Римлянин Сулла, поднявший меч на римлян. Первое выступление Цицерона. Спартак.


</p> <p>Римлянин Сулла, поднявший меч на римлян. Первое выступление Цицерона. Спартак.</p> <p>

1 век до нашей эры. Ставшая еще более огромной римская империя не останавливается на достигнутом. Политика захватнических войн стремится все к большему и большему расширению ее границ. В разные концы земли посылает Рим свои армии. Армия Луция Корнелия Суллы направила свои стопы в сторону Греции. Афины встретили ее стойко.

«И тогда Суллой овладело неодолимое, безумное желание взять Афины — потому ли, что он в каком-то исступлении бился с тенью былой славы города, потому ли, что приходил в бешенство, терпя насмешки и издевательства, которыми с городских стен ежедневно осыпали его, глумясь и потешаясь над ним, граждане Афин. Сулла, чья душа была сплавом из наглости и жестокости, который усвоил и совместил в себе худшие из пороков и страстей, подобно смертоносной болезни, обрушился на город, прошедший некогда невредимым сквозь бесчисленные войны, претерпевший многие тирании и усобицы, а теперь стоящий на краю гибели.

Выжди Сулла немного, то без малейшей опасности взял бы Верхний город, уже доведенный голодом до крайности, но, стремясь поскорее возвратиться в Рим из боязни, как бы там не произошел новый переворот, он торопил события, не останавливаясь в ходе войны перед опасными предприятиями, многочисленными сражениями и громадными расходами: не говоря о прочих приготовлениях. Только на работах по сооружению осадных машин ежедневно были заняты десять тысяч пар мулов. Так как многие машины выходили из строя — рушились под собственной тяжестью или сгорали, подожженные зажигательными стрелами врагов, и потому не хватало леса, Сулла принялся за священные рощи Академии и Ликея.

Он вступил в город в полночь — грозный, под рев бесчисленных труб и рогов, под победные крики и улюлюканье солдат, которые, получив от него позволения грабить и убивать, с обнаженными мечами носились по узким улицам. Убитых не считали, и вплоть до сего дня лишь по огромному пространству, залитому тогда кровью, судят об их множестве. Многие говорили, что кровь вытекала за ворота города и затопила пригород. Но сколь ни велико было число людей, погибших насильственной смертью, не меньше было и тех, кто покончили с собой, скорбя об участи родного города, который, как они думали, ожидало разрушение. Это наполняло отчаянием лучших граждан — они боялись остаться в живых, не надеясь найти в Сулле никакого чувства меры, ни малейшего человеколюбия.

Народы покоренных Суллой земель и их правители содрогались от ужаса. Царь Митридат, страшась за своих жен и сестер, вынужден был предпринять отчаянный шаг. И хотя «жены и сестры царя Митридата, пребывавшие близ Фарнакии, казалось бы, были вдали от бед, в полной безопасности, но, однако же, погибли жалким образом. Во время бегства Митридат послал к ним евнуха, чтобы тот придал их смерти.

Евнух велел женщинам самим умертвить себя тем способом, который каждая из них сочтет самым легким и безболезненным, жена Монима сорвала с головы диадему, обернула ее вокруг шеи и повесилась, но тут же сорвалась. «Проклятый лоскут, — молвила она, — и этой услуги ты не оказал мне!» Плюнув на диадему, она отшвырнула ее и подставила горло евнуху, чтобы он ее зарезал.

Жена Береника взяла чашку с ядом, но ей пришлось поделиться им со своей матерью, которая была рядом и попросила об этом. Они испили вместе, но силы яда достало только на более слабую из них, а на Беренику, выпившую меньше, чем было нужно, отрава никак не могла подействовать и прикончить ее, и она мучилась до тех пор, пока евнух не придушил ее. О незамужних сестрах царя рассказывают, что если одна из них выпила яд с громкой бранью и отчаянными проклятиями, то у другой не вырвалось ни одного злого или недостойного ее слова; напротив, она воздавала хвалу своему брату за то, что он, находясь в смертельной опасности, не забыл позаботиться, чтобы они умерли свободными и избегли бесчестия». (Плутарх)

Пока армия Суллы завоевывала для Рима новые территории, Гай Марий укреплял свои политические позиции в Риме. Суллу это не устраивало. Оба алчущих власти полководца, чувствуя, сколь весомо и одновременно шатко их значение на политической арене, с неудержимой силой стремились укрепить его и занять самое высокое положение. Для осуществления этой задачи все меры были хороши, и даже, если взглянуть на это с цинизмом – обычной точкой зрения таких правителей, — пристойны. Пролитие крови своих же сограждан было для них ничего не значащее дело.

Я не буду, мой дорогой читатель, рассказывать тебе о всех перипетиях этой борьбы за власть, длившейся несколько десятилетий. Набор коварных и мерзопакостных приемов в ней, как правило, один и тот же, только применяются они в разных комбинациях. Читать об этом скучно, для сердца и ума такое чтиво — пища наипреснейшая. Пусть лучше историк Плутарх расскажет тебе о нравственном облике живших в те времена участников событий:

«Гай Марий — этот обрюзгший человек, которому в недавней войне из-за преклонных уже лет изменили силы, рвался за море, в далекие походы. И вот когда Сулла отправился к войску, куда его призывали незавершенные еще дела, Марий, оставаясь дома, занялся подготовкой пагубнейшей распри, принесшей Риму больше вреда, чем все войны, вместе взятые, как то и предвещали знамения, посланные римлянам божеством.

А именно: на древках знамен сам собою вспыхнул огонь, который едва погасили, три ворона притащили своих птенцов на дорогу и съели, а остатки унесли обратно в гнездо. Мыши прогрызли золотые приношения, выставленные в храме, а когда служители поймали одну самку, она принесла пятерых мышат прямо в мышеловке и трех загрызла. И самое главное: с безоблачного, совершенно ясного неба прозвучал трубный глас, такой пронзительный и горестный, что все обезумили от страха перед величием этого знамения. Этрусские толкователи объявили, что чудо это предвещает смену поколений, различающихся между собой нравами и укладом жизни.

Марий тем временем заручился поддержкой народного трибуна Сульпиция, человека, не знавшего себе равных в самых гнусных пороках, так что не стоило и задаваться вопросом, кого он превосходит испорченностью: можно было спрашивать только, в чем он испорченнее самого себя. Жестокость, дерзость и жадность делали его нечувствительным к позору и способным на любую мерзость: ведь это он, поставив посреди форума стол, не таясь, подсчитывал деньги, вырученные от продажи вольноотпущенникам и пришлым прав римского гражданства. Сульпиций содержал три тысячи вооруженных мечами бойцов и окружал себя толпой готовых на все молодых людей из всаднического сословия. Он провел закон, по которому сенаторам запрещалось иметь долг, превышающий две тысячи драхм, а сам оставил после себя долгов на три миллиона. Этот-то человек, обратившийся по поручению Мария к народу и нарушив силой оружия весь ход дел в государстве, предложил несколько вредных законопроектов».

Сулла оказался притесненным в своих политических амбициях. Его армия, обогащенная грабежами, ставшая практически профессиональной, готова была идти за своим полководцем куда угодно. И он повел ее на покорение Рима. И Рим впервые подвергся нападению со стороны своих собственных воинов. Вот такие наглые безнравственные устои нагрянули на всемогущую империю, которая сама, благодаря тем же самым наглым устоям, громила всех и вся в окружающем ее мире.

«Оба полководца добивались первенства не доблестью, а насилием и, нуждаясь в войске больше для борьбы друг против друга, чем против врагов, вынуждены были, командуя, заискивать перед подчиненными и сами не заметили, как, бросая солдатам деньги на удовлетворение их низменных потребностей и тем покупая их труды, сделали предметом купли-продажи и самое родину, а желая властвовать над лучшими, оказались в рабстве у худших из худших.

Сулла видел, что его войско готово немедленно идти на город, но сам колебался, испытывая страх перед опасным начинанием. Однако ему приснилось, будто богиня Минерва, представ перед ним, протянула ему молнию и, называя по имени каждого из его врагов, повелевает поразить их, и, пораженные молнией, они падают и исчезают. Доверившись этому видению, Сулла как только рассвело, повел войско на Рим». (Плутарх)

В 82 году до нашей эры армия Суллы вступила в Рим, штурмом взяла его и победила сторонников Мария, обильно оросив потоками крови эту победу. Несправедливо было бы утверждать, что все командиры и солдаты согласились принять участие в братоубийственной войне. Ужаснувшись этому действу, многие отказались в нем участвовать, и встали на сторону незначительных вооруженных отрядов, руководимых Марием, которые защищали Рим. Но основной удар приняли на себя горожане. Они пытались градом камней и кусками черепицы, сброшенными с крыш, остановить профессиональную армию.

«Хотя отряд, ворвавшись в город, стал одолевать врага, многочисленная толпа безоружного народа остановила его продвижение и оттеснила назад к стене. Но тут подоспел Сулла: увидев, что происходит, он громким голосом отдал приказание поджигать дома и, схватив пылающий факел, сам кинулся вперед, а лучникам дал приказ осыпать кровли домов зажигательными стрелами. Он не следовал заранее намеченному плану, но, потеряв власть над собой, предоставил своему гневу распоряжаться происходящим. Перед глазами его были одни враги, и он, нисколько не задумываясь о друзьях, родственниках, домашних, немало не сочувствуя им, прокладывал себе путь огнем, не разбирающим правых и виноватых. Тем временем Марий, оттесненный к храму Земли, воззвал к рабам, обещая им свободу, но, обессиленный наступлением противника, бежал из города.

В «Воспоминаниях» Суллы написано, что дела, на которые он отваживался по внезапному побуждению, удавались ему лучше тех, которые он считал хорошо обдуманными. Там же он говорит, что больше одарен счастьем, чем военными способностями, а, стало быть, отдает предпочтение счастью перед доблестью; вообще он считал себя любимцем божества. Когда Сулла был послан с войском на Союзническую войну, то близ Лаверны широко разверзлась земля, оттуда вырвался язык пламени и огненным столбом уперся в небо. Это, по словам предсказателей, означало, что доблестный муж, с прекрасной и необычной внешностью, придет к власти и прекратит нынешние смуты в государстве. И вот он-то сам, утверждал Сулла, и есть этот муж: ведь золотистые волосы отличают его среди других людей, а о доблести своей после стольких прекрасных и великих подвигов он может говорить без ложного стыда. Таковы были его представления о божественном.

В остальном же он производил впечатление человека переменчивого и с самим собой несогласного: он много отбирал насильно и еще больше раздавал, без оснований возносил и без оснований оскорблял, обхаживал тех, в ком имел нужду, и чванился перед теми, кто имел нужду в нем, так что непонятно, что было более свойственно его натуре — высокомерие или угодливость. За случайные провинности он засекал до смерти, но смотрел сквозь пальцы на самые тяжкие преступления, легко мирился с лютой обидой, а за мелкие и ничтожные оскорбления мстил казнями и конфискацией имущества; такую несоразмерность в наказаниях можно, пожалуй, объяснить тем, что, крутой нравом и мстительный от природы, Сулла, ради пользы, умел сдерживать гнев, уступая расчету. Недаром говорили: в нем живет лев и лисица, причем лисица опаснее». (Плутарх)

Итак, Сулла победил и был провозглашен диктатором. Но если раньше диктатор выбирался в экстраординарных случаях: во время войн или гражданских смут, а потом, подобно Цинциннату, сделав свое дело, складывал с себя полномочия, то диктатура Суллы была совершенно иного рода. Сначала он устроил экстраординарную ситуацию – впервые двинув войска римлян на римских граждан, а потом утвердил себя бессрочным диктатором – неограниченным властителем. Так пала римская республика.

После победы Суллы начались репрессии. Всех арестованных сторонников Мария собрали в цирке и начали планомерно уничтожать. Уничтожили 6 тысяч пленных. Казнили 90 сенаторов и 2600 всадников. Головы убитых были выставлены на форуме для всеобщего обозрения, и ветрам потом долго не удавалось развеять трупный запах из городских закоулков. Сулла стал тираном. Тацит говорил о тиранах: «Если бы удалось заглянуть в их душу, то нам представилось бы зрелище ран и язв, ибо как бичи разрывают тело, так жестокость, любострастие и злобные помыслы – душу».

Звезды с безразличием смотрели на все эти бесчинства. Им не было дела до гнусностей человеческих, а люди и слова молвить не смели. Страшно… Бесчинство же продолжало бесчинствовать, не имея на своем пути ни малейшей преграды.

«Списки осужденных составлялись не в одном Риме, но и в каждом городе Италии. И не остались незапятнанными убийством ни храм бога, ни очаг гостеприимца, ни отчий дом. Мужей резали на глазах жен, детей — на глазах матерей. Павших жертвою гнева и вражды было ничтожно мало по сравнению с теми, кто был убит из-за денег, да и сами каратели, случалось, признавались, что такого-то погубил его большой дом, другого — сад, а иного — теплые воды. Один состоятельный человек сказал: „Горе мне! За мной гонится мое большое именье“». (Плутарх)


Время пришло, когда вся земля преступленьем набухла, бесчестьем,
И справедливость людьми отвергнута ради корысти,
Братья руки свои обагряют братскою кровью
И перестал уже сын скорбеть о родительской смерти.
Ныне, когда и отец кончины первенца жаждет,
Чтобы, свободный, он мог овладеть цветущей невесткой.
Иль нечестивая мать, неведеньем пользуясь сына,
Уж не боится святых опозорить бесстыдно Пенатов.
Все, что преступно и нет, в злосчастном спутав безумье, —
Мы отвратили от нас помышленья богов справедливых;
Боги оказывать честь не хотят уже сборищам нашим
И не являются нам в сиянии света дневного. (Катулл)

В бессовестном разгуле бесчинств самое ярое участие принимали представители правящей верхушки. И никто не осмеливался и на йоту затронуть ее интересы. Этот шаг нельзя было бы даже назвать отважным, он был бы просто отчаянным и последним для того, кто бы на него решился. И вдруг такой человек нашелся. Это был тогда никому еще не известный двадцатисемилетний адвокат Цицерон. Он выступил в защиту Секста Росция. Суд проходил на форуме в 80 году до нашей эры при огромном стечении народа. Рядом с обвиняемым стоял Цицерон.

«Его первое выступление было полно смелости и блеска. Он дерзнул громко заговорить, а всеобщее молчание придало его словам еще больше силы. Он защищал горемыку, у которого сначала отобрали все состояние, а затем обвинили в убийстве родного отца. Цицерон предложил ему свои услуги. Он был молод и неизвестен –два важных преимущества для того, кто решился на смелый шаг, так как неизвестность уменьшает грозящие опасности, а молодость мешает их видеть. Цицерону не стоило бы никакого труда доказать невиновность своего клиента, но такого успеха было мало. Все знали, что за этим обвинением скрывался один из самых влиятельных отпущенников Суллы, богатый и распутный Хрисогон, который полагал, конечно, что он достаточно огражден от дерзких выступлений тем ужасом, который внушало одно его имя». (Г.Буассье)

Но Цицерон начал свою дерзкую и пламенную речь:

«Я понимаю, что вы удивитесь, судьи. Как? Столько славнейших ораторов и знатнейших мужей остаются сидеть, а поднялся с места всего-навсего один я, — я, которого ни по летам, ни по способностям, ни по влиянию нельзя сравнить с сидящими рядом. Все они полагают в нынешнем деле необходимым, чтобы несправедливости, порожденной неслыханным преступлением, противостояла защита, но сами защищать не решаются из-за превратностей времени. Вот и выходит, что они присутствуют, следуя долгу, но молчат, избегая опасности. Что же? Я всех смелее? Ничуть. Или настолько вернее долгу, чем прочие? Да нет, и к этой славе я не так жаден, чтобы мне захотелось урвать ее у других. Так что же меня побудило, всех опережая, принять на себя дело Секста Росция?»

Здесь оратор несколько лукавит, его, безусловно, интересует слава, но гораздо в большей степени его охватывает азарт борьбы с обнаглевшей римской знатью и желание восстановить справедливость. Итак, Цицерон продолжает свою речь:

«Вас, судьи, просит Хрисогон — человек весьма юный, но ныне могущественнейший в нашем городе вот о чем: поскольку он уже вторгся без всякого права в чужое имущество, такое богатое и превосходное, и поскольку теперь уже сама жизнь Секста Росция ему видится препятствием и преградой обладанию этим имуществом, — желает он, чтобы вы истребили в его душе всякое беспокойство, изгнали бы из нее всякое опасение. Он не мыслит возможности владеть всякой вотчиной этого невинного, столь обширной и столь обильной, если тот останется невредим. Вот он и просит о том, чтобы вы извлекли из его души эту маленькую песчинку, которая ночью и днем ее нудит и мучит; чтобы пособничество этой корысти, такой беззаконной, вы открыто приняли бы на себя.

Сегодня здесь бьются только из одного, чтобы к упомянутой обильной и славной добыче добавить для полноты еще осуждение Секста Росция. Но разве среди стольких низостей не худшая низость – увидеть в вас подходящих людей, чьим скрепленным присягой приговором можно добиться того, чего прежде добивались привычно и без всякой помощи оружием и преступлением?

Ведь вы избраны из граждан в этот совет за строгость! И вот от кого требуют головорезы, чтобы им избегнуть не только той кары, которой за злодеяние они должны от вас ждать со страхом и трепетом, но еще и уйти из суда в красе и под грузом доспехов, содранных с трупа!

Хрисогон вторгается в имение этого горемычного – его самого, убитого скорбью, не успевшего даже отдать положенный долг отцовскому праху, тут же выбрасывает раздетым из дому, отлучая от домашних богов и отеческого очага, а сам делается хозяином несметного состояния», — тут у Цицерона перехватывает дыхание и он, стараясь скрыть это, держит, как многоопытный актер, значительную паузу. Суд и народ заворожено ждут продолжения. Стоит необычная для форума тишина. И вот оратор продолжает:

«Ну, а если, Хрисогон, добавить еще, что ты прежде был небогат? А если – что алчен? А если – что нагл? А если – что ты был убитому злейшим врагом? Искать ли еще ее, причину, толкнувшую тебя на чудовищное злодеяние? Что из названного может быть опровергнуто?

Остается нам, судьи, размыслить, какой же из двоих скорей, можно думать, убил отца Секста Росция? Тот ли, к кому с этой смертью пришло богатство, или тот – к кому скудость? Справедливейший и мудрейший судья всегда, в любом деле спрашивал, «кому выгодно» было случившееся. Такова жизнь людская, что на преступление никто не пойдет без выгоды, и без корысти.

Когда Секст Росций почувствовал опасность, он по совету друзей и родных скрылся в Рим, где обратился к доброй знакомой отца Цецилии, имя которой я называю здесь с уважением. В этой женщине, судьи, словно бы в образце, жива верность старинному чувству долга. Она Секста Росция, беспомощного, выброшенного из дому и выгнанного из имений, скрывающегося от разбойничьих стрел и ловушек, приняла к себе в дом и, чтя узы гостеприимства, поддержала в беде, когда все от него уже отвернулись. Ее мужеству, верности и заботливости обязан он тем, что все-таки оказался живым под судом, а не мертвый в списке опальных.

Ибо после того, как преследователи поняли, что жизнь Секста Росция под охраной и убить его невозможно, ими обдуман был замысел, полный действий и дерзости: они-де предъявят ему обвинение в отцеубийстве – чудовищное обвинение; они подыщут бывалого обвинителя, который сумел бы сказать что-нибудь по такому делу».

Надо сказать, что в те времена не только несмываемый, жуткий позор обрушивался на голову отцеубийце, но его ждала и ужаснейшая казнь. Отцеубийц после наказания розгами зашивали в кожаный мешок с живыми собакой, петухом, змеей и обезьяной и топили.

Цицерон продолжал:

«Если, судьи, не удастся нам умолить Христогана, чтобы он удовлетворился нашими деньгами, а жизни не домогался; если невозможно его уломать, чтобы он, отобрав у нас все, что принадлежало нам, не порывался лишить нас и общего состояния – света дня; если он не может ублаготворить деньгами свою алчность, без того, чтобы не попотчевать кровью свою жестокость, — тогда единственное прибежище, судьи, единственная надежда оставлена Сексту Росцию – та же, что и всему государству, — ваша испытанная сострадательность и доброта. Если она еще существует, мы можем быть спасены и сейчас; если же та жестокость, которая поселилась у нас в государстве, иссушила и очерствила и ваши души, тогда все кончено, судьи: лучше среди лютых зверей провожать свои дни, чем жить среди всеобщего озверения.

Людям мудрым, влиятельным и могущественным, таким людям, как вы, надлежит приступить к врачеванию недугов, от которых государство тяжелей всего страдает. И нет среди вас никого, кто не знал бы, что римский народ, некогда почитавшийся наиболее милосердным к врагам, ныне терпит от жестокостей в собственном доме. Ее-то, судьи, искореняйте из государства, не дозволяйте ей даже жить среди нас! Того еще мало, что она истребляет множество граждан, она даже кротчайших людей привычностью зол отучила от сострадания. Ведь всякий час видя или слыша что-нибудь страшное, мы изнуряемся постоянством гнета, и в наших душах, даже самых незлобных, не остается места никакому чувству, ничему человеческому.

Соглашаясь взять на себя это дело, я по молодости лет поступил опрометчиво; но раз уж взялся я за него, то пусть отовсюду грозят мне опасности, пусть все ужасы обступают меня, даю слово, не отступлюсь, не оставлю. Обдумано и решено: все, что кажется мне относящимся к делу, я скажу; и не просто скажу, но охотно, смело, открыто; нет такой вещи, судьи, чтобы смогла заставить меня повиноваться страху скорее, чем долгу. Ибо кто же настолько бездушен, чтобы видя такое, смолчать и не возмутиться.

Я понесу свою ношу сколько выдержу. Ну, а если до цели донести не сумею, предпочту изнемочь под тяжестью долга, нежели то, что было мне вверено, предательски бросить и малодушно сложить.

От вас, судьи, домогаемся мы, чтобы вы по возможности круче карали за преступления, чтобы вы по возможности тверже сопротивлялись людям предерзким, чтобы вы помнили: если в сегодняшнем деле не явите ваш образ мыслей, то все захлестнут и алчность людская, и злоба, и наглость – тогда уж не только что тайно, но здесь, на форуме даже перед судейским креслом, прямо меж скамьями будут резать людей».

«Когда Цицерон произнес свою речь, обвинители были поражены, толпа замерла в безмолвии. Один молодой оратор сохранял полное спокойствие и самообладание. Он улыбался, шутил, поражал насмешками этих ужасных людей, которым никто не смел взглянуть в лицо, вспоминая при виде их две тысячи голов всадников и сенаторов, отрубленных по их приказанию». (Г.Буассье)

Цель Цицероном была достигнута. Горемыка оправдан. О молодом ораторе заговорили во дворцах и в грязных переулках. Он сумел отличнейшим образом применить дипломатическое лавирование в безднах тогдашнего несправедливейшего судейства и выиграл не только этот процесс, но и свое право на жизнь. На нее убийцы тотчас не покусились, ошарашенные столь неожиданным откровенным и дерзким выступлением, а пока раздумывали, что сделать с оратором, тот уехал в Грецию, от греха и от убийц подальше.

Рим же продолжал жить привычной ему жизнью. Речь одного, хотя и пламенного оратора, конечно же, не могла подточить его устои.

Бесчеловечность Суллы была безгранична. Его бесчинства тоже не знали границ. «Он не отказался от общества актеров, актрис и кифаристок. С самого утра пьянствовал с ними, валяясь на ложах. Среди них был первый мим, изображавший на сцене женщин актер, которого Сулла не скрываясь, любил до конца своих дней, хотя тот и постарел.

Все это питало его болезнь, которая долгое время не давала о себе знать, — он вначале и не подозревал, что внутренности его поражены язвами. От этого вся его плоть сгнила, превратившись во вшей, и хотя их обирали день и ночь, все-таки удалить удавалось лишь ничтожную часть вновь появлявшихся. Вся одежда Суллы, ванна, в которой он купался, вода, которой он умывал руки, вся его еда оказывались запакощенными этой пагубой, этим неиссякаемым потоком — вот до чего дошло. По многу раз на дню погружался он в воду, омывая и очищая свое тело. Но ничто не помогало. Справиться с перерождением из-за быстроты его было невозможно, и тьма насекомых делала тщетными все средства и старания». (Плутарх)

Видимо эта омерзительная болезнь заставила Суллу в 79 году до нашей эры совершенно неожиданно для всех сложить с себя полномочия диктатора. Через год он скончался, наводнив Рим своими «гнусными вшами» и неразрешимыми проблемами. И мало кто из граждан не плевал в сторону его могилы. Казалось, что эти мерзкие мелкие твари расползаются из этой проклятой могилы во все концы огромной империи.

И вместе с ними разнузданность правителей растекалась кругами. Круги становились все шире и шире, захватывая, подобно зыбкой болотной топи, все новые и новые пространства вокруг себя. И словно бы вши, миллиардами сходившие с заживо разлагающегося и сердящегося тела Суллы, заражали своими укусами почти каждого встречного. О чем-то святом, сокровенном не только не говорили, а и мысли даже такой не приходило в голову и не проникало в душу.

Немногие противостояли этому. Суша уже захлебывалась тягучей болотной тиной. Не оставалось в стороне и море.

«Многие люди, состоятельные, знатные и, по общему суждению, благоразумные, начали вступать на борт разбойничьих кораблей и принимать участие в пиратском промысле, как будто он мог принести им славу и почет. Во многих местах у пиратов были якорные стоянки и крепкие наблюдательные башни. Флотилии, которые они высылали в море, отличались не только прекрасными, как на подбор, матросами, но также искусством кормчих, быстротой и легкостью кораблей, предназначенных специально для этого промысла.

Гнусная роскошь пиратов, среди которых были представители всех народов Древнего мира, возбуждала скорее отвращение, чем ужас перед ними: выставляя напоказ вызолоченные кормовые мачты кораблей, пурпурные занавесы и оправленные в серебро весла, пираты словно издевались над своими жертвами и кичились своими злодеяниями. Попойки с музыкой и песнями на каждом берегу, захват в плен высоких должностных лиц, контрибуции, налагаемые на захваченные города, — все это являлось позором для римского владычества. Число разбойничьих кораблей превышало тысячу, и пиратом удавалось захватить до четырехсот городов. Они разграбили много неприкосновенных до сего времени святилищ.

Чаще всего пираты совершали злодеяния против римлян; самым наглым из злодеяний было вот какое. Когда какой-нибудь пленник кричал, что он римлянин, и называл свое имя, они, притворяясь испуганными и смущенными, хлопали себя по бедрам и, становясь на колени, умоляли о прощении. Несчастный пленник верил им, видя их униженные просьбы. Затем одни надевали ему башмаки, другие облачали в тогу, для того-де, чтобы опять не ошибиться. Вдоволь поиздевавшись над ним таким образом и насладившись его муками, они, наконец, спускали среди моря сходни и приказывали высаживаться, желая счастливого пути, если же несчастный отказывался, то его сталкивали за борт и топили.

Могущество пиратов распространилось почти на все Средиземноморье, так что море стало совершенно недоступным для мореходства и торговли». (Плутарх)

А разве не пиратами на суше были зрители, стекавшиеся в огромные цирки, дабы посмотреть и насладиться муками терзаемых на арене живых человеческих тел?

Гладиаторские игры, со времен заимствования их у этрусков, стали любимейшим зрелищем римлян. Ни один правитель ими не гнушался. При Цезаре в них принимали участие 320 пар гладиаторов. Август давал игры 8 раз и вывел на арену 10 тысяч человек. Троян дал игры, длившиеся 4 месяца, в них участвовало 10 тысяч гладиаторов. — Бешеные цифры.

Бывало гладиаторские бои соединялись с травлей животными. На арену выпускали львов, пантер, леопардов, а, случалось и совсем уж экзотических животных – бегемотов и крокодилов. Август в общей сложности загубил 3500 зверей в 26 звериных травлях. При Цезаре на арене охотник скакал на лошади рядом с быком, хватал его за рога и сворачивал ему шею. Тут требовалась и ловкость и совершенно уж непомерная сила. Однажды на арену выпустили сразу сто пятьдесят животных. Те, обезумевшие от воя трибун, раздирали на клочки практически безоружных людей. Вряд ли возможно представить себе такую картину. А древние римляне видели ее воочию и наслаждались ею.

Кроме гладиаторских боев случались представления, где обреченные актеры играли мифических героев, которые на самом деле умирали той смертью, о которой говорилось в мифах. Содержание этих сцен придавало казни особый интерес и часто отличалось скабрезностью.

Страшно подумать – убийство на потеху…

О, времена! О, нравы! Жестокий век…

Но граждане Древнего Рима так не думали. Надо отметить, что роскошно-гнусные игры были не только средством развлечения и наживы, они приносили и весьма весомый политический капитал их устроителям. Ведь будущие правители, устраивая бои, приобретали расположение народа и тем самым обеспечивали себе голоса на выборах.

Многие крупные города Италии имели свои гладиаторские школы. Содержание их было чрезвычайно выгодно. Хозяева гладиаторских школ становились весьма богатыми людьми. Бойцы-рабы жили в казармах, подобных тюрьме. Здание казармы шло сплошной линией по четырем сторонам просторного прямоугольного двора. В огромном помещении находится множество грязных коморок с мизерной площадью в четыре квадратных метра. В них жили по два человека. Если учесть, что для гладиаторских ристалищ народ подбирался не мелкого десятка, то можно себе представить, сколь сложно было уместиться этим мускулистым телам на крохотной соломенной подстилке. А душам?.. Им вообще не было здесь места.

Днем гладиаторы тренировались во внутреннем дворе своей казармы. Надсмотрщики выдавали им деревянные мечи и кинжалы, дабы те не пролили ни единой капли крови: ведь ее жаждали увидеть зрители. По вечерам некоторых гладиаторов за особые успехи отпускали в город в кандалах и под надзором. Им разрешалось посещать грязные таверны на окраинах, есть там отвратительную пищу, приготовленную, бывало, и из собачьего мяса. Благо – собак хватало. Они бродили по многочисленным маленьким окраинным кладбищам для плебеев. Захоронения здесь были столь мелки, что ничего не стоило отгрызть какую-либо конечность, не поместившуюся в могилу. Зловонье от этих кладбищ проникало и в таверны. Вот в этой-то грязи и вонище гладиаторы, зачастую бывшие представители знати своего порабощенного народа, брали на прогнившее ложе самых отвратительных женщин, какими их с особым усердием создала их несчастная судьба.

В праздничные дни гладиаторских боев трибуны цирка заполнялись более чем стотысячной толпой. Прийти на них стремились все: и знать, и простолюдины, и мужчины и женщины. Эта разноликая, разноцветная толпа рвалась сюда уже с предчувствием кровожадного сладострастия. Но его надо было подождать. А пока ждали, переговаривались друг с другом. Гулкая разноголосица стояла над трибунами. Кто о чем говорил. Вот нам удалось расслышать признания молодого повесы:


— Знаешь, вчера у меня на красавиц глаза разбежались,
Знаешь ты, Демофоонт, сколько мне горя от них.
На перекрестках нигде безнаказанно я не топтался,
Вечным соблазном, увы, был для меня и театр.
Будут ли белыми там изящно двигать руками
Или на всяческий лад что-нибудь там распевать,
Раны в то время себе глаза мои пристально ищут
Там, где иная сидит, белую грудь обнажив,
Там, где по ясному лбу струятся небрежные кудри
И не дает им упасть с камнем индийским игла.
Если ж презрительный взгляд я суровой красавицы встречу,
Потом холодным тогда мой покрывается лоб.
Спросишь ты, Демофоонт, почему же я так увлекаюсь,
Но на вопрос «почему» не отвечает любовь.
Каждому разный порок природою дан от рожденья,
Мне же, как видно, судьбой вечно влюбляться дано. (Проперций)

— Как же неразумен ты, друг мой, — отвечает вечно влюбленному умудренный жизненным опытом Демофоонт.


Со своим неразумным ослеплением страстью
Ты видишь достоинства там, где их вовсе у женщины нету;
Так что дурная собой и порочная часто предметом
Служит любовных утех, благоденствуя в высшем почете.
Черная кажется им «медуницей», грязнуха — «простушкой»,
Коль сероглаза она, то — «Паллада сама», а худая —
«Козочка». Карлица то — «грациозная крошечка», «искра»;
Дылду они назовут «величавой», «достоинства полной»;
Та, что несносно трещит беспрестанно, — «огонь настоящий»;
«Неги изящной полна» тщедушная им и больная;
Самая «сладость» для них, что кашляет в смертной чахотке;
Туша грудастая им — «Церера, кормящая Вакха»;
Если курноса — «Селена», губаста — «лобзания сладость».
Долго не кончить бы мне, приводя в этом роде примеры. (Лукреций)

— Вечно ты, Демофоонт, стараешься разрушить чудные грезы любви, растоптать их с цинизмом и смешать с грязью. – негодует оскорбленный юноша. – Но вот именно с такими-то циниками и случаются в старости самые замысловатые метаморфозы.


И тот, кто, бывало, шутил над юноши тщетной любовью,
Сам под Венеры ярмо в старости шею склонил.
С дряхлою дрожью шептал про себя он любовные речи,
И понапрасну взбивал космы седые волос.
Он не стыдился торчать у двери красавицы милой
Или на форуме днем встретить служанку ее.
Юноши там и мальцы ватагой его затирают,
Тихо, чураясь, плюют в мягкие складки одежд. (Тибулл)

В разноголосом шуме преддверия гладиаторского боя растворяются слова диалога о превратностях любви. Все ждут представления. Предчувствие удовольствия, случается порой, лучше самого удовольствия. Сначала по арене цирка проходило торжественное шествие гладиаторов. Они шли ровным строем – высокие, мускулистые, красивые. На их украшенные шрамами тела были одеты пурпурные, расшитые золотом туники. На головах сверкали золотом медные шлемы.

Потом начиналась жеребьевка, и, случалось, что на бой друг против друга должны были выйти друзья. Изменить ничего невозможно. Поэтому здесь существовал лишь один закон мужской дружбы, скованной неволей, один единственный и непреложный: Убить. — Другого не было.

Перед боем с гладиаторов снимали пурпурные, расшитые золотом туники и аккуратно укладывали их в ящики, дабы было что потом одеть на следующую партию «идущих на смерть». Гладиаторы оставались лишь в набедренных повязках. Ведь зрителям необходимо было видеть их сочащиеся кровью раны.

И вот над Колизеем проносился клич: «Цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя!»

И начинался бой. Бой гладиаторов. Рубились не на жизнь, а на смерть. Сверкали на солнце лезвия мечей и кинжалов, вспыхивали алыми фонтанами брызги крови. Трибуны ревели. Звериный инстинкт людей подхлестывал злую волю толпы. Скабрезные и сальные шутки швырялись в лица погибающих ради потехи людей. А те, кто уже уставал вопить, поддерживали свои силы разносимыми по рядам лакомствами и горячительными виноградными напитками. В особо отведенной ложе сидели девственные весталки. Они приходили сюда развеять тоску, ибо


Скучно жить во храме Весты,
И скучнее день от дня!
Милых юношей невесты,
Трижды счастливей меня!
Сердце бьется, чувства ноют…
Я могла б любимой быть!
Но.. но заживо зароют –
Нет, не смею я любить. (Е.Розен)

А раз я, слабая девушка, так жестоко наказана судьбой, то что же мне жалеть этих сильных, грубых, жестоких мужчин. В моей монотонной жизни гладиаторское ристалище — яркое приключение. Так буду будоражить свою жалкую жизнь кровавым удовольствием.

Но вот на арену падает первый раненый гладиатор. Он мечется по мокрому от крови песку, пытаясь зажать рукой глубокую рану. Его судьба теперь зависела от настроения разнузданной толпы. Часть ее, которой понравилось, как сражался гладиатор, орала: «Отпусти», и поднимала большие пальцы кверху. Другая часть вопила: «Добей», и опускала большие пальцы вниз. Если побеждала алчущая смерти часть капризной и подлой толпы, победитель вынужден был повернуть противника лицом вниз и всадить ему кинжал в спину или в затылок. Это был самый подлый момент бойни. И никто не знал, какой гнев бушует в душе победителя, никто не видел слез на его глазах. Они горячей струей стекали прямо в сердце. Но Риму до этих слез дела нет.


Ликует бурный Рим.. торжественно гремит
Рукоплесканьями широкая арена:
А он – пронзенный в грудь, — безмолвно он лежит,
Во прахе и крови скользят его колена…
И молит жалости напрасно мутный взор:
Надменный временщик и льстец его сенатор
Венчает похвалой победу и позор…
Что знатным и толпе сраженный гладиатор?
Он презрен и забыт… освистанный актер. (М. Лермонтов)

Когда убитых на арене становилось больше, чем живых, надсмотрщики вооружались острыми крючьями, подцепляли ими погибшие тела за ребра или за глотку и волокли их куда-то в темные провалы трибун. Потом они брали мешки с блестящим порошком толченого мрамора, и, словно сеятели, разбрасывали вокруг, посыпая лужи крови на арене. И арена под лучами солнца становилась похожей на цветущее маковое поле, словно бы усыпанное серебристым сиянием снега. Но поле это было мертво. Из зерен толченого мрамора, посеянного в кровь, могли вырасти только цветы Зла. И они росли пышным цветом.

Ремесло гладиатора считалось презренным. Оно было последней ступенью человеческого падения. На эту последнюю ступень насильно ставили самых сильных, самых мужественных, а порой и тех, чье высокое происхождение затмевало собой представителей зрительской толпы. Чувство собственного достоинство всех этих людей было нагло ущемлено. Могли ли они до бесконечности подчиняться злобной воле судьбы. Нет, конечно.

Должно было обязательно прийти время, когда гладиаторы взяли бы в руки свои оковы и перековали их на мечи. Должен был прийти человек, который сказал бы: «Смерть превыше бесчестия! Восстаньте, рабы!»

И этим человеком стал Спартак, военачальник из Фракии.

В 73 году до нашей эры Рим сначала не придал значения бегству нескольких десятков гладиаторов, чудом сумевших вырваться из застенков казармы. И напрасно. В стране, где угнетены тысячи и тысячи человек, десяток восставших мгновенно становится огромной армией. И эта армия наводит ужас.

Среди обывателей в Риме царило полное смятение. Слухи, одно страшнее другого, перегоняли друг друга.

— У статуй Марса и у статуй волков на Аппиевой дороге вчера, ближе к вечеру выступил кровавый пот, — говорили одни.

— Наконечники копий у некоторых воинов вспыхнули неугасимым огнем, — вторили другие.

— Да что там, наконечники копий, когда вчера у храма Согласия с неба упало несколько раскаленных камней, окропленных кровью.

У оракулов работы было через край. Одна простоволосая женщина прибежала и спросила: «Что бы это значило? У меня курица превратилась в петуха». «Плохи дела», — только и мог ответить оракул.

Почувствовав надвигающуюся опасность, римские власти послали против восставших войско под командованием Клодия, армия которого окружил спартанцев, укрывшихся в горах. Казалось, победа была в руках. Ведь восставшим некуда отступать: за ними только крутой обрыв в пропасть. Но Спартак придумал небывалый маневр. Всю ночь его люди рубили гибкие ветви кустов и сплетали их в бесконечные канаты. По этим-то канатам спартанцы спускается в пропасть и неожиданно обошли римское войско с тыла. Блестящая победа осталась за восставшими рабами. Что и говорить, воодушевление было чрезвычайным. Приток новых сил огромен.

Рабы ликовали.

Рим содрогнулся.

Вскоре движение восставших рабов приобрело столь огромный масштаб, что уже вся Южная Италия была охвачена им. Армия Спартака составляла мощную силу в 120 тысяч человек. Бывало, мощь спартанцев поддерживалась хитростью. Разведчики маскировались под видом купцов или нищих и добывали необходимые сведения. Чтобы прокормиться, совершали на набеги на богатые виллы. Чтобы поглумиться над ненавистными богачами, загоняли их на мельницы и заставляли там вертеть жернова, для чего впрягали толстяков в упряжь, словно мулов.

Но среди повстанцев случались и страшные вещи, из-за которых пришлось ввести смертную казнь. Порой эти люди вели себя нагло и разнузданно. Спартак пришел в бешенство, когда ему донесли, что его солдаты скопом изнасиловали приглянувшуюся им знатную патрицианку. Бедняжка покончила жизнь самоубийством в отчаянии от нарушения своего целомудрия. Вообще ссоры из-за добычи и женщин возникали постоянно.

Спартака это возмущало. Он – аскет по натуре, был культурным образованным человеком совершенно равнодушным к роскоши, опытным и грамотным командиром, верным товарищем. Предводитель рабов терпеть не мог льстецов, разделял мнение философа Кратета, который говорил: «Кто окружен льстецами, тот одинок, как теленок среди волков: ни там, ни здесь ни в ком вокруг содействия и во всех вражда».

В книге Рафаэлло Джованьоли «Спартак» приводится предполагаемый разговор Спартака с Цезарем:

— «Я надеюсь, – сказал Спартак, весь горя страстной убежденностью, – я надеюсь сокрушить ваш развращенный римский мир и увидеть, как на его развалинах расцветет независимость народов. Я надеюсь сжечь все амфитеатры, где народ-зверь упивается убийством несчастных людей, рожденных для счастья. Клянусь молниями всемогущего Юпитера, я надеюсь увидеть, как воссияет солнце свободы и исчезнет позор рабства на земле. Наступит равенство между людьми, братство между народами, торжество добра во всем мире.

Цезарь стоял не двигаясь. И слушал: на губах его мелькнула улыбка сострадания.

— Бедный мечтатель! И ты веришь, что все эти фантазии могут воплотиться в жизнь? Человек человеку волк Род человеческий разделен на волков и ягнят, коршунов и голубков, на пожирающих и пожираемых».

Цезарь оказался прав.

Чем больше людей приходило в армию Спартака, тем больше возникало и разногласий. Спартак стремился прорваться к Альпам и, пройдя трудный горный массив, возвратиться на родину. Беднота же рвалась покорить ненавистный ей Рим и восцаствовать в нем. Произошел раскол в некогда сплоченных рядах. У Рима появилась возможность обуздать восставших. Кроме того, он на борьбу с ними направил профессиональную армию под командованием Марка Лициния Красса, а впоследствии ему на подмогу были посланы и другие военачальники, среди которых был Помпей.

Спартак принял решение перебраться на остров Сицилию. Рабы для осуществления этого маневра принялись сколачивать плоты. Тогда воины Красса вырыли глубокий ров поперек перешейка. Из казалось бы безвыходного положения Спартак вынужден был найти выход, от которого содрогнулись все. Он приказал заполнить ров телами павшими в боях товарищей. Так их тела сослужили страшную и благородную службу тем, кто продолжал еще бороться. Но для всех уже было очевидно: восстание подавлено. В 62 году до нашей эры остатки войск Спартака подверглись полному уничтожению.

Спартак погиб.

Рабство осталось.

Да что и говорить, разве может даже самая огромная армия рабов свергнуть его, если в мир не пришла еще надобность в новой экономической формации. Мир наживы и одновременно мир прогресса – два таких разных мира, плотно переплетенных друг с другом, под ударами угнетенных лишь временно содрогается, но не меняет своих намерений.

Время не пришло…