невеста, веки разомкни –
И утро яркое затми
Очей сиянием лучистым!
Да славят птахи щебетом и свистом
Тебя и этот день!
У звезд ларцы небесные истребуй
И все Алмазы, Лалы, Перлы неба,
Как новое Созвездие надень!

К сожалению, из доступных мне источников я не смогла выяснить, посвящалось ли Джоном следующее стихотворение своей жене, но то, что они посвящались существу близкому, любимому и бесконечно дорогому – это ясно каждому. Вот что поэт мог написать у постели тяжелобольной любимой женушки.


Не умирай! – иначе я
Всех женщин так возненавижу,
Что вкупе с ними я тебя
Презреньем яростным унижу.
Прошу тебя, не умирай:
С твоим последним содроганьем
Весь мир погибнет, так и знай,
Ведь ты была его дыханьем.
Останется от мира труп,
При коем все красы былые –
Не боле, чем засохший струп,
А люди – черви гробовые.
Твердят, что землю Огнь спалит,
Но что за Огнь – поди распутай!
Схоласты, знайте: мир сгорит
В огне ее горячки лютой.
Она мертва; а так как, умирая,
Все возвращается к первооснове,
А мы основой друг для друга были
И друг из друга состояли,
То атомы ее души и крови
Теперь в меня вошли, как часть родная,
Моей душою стали, кровью стали
И грозной тяжестью отяжелили.
И все, что мною изначально было
И что любовь едва не истощила:
Тоску и слезы, пыл и горечь страсти
Все эти составные части
Она своею смертью возместила.
Хватило б их на много горьких дней;
Но с новой пищей стал огонь сильней.
И вот, как тот правитель,
Богатых стран соседних покоритель,
Который, увеличив свой доход,
И больше тратит, и быстрей падет,
Так – если только вымолвить посмею –
Так эта смерть, умножив свой запас,
Меня и тратит во сто крат щедрее,
И потому все ближе час,
Когда моя душа из плена плоти
Освободясь, умчится вслед за ней:
Хоть выстрел позже, но заряд мощней,
И ядра поравняются в полете.

Так пишет тот, кого пронзает боль.


Увы! Кому во зло моя любовь?
Или от вздохов тонут корабли?
Слезами затопило полземли?
Весна от горя не наступит вновь?
От лихорадки может быть моей
Чумные списки сделались длинней?
Бойцы не отшвырнут мечи свои,
Лжецы не бросят кляузных затей
Из-за моей любви.
Без страха мы погибнем за любовь;
И если нашу повесть не сочтут
Достойной жития, – найдем приют
В сонетах, в стансах – и воскреснем вновь,
Любимая, мы будем жить всегда,
Истлеют мощи, пролетят года, —
Ты новых менестрелей вдохнови!
И нас канонизируют тогда
За преданность любви.

В 1615 году жизнь Донна Джона кардинально изменяется. Недавний вольнодумец вдруг прислоняется к религии. Что же могло послужить столь резкой смене? Вряд ли совет короля Якова 1 стать священником сыграл уж такую глобальную роль. Нет, тут были тягостные раздумья и мучительные колебания. Кто я?.. – спрашивал поэт и отвечал:


Я малый мир, созданный как клубок
Стихий и духа херувимской стали.
Но обе части тьмой на небоскате
Скрыл черный грех, на обе смерть навлек.
Ты, пробудившийся небес чертог,
Нашедший лаз к пределам благодати,
Влей мне моря в глаза, чтоб, слезы тратя,
Мой мир я затопить рыданьем мог –
Иль хоть омыть, коль ты не дашь потопа.
О, если б сжечь! Но мир мой искони
Жгли похоть, зависть, всяческая злоба
И в грязь втоптали. Пламя их гони,
Сам жги меня, господь, — твой огнь палящий
Нас поглощает в милости целящей.
Зачем вся тварь господня служит нам,
Зачем Земля нас кормит, и Вода,
Когда любая из стихий чиста,
А наши души с грязью пополам?
Где нет греха – и страха кары нет…
Но трепещите: мы стоим сейчас
Над всем, что произведено на свет.
Ведь Он, кому мы дети и враги,
Погиб за нас, природе вопреки.

Бесконечные раздумья, в конце-то концов, привели поэта во врата церкви. Со временем он стал настоятелем Собора Святого Павла в Лондоне. Теперь Донн Джон пишет не только стихи, но и духовные проповеди, в которых неистовая вера тесно сплетается с тревожными сомнениями.


Мы в мир приходим и уходим голы.
Не скинув плоти плащ, душе никак
Блаженства не вкусить; Адам был наг
В раю; да и утратив рай невинный
Довольствуется шкурою звериной.
Пусть грубый на плечах моих наряд –
Со мной Господь и Музы говорят.
Не уставай искать и сомневаться:
Отвергнуть идолов иль поклоняться?
На перекрестке верный путь пытать –
Не значит в неизвестности блуждать,
Брести стезею ложной – вот что скверно.
Пик Истины высок неимоверно;
Придется покружить по склону, чтоб
Достичь вершины, — нет дороги в лоб!
Спеши, доколе день, а тьма сгустится –
Тогда уж будет поздно торопиться.
Хотенья мало, надобен и труд:
Ведь знания на ветках не растут.

Донн Джон в своих сомнениях мечется по жизни с надорванной душой. То


Монстр ужасный в нем сидит,
В желчь превращая даже божью манну,
И мандрагорой горестной стеная.

То он прислушивается к «дрожанию небесных сфер». То


Ангелов туманных очертанья
Сквозят порою в глубине зеркал.

То вдруг Смерть – плата за первородный грех, своим мрачным крылом взмахнет под вечер, в свинцовых сумерках над душой поэта. И возникнет Вечный вопрос:


Ужель Ты сотворил меня для тленья?
Восставь меня, ведь близок смерти час:
Встречаю смерть, навстречу смерти мчась,
Прошли, как день вчерашний вожделенья.
Вперед гляжу – жду смерти появленья,
Назад – лишь безнадежность видит глаз,
И чахнет плоть, над адом наклонясь,
Нести не в силах тяжесть преступленья.
Но Ты – над всем: мой взгляд Тебе подвластный,
Ввысь обращаю – и встаю опять.

В своих произведениях поэт ставит перед христианским обществом наикрамольнейший вопрос – вопрос о праве христианина на самоубийство, на самостоятельное решение порвать все нити с жизнью и не быть наказанным за то Господом, не быть отлученным на веки вечные-вековечные от райских просторов. Он видит в Боге-Творце милосердного и справедливого, а не скрупулезно придерживающегося раз и навсегда установленным догмам примитивного Создателя. Джон Донн искренне верит в то, что «все человечество есть творение одного автора и составляет единый том; когда человек умирает, то соответствующая Глава не выдирается прочь из Книги, но переводится на иной, лучший язык. И каждая глава должна быть переведена, потому как немало переводчиков трудится у Господа».

Глупо было бы думать, что столь страстная натура, каковой была натура Донна Джона, стала бы жить лишь вознеся глаза к небу и его Творцу. Его взгляд скользил и по горизонтали. Он осуждал тех, кого поглотил грех гордыни:


И на слетевшее случайно с губ
Обидное словцо – блеснет ведь шпага
В твоих руках. О жалкая отвага!
Храбришься ты и лезешь на рога,
Не замечая главного врага;
Ты, ввязываясь в драку бестолково,
Забыл свою присягу часового;
А хитрый Дьявол, мерзкий супостат,
Которого ты ублажаешь, рад
Тебе подсунуть как трофей богатый,
Свой дряхлый мир, клонящийся к закату;
И ты, глупец, клюя на эту ложь,
К сей обветшалой шлюхе нежно льнешь;
Ты любишь плоть, в которой смерть таится,
За наслаждений жалкие крупицы,
А сутью и отрад и красоты –
Своей душой пренебрегаешь ты.

Донн видел современное ему протухшее общество, и это отразилось в иносказательных его стихах:


Улегся гнев стихий, и вот мы снова
В плену у Штиля – увальня тупого.
Мы думали, что Аист – наш тиран,
А вышло, хуже Аиста Чурбан!
Шторм отшумит и стихнет, обессиля,
Но где, скажите, угомон для штиля?
Мы рвемся в путь, а наши корабли
Архипелагом к месту приросли;
И нет на море ни единой складки:
Как зеркальце девичье, волны гладки.
От зноя нестерпимого течет
Из просмоленных досок черный пот.
Где белых парусов великолепье?
На мачтах развиваются отрепья
И такелаж изодранный висит:
Так опустевшей сцены жалок вид –
Иль чердака, где свалены за дверью
Сегодня и вчера, труха и перья.
Земля все ветры держит взаперти,
И мы не можем ни друзей найти
Отставших, ни врагов на глади этой;
Болтаемся бессмысленной кометой
В безбрежной синеве; что за напасть!
Отсюда выход – только в рыбью пасть
Для прыгающих за борт ошалело;
Команда истомилась до предела.
Кто, в жертву сам себя придав жаре,
На крышке люка, как на алтаре,
Простерся навзничь: кто, того похлеще,
Гуляет, аки отрок в жаркой пещи
По палубе. А если б кто рискнул,
Не убоясь прожорливых акул,
Купаньем освежиться в океане, —
Он оказался бы в горячей ванне.
Прогнивший век – досада – пресыщенье –
Иль попросту мираж обогащенья,
Уже не важно. Будь ты здесь храбрец
Иль жалкий трус – тебе один конец.
Меж гончей и оленем нет различий,
Когда Судьба их сделает добычей.
Ну кто бы этого подвоха ждал?
Мечтать на море, чтобы дунул шквал,
Не то же самое, что домогаться
В аду – жары, на полюсе – прохладцы?
Как человек, однако, измельчал!
Он был ничем в начале всех начал,
Но в нем дремали замыслы природны;
А мы – ничто и ни на что не годны.
В душе ни сил, ни чувств… Но что я лгу?
Бессилье все же чувствовать могу.

Когда проповедник Донн Джон всходил на кафедру Собора, народ толпами валил в его стены. Затаив дыхание, с захватывающим душу духом люди слушали его, а он говорил им: «Нет человека, который был бы как остров сам по себе, каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если Волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европа, и так же, если смоет край Мыса или разрушит Замок твой или Друга твоего; смерть каждого человека умоляет и меня, ибо я един со всем Человечеством, а потому не спрашивайте никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по тебе…»

Джон Донн… Джон Донн… Джон Донн… — звенит колокол поэта из глубины веков.

«Если мы попытаемся вглядеться в глубь веков, то нам сейчас трудно будет представить, несколько была театрализована жизнь в ту эпоху, насколько естественно воспринималась знаменитая сентенция: „Весь мир – театр, а люди в нем – актеры“». Артистизмом в высшей степени обладал Донн. Не случайно, оставив поэзию, он сделался знаменитым на всю Англию проповедником. И проповеди его были не менее блестящи, чем стихи. Воистину – природа артиста боится пустоты.

В Лондонском соборе святого Павла есть статуя Джона Донна. Он стоит на пьедестале, закутанный в саван, спеленатый его беломраморными складками, — безжизненная куколка, из которой выпорхнула и улетела душа поэта – последняя метафора короля метафор, «монарха всемирной монархии Ума», как называли его современники. В наследии Донна проповеди и богословские труды занимают куда больше места, чем стихи. И все-таки славен он в подлунном мире своими стихами, в которых поэт «избегал аморфных, зыбких фраз и подражательство как рабство упразднил». (Т. Кэрью)

Со временем его забыли. Понадобился весь Х1Х век, чтобы в этом «странном» авторе распознать одного из величайших английских поэтов. Поворотной стала статья Томаса Элиота. После этого слава Донна Джона воскресла. Он оказался удивительно созвучен ХХ веку.

Вертикаль отношений он заменил на горизонталь – и отменил вассальскую зависимость в любви. Разговор пошел на равных; а если порой и сверху вниз, то это иногда – бунтарский перехлест, юношеская поза, но чаще – трезвый взгляд на природу женщин и мужчин, порождающий грусть, насмешку и горечь. Но рядом со скептическими и насмешливыми словами – стихи, поражающие высотой чувств. В них возвеличивается не Дама, а сама Любовь, абсолютное слияние и единство любящих душ.

Поэзия Донна Джона стала настоящим прорывом в лирике. Здесь и новый тип героини, и новый способ утвердить – вопреки естественному скепсису, поверх пестрого сора житейских обстоятельств и поэтических условностей – сокровенную, сакральную сущность Любви». (Г. Кружков)

Любви, которая звенела во все колокола человеческого Мира.