В вечном движении. Артюр Рембо. (1854 – 1891 г.г.)


</p> <p>В вечном движении. Артюр Рембо. (1854 – 1891 г.г.)</p> <p>

Не правда ли, само его имя – Артюр Рембо, звучит словно строка, проникшая к нам из поэтического мира. Его стихотворческий дар, сошедший с небес, не дает своему избраннику нежиться в неге благоухающих ароматов, он берет его за руку и ведет по просторам непростой жизни, а то и за шкирку хватает, но уж тогда беспощадно волочит по всем крутым ухабам судьбы.

Неугомонный характер этот мальчишка получил от своего отца, который «был офицером, уроженцем Бургундии, имел кипучий и смелый характер, типичный для края солнца и вина. Он — настоящий искатель приключений, никак не мог поладить со своею женой, раздражавшей его несусветной строгостью и чопорностью. Тотчас после появления на свет второго сына Артюра, отец покинул родину сына, маленький неказистый городк Шарлевиле, чтобы принять участие в Крымской войне. Вернувшись из похода, бравый офицер стал кочевать из гарнизона в гарнизон, всюду таская за собой семью, возрастающую чуть ли не с каждым годом.

От отца Артюр унаследовал немало и внешних черт: высокий рост, выпуклый лоб, живые голубые глаза, светло-каштановые волосы, короткий, немного вздернутый нос, чувственный рот. От него же он получил в наследство болезненную неустойчивость характера, капризного и прихотливого, неисчерпаемую любознательность, страсть к путешествиям.

Но и в лице матери природа должна была дать свое, но, однако, в более позднее время. Вся внешность этой высокой худощавой женщины как нельзя лучше вязалась с угрюмой природой тамошней местности, с мрачным, покрытым свинцовыми тучами горизонтом, с суровым климатом. Дочь крупных земельных собственников, она обладала надменным характером и была невероятно скупа. Ханжа и деспот, мать не допускала, чтобы ей противоречили хотя бы в пустяках. Ни малейшей прихоти, никаких неожиданностей, никакой откровенности! В ней не было и намека на сентиментальность. Ее никогда не видели улыбающейся, и в постоянных ссорах, которыми была полна совместная жизнь супругов Рембо, далеко не всегда оказывался повинен муж.

К сыну мать относилась тиранически, и никто иной, как она – первая пробудила в нем дух мятежа. Еще прежде, чем восстать против религии, общества, литературы, он сделал попытку сбросить со своих плеч иго семьи – и сделал это только по вине своей матери. Жизнь рядом с ней была тускла, сумрачна – никаких развлечений, никаких вольностей, сплошная серая беспросветная муть, единственным выходом из которой стало необузданное воображение.

Когда Артюр пошел в школу, его склонность к одиночеству и мечтательности никоим образом не помешали успехам в учебе. Напротив, он работал так быстро и хорошо, что прошел курс седьмого класса меньше, чем в три месяца. Быть первым повсюду – есть ли на свете что-нибудь упоительнее этого?! Быть вожаком класса – это значит забывать об унижениях, претерпеваемых дома; навязывать здесь, другим свою волю, которую там, дома, под натиском матери, так часто приходится сдавать, отступая в сторону.

Надо сказать, что Артюр прежде всего стяжал награды за знание катехизиса. В двенадцать лет он был глубоко верующим, даже фанатиком, готовым, если бы это потребовалось, взойти ради веры даже и на костер. Вот что случилось однажды. В одно из воскресений, когда школьный надзиратель по случайности отсутствовал, великовозрастные школяры решили проявить свое свободомыслие и стали весело плескаться в кропильнице, брызгая друг на друга святой водой и позволяя себе иные вольности. Рембо, будучи самым младшим из всех, вскипел от негодования при виде этого кощунства; набросившись на старших, он попытался оттолкнуть их, встретил суровый отпор, ответил кулаками, получил град увесистых ударов, окончательно вышел из себя, стал царапаться, кусаться, пока вмешательство прибежавшего наставника не прекратило драки. В результате этого столкновения. Артюр получил от товарищей прозвище «гнусного ханжи», которое он принял с гордостью.

Однако религиозная вера оказалась недолговечна. Он сам позднее признавался, что в конце того же года мать заперла его в чулан, поймав на месте преступления с книгой не совсем благочестивого содержания. Уже тогда в его душе с помощью подобных книг начали просыпаться мятежные чувства.

Однажды Артюр выразил желание учиться музыке и потребовал от матери купить ему пианино. Она наотрез отказалась: «Прихоть, вздор, и без этого у нас немало расходов!» Мальчик не счел себя побежденным. Воспользовавшись отсутствием матери и упорно цепляясь за свою идею, он изрезал в виде клавиатуры весь обеденный стол. По возвращении госпожи Рембо разыгралась бурная сцена. Сын продолжал стоять на своем: «Если ты не возьмешь мне напрокат инструмента, я перепорчу всю остальную мебель!» Ей пришлось сдаться, так как она дорожила своей обстановкой.

К счастью колледж освобождал ее в течение большей части дня от всяких забот о сыне. Артюр продолжал изумлял там всех своими успехами. Между тем как один из учеников доказывал на доске какую-нибудь геометрическую теорему, Рембо в мгновение ока набрасывал в тетрадке один латинский стих за другим, выполняя задание за всех учеников класса. Каждый из них получал от него свою порцию стихотворных строк. Заглавие у всех было одинаковое, но сама форма стиха, язык, содержание несколько отличались друг от друга, так что преподаватель никогда не мог признать в них одну и ту же руку. Это был настоящий фокус.

Директор учебного заведения не уставал повторять: «Рано или поздно этот мальчик заставит заговорить о себе, это будет или гений добра, или гений зла. Он способен, спору нет, но я уверен, что кончит плохо!»

Словно уже предчувствуя свою бурную судьбу, Артюр выступал на защиту мечтателей и поэтов, в погоне за неосуществимым идеалом устремляющих взоры к звездам и не замечающих ничего земного вокруг. Он, еще совсем мальчишка, вдумчиво объяснял: «Все эти поэты, видите ли, люди не от мира сего: предоставьте им полную свободу, пускай они ведут свой странный образ жизни, терпят холод и голод, бродяжничают, любят и поют. Все эти безумцы ничуть не беднее богача, ибо каждый из них обладает несметным множеством рифм, стихов, печальных и веселых, заставляющих нас и плакать и смеяться». Артюр с увлечением занимался стихотворчеством. Не один раз учитель математики находил его за сочинением стихов на своем уроке. В шестнадцатилетнем возрасте у Рембо уже напечатано одно из стихотворений. То было жалостливое обращение к милым сироткам.


Мглой комната полна, и осторожно в ней
Звучит шушуканье печальное детей.
Две детских головы за занавеской белой,
От грез отяжелев, склоняются несмело.
Промерзла комната. Валяются устало
Одежды траурные прямо на полу;
Врывается сквозняк в предутреннюю мглу,
Своим дыханием наполнив помещенье.
Кто здесь отсутствует? — вы спросите в смущенье.
Как будто матери с детьми здесь рядом нет,
Той, чьи глаза таят и торжество и свет.
Забыла ли она вечернею порою
Расшевелить огонь, склонившись над золою?
Забыла ли она, свой покидая дом,
Несчастных малышей укрыть пуховиком,
Неужто не могла их оградить от стужи,
Чтоб ветер утренний к ним не проник снаружи?
О греза матери! Она, как пух, тепла,
Она — уют гнезда, хранящего от зла
Птенцов, которые в его уединенье
Уснут спокойным сном, что белых полн видений.
Увы! Теперь в гнезде тепла и пуха нет,
И мерзнут малыши, и страшен им рассвет;
Наполнил холодом гнездо суровый ветер…
В дремоту малыши погружены сейчас.
Вам показалось бы, что и во сне из глаз
Струятся слезы их… Прерывисто дыханье…
Ведь сердцу детскому так тягостно страданье!
Но ангел детства стер с ресниц их капли слез,
И сны чудесные двум детям он принес,
И столько радости в тех сновиденьях было,
Что лица детские улыбка озарила.
Им снится, что они, на руку опершись
И голову подняв, глазенками впились
В картину розового рая: он пред ними
Играет радужными красками своими.
В камине, весело горя, огонь поет —
Виднеется в окне лазурный небосвод…
Природа, пробудясь, от солнца опьянела…
Земля, его лучам свое подставив тело,
Трепещет, чувствуя их поцелуев жар…

Стремительно происходит возмужание таланта Артюра Рембо. У него свой манифест о том, как сделать из себя поэта. «Первое, чего должен достичь тот, кто хочет стать поэтом, — это полное самопознание; он отыскивает свою душу, ее обследует, ее искушает, ее постигает. А когда он ее постиг, он должен ее обработать! Задача кажется простой… Нет, надо сделать свою душу уродливой. Представьте себе человека, сажающего и выращивающего у себя на лице бородавки.

Я говорю, надо стать ясновидцем, сделать себя ясновидцем. Поэт превращает себя в ясновидца длительным, безмерным и обдуманным приведением в расстройство всех чувств. Он идет на любые формы любви, страдания, безумия. Он ищет сам себя. Он изнуряет себя всеми ядами, всасывает их квинтэссенцию. Неизъяснимая мука, при которой он нуждается во всей своей вере, во всей сверхчеловеческой силе; он становится самым больным из всех, самым преступным, самым проклятым – и ученым из ученых! Ибо он достиг неведомого, так как взрастил больше, чем кто-нибудь другой, свою душу, и такую богатую! Он достиг неведомого, и пусть, обезумев, утратит понимание своих видений, — он их видел! И пусть в своем взлете он околеет от вещей неслыханных и несказанных. Придут новые ужасающие труженики; они начнут с тех горизонтов, где предыдущий пал в изнеможении…

Итак, поэт, — поистине похититель огня».

Он поет:


Торжественную песнь о том, что лишь любовь
Способна искупить отравленную кровь.

В его песне звучат языческие страсти:


Очаг желания, причастный высшим силам,
На землю солнце льет любовь с блаженным пылом;
Лежащий на траве не чувствовать не мог:
Играет кровь земли, почуяла свой срок;
Душе своей земля противиться бессильна,
По-женски чувственна, как Бог, любвеобильна;
Священнодействие над ней лучи вершат,
И потому в земле зародыши кишат.
Произрастает все.
Но как мне жаль, Венера,
Что минула твоя ликующая эра,
Когда, предчувствуя любовную игру,
От вожделения кусал сатир кору
И нимфу целовал потом среди кувшинок;
Мне жаль, что прерван был их нежный поединок,
И розовая кровь зеленокудрых рощ
Утратила для нас божественную мощь.

Поэт окончательно сбрасывает с себя путы, какими сковывала его школьная традиция, где всем нравились расплывчатые туманные мелодии, напевы ветра, ив и камышей. Его муза мало-помалу начинает звучать все громче, надменнее и резче. Более того, Рембо уже не страшится в своих стихах ни грубости, ни брани, ни сквернословия. И в разговорах с окружающими он стал совершенно неприличен и с каким-то особым сладострастием намеренно выставляет на вид всяческую похабщину. Ему все кажется, что он недостаточно циничен, и он пишет уже о другой Венере, являющей взору омерзительную «язву ануса, который столь прекрасен».

И тут же прорывается нечто очень-очень нежное:


Она была полураздета,
И со двора нескромный вяз
В окно стучался без ответа
Вблизи от нас, вблизи от нас.
На стул высокий сев небрежно,
Она сплетала пальцы рук,
И легкий трепет ножки нежной
Я видел вдруг, я видел вдруг.
И видел, как шальной и зыбкий
Луч кружит, кружит мотыльком
В ее глазах, в ее улыбке,
На грудь садится к ней тайком.
Тут на ее лодыжке тонкой
Я поцелуй запечатлел,
В ответ мне рассмеялась звонко,
И смех был резок и несмел.

Возможно, он видит в своей возлюбленной милую Офелию?


Как снег прекрасная Офелия! О фея!
Ты умерла, дитя! Поток тебя умчал!
Затем что ветра вздох, с норвежских гор повеяв,
Тебе про терпкую свободу нашептал;
Затем что занесло то ветра дуновенье
Какой-то странный гул в твой разум и мечты,
И сердце слушало ночной Природы пенье
Средь шорохов листвы и вздохов темноты;
Затем что голоса морей разбили властно
Грудь детскую твою, чей стон был слишком тих;
Затем что кавалер, безумный и прекрасный,
Пришел апрельским днем и сел у ног твоих.
Свобода! Взлет! Любовь! Мечты безумны были!
И ты от их огня растаяла, как снег:
Виденья странные рассудок твой сгубили,
Вид Бесконечности взор погасил навек.

За нежными строками сразу же следом идут грозные. То звучит «Бал повешенных»:


Маэстро Вельзевул велит то так, то этак
Клиенту корчиться на галстуке гнилом,
Он лупит башмаком по лбу марионеток:
Танцуй, стервятина, под елочный псалом!
Тогда ручонками покорные паяцы
Друг к другу тянутся, как прежде, на балу,
Бывало, тискали девиц не без приятцы,
И страстно корчатся в уродливом пылу.
Ура! Живот отгнил – тем легче голодранцам!
Подмостки широки, на них – айда в разгул!
Понять немыслимо, сраженью или танцам
Аккомпанирует на скрипке Вельзевул.
Ура! Метель свистит, ликует бал скелетов,
Жердина черная ревет на голоса,
Завыли волки, лес угрюмо-фиолетов,
И адской алостью пылают небеса.

В шестнадцать лет, не закончив колледжа, Артюр в первый раз сбежал из дома.


Засунув кулаки в дырявые карманы,
Под небом брел я вдаль, был, Муза, твой вассал.
Какие — о-ля-ля! — в мечтах я рисовал
Великолепные любовные романы!
В своих единственных, разодранных штанах
Я брел, в пути срывая рифмы и мечтая.
К Большой Медведице моя корчма пустая
Прижалась. Шорох звезд я слышал в небесах.
В траву усевшись у обочины дорожной,
Сентябрьским вечером, ронявшим осторожно
Мне на лицо росу, я плел из рифм венки.
И окруженный фантастичными тенями,
На обуви моей, израненной камнями,
Как струны лиры, я натягивал шнурки.

Его побег был предпринят в то время, когда пруссаки напали на Францию. Мать писала его любимому учителю Изамбару: «Чем объяснить эту нелепую выходку? Ведь сын обычно столь послушен и спокоен. Какая же глупость могла прийти ему в голову!?» Послушен! О, слепая мать, принявшая лицемерное подчинение за подлинное послушание! Да, мальчик получил целый ворох наград за успехи в учебе. Но он их продал на следующий же день за двадцать франков.

С наступлением ночи беспокойство мадам Рембо превратилось в безмерную тревогу. Она, таща за собой двух маленьких дочек, провела большую часть ночи, бродя по улицам в состоянии неописуемой тоски; обошла все кабаки, не пропуская без опроса ни одной из кучек молодых людей, уходивших записываться добровольцами, осмотрела все помещения вокзала. Напрасный труд: сын ее был уже далеко. В эту трагическую ночь, когда две великие армии готовились к сражению, поезд, подрагивая и словно спасаясь бегством, увозил его по направлению к Парижу.

Столь неожиданный объезд-прбег стал водоразделом, по одну сторону которого лежало прилежное детство, по другую – пора скитаний. Мятежная душа увлекала Артюра на территорию, занятую неприятелем, туда, где уже ступала война. Но по прибытию на Восточный вокзал Артюр был арестован. Со своим лицом полнощекого херувима, белым воротничком и всем своим опрятным видом, он не казался слишком опасен. Но Рембо не мог предъявить никаких документов и наотрез отказывался назвать свое имя. Кроме того целым рядом нелепейших выходок он восстановил против себя полицейских. В довершении всего при нем нашли таинственную записную книжицу, испещренную какими-то иероглифами:


В сапфире сумерек пойду я вдоль межи,
Ступая по траве подошвою босою,
Лицо исколют мне колосья спелой ржи,
И придорожный куст обдаст меня росою.
Не буду говорить и думать ни о чем –
Пусть бесконечная любовь владеет мною –
И побреду, куда глаза глядят, путем
Природы – счастлив с ней, как с женщиной земною.

В записной книжке были всего-навсего стихи, но полицейские, ничего не смыслившие в этом, отнеслись крайне подозрительно к этим записям и засадили мальчугана в тюрьму. Очутившись за решеткой, он сразу пал духом. Мужество покинуло его. Слезы навернулись на глаза. Юноша, еще почти мальчик просит дать ему бумагу и чернил, чтобы написать письма матери, императорскому прокурору и своему любимому учителю Изамбару. В письме последнему – признание собственного краха, отчаянный призыв, смиренный и вместе с тем властный мальчика, совсем потерявшего голову. «Ах, — пишет он, — я уповаю на вас, как на родную мать; вы всегда были для меня братом, и я настоятельно прошу вас не оставить меня теперь без вашей поддержки».

Несколько дней спустя учитель приютил у себя своего горемычного ученика, растерянного, но счастливого тем, что все так благополучно устроилось. Изамбар вскоре лично отвез Артюра в его родной дом. Мамаша Рембо задала своему вундеркинду чудовищную взбучку. Он ненадолго угомонился, но, как легко было предвидеть, Рембо не мог надолго оставаться в родительском доме. Всего лишь через десять дней он снова совершает побег на этот раз к бельгийской границе. Артюр отправляется пешком вдоль реки, лесистые склоны которой уже начали облекаться в золотой наряд осени. В одном из селений он находит приют у товарища по колледжу, который дает ему на дорогу плитку шоколада. Потом юный поэт попадает в старинный пограничный городок и, не чувствуя под собою ног, без колебаний направляется в здание казармы. Не застав никого в одной из комнат, он ложится на свободную постель и на следующее утро, никем не замеченный, чуть свет улепетывает до утренней зари. Затем переправляется через границу. Тяжелые, большие переходы Артюр совершает без передышки, в большинстве случаев с пустым желудком. Но мысль его звенит стихотворной строкой:


Как хочет человек исследовать природу,
Чтоб кобылица-мысль почуяла свободу
И снова, гордая решилась гарцевать,
И с верой человек дерзнул бы уповать.

За одной строкой приходит другая:


Незнанье нас гнетет, беспомощных губя,
Химеры душат нас в стремленье нашем рьяном;
Из материнских недр, подобно обезьянам,
Мы вырвались на свет, а разум против нас,
И от сомнения он страждущих не спас.
Нас бьет сомнение крылом своим зловещим,
И у него в плену мы в ужасе трепещем.

Вот Артюр явился к издателю одной из газет. Этот человек, немного церемонный, но благожелательный и гостеприимный, пригласил его к обеду, однако за десертом юноша позволил себе такие непочтительные отзывы о видных государственных деятелях, что испуганный хозяин отложил свой ответ о публикации стихов на следующий день. Каков был этот ответ, легко догадаться.

Тогда Рембо решает отправиться в Брюссель. Прибыв туда, совершенно изможденный, в лохмотьях вместо одежды, он отыскивает одного из друзей своего учителя. Человек этот, сжалившись над бродяжкой, дает ему у себя на два дня пристанище, кое-как обмундировывает его и вручает на дорогу немного денег. Благодаря этой поддержке наш бродяга добирается до Изамбра. Положение оказывается еще более затруднительным, чем прежде. Учитель не хочет прогонять своего ученика, но с другой стороны – не может больше его укрывать у себя из опасения, что его сочтут сообщником мальчугана. Волей-неволей приходится еще раз написать матери и его препровождают обратно домой.

Несколько дней спустя, ученик пишет учителю: «Я умираю, я заживо разлагаюсь от бездействия, от злости, от серой скуки. Я до безумия обожаю свободу и многое другое, от чего моя мать приходит в ужас. Мне следовало бы убежать сегодня же, и я мог это сделать; на мне было новое платье, я продал бы часы – и да здравствует свобода! И однако же остался. Я остался, хотя меня еще не раз потянет на волю. Ведь это так просто: надел шляпу, пальто, засунул руки в карманы и вышел».

К счастью не весь мир для него сплошная мрачная пустыня: есть и просветы. Он теперь не любит бога, но еще способен любить многое. Он любит бедных, униженных, несчастных, бунтарей. Он чувствует себя братом всех тех, «кто бурным вечером черными тенями возвращается к себе в предместья». И он останавливается на улице, чтобы приласкать детишек, на корточках сидящих перед окошком булочной и не сводящих жадного взора с пышных буханок свежеиспеченного хлеба. Он любит простые, незамысловатые радости жизни и ненавидит ее серость.


На площадь, где торчат газоны тут и там,
В сквер, где пристойно все и нет в цветах излишку,
Мещане местные несут по четвергам
Свою завистливую глупость и одышку.
Там полковой оркестр, расположась в саду,
Наигрывает вальс, качая киверами,
Не забывает франт держаться на виду,
Прилип нотариус к брелокам с вензелями.
На стуле распластав свой ожиревший зад,
Какой-то буржуа с большим фламандским брюхом
Из трубки тянет дым и, видно, очень рад:
Хорош его табак (беспошлинный, по слухам).
А за газонами слышны бродяг смешки;
Тромбонов пение воспламеняет лица
Желанием любви: солдаты-простаки
Ласкают малышей… чтоб к нянькам подольститься.
Небрежно, как студент, одетый, я бреду
Вслед за девчонками, под сень каштанов темных;
Они смеются, взгляд мне бросив на ходу,
Их быстрые глаза полны огней нескромных.
Храня молчание, и я бросаю взгляд
На белизну их шей, где вьется локон длинный,
И проникает взгляд под легкий их наряд,
С плеч переходит на божественные спины.
Вот туфелька… Чулок… Меня бросает в дрожь.
Воображением воссоздано все тело…
И пусть я в их глазах смешон и нехорош,
Мои желания их раздевают смело.

Но вот кончилась мирная жизнь. Его город подвергся обстрелу. Немцы выпустили около шести тысяч снарядов. Из пятисот домов триста пятьдесят оказались разрушенными. Несмотря на явную опасность Рембо очень хотелось выбраться на улицу, но мать закрыла двери на ключ, однако мальчишка все же ухитрился сбежать. Зрелище разбомбленного города, которые некоторые поэты находили трагически-прекрасным, не вызвало в нем ничего кроме отвращения. «Это уродливо, это чудовищно-безобразно и ничуть не величественно. Это облитая керосином и подожженная черепаха».


Меж тем как красная харкотина картечи
Со свистом бороздит лазурный небосклон,
И, слову короля послушны, по-овечьи
Бросаются полки в огонь, за взводом взвод;
Меж тем как жернова чудовищные бойни
Спешат перемолоть тела людей в навоз,
Природа, можно ли взирать еще спокойней,
Чем ты, на мертвецов, гниющих между роз?

Затем началась полоса оккупации со всеми ее горестными атрибутами. Артюр просиживал целые дни в библиотеке, поглощая там одну старинную книгу за другой. К черту классиков и романтиков! Долой парнасцев! Он докучал библиотекарю бесконечными требованиями: выдать кучу всяких восточных сказок, старинных, весьма редких научных книг, трактатов по магии, каббале и алхимии. Библиотекарь в душе проклинал мальчугана, заставлявшего его лазать по полкам, и охотно послал бы его ко всем чертям, но положение обязывало.

А неуязвимый Рембо с неизменной язвительной улыбкой на устах и вызывающе наглым видом, упорно требовал одну книгу за другой, и требовал такие книги – боже упаси – которые в глазах обывателя имели весьма дурную репутацию. На что ему нужна была вся эта чернокнижная ересь? Но будущий паломник в ад не обращал внимание на осуждающий шепот вокруг него. Он жил так, как ему нравилось.


Серьезность не к лицу, когда семнадцать лет…
Однажды вечером прочь кружки и бокалы,
И шумное кафе, и люстры яркий свет!
Бродить под липами пора для вас настала.
В июне дышится под липами легко,
И хочется закрыть глаза, так все красиво!
Гул слышен города — ведь он недалеко, —
А в ветре — аромат и зелени, и пива.
Там замечаешь вдруг лоскут над головой,
Лоскут темнеющего неба в обрамленье
Ветвей, увенчанных мигающей звездой,
Что с тихим трепетом замрет через мгновенье.
Июнь! Семнадцать лет! Цветущих веток сок —
Шампанское, чей хмель пьянит ваш разум праздным,
А на губах у вас, как маленький зверек,
Трепещет поцелуй, и ваша речь бессвязна.

В душе Артюра неуемные стремления перегоняют друг друга: несказанно хочется любви, но еще несказаннее звучит зов Парижа. Прозябание в провинциальном городке внушает ему непреодолимое отвращение. Ведь его ждет Париж. Он только мельком видел его в решетчатое тюремное окно, и этот,такой искусительный, великий незнакомец необоримо влечет к себе. Место в нем найдут только сильные, те, кто кичится своим бессердечием, кто сумеет стать господином жизни! И Артюр Рембо уезжает. Он бродил по улицам Парижа, немного оглушенный его шумом и суетой, надеясь, что рано или поздно ему удастся покорить его. Но что делать в городе, опустошенном всеми ужасами осады, что делать в нем на исходе суровой зимы, без огня, без крова, а вскоре и без хлеба? Две недели поэт слонялся по улицам, дрожа от холода перед витринами магазинов, ночуя под мостами или в угольных баржах и негодуя на Париж, оказавшийся таким негостеприимным.

И он вновь возвращается домой весь в лохмотьях, простуженный, надрывающийся от страшного кашля. Мать окружает его уходом, заново одевает и увещевает: «Послушай, надо стать наконец серьезнее. Брось все свои фантазии!» Она хотела, чтобы он снова поступил в колледж и, кончив курс, держал бы, как и все, экзамен на бакалавра. Напрасный труд! Он весь поглощен мыслью о борьбе с существующим строем и составляет проект коммунистической конституции. Что ему делать, этому бунтарю, в колледже? Нет, он гораздо лучше чувствует себя на свободе.

Вскоре Рембо предоставляется случай в народном восстании попытать счастья. Красные отсветы Коммуны полыхают в мечтах и властно зовут к себе. И вот он опять отправляется в Париж. Разумеется, пешком и без гроша в кармане. Добрался ли он на этот раз до Парижа? Поступил ли он в повстанческие войска? Был ли он поджигателем, как впоследствии хвастался? Почти все его биографы считают этот эпизод жизни достоверным, и подробности его известны всем: явившись на укрепления и выдавая себя за рекрута из провинции, Рембо требует, чтобы ему дали оружие; конечно, в глазах матерых коммунаров он еще ребенок, но его странный вид и пламенные речи внушают им доверие.

Они делают сбор в его пользу, а он угощает их. Взаимное великодушие. Однако положение повстанцев становится более серьезным, и Рембо записывается в революционные стрелки, но в казармах, куда его поместили, не получает ни оружия, ни обмундирования. Между тем версальцы наступают, и ему не остается ничего другого, как спасаться бегством среди общей сумятицы и паники. Артюр озлоблен, как никогда. Но участие в восстании подарило новые стихотворные строки, в которых звучал призыв к рабочим:


О, Обездоленные! Вы, кому с рассвета
Под солнцем яростным гнуть спину, вы, кому
Работа тяжкая сулит лишь боль и тьму…
Снять шапки, буржуа! Эй, поклонитесь Людям!
Рабочие мы, сир! Рабочие! И будем
Жить в новых временах, несущих знанья свет.
Да! Стуком молота приветствуя рассвет,
Откроет Человек секрет причин и следствий,
Стихии усмирит, найдет истоки бедствий
И оседлает Жизнь, как резвого коня.
О горн пылающий! Сверкание огня!
Исчезнет зло! Навек! Все то, чего не знаем,
Мы будем знать. Подняв свой молот, испытаем
То, что известно нам! Затем, друзья, вперед!
Волнующей мечты увидим мы восход,
Мечты о том, чтоб жить и ярко и достойно,
Чтоб труд был озарен улыбкою спокойной
Любимой женщины, забывшей слово «грязь»,
И чтобы, целый день с достоинством трудясь,
Знать: если Долг зовет, мы перед ним в ответе.
Вот счастье полное! А чтоб никто на свете
Не вздумал вас согнуть иль наградить ярмом,
Всегда должно висеть ружье над очагом.

Поэт бросает в лицо господам, сидящим на шее народа вот эти строки:


Народ не шлюха вам. Всего-то шаг один —
И вот Бастилию мы в мусор превратили.
Все камни у нее от крови потны были.

Поэт превозносит человека:


Нет более богов, стал богом человек,
Но без любви сей бог – калека из калек.

Итак, Артюру Рембо не удалось с оружием в руках стать борцом за свободу народа. Мало того, что мальчишка перенес крушение своих революционных надежд, ему суждено стать еще униженным и в своем достоинстве мужчины. Идиллия, намечавшаяся с одной из прелестных девушек кончается сплошным конфузом. Поэт послал ей стихи – лирическое объяснение в любви – и с наивной неловкостью, уживавшейся в нем наряду с приступами необузданного цинизма, назначил свидание. В условленный час красотка явилась в сопровождении пройдохи-служанки, посвященной в планы своей хозяйки, окинула презрительным взглядом с ног до головы оробевшего юношу, дурно одетого, готового от смущения провалиться сквозь землю и, насмешливо улыбаясь, прошла мимо. Несомненно, молодой поэт не произвел никакого впечатления на эту мещаночку. Куда уж ей понять поэзию его надтреснутой души:


Где в пятнах зелени поет река, порой
Цепляя за траву серебряные клочья,
Где первые лучи над гордою горой,
Скользнув, блестят в росе, еще объятой ночью, —
Спит молодой солдат, открыв по-детски рот,
И в клевер окунув мальчишеский затылок
Спит, бледный, тихо спит, пока заря встает,
Пронзив листву насквозь, до голубых прожилок.
С улыбкой зябкою он крепко спит, точь-в-точь
Больной ребенок. Как продрог он в эту ночь –
Согрей его, земля, в своих горячих травах!
Цветочный аромат не в силах он вдохнуть.
Он спит. Он положил ладонь к себе на грудь:
Там справа два пятна – огромных и кровавых.

Своей постоянной раздражительностью Артюр повергает в ужас мать и сестер, возмущает местных обывателей грубыми выходками, вызывающим поведением и бесчинством; даже мальчишки из предместий при виде его рваных башмаков, длинных волос, ниспадающих грязными прядями на плечи, тычут в Рембо пальцами и запускают камнями.

Однажды его останавливает какой-то безусый чиновник и, явно желая оскорбить, дает ему четыре су:

— Возьми, голубчик, и пойди подстригись.

Но Рембо, способный заткнуть за пояс десяток таких остроумцев, берет деньги и, не моргнув глазом, кидает их себе в карман:

— Это будет мне на табак.

Время от времени, желая развлечься, он выводит мелом на скамьях бульвара или на дверях церкви большими буквами: «Смерть богу!» Это было в его духе, ибо как мог он, столь непримиримо настроенный, пойти на какой бы то ни было компромисс с религией, общественным строем, литературой? Артюр Рембо не мог шагать в ногу со временем, ибо значительно опередил его, стремясь быть пророком или, по крайней мере, провидцем.

«После греков, — утверждает он, — никакой поэзии не существовало, ибо целые века верификационных упражнений в счет не идут». Шестнадцати-семнадцатилетний школьник мастерски вводит свой остро индивидуальный лексикон, выдвигает новые словесные комбинации, бьющие бурным ключом. Виртуозная эквилибристика свидетельствует о том, до каких пределов доходит гениальная изобретательность Рембо в области сквернословия.


О эти ляжки, эти ряжки
Я рифмовал?
Да лучше бы я вас, милашки,
Освежевал!
Потеет дождевой водицей
Кочан небес,
И с вожделеньем ваши лица
Слюнявит лес,
А ваши стертые подметки
В соплях луны.
Пора плясать, мои красотки,
Вы так страшны!
Мы с голубой мордовороткой
Любились всласть.
Ты мне жратву со сковородки
Бросала в пасть.
Мне белобрысая открыла
Путь на Парнас.
А я тебе за это – в рыло,
Вернее – в глаз!
Смердит помадой третья шмара,
Черна, как смоль.
Ты раздрочила мне гитару,
До, ми, фа, соль.
Тьфу, рыжая, сдирай одежду –
Да побыстрей:
Разит моей отрыжкой между
Твоих грудей.

О, этот вечный сарказм, этот порыв, взлет, осужденный на осмеяние. Никогда он не может быть вполне удовлетворен, и под его пресыщенным взглядом вянут все цветы, меркнут все звезды!


Как падший ангел у цирюльника в руках,
Просиживаю дни за кружкою граненой.
И шея затекла, и поднывает пах,
Но трубкою смолю, дымком завороженный.
Я грезой обожжен и вымыслом пропах,
Горячим, как помет из голубятни сонной;
Лишь сердце иногда, отряхивая прах
Былого, зашумит кроваво-желтой кроной.
Мечты пережевав, как жилистый рубец,
И кружек сорок влив и переполнив недра,
Я выхожу во двор, бесстрастный, как Творец,
Ссу на гелиотроп, неистово и щедро.

А между тем вспоминается тот семилетний малыш, который


Прериями грезил, где трава,
И запахи, и свет колышутся едва.
Но так как мрачные предпочитал он вещи,
То в комнате своей, пустынной и зловещей,
Где пахло сыростью и к ставням лип туман,
Он перечитывал все время свой роман.
Там было небо цвета охры, лес горящий,
Цветы из плоти распускались в звездной чаще,
И было бегство, и паденье, и разгром.
И вечно тем гудел чуть слышно за окном
Квартал. И в тишине предчувствие пылало
И холод простыни вдруг в парус превращало.

Кому читать такие стихи, когда ты живешь в провинции? Не так-то легко получить аудиторию верных слушателей. Рембо в это время пишет одно из самых главных своих стихотворений – «Пьяный корабль».


С тех пор купался я в Поэме океана,
Средь млечности ее, средь отблесков светил
И пожирающих синь неба неустанно
Глубин, где мысль свою утопленник сокрыл;
Где, в свой окрасив цвет голубизны раздолье,
И бред, и мерный ритм при свете дня вдали,
Огромней наших лир, сильнее алкоголя,
Таится горькое брожение любви.
Я знаю рвущееся небо, и глубины,
И смерчи, и бурун, я знаю ночи тьму,
И зори трепетнее стаи голубиной,
И то, что не дано увидеть никому.
Я видел, как всплывал в мистическом дурмане
Диск солнца, озарив застывших скал черты.
Как, уподобившись актерам в древней драме,
Метались толпы волн и разевали рты.
Я грезил о ночах в снегу, о поцелуях,
Поднявшихся к глазам морей из глубины,
О вечно льющихся неповторимых струях,
О пенье фосфора в плену голубизны.
Я месяцами плыл за бурями, что схожи
С истерикою стад коровьих, и ничуть
Не думал, что нога Пречистой Девы может,
Смиряя океан, ступить ему на грудь.
Я направлял свой бег к немыслимым Флоридам,
Где перемешаны цветы, глаза пантер,
Поводья радуги, и чуждые обидам
Подводные стада, и блеск небесных сфер.
Болот раскинувшихся видел я броженье,
Где в вершах тростника Левиафан гниет;
Средь штиля мертвого могучих волн движенье,
Потоком падающий в бездну небосвод.
Ртуть солнца, ледники, костров небесных пламя!
Заливы, чья вода становится темней,
Когда, изъеденный свирепыми клопами,
В них погружается клубок гигантских змей.
Почти как остров, на себе влачил я ссоры
Птиц светлоглазых, болтовню их и помет
Сквозь путы хрупкие мои, сквозь их узоры
Утопленники спать шли задом наперед.
Итак, опутанный коричневою пряжей,
Корабль, познавший хмель морской воды сполна,
Я, чей шальной каркас потом не станут даже
Суда ганзейские выуживать со дна;
Свободный, весь в дыму, туманами одетый,
Я, небо рушивший, как стены, где б нашлись
Все эти лакомства, к которым льнут поэты, —
Лишайник солнечный, лазоревая слизь;
Я, продолжавший путь, когда за мной вдогонку
Эскорты черных рыб пускались из глубин,
И загонял июль в пылавшую воронку
Ультрамарин небес ударами дубин;
Я, содрогавшийся, когда в болотной топи
Ревела свадьба бегемотов, сея страх, —
Скиталец вечный, я тоскую о Европе,
О парапетах ее древних и камнях.
Архипелаги звезд я видел, видел земли,
Чей небосвод открыт пред тем, кто вдаль уплыл…
Не в этих ли ночах бездонных, тихо дремля,
Ты укрываешься, Расцвет грядущих сил?
Но слишком много слез я пролил! Скорбны зори,
Свет солнца всюду слеп, везде страшна луна.
Пусть мой взорвется киль! Пусть погружусь я в море!
Любовью терпкою душа моя пьяна.
Коль мне нужна вода Европы, то не волны
Ее морей нужны, а лужа, где весной,
Присев на корточки, ребенок, грусти полный,
Пускает в плаванье кораблик хрупкий свой.
Я больше не могу, о воды океана,
Вслед за торговыми судами плыть опять,
Со спесью вымпелов встречаться постоянно
Иль мимо каторжных баркасов проплывать.

Поэт одинок. Он признается: «Вот уже более года я забросил обычную жизнь. Заточенный в своем уединении, не посещая никого, уйдя с головой в упорный, нелепый и таинственный труд, отвечая молчанием на вопросы, не обращая внимания на грубости и злые замечания, держась абсолютно лояльно, я все-таки навлек на себя немилость неумолимой и бессердечной матери. Она пожелала обречь меня на вечную каторгу. Требует: „Либо поступай на службу, либо убирайся из дома“. Я отказался, не объясняя причин: из моих объяснений не вышло бы ничего хорошего. А она дошла до того, что теперь сама желает моего отъезда или даже бегства из дома. Без гроша за душой, не зная никакого ремесла, я рано или поздно попаду в исправительную тюрьму, и тогда молчок обо мне…»

Рембо все-таки решается отправиться в Париж, а посему почему бы ему не написать Верлену? Воспрянув духом, Артюр послал пространное послание и некоторые свои стихи известному поэту, в котором изложил свои мечты, треволнения, восторги, словом – раскрыл свою душу. Недели две спустя Верлен, восхищенный странными и неслыханными дотоле звуками новой лиры, прислал автору «Пьяного корабля» приглашение приехать в Париж.

На сей раз это был серьезный отъезд: Рембо предстояло поставить на карту свою судьбу. Он отправился в путь уже не в качестве бродяги, а солидным путешественником. Его мать, отчаявшаяся сделать из сына исполнительного чиновника, не противилась отъезду, но, верная своим привычкам, не дала ему ни гроша, ограничившись покупкой нового костюма. На билет деньги одолжил друг.

Когда Поль Верлен писал Рембо: «Приезжайте, дорогой друг, Вы будете желанным гостем», — собственно говоря, предлагал гостеприимство не у себя дома. За год до того он женился, но молодой жене вскоре стали уже невмоготу пьяные выходки мужа, постоянная ругань и перебранки. Куда уж тут еще и гости? Рембо же планировал остановиться у Верлена, — больше не у кого — потому так и произошло. Верлен вынужден был навязать молодой жене общество какого-то незнакомца, с первого взгляда совсем не располагавшего к себе. Да и сам Верлен был неприятно поражен. Он ожидал увидеть мужчину лет тридцати.

Артюр, попав к Верлену домой тоже ожидал иного: по его представлениям поэт должен был жить совсем иначе. Он сказал это напрямик Верлену, и его не пришлось в этом долго убеждать. Поль и сам подумывал, как бы ему сбросить путы семейной жизни и вернуть себе холостяцкую свободу. Они подолгу просиживали за бутылкой вина на террасах многочисленных кафе. Читали друг другу стихи. Рембо о погибшей молодости:


Рвет кровью сердце, словно в качку,
Рвет кровью молодость моя:
Здесь бьют за жвачку и за жрачку,
Рвет кровью сердце, точно в качку,
В ответ на вздрючку и подначку,
На зубоскальство солдатня.
Рвет кровью сердце, словно в качку,
Рвет кровью молодость моя!

Потом приходят ностальгические воспоминания из детства о старом буфете:


Дубовый, сумрачный и весь резьбой увитый,
Похож на старика объемистый буфет;
Он настежь растворен, и сумрак духовитый
Струится из него вином далеких лет.
Здесь медальоны, здесь волос поблекших прядки,
Портреты и цветы, чьи запахи так сладки
И слиты с запахом засушенных плодов, —
Как много у тебя, буфет, лежит на сердце!
Как хочешь ты, шурша тяжелой черной дверцей,
Поведать повести промчавшихся годов!

Верлен отвечает Рембо. Он обращается к своему внутреннему миру:


Порывы добрые, так вот вы где, бедняги!
Надежда и печаль о невозвратном благе,
Суровый ход ума и сердца взлет живой,
Тревога смутная и сладостный покой.
Вас всех не перечесть, души моей порывы,
Вы быстры и смелы, ленивы и пугливы,
И сбивчивы во сне, и мешкотны подчас,
Бескрайний свет луны страшит ночами вас,
Мелькающей чредой вы движетесь бессонно.
Так овцы робкие выходят из загона:
Одна, две, три… Идут. Склонили низко лбы,
Потупили глаза, покорные рабы,
Бредут за вожаком. Он стал — недвижно стадо.
Стоят, не ведая, зачем все это надо,
Лишь головы кладут передним на хребет.
Овечки милые, не я ваш пастырь, нет!
Он знает все и вся, хозяин ваш законный,
На выгон гонит вас и ставит вас в загоны,
Он в срок назначенный отпустит вас в поля.
Ступайте же за ним. Он ваш пастух. А я,
Его велениям послушный, встану рядом,
Овчаркой преданной пойду за вашим стадом.

В ответ Рембо рассказывает о молитве бедняков:


Как хлеба аромат, вдыхая запах свечек,
Смиреннее собак, которых ждут пинки,
Все разом к боженьке, хозяину овечек,
Молитвы глупые возносят Бедняки.
Слюнями исходя бездарной нищей веры,
Здесь каждый без конца молитвы петь готов
Христу, что наверху мечтает в дымке серой,
Вдали от тощих стерв и злобных толстяков,
Вдали от запаха замшелых риз и свечек,
От фарса мрачного, что вызывает дрожь…
А проповедь цветет изысканностью речи,
И все настойчивей мистическая ложь.

Тот, кого Поль Верлен подразумевает в образе «пастуха», Артюр Рембо не ставит ни в грош:


Христос! Ты вечный враг энергии и воли,
Зовущий два тысячелетия туда,
Где женщины бледны, где головные боли
И где дается жизнь для скорби и стыда!

Он хочет рассказать о гибели чистоты:


Вот неосознанное детское бесстыдство
Пугает девственную синюю мечту,
Что вьется близ туник, томясь от любопытства,
Туник, скрывающих Иисуса наготу.
Однако жаждет дух, исполненный печали,
Зарницы нежности продлить хотя б на миг…
Припав к подушке ртом, чтоб крик не услыхали,
Она томится. Мрак во все дома проник.
И девочке невмочь. Она в своей постели
Горит и мечется. Ей воздуху б чуть-чуть,
Чтоб свежесть из окна почувствовать на теле,
Немного охладить пылающую грудь.

И вдруг неожиданно и нежно о самом что ни на есть обыденном событии:


Когда на детский лоб, расчесанный до крови,
Нисходит облаком прозрачный рой теней,
Ребенок видит въявь склоненных наготове
Двух ласковых сестер с руками нежных фей.
Вот, усадив его вблизи оконной рамы,
Где в синем воздухе купаются цветы,
Они бестрепетно в его колтун упрямый
Вонзают дивные и страшные персты.
Он слышит, как поет тягуче и невнятно
Дыханья робкого невыносимый мед,
Как с легким присвистом вбирается обратно –
Слюна иль поцелуй? – в полуоткрытый рот…
Пьянея, слышит он в безмолвии стоустом
Биенье их ресниц и тонких пальцев дрожь,
Едва испустит дух с чуть уловимым хрустом
Под ногтем царственным раздавленная вошь…
В нем пробуждается вино чудесной лени,
Как вздох гармоники, как бреда благодать,
И в сердце, млеющем от сладких вожделений,
То гаснет, то горит желанье зарыдать.

Верлен в восторге: так написать о ловле вшей!

В затрапезных кабачках и маленьких кафе друзья встречались с самыми разнообразными представителями литературного отребья и только поздней ночью возвращались домой. Приходили почти всегда пьяные, и это влекло за собой новые ссоры с женой. Жизнь молодой женщины превратилась в настоящий ад. К счастью, в конце второй недели Рембо сбежал.

Что сделалось с ним тогда неизвестно. Верлен однажды встретил его на улице истощенным до крайности, умирающим с голода, в каких-то обносках. Знакомый Поля по его просьбе помог Артюру: нанял для него студенческую комнатку. Очутившись в новой квартире, Рембо, проведший не одну ночь в ночлежках и мучимый насекомыми, быстро разделся догола и, подойдя в таком виде к окну, к великому конфузу соседей, вышвырнул на улицу свое непотребное белье. Тотчас последовали протесты и объяснения.

— Не мог же я лечь в чистую постель, — оправдывался он, — в этих вшивых лохмотьях.

Прошло время, Верлен и Рембо вновь стали встречаться. Верлен все больше и больше приходил в восторг от Рембо. Только в общении с ним он расставался со своим обычным молчанием. Какой это был собеседник! Его глубокий ум, его оригинальный подход ко всему очаровывали Верлена. Но как только он приводил его к друзьям или в литературные кружки, это неизменно влекло за собой неприятности, разочарования и инциденты.

Дикость, неловкость, цинизм – решительно все, на первый взгляд, говорило не в пользу вундеркинда. Отличаясь чудовищной робостью и отпугивающих всех высокомерием, он не мог или даже не хотел примириться ни с общественным приличием, ни с элементарными правилами литературной вежливости. Он не уважал решительно никого.

Однако Верлен не отчаивался: несмотря на эти инциденты, он гордился своим юным другом и хотел всюду бывать с ним: водил его на заседания литературных кружков и даже они побывали у Виктора Гюго. Престарелый поэт принял юного по олимпийски благосклонно и удостоил милостивой беседы. Однако несмотря на старания Верлена, Рембо не привился на парижской почве Храм муз остался для него закрыт. Его стихи были вызовом поэзии, его манера держаться – вызовом всей пишущей братии.

Мальчишка под влиянием винных паров, систематически прерывал своих собеседников. «Сопляк! — восклицал один из них. — Если ты не замолчишь, я оттаскаю тебя за уши!» Но Артюр, которому вино буквально-таки бросалось в голову, хватал палку Верлена со скрытым в нем лезвием и кидался на оскорбителя. Одного их них он даже слегка ранил. Все были возмущены до крайности. И отныне решили не пускать этого вундеркинда на литературные собрания. Так Рембо, явившийся в Париж с намерением завоевать столичную литературу, только то и делал, что восстанавливал литераторов против себя.

Однако полугодичное пребывание в Париже не прошло для юного поэта бесследно. Столкнувшись лицом к лицу с эстетикой Парнаса, он еще более убедился в своей собственной оригинальности и с дикой радостью разбивал вдребезги этот иконоборец все идолы в храме муз.

Как! Его искусство, призванное искупить и возродить человечество, искусство ясновидца оказалось достоянием кучки эстетов с моноклями в глазу! Его судьбу решают салонные завсегдатаи – элегантные парнасцы! О, абсурднейшая цивилизация! Почему Коммуна не превратила в пепел все академии? Так шаг за шагом он становится непримиримым врагом всего существующего антиподом Праведника.


Вот снова Праведник стал там, где страх клубится
От зелени и трав, когда мертвы лучи…
«Не продается ли тобою власяница,
Старик? О бард тоски! О пилигрим в ночи!
Нагорный плакальщик и жалости десница!
О сладко верующий! Сердце, что опять
Упало в чашу вдруг, томясь в предсмертной муке!
Любовь и слепота! Величье! Благодать!
Послушай, Праведник, ты глуп, ты гаже суки!
Не ты страдаешь — я, посмевший бунтовать!
Надежда на твое прощенье, о тупица,
Мой вызывает смех и стон в груди моей!
Я проклят, знаешь ты. Я бледен, мне не спится,
Безумен я и пьян. Но ты уйди скорей.
Они мне не нужны, мозгов твоих крупицы.
Довольно и того, что Праведником ты
Зовешься, что в ночи рассудок твой и нежность
Сопят и фыркают, как старые киты,
И что изгнания познал ты безнадежность,
И твой надгробный плач звучит из темноты.
Ты божье око, трус! Твоей священной свите
Меня хотелось бы втоптать ногами в грязь…
Вся в гнидах голова! Одежд прогнивших нити!
Сократы и Христы! Святые люди! Мразь!
Того, кто проклят был, во мгле кровавой чтите!»

Поэт-отщепенец смачно сплевывает и продолжает:


Пусть Праведник идет, надев стыда повязку,
Опившись горечью моей и сладок так,
Как мед, что на зубах прогнивших липнет вязко;
Пусть, словно сука после яростных атак
Задорных кобелей, оближется с опаской.
Пусть о смердящем милосердии твердит…
— Мне отвратительны глаза его и брюхо! —
Потом, как хор детей, пусть песни голосит,
Как идиотов хор при испусканье духа…
О Праведники, нам ваш ненавистен вид!

И вот Рембо подходит вплотную к тому, что называет алхимией слова – одним из своих безумий. «Я изобрел цвета гласных! А – черное, Е – белое, И – красное, О – синее, У – зеленое! Я воплотил в слове черные провалы молчания, нашел соответствующие выражения невыразимому, запечатлел головокружительные бездны».

Но кого в Париже 1872 года могла привести в восхищение подобная смелость? Парнас здесь царил полновластно. Символизм еще не родился. Нет, для Рембо действительно не нашлось места в храме муз. И Верлен был единственным, кто оценил бриллиантовую поэзию и прозу Артюра. Большинство поэтов встретили его горделивые опыты с возмущенной бранью. Не без юмора это обстоятельство было выражено в следующих стихах:


Тщетно весельчак Рембо
В форме требует сонетной,
Чтобы буквы И. Е. О
Флаг составили трехцветный.
Нет, загнать наш стих в тупик
Декаденту не удастся:
Ясный, как заря язык –
Это заповедь парнасца.

А Верлен, несмотря на неприятие Рембо, все более и более привязывался к нему. Нетрудно догадаться, что в смысле дерзновений Верлен должен был остаться далеко позади Рембо. Его мягкий эластичный темперамент мог отлично развернутся в пределах рифмованных строк, его ленивая нега как нельзя лучше уживалась с туманными полутонами его песен. Напротив, Рембо нравилось резкое столкновение ослепительных красок, каскад стремительных образов, прилив и отлив ритмической поэзии.

Кроме того, между обеими поэтами есть и более существенное различие. Оба они могут быть богемой и бродягами, но Рембо – прежде всего человек с ярко выраженным интеллектом и сильной волей, Верлен же – субъект слабовольный и весь находящийся во власти своих чувств. Юноша с лицом ребенка, похожий на падшего ангела, обладает ясным, проницательным умом и железной энергией. Другой, с чертами лица, сообщающими ему сходство одновременно с татарином и с фавном, не умеет жить, не любя и не греша.

В том, что между этими людьми, натурами столь противоположными, созданными, казалось бы, для того, чтобы взаимно воспламенять друг друга, — в том, что между ними завязалась пылкая дружба, принявшая у Верлена характер страстный, требовательный и ревнивый, во всем этом нет никаких оснований сомневаться, все это не заключает в себе ничего удивительного. Однако подобное обстоятельство стало вызывать дурные слухи. Возможно ли вместе с врагами Рембо и сторонниками госпожи Верлен, утверждать, что между поэтами было и нечто другое, то, что на процессе о раздельном жительстве супругов заклеймили термином «постыдного сношения»? Биографы, столь различные по своим тенденциям, современники, друзья обеих поэтов – все в один голос утверждают: нет.

Где же истина? Из многих текстов, в которых оба поэта неоднократно дают на этот счет ряд самых двусмысленных и одновременно противоречивых указаний – можно извлечь что угодно.

Неугомонный, вечно мечущийся Рембо то покидает Париж и Верлена, то возвращается к тому и другому. Повсюду он отравляет себя абсентом, чтобы обострить свои поэтические способности, ведет изнурительно ненормальный образ жизни, работает по ночам — от полуночи до пяти часов утра. А к вечеру снова поход в кабак.


Идем! Вином бурлящим
Там волны в берег бьют
Аперитивы в чащах
С высоких гор бегут.

Верлен оставляет свое воспоминание об однажды случившемся их досуге: «Рембо вопреки своей внешней не по летам предан серьезности, иногда доходящей до мрачности, и я, оставшийся мальчишкой, несмотря на свои двадцать шесть лет, решили пошутить. Да, оба мы в тот день были настроены на шутливый лад и не могли удержаться от желания ошарашить кого-нибудь. Рядом с нами сидел довольно пожилой человек, скромно одетый, в шляпе из выгоревшей соломы, из-под которой глядело тупое и угрюмое лицо. И вот мы начинаем разыгрывать из себя преступников, бежавших с каторги, которые рассказывают о своих грабежах, о своем последнем убийстве, разукрашивая все это чудовищными подробностями. Сосед, придя в ужас от услышанного, крадучись удалился из зала и вернулся туда в сопровождении жандармов. Конечно же, нас — подозрительных субъектов немедленно арестовали».

Да, Верлен рядом с Рембо готов был мчаться навстречу приключениям. Даже навстречу гибели, только бы он был рядом. Только бы слушать его дерзкие стихи:


Итак, когда лазурь черна
И в ней дрожат моря топазов,
Ты все проводишь вечера
Близ Лилий, этих клизм экстазов.
Поэты, уж такой ваш нрав:
Дай розы, розы вам, чтоб снова
Они раздулись от октав,
Пылая на стеблях лавровых.
Но ведь Искусство, дорогой,
Не в том, чтобы имели право
Так просто эвкалипт любой
Обвить гекзаметров удавы.
Век ада ныне! От судьбы
Железной лиры не укрыться:
И телеграфные столбы
Украсят и твои ключицы.

Вот оба поэта отправляются в Англию. У Рембо ни гроша за душой. Верлен платит за обоих. В Лондоне они видят простирающийся в бесконечную даль океан кирпичных построек и дымящих труб. Здесь двое праздных гуляк посещают грязные кабаки и харчевни, пьют абсент и балуются гашишем.

Но не долго. Верлен остался один, один со своей тоской на липких от грязи лондонских тротуарах. Его верный друг, привыкший принимать скоропалительные решения, внезапно бросил его: ему надоели постоянные колебания Шарля, его вечные жалобы и угрызения совести; Артюра приводила в бешенство вся эта канитель. С каждым днем друзья все более и более отдалялись друг от друга. Однако Верлен по-прежнему никак не мог избавиться от очарования своей любви. Рембо напротив, лихорадочно стремился прочь, навстречу будущему, чувствовал в себе какую-то значительную перемену, рождение нового человека. В нем умирал поэт. В последних своих стихотворениях он возвращался в прошлое.


Прозрачная вода, как соль слезинок детства;
Порывы к солнцу женских тел с их белизною;
Шелка знамен из чистых лилий под стеною,
Где девственница обретала по соседству
Защиту. Ангелов возня. — Нет… золотое
Теченье, рук его движенье, черных, влажных
И свежих от травы. Ей, сумрачной, неважно,
Холмов ли тень над ней иль небо голубое.
О мокрое окно и пузырей кипенье!
Вода покрыла бледным золотом все ложе.
Зелено-блеклые одежды дев похожи
На ивы, чья листва скрывает птичье пенье.
Как веко желтое, и чище луидора,
Раскрылась лилия, — твоя, Супруга, верность! —
На тусклом зеркале, испытывая ревность
К Светилу милому, что скроется так скоро.
О скорбь травы густой и чистой! На постели
Священной золото луны апрельской… Счастье
Прибрежных брошенных строений, что во власти
У летних вечеров, изгнавших запах прели.
Под валом крепостным пусть плачет! Как на страже,
Дыханье тополей от ветра ждет движенья.
Гладь серая затем, и нет в ней отражений,
И трудится старик на неподвижной барже.
Игрушка хмурых вод, я не могу, не смею,
— О неподвижный челн, о слабость рук коротких! —
Ни желтый тот цветок сорвать, ни этот кроткий,
Что с пепельной воды манит меня, синея.
На ивах взмах крыла колеблет паутину.
Давно на тростниках бутонов не находят.
Мой неподвижен челн, и цепь его уходит
В глубины этих вод — в какую грязь и тину?

Жажда знания, жажда господства – на этот раз страстное стремление к овладению подлинной реальностью – не давали ему покоя. Артюр искренне сожалел о своей загубленной молодости.


В безоглядности, в холе
Дни прошли без следа,
У безволья в неволе
Я растратил года.
Вот бы время вернулось,
Чтобы сердце очнулось!
— Нет! – сказал сам себе я. –
Нет возврата, ступай!
Не о чем не жалея,
Воспарить не желай.
Дни грядущего кратки:
Уходи без оглядки.
Отрешен от всего я,
Что хлебнул молодым;
Все страданье былое
Растворилось, как дым.
Но от жажды тлетворной
Стала кровь моя черной.
Так забытую пажить,
Где репей да лопух,
Суждено будоражить
Только скопищем мух,
Что с паскудным гуденьем
Мельтешат над забвеньем.
Ах, душа моя!.. Что ж ей
После стольких потерь,
Кроме Матери Божьей
Остается теперь?
Обездоленной, ныне
Вопиять ли в пустыне?
В безоглядности, в холе
Дни прошли без следа,
У безволья в неволе
Я растратил года.
Вот бы время вернулось,
Чтобы сердце очнулось!

Когда бедный Верлен заболел, и настолько тяжело, что окружающие опасались за его жизнь, мать Шарля поспешила к изголовью сына. И Рембо откликнулся на зов друга. Вот что Верлен написал о времени своей болезни: «Рембо приехал и, благодаря его заботам, а так же уходу за мной моей матушки я на этот раз избегнул если не смерти, то весьма тяжелого кризиса». Только Шарль стал выздоравливать, как силы юноши, в свою очередь, надорвались. У него наблюдались тревожные симптомы: лихорадка, общая слабость, навязчивые мысли, галлюцинации и, в особенности, повышенная раздражительность. Он находился еще в периоде роста и явно худел Это была жестокая расплата за недавние излишества, за увлечения алкоголем, гашишем, табаком и слишком интенсивной чувственной жизнью. В ту пору он был печальным, исхудавшим, с свинцовым цветом лица. Галлюцинации посещали его во сне и наяву.

«Мне удалось изгнать из своего сознания всякую человеческую надежду. Радуясь, что можно ее задушить, я глухо подпрыгивал, подобно дикому зверю. Я призывал палачей, чтобы, погибая, кусать приклады их ружей. Все бедствия я призывал, чтоб задохнуться в песках и в крови. Несчастье стало моим божеством. Я валялся в грязи. Обсыхал на ветру преступленья. Шутки шутил с безумьем. Любое ремесло внушает мне отвращенье. Крестьяне, хозяева и работники — мерзость. Рука с пером не лучше руки на плуге.

Мне совершенно ясно, что я всегда был низшею расой. Я не понимаю, что значит восстание. Моя раса всегда поднималась лишь для того, чтобы грабить: словно волки вокруг не ими убитого зверя. Вижу себя без конца в минувших веках. Но всегда одинок, всегда без семьи.

На дорогах, в зимние ночи, без жилья, без хлеба и теплой одежды, я слышал голос, проникавший в мое замерзшее сердце: «Сила или слабость? Для тебя — это сила! Ты не знаешь, ни куда ты идешь, ни почему ты идешь. Повсюду броди, всему отвечай. Тебя не убьют, потому что труп убить невозможно». Утром у меня был такой отрешенный взгляд и такое, мертвенное лицо, что те, кого я встречал, — возможно, меня не могли увидеть.

Да! Мои глаза закрыты для вашего света. Я — зверь, я — негр. Но я могу быть спасен. А вы — поддельные негры, вы — маньяки, садисты, скупцы. Торговец, ты — негр; чиновник, ты — негр; военачальник, ты — негр; император, старая злая чесотка, ты — негр, ты выпил ликер, изготовленный на фабрике Сатаны. — Этот народ вдохновляется лихорадкой и раком. Калеки и старики настолько чтимы, что их остается только сварить. Самое лучшее — это покинуть скорой континент, где бродит безумие, добывая заложников для этих злодеев. Я вступаю в подлинное царство потомков Хама.

Я никогда не творил зла. Дни мои будут легки, раскаянье меня не коснется. Я никогда не узнаю страданий души, почти неживой для добра, души, в которой поднимается свет, суровый, как похоронные свечи. Участь сынков из хорошей семьи — преждевременный гроб, сверкающий блестками и слезами.

Несомненно, развратничать — глупо, предаваться пороку — глупо; гниль надо отбросить подальше. Но часам на башне никогда не удастся отбивать только время чистых страданий. Словно ребенок, буду ли я вознесен на небо, чтобы играть там в раю, где забыты невзгоды? Скорее! Есть ли другие жизни? — Среди богатства сон не возможен. Потому что всегда богатство было публично. Одна лишь божественная любовь дарует ключи от познанья. Я вижу, что природа добра. Прощайте химеры, идеалы, ошибки».

Прошло время, и два поэта снова в Англии. Однако на этот раз дело кончилось печально. Рембо нервничал, сожалел, что принял приглашение Верлена и последовал за ним. Он по целым дням оставлял Шарля одного, а по вечерам выводил из себя всевозможными придирками и насмешками. Должно быть, в эту пору он встретил редкую, если не единственную англичанку, в объятиях которой постиг до конца науку страсти.

Отношения между обоими друзьями продолжали портиться. В день той злополучной ссоры была очередь Верлена идти на базар за провизией. Когда он возвращался домой с селедкой и литром масла, Рембо, поджидавший его у окна, стал громко хохотать, кидаться похабными издевками, презрительными насмешками:

— Ай да молодец, нечего сказать! Ну и дурацкий же виду тебя с этой бутылкой и вонючей рыбой. Если бы ты только мог взглянуть на себя со стороны, старина!

Верлен громко ругаясь, поднялся по лестнице, толкнул дверь и напоролся на град новых насмешек и оскорблений. Тогда, не помня себя от ярости, он швыряет ни в чем не повинную селедку в лицо Рембо. Ему стало невтерпеж от выходок этого своевольного мальчишки. А если он таков, пускай остается один, без гроша. Пускай сам выпутывается, как знает! Порешивши на этом, Верлен садится на пароход и отправляется в Бельгию. Но вскоре там начинает терзаться угрызениями совести при мысли о том, что оставил своего друга в Лондоне без всяких средств существования, немедля умоляет его приехать и берет на себя оплату проезда. И вот Рембо тоже в Брюсселе.

Здесь-то и разыгрывается их последняя драма. При очередной ссоре Верлен выхватил пистолет — первая пуля попала в кисть левой руки Рембо, вторая вонзилась в пол. Немедленно вслед за выстрелом Шарля охватил приступ отчаяния. Он казался совершенно сумасшедшим и умолял выстрелить ему в висок. Верлен был приговорен к двухгодичному тюремному заключению, а Рембо нашел в этом удобный случай избавиться от ставшими ему тягостными обременительных отношений. Так закончились их совместные скитания. Они все перевидали, все перечувствовали, исчерпали до дна все возможности своего совместного существования.

Рембо вернулся домой. Его мать слышала подавленные рыдания сына, взрывы злобного хохота, гневные крики, чудовищные богохуления. А он признается: «Однажды вечером я усадил к себе на колени Красоту и почувствовал всю ее горечь. И я проклял ее». Рембо сжег большую часть тиража своей книги «Одно лето в аду». Его ад – не что иное, как нескончаемая битва между силами добра и зла, оспаривающими друг у друга душу поэта. Кто он – ангел или демон, избранник небес или отверженец? Он – и то и другое. Он – человек, но человек охваченный героической, неутолимой жаждой, одаренный свыше всякой меры мятежной волей и способностью к самоотречению, безумно алчущий добра, но сладострастно черпающий во зле дикую, опьяняющую радость. В нем живут бок о бок язычник и христианин, но одерживает верх первый.

Поэт с презрением взирает на мир, советует ближнему своему:


Мир — плут и злодей;
Поверь мне, едва ли
Он стоит твоей заветной печали!

Рембо считает, что этому миру непременно надо отомстить.


О сердце, что для нас вся эта пелена
Из крови и огня, убийства, крики, стон,
Рев бешенства и взбаламученный до дна
Ад, опрокинувший порядок и закон?
Что месть для нас? Ничто!.. — Но нет, мы мстить хотим!
Смерть вам, правители, сенаты, богачи!
Законы, власть — долой! История — молчи!
Свое получим мы… Кровь! Кровь! Огонь и дым!
Все — в пламя мести, и террора, и войны!
Кусаться научись, мой разум! Пробил час
Республик, царств, границ — преграды сметены!
Империи, войска, народы, хватит с нас!
Кто будет раздувать вихрь яростных огней?
Мы будем! И все те, кто нам по духу братья,
К нам, романтичные друзья! О рев проклятий!
Работать? Никогда! Так будет веселей.
Европа, Азия, Америка — все прочь!
Наш марш отмщения сметает вехи стран,
Деревни, города! — Нас всех поглотит ночь!
Вулканы взорваны. Повержен Океан…
Конечно, братья мы! О да, мои друзья!
К нам, незнакомцы чернолицые! За мной!
О горе, я дрожу… О древняя земля!
На вас и на меня обрушен пласт земной.
Нет ничего!

Казалось бы, судя по этим стихам, Артюр Рембо всю свою неуемную натуру готов бросить в бой с не устраивающим его мировым порядком. Однако… В это же время написаны почти все его «Озарения» — странная проза, родившаяся как будто бы в полубреду, словно бы в его мозгу носятся, сталкиваясь и разбегаясь, центробежные и центростремительные силы.

«Катафалк моих сновидений, пастушеский домик моего простодушия, карета кружит по стертой дороге, и на изъяне стекла наверху вращаются бледные лунные лица, груди и листья.

На опушке леса, где цветы сновидений звенят, взрываются, светят, — девочка с оранжевыми губами и с коленями в светлом потопе, хлынувшем с луга; нагота, которую осеняют, пересекают и одевают радуги. В час горечи я вызываю в воображенье тары из сапфира, шары из металла. Я — повелитель молчанья. О! Наши кости оделись бы вы в новое, влюбленное тело.

Когда мы очень сильны, — кто отступает? Когда мы веселы очень, — кто хохотать начинает? Когда мы очень свирепы, — что поделаешь с нами? Наряжайтесь, танцуйте, смейтесь! Я никогда не смогу прогнать Любовь за порог.

Действительность была чрезмерно тернистой для моей широкой натуры, — и тем не менее очутился я у Мадам, серо-синею птицей взлетая к лепным украшениям на потолке, волоча свои крылья по вечернему мраку. У подножия балдахина, осенявшего ее драгоценности и физические шедевры, я был медведем с темно-синими деснами и с шерстью, поседевшей от грусти, а в глазах — хрусталь и серебро инкрустаций.

Все стало мраком, превратилось в жаркий аквариум. Утром — воинственным утром — я стал ослом и помчался в поля, где трубил о своих обидах, потрясал своим недовольством, покуда сабинянки предместий не бросились мне на загривок.

Решив отыскать какой-нибудь театр в квартале, я для себя открываю, что лавки и магазины содержат достаточно мрачные драмы.

Мчаться к ранам — по морю и воздуху, вызывающему утомленье; к мукам — по молчанью убийственных вод и воздушных пространств; к пыткам, — чей смех раздается в чудовищно бурном молчанье…»

Но вот рядом с трепещущей, мятущейся прозой уверенная поэзия.


Чудесам учусь у счастья,
Каждый ждет его участья.
Пусть ворвется утром в дом
Звонким галльским петухом!
Что еще мне в жизни надо?
Радость – высшая награда.
Чар ее не побороть,
И душа в плену и плоть.
Если вдруг беда случиться,
Знаю, что это за птица.
Если в когти к ней попал,
Пусть уж сразу – наповал!

Артюр Рембо наконец-то решил свою судьбу: он откладывает в сторону перо и идет завоевывать пространства реальной жизни. «Как это ни невероятно, его приземленной матери в конце концов было суждено одержать над своим непутевым сыном верх. Душа его была полем битвы, на котором постоянно сталкивались лицом к лицу противоположные силы. С одной стороны — силы центробежные: отцовская склонность к бродяжничеству, любовь к приключениям, стремление все на свете испытать, какую бы цену за это не пришлось заплатить. С другой – силы центростремительные: крестьянская бережливость, любовь к стяжанию, собственнический инстинкт, нашедший себе завершение в той бешеной жажде наживы, в той страсти к золоту, которые по существу были ничем иным, как проявлением материнского духа.

Для осуществления новых меркантильных стремлений необходимо стало изучать английский язык. Как ни скромна была эта цель, она захватила Рембо целиком. Но чтобы добиться желаемого, ему надо работать без отдыха, отказаться от всех своих поэтических бредней, погрузиться в изучение грамматик и словарей, покончить раз и навсегда с жизнью богемы. Это значило покинуть Верлена. И он покинул его навсегда.

Да, Рембо не хочет больше жить в раздирающем его буквально на части противостоянии. «Я, называвший себя магом и ангелом, свободным от всякой морали, я вынужден вернуться к земле, заняться каким-нибудь делом, вплотную соприкоснуться с безжалостной действительностью. Итак, никаких больше мечтаний! Никаких утопий. Постараться, чтобы душа не являлась предметом раздора между темными и светлыми силами: подальше от тех и от других. Пора расстаться с друзьями смерти, отбросить все химеры, страстно отдаться какой-нибудь положительной деятельности – вот единственное спасение. Надо пять за пятью отвоевывать жизнь».

Итак, Рембо покончил навсегда со своими химерами. Он отвернулся от поэзии.

Если он отрекся от нее, то лишь потому, что безуспешно пытался навязать ей свою волю: она оказалась не в силах удовлетворить его непримиримым, деспотическим требованиям; в неустанной борьбе со словом и звуком, в сумасшедших попытках видоизменить алхимическим путем природу одного и другого, сознательно и систематически приводя с этой целью в расстройства все свои чувства, Рембо исчерпал весь запас своего вдохновения, надорвал свои творческие силы. Но не отказался от своих честолюбивых стремлений. Пусть ему не удалось осуществить их в литературе, — он воплотит их в жизни! Он аморалист и атеист, подобно Люциферу, не склонит чела ни перед богом, ни перед людьми.

Вот у его ног на земле простерты трупы его химер. Подобно юному герою, он изрубил их мечом на опушке напоенных ядовитыми испарениями лесов. Победив, убил самого себя. Отравил свой гений. Он пал жертвой своей люцеферовской гордости, жившего в нем духа противоречия и мятежа. Юный титан, он сделал попытку взять приступом эмпирей. Но, едва вступив на горные тропы, остановился, чтобы убить Химер. В этом царстве безумия его муза нашла свою смерть среди ниспровергнутых им кумиров. Тогда с одинокой вершины он спустился на землю и ринулся в сутолоку городов, в оглушительный грохот и шум. Тогда его Муза умерла.

Пускай поэт изменил поприще своей деятельности: душевные свойства его остались неизменными, и он намерен вступить в единоборство с жизнью. У двадцатилетнего Артюра снова кружится голова от опьяняющего зова больших дорог, от упоительного голоса неведомого. Чтобы пуститься на поиски золота и покорить мир, необходимо знать языки, а для этого изучать их. Рембо с жаром снова принимается за дело: запирается в шкаф, дабы не отвлекаться, и просиживает там порой по целым суткам без пищи и питья. Сегодня он занят итальянским, завтра – русским или ново-греческим, голландским или индусским. Он неутомим. Все это кажется ему практически необходимым для длительных путешествий.

Он колесит по Европе во всех направлениях, мечется как угорелый. Неутомимая тяга вдаль тянет его на Восток. Он надеется кинуть свой якорь в баснословной Колхиде. Он не спускает взора с золотого руна. Он побывал на Яве, в малой Азии, Италии, на Кипре, мечется с одного берега Красного моря на другой, из Азии в Африку и обратно. Кем Рембо только не был: переводчиком, солдатом, юнгой, торговцем колониальными товарами с туземцами, который обменивал драгоценные вещи на стеклянные безделушки. Он занимается географическими исследованиями. Каким он стал? Совершенно ясно одно: и в ту пору Артюр был далек от христианских добродетелей.

В каменоломнях Кипра поэта назначили управляющим. Вспоминал: «Наблюдаю за производством во всех его стадиях. Жара стоит невыносимая. От блох ни днем ни ночью нет покоя. А кроме них еще и москиты. У меня случались столкновения с рабочими, и я даже вынужден был принять некоторые меры самозащиты». В девственных лесах острова Ява Рембо находит чудовищную тропическую флору, мерещившуюся ему в детских снах. Именно в том направлении, в котором прошел Рембо будет проведена первая железная дорога в Эфиопии.

Но вот он уже довольно-таки устал и мечтает прожить хоть несколько лет спокойно. Для этого нужны средства. Артюр отсылает матери 2500 франков и просит ее положить их в банк на его имя. Она покупает на них участок земли, ему совершенно не нужный. Он снова посылает тысячу франков, но фотографический аппарат – разве это не безумие! – обошелся в 1800 франков.

Итак, первая половина жизни Рембо прошла под знаком искательства приключений и поэтических изысков, но во вторую половину он стал скуп и повсюду таскал с собою зашитыми в пояс колониста свои сорок тысяч франков золотом.

По очереди то безудержный идеалист, то упрямый позитивист, он, по-видимому, на протяжении всей своей жизни испытывал на себе наследственное влияние двух враждебных начал. В погоне за идеалом едва не разбился насмерть, стремясь достигнуть головокружительных вершин. Но когда проник со своими караванами в самую глубь знойной Эфиопии, в его смелости ни коим образом нельзя видеть безотчетный героизм. В ту пору у него уже нет ни малейшей любви к опасностям. В палатке бедуина он любуется своим золотом, и его мать издали благосклонно улыбается ему.

Все чаще и чаще Рембо начинает страдать от одиночества и бытовой неустроенности и жалеет, что не женился в свое время. И не женится. И все продолжает стремиться и стремиться вперед. Признается: «Если бы у меня была возможность путешествовать безостановочно, не задерживаясь нигде, чтобы зарабатывать себе на пропитание, я и двух месяцев не пробыл бы на одном месте. На свете столько великолепных стран, что, будь человеческая жизнь в тысячу раз продолжительнее, и то не успел бы все перевидать».

Принадлежащая Рембо груда золота растет мало-помалу. Алхимик в действительной жизни, отказавшийся навсегда от алхимии слова, новый Фауст, вечно стремящийся овладеть ускользающим от него призраком, только в смерти должен он найти предел своему дерзанию.

Но в конце концов в борьбе за существование его сильный дух падает под бременем физического недуга. Беспощадно ревнивый рок подстерег свою жертву. В правом колене возникла жестокая, острая, непрекращающаяся боль, затем выросла опухоль и отвердела. Возможно, это рак?. Артюр превратился в скелет. Ногу ампутируют, но болезнь не прекращается.

Можно ли представить себе более трагический удел? Такая кипучая энергия, такая необыкновенная подвижность, такая исключительная склонность к перемене мест, такая порывистость и стремительность – и все это сковано, окаменело, словно по чьему-то наговору. А недуг продолжал захватывать и сковывать все новые участки тела. Мучительная бессонница сводила с ума. Прибегнул к наркотикам и несколько дней провел в каком-то странном бредовом сне. Его болезнь была настоящей Голгофой. Бредовые сны туманили голову.

«Благоразумное пение ангелов поднимается от корабля спасения: это божественная любовь. — Я могу умереть от земной любви, умереть от преданности. Я покинул сердца, чья боль возрастет из-за моего ухода! Вы избрали меня среди потерпевших кораблекрушение; но те, кто остался, разве они не мои друзья?

Спасите их!

Во мне рождается разум. Мир добр. Я благословлю жизнь. Буду любить своих братьев. Это не просто детские обещания или надежда ускользнуть от старости и смерти. Бог — моя сила, и я возношу хвалу Богу. Тоска не будет больше моей любовью, ярость, распутство, безумие, я знаю все их порывы и знаю их поражения, — это бремя сбросил я с плеч. Оценим спокойно, как далеко простирается моя невинность. Но даже в спасенье нужна мне свобода.

Бесконечны образы галлюцинаций. Вот чем я всегда обладал. Доверьтесь мне! Вера излечивает, ведет за собой, дает облегченье. Придите ко мне, — даже малые дети придите, — и я вас утешу. Да будет отдано вам это сердце, чудесное сердце! Труженики, бедные люди! Молитв я не требую; только ваше доверие — и я буду счастлив. Мне следовало бы иметь свой ад для гнева, свой ад — для гордости и ад — для ласки; целый набор преисподних.

От усталости я умираю! Это — могила, я отправляюсь к червям, из ужасов ужас! Шутник-Сатана, ты хочешь, чтобы я растворился среди твоих обольщений. Я требую! Требую удара дьявольских вил, одной только капли огня. О слабость моя, о жестокость мира! Сжалься, господи, спрячь меня, слишком я слаб! — Я спрятан, и я не спрятан.

О мошка, опьяневшая от писсуара корчмы, влюбленная в сорные травы и растворившаяся в луче! Наконец-то — о, счастье! о, разум! — я раздвинул на небе лазурь, которая была черной, и зажил жизнью золотистой искры природного света. На радостях моя экспрессивность приняла шутовской и до предела туманный характер.

Я превратился в баснословную оперу; я видел, что все существа подчинены фатальности счастья: действие — это не жизнь, а способ растрачивать силу, раздражение нервов. Мораль — это слабость мозгов. Каждое живое создание, как мне казалось, должно иметь за собой еще несколько жизней. Этот господин не ведает, что творит: он ангел.

Я созрел для кончины; по опасной дороге меня вела моя слабость к пределам мира, родине мрака и вихрей. Я должен был путешествовать, чтобы развеять чары, нависшие над моими мозгами. Над морем, которое так я любил, — словно ему полагалось смыть с меня грязь — я видел в небе утешительный крест. Я проклят был радугой. Счастье было моим угрызением совести, роком, червем: всегда моя жизнь будет слишком безмерной, чтобы посвятить ее красоте и силе.

Я послал к дьяволу пальмовые ветви мучеников, радужные лучи искусства, гордость изобретателей, рвение грабителей; я вернулся к Востоку и к мудрости, самой первой и вечной. — Возможно, это только мечта грубой лени? Однако я вовсе не думал об удовольствии ускользнуть от современных страданий.

И однако трупы праздных и злых громоздятся на сердце живых… О, скорее, немного скорее! Туда, за пределы ночи! Разве мы уклонимся от грядущей вечной награды? Пусть молитва мчится галопом и вспышки света грохочут… Я хорошо это вижу! Слишком просто, и слишком жарко, и без меня обойдутся. У меня есть мой долг, и я буду им горд, наподобие многих, отложив его в сторону.

Моя жизнь истощилась. Ну что ж! Притворяться и бездельничать будем, — о жалость! И будем жить, забавляясь, мечтая о монстрах любви, о фантастических, странных вселенных, и сетуя, и понося эти облики мира — шарлатана, нищего, комедианта, бандита, священнослужителя! На больничной койке моей этот запах ладана, вдруг возвратясь, мне казался особенно сильным… О страж ароматов священных!

Нет-нет! Теперь я восстаю против смерти! В глазах моей гордости работа выглядит слишком уж легкой: моя измена миру была бы слишком короткою пыткой. В последнюю минуту я буду атаковать и справа и слева.

Тогда — о бедная, о дорогая душа — не будет ли для нас потеряна вечность?»

Сестра, ухаживавшая за Артюром, вспоминает: «Даже находясь в бедственном состоянии он продолжал жить, точно во сне: он говорил какие-то странные вещи голосом, который привел бы меня в восторг, если бы мое сердце не сжималось от боли. Это в одно и то же время и неясное сонное видение и нечто совсем не похожее на лихорадочный бред. Он путает действительность с фантазией и делает это весьма искусно. Возможно ли? Кто проникнет в тайну этой мелодичной летаргии, в которой перед ним проносятся образы эфиопских караванов. Не говорит ли земле свое последнее „прости“» гениальный творец, символист, приветствуя запредельную зарю? Над этим холодеющим телом, в сумерках агонии, на смутном рубеже мрака и света распустился странный цветок, сорвать который я не могу решиться.

Осень уже! — Но к чему сожаленья о вечном солнце, если ждет нас открытие чудесного света, — вдали от людей, умирающих в смене времен. Ах, как пылают легкие, как грохочет в висках! Корка на моей голове иссыхает. Пощады! Господи, мне страшно. Меня мучит жажда, ужасная жажда. На солнце — ночь у меня в глазах! Сердце… Онемевшие члены… Куда все спешат? В сраженье? Я слаб. О, детство, травы, дожди, озеро на каменистом ложе, свет луны, когда на колокольне било двенадцать… в полночь дьявол забирается на колокольню… Мария! Пресвятая Дева!.. — Ужасна моя глупость. Меня обгоняют. Огонь! Огонь на меня! Или я сдамся. — Трусы! — Погибаю! Бросаюсь под копыта коней! Все!»

В утро, накануне смерти, Рембо продиктовал сестре короткую записку: «Сообщите, в каком часу меня могут поднять на борт?» Утром следующего дня смерть, тихо взяв его за руку, поднялась с ним на траурное судно. Он прошептал ей:


Дух испустить, растаять… Где – неважно:
Средь облаков, что тают в небесах,
Или среди фиалок этих влажных.
Чью свежесть зори пролили в лесах.

Артюр Рембо умер в Марселе. Когда его хоронили, прохожие с изумлением останавливались, глядя на странную процессию: кто этот покойник, забытый всеми друзьями и близкими? Только две женщины в черном молча следовали за погребальной колесницей: мать и сестра.

Теперь поэт угомонился, он мирно покоится в семейном склепе, обнесенном скромной решеткой и украшенном кустом белоснежных роз». (Ж.М.&nbsp;Карре)

Артюр Рембо прожил всего тридцать семь лет. Символическое ограничение возраста для многих гениев…