Вольфганг Амадей Моцарт. (1756 – 1791 г.г.).


</p> <p>Вольфганг Амадей Моцарт. (1756 – 1791 г.г.).</p> <p>

Амодей Моцарт рождался.

«В момент появления на свет младенца Анна Мария Моцарт хотела знать только одно: будет ли ребенок жить? Ведь столько детей умерло – пятеро из шестерых, подумала она с ужасом, от которого ее не спасала даже вера в промысел божий.

Повитуха, принявшая младенца минуту назад, в нерешительности держала его в руках, словно не зная, что делать дальше. Младенец не шевелился и молчал. Отец младенца по имени Леопольд Моцарт содрогаясь от возможного предстоящего горя подумал: если младенец умрет, жизнь потеряет всякий смысл. Здоровье жены и так уж подорвано частыми родами, еще об одних нечего и помышлять Правда, дочка Наннерль, которой еще не исполнилось и пяти, научилась играть на клавесине. Но она ведь девочка…

Тут повитуха встрепенулась, спохватилась, охнула по поводу того, что младенец все еще не дышит, дала ему звонкий шлепок, и мальчонок закричал. Никогда еще отец и мать не слышали столь желанного звука. Он был слаще музыки, и родители возблагодарили господа бога. Леопольд Моцарт, рассматривая своего новорожденного сына, сказал: «Этот будет другим». Он чувствовал — в этом ребенке заключена вся его надежда.

А повитуха, разглядывая новорожденного при свете лампы, сказала:

— Нет, вы только посмотрите, это же уродец какой-то. Но все же нам повезло, никаких повреждений, даже головка не помята.

Дрожащими руками Леопольд взял сына и нежно прижал его к себе, младенец, согретый отцовской лаской, перестал кричать. Анна Мария сказала:

— На вид он такой слабенький.

— Маленький, а не слабый. Этот будет жить, — уверенно произнес отец.

Он положил младенца к материнской груди и ненароком оглядел спальню. Она показалась ему оскорбительно убогой. Ненавистными стали скрипучие дощатые полы, скудное освещение. Каменная грязная лестница на третий этаж была холодна и темна, а кухня с открытым очагом такая древняя и примитивная, что в ней можно было чувствовать себя прямо-таки пещерным жителем. Леопольд Моцарт сомневался, удастся ли когда-нибудь переехать в приличный дом, дадут ли ему должность капельмейстера, денежное содержание которой позволит сделать это?

Но обратим свой взор на младенца, который к этому времени только-только оторвался от материнской груди. Первым воспоминанием маленького Вольферля стал звук органа. Это случилось во время церковной службы. Тогда уже было видно, что двухлетнего малыша интересовали только звуки. Дождь, стучащий по окнам, приводил его в восторг. Он прислушивался к ветру, хотя его шум часто был громким и пугающим. Тиканье часов завораживало мальчика свое ритмичностью. Мамин смех был нежным и ласковым, папин – глубоким и басовитым. А сестренка Наннерль смеялась тоненько и пронзительно. Когда же они смеялись все вместе, было так приятно, что все его существо наполнялось любовью.

Когда Вольферлю исполнилось пять лет, отец увидел, как мальчик с невероятной серьезностью размазывает чернила по бумаге.

— Ты чем это занят? – спросил отец.

— Сочиняю концерт для клавесина. Сейчас кончу, — ответил сын.

Отец взял листок бумаги и сначала увидел на нем одни лишь кляксы, но постепенно разглядел в них ноты и музыкальное построение.

— А ты сможешь сыграть свой концерт? – спросил отец.

— Вот, послушай, — ответил малыш.

И мальчик заиграл. Когда он кончил, папа горячо поцеловал своего сына и написал на его сочинении: «Вольфганг Моцарт». До конца жизни Леопольд будет хранить этот концерт как зеницу ока и самую дорогую для его сердца реликвию.

Скоро Леопольд Моцарт был приглашен со своими детьми во дворец в Зальцбурге. Все трое: отец, сын и дочь очень волновались. Дворец их встретил весь искрящийся, серебрящийся под лучами зимнего солнца. Отец принял это как знак благословения свыше и немного успокоился. Дети на концерте перед высшим светом играли музыку Скарлатти, а слушатели замирали от восторга. Все шло не только хорошо, а просто великолепно, за исключением одного маленького происшествия. Когда пятилетний Вольферль исполнял свой сольный номер, в комнату вошел пушистый кот и, мурлыча, направился к маленькому исполнителю. Вольферль перестал играть, улыбнулся, погладил кота, посадил его рядом с собой на табурет и снова заиграл с того самого места, с которого остановился.

Слушателей потрясло его исполнение, а заодно они с радостью умилились его непосредственностью. Леопольд залюбовался сыном – настоящий принц: разрумянившиеся от волнения щеки, гладкая, чистая кожа, светлые шелковистые кудри, пухлый рот, открытый лоб.

— Удивительно, как этот мальчик вообще играет, у него такие крошечные руки, — сказал архиепископ.

— Он самый способный и понятливый ученик, кого я только встречал, — ответил отец.

— Надо быть чародеем, чтобы научить его играть в столь юном возрасте.

— На то воля божья. Я его послушный раб. Иногда мне кажется, что господь говорит со мною через посредство этого ребенка.

— Признайтесь, Леопольд, вы ведь давали ему уроки?

— Клянусь вам, нет.

— Как же он научился играть?

— Наверное, наблюдая за моей игрой.

Дети и впрямь посланы Леопольду самим богом. Им только нужно помочь расправить крылья. И Леопольд добился разрешения поехать со своей семьей в Вену. Вена стала любовью с первого взгляда. Шестилетний Вольферль стоял у въезда в город, завороженный ее видом и звуками. Его привела в восторг веселая суетня городских улиц, ему нравился ритм и темп жизни города, его многоликость, оживление.

Весть о чудо-ребенке уже донеслась до Вены, и здесь семейство Моцартов должно было выступить перед королевским двором. Леопольд страшно волновался: «Нет, моя мечта неосуществима. Смешно думать, что людей, окруженных таким великолепием, можно еще хоть чем-то удивить. Они растопчут мои честолюбивые устремления на корню».

И вот в огромном зале собрались исполнители и слушатели. Императрица Мария Терезия и император Франц 1 сидели посередине, придворные стояли. Отец Леопольд усадил сына на табурет у клавесина рядом с Наннерль. Вольферлю это не понравилось. Он ведь достаточно большой, чтобы самому залезть, — просто папе надо показать, какой он маленький. Но разве это так? Папа вон нервничает, у него трясутся руки, а у малыша нет. Он никогда не волновался, когда играл.

Дуэт, исполненный детьми, всем понравился. И тут взволнованная Мария Терезия вдруг предложила, чтобы ее младший сын, эрцгерцог Максимилиан — ровесник Вольферля, стал переворачивать ему страницы. Надо честно признать: императрица тут же мысленно упрекнула себя, что так расчувствовалась и позволила себе поставить Габсбурга на одну доску с простолюдином, но было уже поздно. Маленький эрцгерцог сел рядом с маленьким музыкантом, музыка зазвучала и вдруг Вольферль остановился и объявил:

— Он только все портит. Он неправильно переворачивает страницы.

Мария Терезия вспыхнула от негодования, и Леопольд подумал, что сейчас она прикажет прервать концерт. Но Вольферль ей улыбнулся так доверительно, будто говоря, что они-то с ней понимают, в чем дело, и она дала распоряжение привести учителя музыки. Когда концерт закончился, императрица спросила:

— Госпожа Моцарт, право же, у вашего мальчика в жилах вместо крови течет музыка. Но наверное, ему уже пора спать? Хватит тебе играть, — потрепала Мария Терезия мальчика по головке, — иди к маме.

После очередного концерта маленький Моцарт вышел из зала и, увидев очаровательную Марию Антуанетту – дочку Марии-Терезии нарочно грохнулся на пол. Девочка тотчас бросилась к нему и подняла. И он, будто бы в благодарность, осыпал ее поцелуями. И тотчас же объяснил, что женится на ней. Потом она угостила его пирожными.

После успеха в императорском дворце венские аристократы посылали приглашения на концерт детей за три, четыре, а то и за шесть дней, чтобы заручиться согласием музыкантов. Семейство Моцартов ликовало. За один месяц в Вене они заработали больше, чем отец зарабатывал в Зальцбурге за целый год. Но вот однажды Вольферль сказал:

— Папа, прости, но я не могу доиграть сонату, мне очень трудно сидеть.

— У тебя что болит? – спросил отец.

— Мне то холодно, то жарко, и еще у меня повсюду пятнышки.

Яркие пятна были симптомом самой страшной болезни – оспы. Леопольд содрогнулся от ужаса. Он уже слышал, что в Вене началась эпидемия оспы, знал ее грандиозный рамах — большая часть заболевших умирала, а из выживших многие оставались рябыми на всю жизнь, их сторонились, и они часто уходили от людей в монастырь.

У мальчика кружилась голова, от страха перехватывало дыхание, он не понимал, где находится. В ушах так звенело, что ничего не было слышно. Он не мог разглядеть насмерть перепуганную маму, и вдруг страшно испугался, что никогда больше не увидит ее. В бредовом кошмаре представилось, что он сидит со связанными руками за клавесином, а со всех сторон его обступают клавесины без клавиш, которые ухмыляются, смеются над ним.

А что, если он заснет и никогда не проснется. Ему не раз говорили: смерть унесла его маленьких братьев и сестер, но прежде для него это были пустые слова. Неужели им было так же больно, неужели их мучили перед смертью такие же кошмары. От столь страшной мысли Вольферль расплакался. Рядом всхлипывала мама:

— Милосердный боже, оставь мне его…

«Уж не наказывает ли его бог за то, что он осмелился взять судьбу в свои руки?». – сокрушался отец. Но, слава богу, мальчик выздоровел. Семейство Моцартов отправилось домой, однако пожило там недолго. К счастью, Семилетняя война кончилась, и Леопольд испросил разрешение на поездку с концертами по странам Европы. Наннерли тогда не было еще и двенадцати, а Вольферлю – семи с половиной.

Почти все страны Европы посетило семейство, и во всех дворцах королевские особы пали ниц перед маленькими музыкантами, которые обладали редкостным чувством гармонии. Впервые в жизни они зрели чудо – и этим чудом были дети Моцарта. И вот Вольфгангу уже исполняется одиннадцать лет, но его хитроумный папа по-прежнему утверждал, что сыну только девять. Мальчик удивлялся: ведь папа прекрасно умеет считать, как же он просчитался? Но папа прекрасно знает свое дело и продолжает триумфальные гастроли своего семейства.

Перед глазами Вольферля проносились театры и певцы всех европейских столиц, но более всего ему запомнился кастрат Манцуоли, его великолепный голос. И мальчик подумал: «Если уж сочинять оперу, то только для таких голосов».

Однако гастроли гастролями, а детское, еще неокрепшее здоровье — это слабое неокрепшее здоровье, стало слишком часто давать о себе знать. Длительное путешествие буквально измотало детей. Ноннерль сильно заболела, и мать, содрогаясь за жизнь своей дочки, уговорила отца уехать домой. И действительно: пора двигаться в дорогу, которая ведет к дому. Тем более, что денег семейство заработало более чем достаточно, а подарков было столько, что для них чуть было не пришлось нанимать отдельную карету. Однако азартный отец все же не хотел возвращаться, но, в конце концов, сдался на уговоры жены». (Д. Вейс)

Старые музыканты Зальцбурга встретили мальчика Моцарта буквально в штуки. Его лавры не давали им спать, они не могли примириться с необходимостью играть под управлением двенадцатилетнего капельмейстера. Музыканты стали распространять дурные и ложные слухи, говорили, что это отец написал музыку, отца и сына называли спекулянтами, шарлатанами.

Столь рано прорезавшийся гений Моцарта стал почвой для многочисленных исторических анекдотов и легенд. Такое всегда случается с великими людьми.

Рассказывают, когда Моцарт в семилетнем возрасте давал концерты, к нему подошел мальчик лет четырнадцати и сказал:

— Как ты замечательно играешь! Мне никогда так не научиться.

— Почему же? Ведь ты совсем взрослый. Попробуй, а если не получится, начни писать ноты.

— Я пишу… стихи…

— Это тоже очень интересно. Писать хорошие стихи, наверное, еще труднее, чем писать музыку.

— Да нет, совсем легко. Ты попробуй.

Собеседником Моцарта был Гете.

Рассказывают однажды некий зальцбургский сановник решил побеседовать с юным Моцартом, к тому времени уже приобретшим мировую славу. Как обратиться к мальчику – вот что смущало вельможу. Сказать Моцарту «ты» — неудобно, слишком велика его слава; сказать «вы» — слишком много чести для мальчика. В конце концов выход был найден.

— Мы были во Франции и в Англии? Мы имели большой успех? – спросил сановник.

— Но вас-то я, кажется, нигде не встречал, кроме Зальцбурга, — прервал его простодушный Моцарт.

Рассказывают юный Моцарт решил подшутить над композитором Гайдном.

Я написал такую вещь, — сказал он, — которую вы не сможете исполнить.

Взяв ноты, Гайдн сел за клавесин, просмотрел сочинение и воскликнул:

— Но здесь же обе руки должны исполнять сложные пассажи на противоположных концах клавиатуры именно тогда, когда надо взять несколько нот посредине, нет, такую вещь исполнить невозможно!

Моцарт улыбнулся, сел за клавесин и, исполняя пьесу, взял эти ноты носом.

Рассказывают какой-то юноша спросил Моцарта, как писать симфонию.

— Вы еще слишком молоды, почему бы вам не начать с баллад? – предложил Моцарт.

Юноша возразил:

— Но вы ведь начали писать симфонии, когда вам не было еще и десяти лет.

— Да, — ответил Моцарт, — но я ведь ни у кого не спрашивал, как их нужно писать.

Вот какие истории рассказывают про Моцарта.

Но оставим в стороне анекдоты и вспомним на чем мы остановились. А остановились мы на том, что семейство Моцартов вернулось в Зальцбург. «Дома, в родных стенах двенадцатилетний Вольфганг пишет оперу, которую признают все, но поставить ее на сцене нет никакой возможности, потому как никто не хочет распахнуть свой кошелек для столь дорогостоящего предприятия.

Однако недолго привелось побывать семейству Моцартов дома. Отец предложил отправиться на родину оперы в Италию. Маму и сестренку решили оставить дома. Расставание было печальным. Хорошо еще, что папа запретил им провожать их до кареты – побоялся не устоять перед потоком слез и остаться дома. Он сказал сыну, что нужно держаться – ведь они мужчины. Однако тоска по маме охватила Вольфганга, уже тогда, когда они подходили к поджидавшему их дилижансу. Тут мальчик, пренебрегая приказом отца, бросился обратно, крепко поцеловал сначала маму, потом любимую сестричку и сказал:

— Я не мог послать вам всего лишь воздушный поцелуй, я хотел доставить его сам.

С дороги он написал: «Любимая моя сестра, слава богу, все нормально. Путешествие развлекает нас и мы не испытываем никаких неудобств. Папа разрешил мне есть суп без сахара. Он говорит: главное – не болеть и не страдать от запора, остальное приложится. Целую тебя тысячу раз. Твой итальянский братец, капельмейстер от бухгалтерии».

Надо признать, что путешествие в Италию было опасным. Не успели сын с отцом проехать ущелье, как за ними с грохотом обрушилась снежная лавина и засыпала дорогу. Но они тотчас позабыли о прежних страхах перед новой опасностью – пробираться по обледенелой дороге. С одной стороны высилась отвесная скала, с другой зияла бездонная пропасть. Подковы лошадей скользили по льду во многие ужасные мгновения, Леопольду казалось, что они сейчас рухнут в пропасть. Карету сильно трясло, и Вольфганг, очнувшись от своих музыкальных мечтаний, невольно вскрикивал, отец прикрывал сыну глаза, чтобы заслонить от него страшную картину их падения, и крепко прижимал к себе. «Я беру на душу большой грех, — вздыхал он, — но возвращаться назад немыслимо».

В Италии, как этого и следовало ожидать, они произвели большой фурор. В одном местечке их карету окружила толпа, возраставшая с каждой минутой. Люди бежали со всех сторон. Монахини бросали цветы к ногам музыканта. Матери поднимали вверх младенцев, чтобы показать им чудо природы и чтобы на них распространилась хоть частичка этой благодати. Дорогу к органу расчищали несколько атлетически сложенных священников. Гул в церкви стоял невообразимый. Однако, стоило Вольфгангу заиграть, как в битком набитой церкви воцарилась полная тишина, но лишь только он отвел пальцы от клавиш, церковь огласилась восхищенными криками:

— Браво, Моцарт! О Благословенный! О Господи!

Во дворцах говорили:

— Он играет просто виртуозно!

И кричали:

— Браво, Амадео!

Вольфганг писал домой: «Моя любимая сестра! Кончилась немецкая клоунада и началась итальянская. Теперь мы слушаем одни оперы. Я здоров и по-прежнему люблю паясничать. А вот самая важная новость: у принцессы неладно с желудком, и все встревожились, что ее свадьбу придется отложить, но думаю, все обойдется – дадут рвотное, и ее прочистит с обеих концов.

Ты бы знала, до чего я люблю путешествовать. Люблю стук колес, их ритм. Но не всегда. Сегодня мы едва дождались мгновения, пока прибудем на место и кончится это очень мучительное путешествие, потому что никто из нас не смог уснуть ни минуты в течение ночи – ведь эта карета может душу вытряхнуть! – а сидения – жесткие, как камень! Я не надеялся довести свой зад в целости! – он был весь натертый и, вероятно, огненно-красный. – Целых два часа перегона ехал, упираясь руками о сиденье и держа свой зал на весу. Впредь уж у меня будет такое правило: лучше пешком идти, чем ездить в почтовой карете.

Тысячу раз целую мамины ручки, а тебя сто раз нежно чмокаю в щечку. Вольфганг в Германии, Амадео в Италии. Тра-ля-ля! Ха-ха-ха!».

Запоминание мелодий и арий из многочисленных опер у Вольфганга превратилось в своего рода игру. Он обнаружил, что способен запомнить их на всю жизнь.

Когда Амадео исполнилось четырнадцать лет, он неожиданно для себя понял и до глубины души прочувствовал, сколь несметно множество красавиц, вьющихся вокруг него. В этом опасном возрасте следовало бы гнать от себя подобные мысли, однако мальчик, вопреки здравому разуму, мечтал ощутить ласку женских рук; очаровательные кокетки начали пробуждать в нем грешные мысли, и они никак не шли из его замороченной головушки.

Чувственная жизнь юного музыканта проходила параллельно с официальной. В Италии Вольфганга приняли в члены Болонской Академии. Когда ему вручали диплом, Амадео, чуть-чуть лукавя, признался:

— А ведь я не очень хорошо справился с верхними голосами.

— Совершенство возможно разве что на небесах, — ответил падре, вручая ему диплом.

— С вашей помощью, достопочтимый отец.

— С божьей помощью, дитя мое. Я просто выразил его волю.

Вскоре отец с сыном вернулись Зальцбург. Здесь вершины гор ослепительно сияли, залитые ярким солнцем. Неожиданно эти горы снова словно бы стали подчеркивать одиночество Вольфганга, и он возненавидел их безмолвие. Когда же сочинял музыку, одиночество исчезало. В музыке пела любовь. Она — не мираж, даже если мираж все остальное. Он писал о той любви, о какой мечтал сам. Здесь, на родине, ему пришлось свою работу разделить на две части: создавать музыку, которую он сочинял для себя, и вещи, которые писал по чьему-либо заказу. Отец видел, что сына уже больше нельзя называть вундеркиндом, но об этом лучше и не упоминать.

Архиепископа, у которого служил Вольфганг, отец считал вампиром. Юноша старательно выполнял его заказы, правда, не вкладывал в них душу, зато создал за один год тридцать сочинений. И Леопольд справедливо сокрушался, что прижимистый заказчик так и не повысил жалованья его сыну и не сказал ни одного слова похвалы. Более того, архиепископ возмущался, когда Вольфганг сочинял концерты по заказу.

— Вы сочинили концерт, находясь у меня на службе, — говорил он.

— Ваша светлость, я не могу отказаться от заказов, не могу сидеть на шее у отца. Я должен сам зарабатывать.

Архиепископ в ответ кинул на своего музыканта лишь презрительный взгляд.

Красавцем Моцарта назвать было бы сложно, но светлые волосы, голубые глаза и необычайная живость делали его весьма привлекательным; он мог бы уже иметь большой успех у дам, ведь ему исполнилось восемнадцать лет, и некоторый опыт ухаживания за девушками был за плечами, но весь этот опыт серьезным назвать было еще никак нельзя.

Когда Моцарту исполнился двадцать один год, ему удалось выпросить милостивого разрешения архиепископа отправиться в Мюнхен. Туда он поехал с матерью Анной Марией. Но, увы, здесь ему сказали:

— Не слишком ли вы спешите?

— Но я сочинил в Италии три оперы, — ответил он, — я член и почетный капельмейстер Болонской и Веронской Академий. Дипломы у меня с собой. Я готов состязаться с любым из композиторов.

— Вы уже предлагали где-нибудь свои услуги? – звучал строгий вопрос.

— Нет, ваше высочество, — с надеждой отвечал Вольфганг.

— Знаете ли, молодой человек, у меня сейчас нет для вас места. Кроме того, я слышал, определенная трудность заключается в том, что вы пишете арии для идеальных голосов, поэтому исполнить их почти невозможно. Слишком оригинально, слишком красиво и слишком сложно для наших ушей. И чересчур много нот.

Таков был жестокий и окончательный ответ.

И все же Моцарту очень хотелось остаться в Мюнхене, потому что здесь была хорошая опера. Он написал отцу о том, что постарается быть бережливым, что пропитание не обойдется ему слишком дорого, потому как его часто приглашают в гости. Отец ответил: «Возможно, ты сумеешь сам содержать себя, но какая в этом честь? Не следует себя недооценивать и размениваться на мелочи. В этом нет нужды: мы еще не дожили до подобной крайности. Запомни: бедность – не такая уж добродетель. И еще: прости меня за наставления, но уясни для себя еще одну вещь: вряд ли на целую тысячу людей найдется хоть один, который станет тебе верным другом не из корыстных соображений. Найти такого человека – это то же, что открыть одно из семи чудес света. Посему ты должен немедленно отправиться в Аугсбург».

На следующий день Вольфганг и Анна Мария последовали совету отца.

В Аугсбурге Моцарт познакомился с полненькой, круглолицей девушкой по имени Безль. У нее был пухлый рот, пышные бедра и грудь – все олицетворение молодой, здоровой жизнерадостности. Ему нравился ее острый язычок и неизменное чувство юмора.

Они, балуясь и веселясь, придумали условные знаки, передразнивающие чванливых и угрюмых бюргеров. Вольфгангу с этой толстушкой было очень хорошо: она позволяла себя погладить, ущипнуть за мягкое место, дотронуться до груди, — и в ответ только хихикала. Все шло легко, без всяких сложностей, он вовсе не был влюблен, Безль дала ему то, в чем он так нуждался – женское кокетство; с ней было забавно испытать, как далеко она позволит зайти, говорить самые ужасные веши, которые она выслушивала с невозмутимой улыбкой. У них создался свой собственный мир, полный шуток, многозначительных взглядов, подталкиваний, и они чувствовали себя в этом мире прекрасно. С ней он мог от души повеселиться.

Но задерживаться из-за нее не стал. Вот Моцарт с матерью уже в Мангейме. Здесь им пришлось снять мансарду. Крутая лестница, ведущая вверх, вконец измучила стареющую женщину, здоровье которой было уже достаточно подорвано. Она по нескольку дней не выходила из дома. В комнате стоял ужасный холод. Ради экономии печь разжигали очень редко, и Анна Мария нещадно мерзла. Порой она не могла даже писать письма – руки совсем коченели – и сидела, закутавшись в шубу, в валяных сапожках. «Уж не кара ли это господня, за нашу гордыню», — спрашивала она себя. От сына свои неудобства и недомогания мать скрывала.

А он их не замечал. У него были свои проблемы. Скоро ему исполнится двадцать два, а его до сих пор принимают за ребенка, хотя все детство он провел в мире взрослых и рано перестал считать себя ребенком, как бы не оберегали его от гримас жизни его родители.

Как-то в Мангейме в семье небогатого переписчика нот по имени Вебер Вольфганг познакомился с его дочерьми, и на одну из них – Алоизию ему доставляло смотреть удовольствие не меньшее, чем слушать ее голос. Он у нее был чистый и выразительный, хотя в звучании его умения еще и недоставало. Моцарт думал: вместе мы могли бы многого достичь. Ему казалось, что какое-то необыкновенное духовное родство все крепче связывает его с этой девушкой. И вот появляется идея представить Алоизию в итальянскую оперу.

Отец, узнав об этом намерении, тотчас отписал сыну: «Дорогой мой, ты хочешь устроить фрейлейн Вебер на амплуа примадонны. Назови мне хоть одного певца, который появился бы на итальянской сцене, не выступив раньше многократно в Германии? Но и тогда для достижения своей цели ему приходилось заручаться поддержкой могущественного покровителя. А рекомендовать шестнадцатилетнюю девочку, не ведающую, что такое оперная сцена – подлинное безумие. Ты лучше других знаешь: для сцены пение – это еще не все. Надо уметь свободно держаться, уметь играть, обладать известным шиком. Как бы талантлива ни была эта девочка, как бы мастерски ни пела, любой импресарио сочтет тебя за сумасшедшего, если ты станешь рекомендовать ему начинающую певицу. Твоя собственная высокая репутация, создать которую нам стоило такого труда, будет загублена, и ты станешь всеобщим посмешищем.

Взвесь все «за» и «против» и реши, будет ли твое имя чтиться потомками, или, соблазненный женщиной, ты останешься заурядным капельмейстером, забытым миром и умрешь на грязной соломенной подстилке, окруженный оборванными и голодными детьми. И все же я восхищаюсь твоей добротой. Эту потребность помогать обделенным судьбою ты унаследовал от своего отца. Однако оставь сию фантастическую затею и спеши в Париж. Найди свое место среди великих людей, ибо Цезарь или ничто».

В Париже Вольфгангу сказали: «Такого впечатления, как прежде, вы уже не производите, потому как перестали быть чудо-ребенком». Пришлось давать уроки музыки. Обучая одну из дочерей герцога, Моцарт страдал необычайно: у девицы были пусты и голова и душа. Герцог же, несмотря на это, оставался необычайно высокого мнения о музыкальных способностях своей дочери. Однако однажды он пришел и сказал:

— Мадемуазель больше не нуждается в ваших уроках. Она скоро выходит замуж.

Вольфганг промолчал. Просить деньги казалось ему слишком унизительным. Он подошел к двери, и тут герцог кинул небрежную фразу на прощание:

— Вам заплатит экономка.

Экономка вынесла три луидора и на его вопрос:

— А плата за мой концерт? – ответила.

– Это посредственная вещь, да и мадемуазель вы мало чему научили.

Вольфганг хотел швырнуть деньги ей в лицо, но он в них очень нуждался. Мама сильно расхворалась и кашляла все сильнее. Скоро ей стало совсем плохо. В бреду губы ее шевелились, произнося то ли слова молитвы, то ли она шептала о том, что в музыке ее сына звучит глас божий.

И вот Анна Мария поняла, что умирает – тьма стала заволакивать все и поглощать ее. Семь дней и семь ночей Вольфганг не отходил от постели мамы. Он почти ничего не ел, лишь изредка выпивал глоток вина и временами думал, что теряет рассудок. Когда усталость одолевала, он ложился на свою кровать, придвинутую к маминой, чтобы быть рядом. Мама лежала неподвижно, однако жизнь еще не покинула ее, она по-прежнему слабо и прерывисто дышала. Не раз сын начинал плакать от сознания собственной беспомощности. Ему хотелось сочинить что-нибудь для нее, каких-нибудь несколько бесценных нот, которые сказали бы ей о его любви, — но в голове не рождалось мелодий.

И вот у мамы началась агония. Он приподнял ее голову, с плачем стал покрывать ее поцелуями, но она была уже неподвижна.

— Боже милостивый, пусть ангелы твои уведут мою дорогую маму в твою светлую обитель.

Маму похоронили, а жизнь продолжалась. Вольфгангу знающие люди советовали почаще делать визиты, заводить новые знакомства и возобновлять старые связи, но это было невозможно. Расстояния в Париже слишком большие, а улицы слишком грязные, чтобы ходить пешком; грязь под ногами такая, что трудно описать, нанять же экипаж стоит четыре или пять ливров. И все это – пустая трата времени, ибо тебе просто говорят комплементы, и этим дело ограничивается. Просят прийти тогда-то – он приходит, играет, зрители восклицают: «О, это изумительно! Это трудно вообразить! Удивительно!»

И прощайте.

В этой стране широкая публика ничего не смыслит в музыке. Все зависит от имени композитора, а имя Моцарта здесь слишком мало известно. В стране, где столько посредственных и даже из рук вон плохих музыкантов умудрились сколотить огромные состояния, Моцарт не смог прокормиться.

Отец писал горестные и обидные письма: «Пора кончать с радужными мечтами, в противном случае ты погубишь своего отца и сестру, которые стольким пожертвовали ради тебя. С тех пор, как безвременно скончалась твоя мать, я не раз молил бога, чтобы ты не принял на свою совесть еще и смерть отца. Ты ведь знаешь, вернись мама домой, вместо того, чтобы ехать с тобой в Париж, она осталась бы жива».

Внемля увещеваниям отца, Вольфганг отправился в Мюнхен. Здесь он пришел к своей Алоизе. На пороге дома его встретил глава семейства Вебер, но в дом его не пригласил. Младшая его дочь Констанца сама взяла Моцарта за руку и провела его в гостиную. Когда Вольфганг наконец-то остался наедине со своей возлюбленной, от растерянности он не знал, что и сказать. Сердце его готово было выпрыгнуть из груди, и надежда на радостную встречу все еще не гасла в его сердце. Алоизия же стояла холодная и отчужденная. Наконец он произнес:

— Я готов сделать все, чтобы вы были счастливы.

— Неужели? Вы это серьезно, господин Моцарт?

— Никогда в жизни я не был так серьезен. Алоизия, дорогая, выходите за меня замуж!

— Что вы сказали? – Лицо девушки выражало удивление. Этот смешной маленький человечек хочет на ней жениться. – Да вы знаете, что в Мюнхене для вас вряд ли найдется место. В лицо вам будут говорить приятные вещи, но на службу не возьмут, как и было повсюду, несмотря на ваши феерические мечты.

— Вы шутите. Вы, наверно, хотите проверить мою искренность?

— Ничуть. Вот уж нет! Просто кому-нибудь надо высказать вам всю правду в лицо. Давно пора.

Девушка смотрела на молодого человека, который с ранних лет был обласкан женщинами, и привык к вниманию. Но сегодня Вольфганга уже нельзя назвать очаровательным ребенком, сенсацией, чудом природы; он стал невысоким, малоприметным молодым человеком хрупкого сложения, и к тому же явным неудачником. Даже одетый по парижской моде, Моцарт не стал ни привлекательным, ни романтичным.

Тут сама госпожа Вебер вошла в комнату и прервала их разговор.

— Моя дочь очень занята, господин Моцарт. Ее ждут в придворном театре.

Надо было прощаться. Вольфганг готов буквально расплакаться; и зачем у него такое чувственное сердце, всегда он беззащитен перед лицом холодного расчета, но признаться в своем поражении – этого удовольствия он ей не доставит. С презрительным выражением и с хулиганским азартом он сел за фортепьяно и спел: «Я без сожаления покидаю девушку, которая меня не хочет знать», — и тут же действительно покинул дом Веберов.

Вольфганг решил вернуться домой. Вот он уже стучит в дверь родительского дома. Папа, увидев сына, не в силах владеть собой, всхлипнул от волнения, и Вольфганг с облегчением вздохнул: между ними все осталось по-прежнему. Они сжимали друг друга в объятиях, смех сменялся слезами, радость – печалью, но ни тот ни другой не произнесли ни слова, будто слова могли осквернить их примирение.

Вольфганг вновь стал работать у архиепископа. И вскоре вновь не преминули начаться конфликты с ним. Когда Моцарт принес ему соло для сопрано, тот, прослушав его, сказал с нравоучительной ноткой в голосе:

— Я имел ввиду произведение не для оперной примадонны, а для солистки хора.

Моцарт же уже не находил себе места и чуть ли не рвал волосы на голове от отчаяния: если я не получу заказ на оперу в скором времени, то сойду с ума.

Он обвел взглядом горы, кольцом опоясывающее Зальцбург и острее, чем когда-либо почувствовал себя их узником. Эти сверкающие вершины словно бы сжимали его в тисках, готовые, казалось, в любой момент обрушиться на голову несчастного музыканта. В конце концов, Вольфганг подал прошение об увольнении, получил согласие и уехал. Леопольд был в отчаянии, хотелось облегчить душу ругательством или махнуть рукой на все. Весь мир, казалось, рушился вокруг него: впереди всего несколько лет жизни, на руках стареющая дочь, которой трудно уже найти достойного жениха; его собственная карьера музыканта загублена, и лишь одному богу известно, что ждет Вольфганга. Отец видел перед какими болванами и свиньями приходится склонять голову его сыну. А ведь каждый человек желает своим детям лучшего, хочет, чтобы они не повторяли его ошибок, хочет гордиться ими. И, разумеется, мечтает, чтобы они жили в идеальном мире, хотя прекрасно сознают недосягаемость своей мечты.

Вспомнилась история жизни Иосифа Гайдна. Он пел в капелле мальчиков. А когда голос стал меняться, императорский капельмейстер предложил ему сделать себя кастратом, потому как только таким путем он смог бы обеспечить свою музыкальную карьеру. Но его отец, узнав об этом, стремглав примчался в Вену, хотя путешествие было длинное и стоило дорого, а он едва выбился из простых крестьян. И вот отец категорически запретил кастрировать родного сына. И тот стал гениальным композитором. Какова же оказалась роль отца в жизни своего сына!

Конец жизни Гайдна овеян романтической легендой. Ее в своих стихах пересказал русский поэт Юрий Левитанский.


Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен и тема угадана,
А потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу, —
Как в «Прощальной симфонии — ближе к финалу — ты помнишь
У Гайдна — музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу
И уходит — в лесу все просторней теперь —
Музыканты уходят — партитура листвы обгорает строка за строкой —
Гаснут свечи в оркестре одна за другой —
Музыканты уходят — скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут
Одна за другой.
Тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,
И по мере того, как с осенних осин опадает листва,
Все прозрачней становится лес, обнажая такие глубины,
Что становится явной вся тайная суть естества, —
Все просторней, все глуше в осеннем лесу — музыканты уходят —
Скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача —
И последняя флейта замрет в тишине — музыканты уходят —
Скоро-скоро последняя в нашем оркестре погаснет свеча..

Как-то Гайдн сказал Леопольду:

— Кто знает, появился бы на свете такой композитор, как Моцарт, не будь к у него такого отца, как Леопольд.

Леопольд ответил:

— Дети растут, думая, что мир что-то им должен. А он им ничего не должен. Они получат лишь то, что сами дадут, — в душе же порадовался словам Гайдна.

Итак, Вольфганг отправился в путь, покорять свою судьбу. Она снова привела его в дом Веберов. А там подросла и стала прелестным созданием сестра Алоизии Констанца. Кроме того, пришла пора жениться. И Моцарт пишет отцу: «Я хочу вам поведать о том, что стало для меня вопросом первостепенной важности: я влюблен и хочу жениться. Моя природа требует своего, и в отношении меня она так же настоятельна, как и в отношении любого другого мужчины, пожалуй, даже более настоятельна. Однако, я не могу удовлетворить свои потребности, как это делает большинство мужчин. Я слишком чту господа бога, слишком придаю значение людскому мнению и слишком щепетилен в вопросах чести, чтобы соблазнить порядочную девушку.

Кроме того, я питаю слишком большое отвращение к французской болезни. Я видел здесь слишком много молодых людей, страдающих этой болезнью. Сифилитики слишком густо румянятся, чтобы скрыть свой поганый недуг. Еще в детстве я слышал, что сифилис – самый большой подарок, который нам преподнесли французы. Так что искать удовольствие в обществе проституток не стану. Даю вам слово: я ни разу не дотронулся до подобной девушки. Даю вам слово: судьба Дон Жуана – это не моя судьба. Но, папа, это совсем не легко – оставаться целомудренным! Мои чувства проснулись рано. Еще в детстве, когда я давал концерты, красивые нарядные дамы обнимали и целовали меня, и я трепетал. А вы всегда говорили, что нужно ждать и оберегать свою невинность так же, как я оберегаю музыку.

Сколько же, однако, ждать? Мне скоро двадцать шесть лет? Почти всю жизнь я провел среди взрослых: думая, порой, обо всем пережитом, мне кажется, будто я прожил уже несколько жизней. Поэтому я не могу больше насиловать свою природу и отмахиваться от нее.

Констанца, разумеется, не уродина, но и не красавица. Ее не назовешь остроумной, у нее нет светских манер, но зато здравого смысла, чтобы справиться с обязанностями жены и матери, вполне достаточно. И она очень бережлива. Ей приходится одеваться более чем скромно. Она умеет шить, и по большей части шьет сама; каждый день делает сама себе прически, причем очень милые; прекрасно умеет стряпать и вести хозяйство.

Дорогой и горячо любимый отец, умоляю вас дать свое согласие, дабы я мог вызволить мою возлюбленную из этого ужасного дома, ваше благословение сделает нас по настоящему счастливыми. Ваш любящий и покорный сын Моцарт».

Получив письмо сына, отец растерялся: что же предпринять? Он не верил в счастье этого брака и обратился за советом к Наннерли. Она сказала ему:

— Не отказывайте Вольфгангу прямо, иначе он заупрямится. Но почему бы ему не намекнуть, что Веберы должны дать за дочкой приданое? Если кто-нибудь захочет жениться на мне, с вас ведь тоже потребуют приданое.

Леопольд вдруг улыбнулся:

— Веберам это не по средствам. Неужели же Вольфганг не догадывается, что они, хитрые бестии, просто-напросто хотят поймать его в ловушку.

Моцарт не думал об этом. Он хотел жениться. Своей милой Констанце посылал милые записочки: «Когда я писал тебе, у меня упало несколько слезинок на бумагу. Но позабавимся: лови! Не видишь? Вокруг летает удивительно много моих поцелуйчиков! Что за черт! Я вижу еще множество! Ха-ха! Три поймал. Они прелестны!»

Шло время. Канитель с назначением срока женитьбы и с составлением брачного контракта тянулась долго. Жизнь Констанцы в доме скандальной матери стала невыносима, и тогда некая баронесса, любившая хлопотать о влюбленных, приютила девушку у себя. Тут-то мать Констанцы и заявила, что Моцарт похитил ее дочь, и она обратится в полицию. Вольфгангу грозил арест.

Огромнейший скандал готов был вот-вот разразиться. Это дело, честно сказать, чуть было не дошло до сатисфакции. И отец тоже все не слал и не слал своего благословения, а Моцарт не хотел без него идти в церковь. На деньги, полученные за оперу «Похищение из сераля» он купил постельное белье, скатерти, посуду, мебель, большую двуспальную кровать. И вот, слава богу, в конце-то концов, благословение у отца получено, и обряд бракосочетания состоялся.

Вольфганг подарил своей жене кольцо мамы и маленькую сумочку. В ней оказалось десять золотых дукатов.

— Это тебе, Станци. Трать их как вздумается. Теперь ты свободна, понимаешь, свободна. Тебе больше ни у кого не надо спрашивать позволения, и в особенности у матери, никогда.

Столько денег у Констанцы еще не водилось. Она воскликнула:

— Спасибо, Вольфганг, теперь я богатая!

Моцарт был счастлив, с самого первого дня женитьбы он находился в приподнятом, радостном настроении.

Как-то его с женой неожиданно пригласил к себе на обед Кристоф Глюк, автор великой оперы «Орфей и Эвридика». Вольфганг, с детства приученный папой, не очень доверять этому человеку, тем ни менее питал к нему глубокое уважение как к оперному композитору. Кроме того, ему льстило, что Констанца тоже удостоилась приглашения. Сидя в экипаже, он сказал своей молодой жене:

— Встретиться с Глюком куда труднее, чем с императором. Это нам свадебный подарок, Станци. Очевидно, он решил поддержать меня.

— Но ты говорил, что он всегда стоял у тебя на дороге.

— Это говорил папа.

— А ты любишь его музыку?

— Настолько, что готов простить ему все остальное.

Что и говорить, несмотря на предубеждение, Вольфгангу очень хотелось встретиться с Глюком. Когда молодая чета вошла в дом композитора, пышность особняка императорского капельмейстера потрясла их. Вольфганг наслышался о широком образе жизни маэстро и, пока лакей вел их через анфиладу комнат, убедился, что в этом много правды. Эти комнаты поражали великолепными гобеленами, дорогими коврами, хрустальными канделябрами, резной мебелью, стены и потолки украшал изысканный позолоченный лепной орнамент.

Гостиная, где сидел страдающий подагрой композитор, положив на диванную подушку больную ногу, не уступала в роскоши королевским покоям. Глюк недавно выгодно женился, теперь он был избавлен от всяческих материальных забот и мог сочинять музыку не на заказ, а исключительно по своему вкусу.

При виде гостей хозяин великолепного особняка с трудом приподнялся, отметив про себя: «До чего же еще молод этот Моцарт!» Вольфганг, отвешивая поклон, с гордостью вспомнил, что его соперник тоже получил орден Золотой шпаги из рук Папы Римского, с той лишь разницей, что маэстро было при этом сорок два года, а ему едва исполнилось четырнадцать. После взаимного приветствия, Глюк сказал, что его жена скоро выйдет и что она не доверяет приготовления обеда мужу никому.

Репутация Глюка-обжоры ничуть не уступала его репутации знаменитого музыканта; год назад с ним случился удар, и с тех пор правая рука его безжизненно повисла. Лицо, старое, сильно изуродованное оспой, было неприветливо. Но он считался интереснейшим и умнейшим собеседником да к тому же еще и одним из самых искусных интриганов во всей Европе.

— Я счастлив, Моцарт, что вы согласились отобедать с нами, — сказал Глюк. — На его величество произвела большое впечатление ваша опера «Похищение из сераля».

— Спасибо, синьор кавалер. Вы один из немногих людей, чье мнение я ценю.

— Верю. Вы даже оказали мне честь, имитируя меня, Моцарт.

«Не имитировал, а улучшал, подумал Вольфганг, но вежливо поклонился и любезно ответил:

— Нужно учиться везде, где можно.

Глюк не успел ответить – в гостиную вошла его полная пожилая жена и пригласила всех в столовую. И хотя держалась она любезно, внимание ее было полностью сосредоточено на муже. Госпожа Глюк ясно давала всем понять, что муж ее – великий человек, и даже его манера есть исполнена для нее глубокого смысла, хотя Глюк поглощал пищу с такой жадностью, что Вольфгангу сделалось неловко, и во время обеда он молчал. Глюк закончил трапезу, вид у него сделался блаженный. Он сытно рыгнул и чуть иронично произнес:

— Знаете, Моцарт, мне было пятьдесят, когда меня наконец-то признали. Куда вы так торопитесь?

— Спешу? Мою первую оперу поставили, когда мне было двенадцать лет. А сейчас…

— Но вы же были вундеркиндом, — раздраженно возразил Глюк, словно с этим обстоятельством приходилось мириться, но отнюдь им не восхищаться.

— А что вы думаете о «Похищении», синьор кавалер? – спросила Констанца.

— Вдохновенно. Мелодично. Типичная опера начинающего композитора.

— Начинающего? – воскликнул Моцарт. – Да ведь это моя десятая опера!

— И она сентиментальна, наивна, романтична. А какое место вы сами отводите себе?

— Где-нибудь между изяществом и красотой, — ответил Вольфганг и встал между госпожой Глюк и Констанцей. – Я также считаю себя счастливейшим из мужей.

— Опасайтесь музыкантов, они преисполнены недоброжелательства друг к другу. Если человек талантлив – ему завидуют, если он гений – его ненавидят — в хриплом голосе Глюка впервые прозвучали проникновенные нотки: — Я стар, и жить мне осталось недолго. Вы с Сальери счастливцы. Оба молоды, полны сил, можете позволить себе быть великодушными. У вас впереди целая жизнь.

Когда обед подошел к концу и Моцарт с женой стали прощаться, Глюк пробормотал:

— Вы не всегда бываете снисходительны к своим певцам, Моцарт, порой ждете от них слишком многого.

Констанца не могла понять, успешно ли прошел званый обед. Вольфганг и Глюк разговаривали друг с другом как два дипломата: вежливо, но не слишком дружелюбно.

Шли годы. Семейство Вольфганга жило дружно и весело, они смогли переехать в богатый светлый дом, но горе – страшный завистник счастья — стало слишком часто заглядывать к ним. Один за другим рождались и умирали дети, умер и отец. Моцарт оцепенел от горя. И все же работал чрезвычайно много, создавал одну вещь за другой: раньше полуночи никогда не ложился, а в шесть часов утра уже встречал рассвет. По вечерам же он часто ходил со своей милой женушкой танцевать и танцевали они до упаду. Если же Констанца болела, трепетно ухаживал за ней и ничего для нее не жалел.

Когда умер его любимый скворец, Вольфганг, искренне терзаясь душой, похоронил птичку в саду. Он устроил своему птенцу торжественные похороны: те из участвующих в церемонии друзей, которые умели петь, исполняли реквием, сочиненным Моцартом специально по этому случаю. А на камушке, возложенном на могилу скворца, он написал: «Здесь покоится мой нежно любимый дурачок – скворец. Он так прекрасно пел, в нем было столько жизни, а теперь он спит вечным сном, как и многие другие».

Став известным композитором, Моцарт много получал, но был настолько расточителен, что куда больше тратил. И снова безостановочно работал. Пьеса Бомарше «Фигаро» была остроумна, полна комизма, ядовитой сатиры. Кроме того, она прекрасно ложилась на музыку. С нежностью глядела Констанца, как Вольфганг писал с лихорадочной быстротой, спеша закончить последнюю часть задуманной им оперы. Он сидел, скрестив ноги, сдвинув на затылок парик, который в пылу чувств принимался теребить, и наносил на бумагу крохотные значки, а она смотрела на него, и даже сейчас, после стольких прожитых вместе лет, все удивлялась тому, как эти беглые записи порождают дивные, волшебные звуки. Внутренним чутьем она понимала: музыка, которую он пишет, совершенно особенная.

Констанца с неизъяснимой любовью посматривала на Вольфганга, а он время от времени взмахивал рукой, дирижируя музыкой, звучавшей в нем, пристукивал ногой, закрывал глаза, к чему-то прислушиваясь. Вот на минуту склонил голову, а потом поднял ее, и легкая улыбка скользнула по губам, словно он что-то услышал, что ему понравилось». (Д. Вейс)

Быть может, то была мелодия из новой оперы «Дон Жуан»?

Немецкий романтик Эрнст Теодор Амадей Гофман был потрясен этим произведением своего соотечественника. Он писал не только об опере, но и о ее герое: «Если смотреть на поэму Дон Жуан с чисто повествовательной точки зрения, не вкладывая в нее более глубокого смысла, покажется непостижимым, как мог Моцарт задумать и сочинить к ней такую музыку. Герой поэмы — кутила, приверженный к вину и женщинам, из озорства приглашает на свою разгульную пирушку каменного истукана, которого он заколол, защищая собственную жизнь, — право же, этого маловато для поэзии, и, по чести говоря, подобная личность не стоит того, чтобы подземные духи остановили свой выбор на нем, как на особо редкостном экземпляре для адской коллекции. Трудно поверить, чтобы каменный истукан по внушению своего просветленного духа поторопился сойти с коня, дабы подвигнуть грешника к покаянию, прежде чем для него пробьет последний час, и, наконец, чтобы дьявол выслал самых ловких из своих подчиненных доставить его в преисподнюю, нагромоздив при этом как можно больше ужасов.

Но, однако, Дон Жуан любимейшее детище природы, и она наделила его всем тем, что роднит человека с божественным началом, что возвышает его над посредственностью, над фабричными изделиями, которые пачками выпускаются из мастерских и перестают быть нулями, только когда перед ними ставят цифру. Итак, Дон Жуан был рожден победителем и властелином.

У него мощное, прекрасное тело — образ, в котором светится искра божия и, как залог совершенного, зажигает упование в груди; душа, умеющая глубоко чувствовать, живой, восприимчивый ум. Но в том-то и вся трагедия грехопадения, что, как следствие его, за ним осталась власть подстерегать человека и расставлять ему коварные ловушки, даже когда он, повинуясь своей божественной природе, стремится к совершенному. Из столкновения божественного начала с сатанинским проистекает понятие земной жизни, их победы в этом споре. Дон Жуан с жаром требовал от жизни всего того, на что ему давала право его телесная и душевная организация, а неутолимая жгучая жажда, от которой бурливо бежит по жилам кровь, побуждала его неустанно и алчно набрасываться на все соблазны здешнего мира, напрасно чая найти в них удовлетворение. Найти любовь.

Пожалуй, ничто здесь, на земле, не возвышает так человека в самой его сокровенной сущности, как любовь. Да, любовь – эта могучая таинственная сила, что потрясает и пробуждает глубочайшие основы бытия; что же за диво, если Дон Жуан в любви искал утоления той страстной тоски, которая теснила ему грудь, а дьявол тут и накинул ему петлю на шею? Враг рода человеческого внушил Дон Жуану лукавую мысль, что через любовь, через наслаждение женщиной уже здесь, на земле, может сбыться то, что живет в нашей душе как предвкушение неземного блаженства и порождает неизбывную страстную тоску, связывающую нас с небесами.

Без устали, устремляясь от прекрасной женщины к прекраснейшей; с пламенным сладострастием, до пресыщения, до губительного дурмана наслаждаясь ее прелестями; неизменно досадуя на неудачный выбор; неизменно надеясь найти воплощение своего идеала, Дон Жуан дошел до того, что вся земная жизнь стала ему казаться тусклой и мелкой. Он издавна презирал человека, а теперь восстал и на то чувство, что было для него выше всего в жизни и так горько его разочаровало. Наслаждаясь женщиной, он теперь не только удовлетворял свою похоть, но и нечестиво глумился над природой и ее творцом.

Глубоко презирал общепринятые житейские понятия, чувствуя себя выше их, и язвил насмешкой тех людей, которые надеялись во взаимной любви, узаконенной мещанской моралью, найти хотя бы частичное исполнение высоких желаний, коварно заложенных в нас природой, — а потому-то он и спешил дерзновенно и беспощадно вмешаться именно там, где речь шла о подобном союзе, и бросал вызов неведомому вершителю судеб, в котором видел злорадное чудовище, ведущее жестокую игру с жалкими порождениями своей несмешливой похоти.

Соблазнить чью-то любимую невесту, сокрушительным, причиняющим неисцелимое зло ударом разрушить счастье любящей четы – вот в чем видел он величайшее торжество над враждебной ему властью, расширяющее тесные пределы жизни, торжество над природой, над торцом! Он и в самом деле преступает положенные жизнью пределы, но лишь за тем, чтобы низвергнуться в ад.

Само небо избрало для него Анну, чтобы именно в любви, происками дьявола сгубившей его, открыть ему божественную сущность его природы и спасти от безвыходности пустых стремлений. Но он встретил эту любовь слишком поздно, когда несчастье уже достигло вершины, и только бесовский соблазн погубить ее мог проснуться в нем. Она не избегла своей участи. Огонь сверхчеловеческой страсти, адский огонь, проник к ней в душу, и всякое сопротивление оказалось тщетным. То сладостное безумие, которое бросило Анну в его объятия, мог зажечь только он, только Дон Жуан, ибо, когда он грешил, в нем бушевало сокрушительное неистовство адских сил. Когда он свершил свое злое дело, в нее словно бы мерзкое, изрыгающее смертельный яд чудовище, впилось сознание – она погибла.

Моцарт безмерно вдохновлен был историей Дон Жуана. В его музыке прозвучали ужасы грозного подземного царства слез, и душа исполнилась трепетом от предчувствия самого страшного. Нечестивым торжеством прозвучала ликующая литавра – из непроглядной тьмы огненные демоны протягивали раскаленные когти, чтобы схватить беспечных людей, которые весело отплясывают на тонкой оболочке, прикрывающей бездонную пропасть. Духовному взору зрителей явственно представилось столкновение человека с неведомыми, злокозненными силами, которые его окружают, готовя ему погибель.

Под зловещие аккорды подземного царства духов появляется грозный мраморный гигант, перед которым Дон Жуан представляется пигмеем. Пол дрожит под громоподобной поступью великана. Сквозь буру и гром, под вой демонов Дон Жуан выкрикивает свое страшное «Нет!» – но пробил грозный час. Взрыв – будто ударили тысячи молний. Теперь среди демонов виден Дон Жуан, извивающийся в адских муках.

Музыка производила особое, непостижимое впечатление. Словно давно обещанное исполнение прекраснейших снов нездешнего мира сбылось наяву; словно затаенные чаяния восхищенной души через волшебство звуков сулили чудесным образом превратиться в поразительное откровение. Это гениальная опера».

И зал всегда замирал, слушая ее самые первые аккорды.

«Однажды к Моцарту пришел некий молодой человек и сказал, что хочет стать композитором, а потом спросил: с чего начать, Моцарт ему ответил, что он никогда не спрашивал: с чего начать. Если в человеке заложен композитор, то он начинает сочинять музыку, потому что иначе не может.

Рассказывают, что несмотря на свою нечеловеческую работоспособность, Вольганг оказывается очень любил поспать и его было очень сложно разбудить. Тогда его близкие придумали будить композитора следующим образом: ему играли один аккорд, он тотчас просыпался и развивал тему дальше.

Когда Вольфгангу предложили вступить а масонское братство, он с готовностью принял это предложение, потому как чрезвычайно ценил дружбу. Его восхищало в масонах их преклонение перед нравственной силой разума и природы, то, что каждый член ложи держался на равной ноге со всеми остальными братьями, – будь то аристократ или простолюдин. Восхищала и вера масонов в бога: бог – величайший, всезнающий зодчий, создавший мир на основе разумного порядка, который человек должен стремиться сохранять на земле.

Когда началась война с Турцией, стало не до опер. Моцарт пишет богатому купцу и брату по масонской ложе: «Дорогой брат мой, любимый друг! Мне большого труда стоит обратиться к вам снова после того как я уже беспокоил вас несколько раз, но мне неоткуда больше ждать помощи. А доброта, проявленная Вами, вселяет в меня надежду, что и на сей раз, я обращаюсь к Вам не напрасно. Из-за болезни моей любимой Констанцы и смерти маленькой Терезии мои дела приняли ужасный оборот, и я от всего сердца умоляю Вас одолжить мне, если возможно, двести гульденов на короткое время. Домовладелец грозит долговой тюрьмой, и если я не расплачусь с ним, то окажусь в ужасном положении».

Друг-масон помог, но суммой куда более меньшей, нежели просил Вольфганг. Однако и это было счастьем, а то не миновать бы долговой тюрьмы, в которой осужденные сидели в таких крохотных камерах, что выходили из них согнутыми в три погибели и уже никогда больше не могли разогнуться.

Моцарт ждал квартального жалования от императора, однако получил от него лишь письмо с благодарностью за боевую песню для сражающейся армии, потому как песня эта подняла боевой дух солдат. От такого послания дух композитора тотчас упал.

Вольфганг начал сочинять концерт, подчеркнув певучесть и изящество мелодии. Никто не должен догадаться, с каким тяжелым сердцем он писал это произведение. В музыке нельзя показать ни намека на жалость к самому себе, нет, он терпеть не мог даже намека на плаксивость. В этой его музыке было что-то неземное, она казалась подобна пению ангелов. И это еще не все. Сочиняя эту музыку, он становится причастен к борьбе за то, чтобы превратить суетное существование человека в нечто более ценное, в нечто более лучшее, нечто такое, что для всех было бы свято. Он призван возродить порядок из хаоса, в котором погряз мир. Он испытал потребность, властное желание из безобразия создать красоту, из сумбура – стройный порядок. Пусть мир суетен и грешен – жизнь священна. Чем уродливее жизнь, тем прекраснее должна звучать его музыка.

Чуть слышно подошла Констанца.

— Мы опять задолжали за квартиру, — сказала она, — я не переживу, если нас снова выселят.

Моцарт снова посылал брату по масонской ложе письмо с просьбой о деньгах. И друг снова ссудил его, но меньшей суммой, выслав половину того, что просил композитор.

Такова была жизнь. И все же…


Не оставляет стараний маэстро,
Не убирайте ладоней со лба. (Б. Окуджава)

Но музыка звучит уже по-иному. Концерт си-бемоль мажор не оплакивал человеческую судьбу и не сокрушался над ней. Мощные аккорды устремлялись ввысь не за тем, чтобы призвать на помощь Проведение. Слушая эту музыку, никто не поверит, что, сочиняя ее, он чувствовал себя совсем больным и несчастным. Бывали моменты, когда ему не верилось, хватит ли сил еще хоть на один концерт. Но считать эту работу последней не хотелось.

Моцарт не мог бросить писать музыку; даже когда не получал заказов, в голове теснилось столько замыслов. Нельзя терять драгоценное время, нужно успеть выразить в музыке все накопившееся в душе. И эта потребность была столь властной, что в голове уже рождалась мелодия новой оперы, хотя либретто он еще не имел.

Однажды, когда Вольфганг выходил из дома, ему встретился незнакомец. То был высокий, худощавый человек, который посмотрел на него суровым взглядом. Моцарта неприятно поразила внешность незнакомца. Он был так тощ, что походил на огородное пугало. Незнакомец спросил:

— Не могли бы вы написать реквием?

— Для кого?

— Имя должно остаться неизвестным.

Невероятно, может быть, этот человек посланец самого дьявола? Вольфганга мороз продрал по коже. Ему вдруг представилась собственная смерть, и мелькнула мысль, что незнакомец явился предупредить о ее приближении. Тот же произнес следующую фразу:

— Реквием должен сочиняться в полной тайне. Я надеюсь, он прозвучит благочестиво – всякие мирские страсти в нем неуместны. Вам будет уплачено двадцать пять дукатов, когда я приду заключать сделку, и двадцать пять – в конце.

Моцарт согласился. Но его словно опутала чем-то незримым и вязким просьба этого человека. Однако чем больше он думал о таинственном незнакомце, вспоминал его мрачный голос, леденящий взгляд, тем более вероятным казалось, что эта зловещая фигура – предвестник смерти. Он принялся за реквием. Он чувствовал себя вовлеченным в борьбу между светом и тьмой. Бывали моменты, когда ему казалось, что он сочиняет реквием для самого себя, и первая часть звучала не как молитва, а скорее как смирение перед неизбежным, в котором временами проскальзывал протест.

Моцарт сказал о своем черном человеке: «По всему чувствую, что бьет мой час. Я понял, передо мной была моя погребальная песнь».

В это тревожное для Моцарта время друг Сальери приглашает его на ужин – он гордился своими кулинарными способностями, — но сам почти ни к одному блюду не притронулся, хотя все выглядело очень аппетитно, и только уговаривал Моцарта непременно всего отведать. Так гласит легенда». (Д. Вейс)

Вот как представлена история этого ужина Александром Сергеевичем Пушкиным, вот какие мысли в представлении русского поэта дерзали коварного Сальери, решившегося в своей, изматывающей душу злобе и зависти, погубить простодушного гения Моцарта. Сальери вспоминает свой путь к музыке.


Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет – и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма.
Родился я с любовию к искусству;
Ребенком будучи, когда высоко
Звучал орган в старинной церкви нашей,
Я слушал и заслушивался – слезы
Невольные и сладкие текли.
Отверг я рано поздние забавы;
Науки, чуждые музыке, были
Постылы мне; упрямо и надменно
От них отрекся я и предался
Одной музыке. Труден первый шаг
И скучен первый путь. Преодолел
Я ранние невзгоды. Ремесло
Поставил я подножию искусству;
Я сделался ремесленник: перстам
Придал послушную, сухую беглость
И верность уху. Звуки умертвив,
Музыку я разъял, как труп. Проверил
Я алгеброй гармонию. Тогда
Уже дерзнул, в науке искушенный,
Предаться неге творческой мечты.
Я стал творить; но в тишине, но в тайне,
Не смея помышлять еще о славе.
Нередко, просидев в безмолвной келье
Два, три дня, позабыв и сон и пищу,
Вкусив восторг и слезы вдохновенья,
Я жег мой труд и холодно смотрел,
Как мысль моя, и звуки мной рожденны,
Пылая, с легким дымом исчезали.
Усильным, напряженным постоянством
Я наконец в искусстве безграничном
Достигнул степени высокой. Слава
Мне улыбнулась; я в сердцах людей
Нашел созвучие своим созданьям.
Я счастлив был: я наслаждался мирно
Своим трудом, успехом, славой; также
Трудами и успехами друзей,
Товарищей моих в искусстве дивном.
Нет, никогда я зависти не знал
О никогда! А ныне – сам скажу – я ныне
Завистник. Я завидую; глубоко
Мучительно завидую. – О небо!
Где ж правота, когда священный дар,
Когда бессмертный гений — все в награду
Любви горящей, самоотверженья,
Трудов, усердия, молений послан –
А озаряет голову безумца,
Гуляки праздного?.. О Моцарт, Моцарт!

И тут входит Моцарт, смеющийся, и ведет за собой слепого скрипача, которого он услышал в трактире, неумело играющего арию из его"Дон Жуана». Вольфганг просит скрипача и здесь сыграть что-нибудь, старик неуклюже играет, Моцарт задорно хохочет, а Сальери взбешен:


— Мне не смешно, когда маляр негодный
Мне пачкает Мадонну Рафаэля,
Мне не смешно, когда фигляр презренный
Пародией бесчестит Алигьери.

Сальери прогоняет слепого скрипача. А Моцарт предлагает ему послушать его новое произведение:


— Представь себе… Кого бы?
Ну, хоть меня – немного помоложе;
Влюбленного — не слишком, а слегка –
С красоткой или с другом – хоть с тобой.
Я весел… Вдруг виденье гробовое,
Внезапный мрак иль что-нибудь такое…
Ну, слушай же.

Моцарт играет, а Сальери весь сжимается от злости и… тут же лицемерно произносит:


— Ты с этим шел ко мне
И мог остановиться у трактира
И слушать скрипача слепого! – Боже!
Ты, Моцарт, недостоин сам себя.

Коварные мысли подтверждают коварный замысел завистника:


Нет, не могу противиться я доле
Судьбе моей: я избран, чтоб его
Остановить – не то мы все погибли,
Мы все, жрецы, служители музыки,
Не я один с моей глухою славой…
Что пользы, если Моцарт будет жив
И новой высоты еще достигнет?
Поднимет ли он тем искусство? Нет;
Оно падет опять, как он исчезнет:
Наследника нам не оставит он.
Что пользы в нем? Как некий херувим,
Он несколько занес нам песен райских,
Чтоб, возмутив бескрылое желанье
В нас, чадах праха, после улететь!
Так улетай же, чем скорей, тем лучше.

И Сальери подсыпает яд в бокал Моцарта. Моцарт ничего не заметил, но как-то вдруг погрустнел, задумался и промолвил:


— Недели три тому пришел я поздно
Домой. Сказали мне, что заходил
За мною кто-то. Отчего – не знаю,
Всю ночь я думал: кто бы это был?
И что ему во мне? Назавтра тот же
Зашел и не застал опять меня.
На третий день играл я на полу
С моим мальчишкой. Крикнули меня;
Я вышел. Человек, одетый в черном,
Учтиво поклонившись, заказал
Мне Реквием и скрылся. Сел я тотчас
И стал писать – и с той поры за мною
Не приходил мой черный человек;
А я и рад; мне было б жаль расстаться
С моей работой.

Моцарт задумался, потом продолжил:


— Мне день и ночь покоя не дает
Мой черный человек За мною всюду
Как тень он гонится. Вот и теперь
Мне кажется, он с нами.

Сальери успокаивает Моцарта:


— И полно! Что за страх ребячий?
Рассей пустую думу. Бомарше
Говаривал мне: «Слушай, брат Сальери,
Как мысли черные к тебе придут
Откупори шампанского бутылку
Иль перечти «Женитьбу Фигаро».

Моцарт опять задумался, что-то припомнил и спросил:


— Ах, правда ли, Сальери,
Что Бомарше кого-то отравил?


— Не думаю: он слишком был смешон
Для ремесла такого.


— Он же гений,
Как ты да я. А гений и злодейство –
Две вещи несовместные. Не правда ль?


— Ты думаешь?… Ну пей же…


— За твое здоровье, друг, за искренний союз,
Связующий Моцарта и Сальери,
Двух сыновей гармонии.


— Постой, постой!.. Ты выпил… без меня?..


— Довольно, сыт я. Слушай же, Сальери,
Мой Реквием.

Сальери слушает и слезы текут у него из глаз.


— Ты плачешь? – спрашивает Моцарт.


— Эти слезы впервые лью: и больно и приятно,
Как будто тяжкий совершил я долг,
Как будто нож целебный мне отсек
Страдавший член! Друг Моцарт, эти слезы…
Не замечай их. Продолжай, спеши
Еще наполнить звуками мне душу…


— Когда бы все так чувствовали силу
Гармонии! Но нет: тогда б не мог
И мир существовать; никто б не стал
Заботиться о нуждах низкой жизни;
Все предались бы вольному искусству.
Нас мало избранных, счастливцев праздных,
Пренебрегающих презренной пользой,
Единого прекрасного жрецов.
Не правда ль? Но я нынче не здоров,
Мне что-то тяжело; пойду засну.
Прощай же!

И Моцарт уходит своей последней дорогой.

Давайте же обратим внимание на затронутую в поэме проблему: совместимы ли гений и злодейство? Мудрые античные греки на этот вопрос отвечают однозначно в мифе о Дедале и его сыне Икаре. «Величайшим художником, скульптором и зодчим Афин был Дедал. О нем рассказывали, что он высекал из белоснежного мрамора такие дивные статуи, что они казались живыми. У этого-то великого художника был племянник Тал. Уже в ранней юности поражал он своим талантом и изобретательностью. Можно было предвидеть, что Тал далеко превзойдет своего учителя. Дедал завидовал племяннику и решил убить его. Однажды он стоял с ним на высоком афинском акрополе у самого края скалы. Никого не было видно кругом. Поняв, что они одни, Дедал столкнул племянника со скалы. Был уверенным художник, что его преступление останется безнаказанным. Упав со скалы, Тал разбился насмерть. Дедал поспешно спустился с акрополя, поднял тело Тала и хотел уже тайно зарыть его в землю, но застали убийцу афиняне, когда он рыл могилу. Злодеяние великого скульптора открылось и его присудили к смерти.

Спасаясь, Дедал бежал на Крит к могущественному царю Миносу, сыну Зевса и Европы. Минос охотно принял под свою защиту великого художника Греции». Но, как мы знаем, не люди, так судьба наказала злодея. Когда Дедал изготовил крылья, чтобы вместе с сыном бежать с острова, его любимый единственный сын возмечтал взвиться к солнцу, крылья его вспыхнули, и он погиб в водах бурного моря.

Так гений и злодейство совместились. Как же много в жизни горечи и злости? От них не спасает даже гениальность.

Моцарт при всех своих неурядицах и проблемах оставался веселым человеком, справедливо считая, что при такой жизни еще и тосковать – последнее дело. В знаменитом фильме Милаша Формана «Амадеус» эта его черта особенно ярко отражена. И случись бы Вольфгангу прочесть пародию Михаила Волкова на поэму Пушкина «Моцарт и Сальери», он бы, скорее всего, весело смеялся, хлопал бы себя ладошками по коленкам и приговаривал: «Ай, да молодец, ай да повеселил!», а не говорил, что, мол, это надругательство над классикой. Напротив – это так горячо любимое им веселое, бесшабашное, безобидное хулиганство, порой на грани фола, но милое и не переходящее в пошлость.

Итак, пародия.

Сидит в одиночестве Сальери в парной и размышляет:


— Все говорят, нет правду на земле.
И это правда. Например, вчера
Сантехнику в семнадцатой квартире
Я ставил – и потратил два часа,
Чтоб выровнять карнизный унитаз,
Что не желал с биде быть параллельным.
Я алгеброй гармонию проверил,
Еще когда на «химии» сидел.
Но Моцарт все равно быстрей меня
Все делает, не пользуясь отвесом,
А только на глазок. И в худший день
Сшибает на пузырь «Наполеона»,
А я лишь на «Смирновскую», едва,
Хотя «Наполеон» люблю не меньше,
Чем плотник Дебюсси. Но что поделать,
Когда бессмертный гений не в награду
За тяжкие труды дается свыше,
А просто так, за здорово живешь
Ниспослан на такого раздолбая!..
Я, впрочем, тоже гений, но послабже.

Тут под звуки «Турецкого марша входит в парную Моцарт в рваной простынке и недовольно говорит:


— Где банщик, мать его, запропастился?
За эту простыню, что он мне выдал,
Я негодяю голову сверну
И по парной халатом загоняю.


— Да, до чего все тленно в этом мире,
И зачастую прямо на тебе.
Ну, полно, успокойся, все пустое, — Сальери отвечает:

Тут он перебирает под давкой порожние бутылки и в конце концов находит со спиртным содержимым.


-…Ах, впрочем, есть и полная одна.
Присядь, мой друг, была неделя трудной.
Ведь было в ней, без малого, семь дней.

Моцарт присаживается рядом с Сальери и спрашивает:


— Ну, как ребята наши поживают?


— Чайковский в баню звал меня намедни,
А я решил с тобой.


— И умно сделал.


— Я с ним уже ходил…


— Ну и дурак.


— Щедрин с Бизе подрались из-за бабы.
Кармен ее зовут. Цыганка что ли.


— А баба чья?


— Вообще-то Мериме.


— Дают ребята.


— Это еще что.
Хачатурян дошел уже до глюков:
Позавчера ворвался в дискотеку
И требовал, чтоб дамы приглашали
На белый танец с саблями его.


— Ну и дела!


— Да, кстати, Моцарт, просьба:
Сто лет не видел я, как ты играешь.


— Во-первых, я сто лет уж не играл.
И карт с собою нету – это в третьих.
А во-вторых в таком я состояньи,
Что дамы от вальта не отличу.
И мужика от бабы, кстати, тоже.


Ну-ну, останемся друзьями.
В конце концов, не хочешь – не играй.


— Сыграть бы рад, отыгрываться тошно.
Пойду, нырну в бассейн, забудусь сном.

И Моцарт уходит к глубинам бассейна весь расстроенный в доску. Сальери переживает:


— Об отыгрыши речи быть не может.
Играет Моцарт просто гениально.
И даже видел я, как он однажды
Побил на спор козырного туза.
Нет должен я его остановить,
Не то весь мир повергнется в пучину.
Пуччини, кстати, снова впал в тоску
И спьяну называет ее Тоской.

Моцарт возвращается в парную из бассейна. Сальери спрашивает:


— Ну, как, нырнул?


— Нырнул. И если честно,
Я б предпочел, чтоб там была вода.


— А где твой инструмент?


— Внизу, в машине.


— И мой в машине, но не помню в чьей.


— Да что с тобой? Не болен ли ты часом?


— А это не твое сальерье дело.


— Ты мне расскажешь – станет и мое.


— Но ты ж наверняка начнешь трепаться
Налево и направо…


— Зуб даю.


— Отстань, он у тебя и так последний.
Да я тебе и с зубом не поверю.
Кто раззвонил тогда, что Мендельсон,
Наладчик наш, наладился в Израиль?
Кто слесаря Бетховена глухим
Прозвал, тогда, как он услышать может,
Как капает вода, за три квартала
И ставит не в пример тебе прокладку
С закрытыми глазами и без рук?


— Клянусь, отныне рот мой на запоре.


— Ну, ладно, черт с тобой. На той неделе
Девицу дали мне на стажировку.
Закончила чего-то с красным чем-то,
Но путает колено и стояк.
И руки у нее растут оттуда,
Откуда, в общем, не должны расти.
Работаем мы с ней в одной квартире:
Приличная семья, два туалета;
Я попросил ее подать прокладку, —
Ты б видел, что она мне принесла!
Мечтательная, видимо, натура:
Заткнет, бывало, раковину пробкой,
Нальет воды и целыми часами
Плюет туда, любуясь на круги.
Так вот, представь: она в меня влюбилась!


— Да, от тебя все бабы без ума.
А от меня – ну разве что Чайковский.


— Короче, что мне делать?


— Как что? Выпить!
И сложное покажется простым.

Сальери наливает Моцарту в жестяную кружку несусветного цвета бормотуху. Моцарт возмущен:


— Ты что мне налил? Уж не той ли дряни,
С которой чуть не помер я в тот раз?
Так гении не поступают, понял?


— Да что ты, Моцарт, ту допили всю.


— А есть чем закусить?


— Запьем из шайки.


— Тогда я поднимаю тост за женщин.


— Не буду я. Они того не стоят.


— В чем дело?


— От меня жена ушла.


— Куда ушла?


— Да к Корсакову с Римским,
И похоти предаться хочет с ними,
Волчица подлая и мерзкая притом.
О времена! Ты понял, да? О нравы!


— Что ж, за твою жену мы пить не будем.
А в общем-то за женщин нужно выпить,
Поскольку жизнь без них была б пустая,
Как пуст бочек, когда закончен слив.
Они чисты, как кафельная плитка,
Прекрасны, словно мраморная ванна,
Стройны, как ключ тринадцать на пятнадцать,
Загадочны, как финские сифоны,
Непостоянны, как водоснабженье,
Нежны, как душ, надежны, как засоры,
И долгожданны, словно капремонт.
За женщин выпьем стоя.


— Лучше лежа.
Чем больше мы за женщин выпиваем,
Тем меньше, понял, нравимся мы им.
Вот я сейчас пойду и разыщу
Их в женском отделении, пожалуй,
И приглашу сюда полюбоваться,
Как их кумир, избранник и так далее,
Властитель дум, красавец и все прочее,
Луч света в темном царстве и подобное,
Лежит на полке, словно ветчина.
Двум гениям в одной парной не место!
Пока, приятель! Но ужель он прав?
И я не гений? Гений и злодейство –
Две вещи несомненные. Я знаю.

Такова вот пародия. Если кому-то из моих читателей она показалась слишком грубой, пусть он простит мне эту вольность, а тот, кто менее строг, пусть посмеется. В этом нет беды.

Но вернемся к тому моменту в жизни Моцарта, когда он пришел со званого обеда к себе домой. «Вдруг ему стало плохо: закружилась голова, затошнило. Уж не переел ли? Началась рвота. Всю ночь он не мог уснуть, рези в желудке не утихали. Его не оставляла мысль, что Сальери сыграл с ним плохую шутку. Во рту появился какой-то странный привкус. Утром он сел завтракать, но его снова вырвало.

Писал другу: «Я вижу лишь мрак и могилу. Призрак смерти преследует меня повсюду. Он зовет меня за собой, уговаривает, твердит, что я должен работать только на него. Я ощущаю в себе такую тяжесть, что знаю – час мой вот-вот пробьет. Я кончаю счеты с жизнью, не успев насладиться своим талантом. Но никто не властен над своей судьбой. Придется смириться. Итак, мне остается лишь завершить свою похоронную песнь, оставить ее незавершенной я не могу».

Вот ему сделалось совсем плохо. Казалось, будто его распинают на кресте – страшная боль в спине пронзила насквозь. И все же: «Пой громче, любовь моя, пой громче. Все утверждали, что хуже всего на свете слепота, но это не так, самое главное – способность слышать». Он уже плохо видел, перед глазами все расплывалось, но не ожидал, что потеряет и слух. Теперь он понял, что такое смерть. Это тишина. Тут Вольфганг пробормотал: «Что делает мир со своими детьми…» И его не стало». (Д. Вейс)

«Страшная тайна смерти „бога музыки“». На протяжении вот уже двух столетий она тревожит совесть человечества. Известно, сам Моцарт был убежден в том, что его отравили, и сказал об этом своей жене. Имя Сальери в тех кратких заметках о смерти Моцарта, которые появились в европейской прессе, собственно говоря, не упоминается. Но версия о насильственной смерти композитора уже получила распространение не только в империи Габсбургов, а и за ее пределами. Надо сказать, что подозрения, положенные в основу этой версии, подкреплялись еще и тем, как был похоронен «бог музыки». А хоронили его с невероятной торопливостью, не проявив элементарного уважения приличествовавшего хотя бы его положению как помощника капельмейстера собора святого Стефана и звания придворного капельмейстера и композитора.

Тело Моцарта даже не внесли в собор, наспех совершили прощальный обряд. Еще более странным было решение похоронить композитора по «третьему разряду» по указанию местного барона ван Свитена, человека не только знатного, но и весьма состоятельного и притом ценившего гений Моцарта. Лишь немногие пошли провожать великого музыканта в последний путь, но до кладбища дошли единицы якобы из-за того, что пошел сильный дождь, переходящий в густой снегопад. Однако это чистой воды выдумка. По данным института метеорологии в тот день был отмечен лишь слабый ветер. Никаких осадков.

Следовательно, причиной того, что никто из участников убогой похоронной процессии не дошел до кладбища, были не дождь, ни снег, ни ветер, а нечто совсем другое… Видимо присутствие людей на кладбище помешало бы осуществлению замысла, который заключался в том, что могила великого композитора должна была затеряться, ибо распространение слухов об отравлении могло привести к эксгумации его тела с целью исследования и решения вопроса о применении яда. Ван Свитен, положение которого при дворе к тому времени пошатнулось, понимал: легко можно навлечь гнев императора, если на первого музыканта империи, обласканного Габсбургами, каким был Сальери, ляжет такая страшная тень. Именно поэтому он принял все меры, распорядившись о погребении Моцарта «по третьему разряду», то есть во рву вместе с телами десятка бродяг и нищих, позаботившись также о том, чтобы никто не заметил местонахождение этого рва.

Вдову Моцарта не пустили на похороны, ссылаясь на ее болезненное состояние в связи с пережитым горем. Итак, лукавый царедворец достиг поставленной цели: останки Моцарта исчезли навсегда, а слухи о его отравлении остались, в конце концов, только слухами.

Так прошли три десятилетия. И вдруг неожиданно грянул гром. Антонио Сальери признался в том, что он отравил Моцарта, а затем, пытаясь покончить с собой, перерезал себе бритвой горло. Он остался жив, но сообщение обо всем этом молниеносно распространилась в самых широких кругах венской общественности. В одной из тетрадей секретаря Бетховена имеется запись: «Сальери опять очень плохо. Он в полном расстройстве. Он беспрерывно твердит, что виноват в смерти Моцарта. Это правда, ибо он хочет поведать ее на исповеди, и потому правда также, что за все приходит возмездие». О Сальери говорили, что он сделал свое признание в бреду, явившемся результатом тяжелого психического заболевания». (И. Бэлза)

Барон Готфрид ван Свитен – дипломат и великий знаток музыки имел свое мнение: «Я никогда не верил, что Сальери отравил Моцарта. Люди искусства склонны к завышенной самооценке. Если попросить любого из них чистосердечно ответить на вопрос: „Кто самый-самый?“» — почти каждый ответит: «Я». Сальери был такой же эгоцентрик, как все мы, тем более, что в отличии от нас, он имел все основания считать себя первым. Его превосходство было закреплено уже в его титуле: Первый Капельмейстер Империи. Его обожали – и публика, и двор. Его признавала Европа. Его опера «Тарар» шла при переполненных залах. А поставленный следом моцартовский «Дон Жуан» — провалился. Неужели этот самовлюбленный музыкант мог признать первым какого-то неудачника? Да еще настолько позавидовать ему — что отравить?

Вы скажите: «Но говорят, что через четверть века после смерти Моцарта сам Сальери признался священнику, что отравил его. После чего сошел с ума. И попытался перерезать себе горло».

Если даже поверить в эти слухи, то все происходило совершенно наоборот: Сальери сначала сошел с ума, а потом уж объявил, что отравил Моцарта. Позвольте процитировать то, что писали тогда венские газеты: «Нашему многоуважаемому Сальери никак не удается умереть. Его тело подвержено всем старческим слабостям. Разум покинул его. Говорят, в бреду больного воображения он винит себя в преждевременной смерти Моцарта. В этот вымысел не верит никто кроме самого больного старика». Кстати, в разговорных тетрадях Бетховена записано обо всем этом: «Пустая болтовня».

«Кто знает, может быть и к лучшему, что гения музыки похоронили вместе с простым людом. Сияние его славы распространится на всех безвестных покойников, которые волею судьбы оказались в одной с ним могиле, — ведь никто теперь не узнает, который из них Моцарт». (Д. Вейс)

А дух его несся в эфирные селенья. В те селенья, о которых он говорил: «Смерть, если смотреть здраво, — неизбежная участь, ожидающая всех нас, я заставил себя свыкнуться с этим добрым другом человечества, так что ее появление больше меня не страшит. Я думаю о ней со спокойной и умиротворенной душой. Я благодарю бога за то, что он дал мне возможность познать, что смерть – это ключ, которым открывается дверь в царство истинного блаженства. Я никогда не ложусь в постель, не поразмыслив вначале, – хоть я и молод еще – о том, что могу не увидеть грядущего дня».

И весь он не ушел. Оставил людям свои творения — «чудо нежности, мелодичности, воздушности, и в то же время мужественное, энергичное звучание своих произведений. Его музыка удивительно красива, грациозна, наполнена приподнятостью чувств и тончайшими нюансами. Он слишком расточителен в ней, какую арию ни возьми, все мелодичны и насыщены драматизмом. Ритм мелодии возбуждает, пьянит, музыка искрится, но в то же время не забыты и строгие законы композиции. Писать так проникновенно и так просто – удел гения». (Д. Вейс)

Немецкий писатель Гофман, одно из имен которого было посвящено великому музыканту — Амадей, писал о нем: «В глубины царства духов уводит нас Моцарт. Нами овладевает страх, но этот страх без муки, он лишь предчувствие бесконечного. Любовь и грусть слышатся в милых голосах, ночь царства духов исчезает в светлом пурпурном блеске зари, и в невыразимой тоске мы устремляемся за образами, манящими нас к себе, в вечный хоровод облаков, в иные сферы».

Русский композитор Петр Ильич Чайковский сказал: «Моцарт — детски-чистое, с голубиной кротостью и с девической скромностью гениальное существо, бывшее как бы не от мира сего».

Эпитафия гению на могиле, которой не было, звучит так:


Здесь обитает Моцарт.
Он верил в Нечто,
Чему названия нет.
И нету слов, чтоб это объяснить.
Он музыкой сумел сказать об этом.
Когда он умер,
Был у него отнят лишь телесный облик.
Сказали, что его не опознать,
И труп зарыли в общую могилу.
Но мы предпочитаем верить,
Что никогда он не был похоронен,
Поскольку никогда не умирал.
Внемлите. (С. Карлен)