Мудрый сказочник Ганс Христиан Андерсен. (1805 – 1875 г.г.)
— Крибле-Крабле Бумс! – возможно, сказал Господь Бог в 1805 году, если принимать во внимание летоисчисление от рождества Христова. Создатель, быть может, на этот раз взмахнул волшебной палочкой, и на свет появился мальчик Ганс Христиан Андерсен будущий мудрый сказочник. А раз появился сказочник, то и волшебная палочка оказалась крайне необходимой.
А возможно Создатель был тут совершенно не при чем. Действительно, стоит ли обращать внимание на рождение какого-то сопливого мальчугана в семье бедного башмачника? На свете так много рождается королей, принцев и принцесс, и с ними-то хлопот не оберешься. Возможно, появление на свет сего мальчугана зависело всего лишь от самого что ни на есть простого аиста.
«Вот он устроился в своем гнезде на одной ноге и щелкает клювом. А внизу стоит девчушка. Она задрала свою головушку кверху.
— На кого ты смотришь? – спросил братишка у сестренки.
— На аиста, — ответила ему девочка. – Соседка сказала, что сегодня вечером аист принесет нам нового братишку или сестренку, вот я и караулю их.
— Аист никого не может принести, — возразил мальчик. — Соседка и мне то же говорила, да смеялась, и я сказал ей: «А ну, побожись!» Она не посмела, значит это все сказки.
— Но откуда же тогда берутся дети?
— Их приносит сам Боженька, пояснил мальчуган. – Они спрятаны у него под кафтаном. Только Бога никто видеть не может, вот мы и не увидим, как он принесет нам крошку!
В эту минуту в кустах бузины что-то зашелестело; дети сложили ручки и поглядели друг на друга – это верно Боженька прилетел с малюткой. Тут дверь домика отворилась и вышла соседка. Она сказала детям:
— Аист принес вам братишку!
Дети дружно кивнули головами. Они уже знали об этом».
Вот такую сказку придумал Ганс Христиан Андерсен. Братика и сестренки у него не было, зато был сумасшедший дедушка. «Как-то раз мальчик вместе с бабушкой пошел к нему в смирительный дом. Там он рассматривал странных людей. Один мужчина маршировал, командуя себе: Кругом!». Другой в длинном балахоне стоял на камне, торчавшем в море, размахивал руками и кричал:
— Я птица! Я – птица!
Тут чей-то голос позвал Ганса Христиана. Он оглянулся и увидел бородатого старика, сидевшего на скамье под единственным деревом во дворе. На его голове красовался проволочный круг, напоминавший собой божественный нимб. Старик улыбался, у него не было передних зубов, но улыбка светилась добротой, глаза как-то по-особенному ласкали.
— Подойти ко мне, малыш, — сказал он. – Я тебя поцелую.
Ганс Христиан доверчиво подошел, и старик его поцеловал. Он сказал:
– Запомни, тебя поцеловал сам Господь Бог. Ты станешь великим человеком, тебя узнают все люди на земле.
— Дяденька, дяденька, вы, значит, тот самый Бог?! – И Ганс Христиан показал пальцем на небо, на темные свинцовые тучи, из которых вот-вот должен был хлынуть дождь. Старик скромно кивнул. – Вы тот, которому я молюсь каждое утро перед завтраком? – продолжал сомневаться маленький Андерсен.
— Молись и днем, когда садишься обедать, и вечером перед ужином, — назидательно молвил старик с нимбом.
— А у нас дома обед не каждый день.
— Молись с сердцем, тогда и обед будет. И ужин. И сладкое. Я люблю сладкое… — и бог по-детски улыбнулся.
— А почему вы здесь, а не там, на небе?
— Не веришь?! А вот смотри: сейчас будет дождь. — Старик возвел руки к небу и торжественно провозгласил: — Да будет дождь!
Тут же раздался удар грома. А через минуту с неба на этот край земли обрушился ливень. Да какой!» (Э. Рязанов)
Он обрушился и на датский город Оденсе, родину сказочника. Случайно ли Ганс Христиан родился в этом городе? Возможно, не случайно. Ведь происхождение названия этого города историки связывают с именем языческого бога Одина – верховного божества древних скандинавов. Потому-то в этом городе и должен родится Создатель сказок.
Те из жителей Земли, кто уже переступил порог бессловесного младенчества, знают сказки Ганса Христиана Андерсена. Среди этих сказок «Стойкий оловянный солдатик», «Огниво», «Принцесса на горошине», «Снежная королева», «Новый наряд короля» и, как обычно пишут при перечислении предметов – и «др». Среди сокращенного «др» находится множество великолепных мудрых сказок. Как было бы прекрасно, если бы родители своим ребятишкам прочитали не только перечисленные сказки, но и все остальные, нежные, искренние, занимательные, верящие в торжество добра над злом. Они льются и льются из причудливого рога — книжки датского сказочника.
Дания. Какая она? «На карте мира под рельефными очертаниями Скандинавского полуострова виднеется еще один силуэт, несколько напоминающий человеческую ладонь. Это полуостров между Северным и Балтийским морями и называется он Ютландия. К востоку от него сгруппированы пятна крупных и мелких островов с самыми неожиданными замысловатыми контурами. Вот изогнутый, словно утиная шея, остров Зеландия. Вот слегка выгнутый, похожий на кошачью лапку, остров Фюн.
Дания — маленькая скандинавская страна на севере Европы раскинулась на трехстах островах. Здесь темно-голубое небо и причудливые извилины берегов. Буковые леса и дубовые рощи, отраженные в тихих водах озер и фьордов. Андерсен писал: «Между Балтийским и Северным морями лежит старое лебединое озеро, и зовется оно Дания; в нем рождались и рождаются лебеди. Мой остров Фюн – чудесная страна – сад всего датского королевства. Передо мной открывался мир такой же богатый, как в сказках Тысячи и одной ночи».
Сказочник хорошо знал раскинувшийся за рекой темный бор с глубокими рвами, сады и дворы, заросшие гигантскими лопухами, в которых хлопотливо копошились бесчисленные улитки. На реке, затянутой листьями кувшинок, величаво плавали белоснежные лебеди, на лугах гордо вышагивали аисты». (Л. Брауде)
«В те времена по вечернему небу раскидывала свой пышный хвост комета. Звезды бледнели в ее красноватом свете. В городах и деревнях, на бортах кораблей и на проселочных дорогах собирались кучки взволнованных людей и смотрели на небесную гостью, считавшеюся вестницей бед. Это было в 1811 году. Наполеоновских войны захлестнули Европу.
Маленькая Дания тщательно старалась сохранить нейтралитет. В отдаленных покоях одного из копенгагенских дворцов доживал свой век старый король Кристиан УП. Он давным-давно сошел с ума, но считалось, что раз уж человек родился королем, то королем и умрет, а если думать иначе, то это приведет к беспорядку. Фактически же страной правил наследный принц Фредерик. Он был упрям и ограничен, не обладал ни политическими, ни военными талантами. При этом ему была присуща глубокая уверенность, что звание принца куда важнее такой случайной вещи, как ум. «Мы одни знаем, что нужно для блага страны», — говорил он и принимал важные решения, не советуясь с подданными: монархи не могут ошибаться.
И вот Наполеон заключил союз с Данией вовсе не для того, чтобы заботиться о ее интересах, Ему нужно было пушечное мясо – и по всей стране пошли рекрутские наборы. Кроме того, датский рынок должен был служить для сбыта изделий французской промышленности. А если все это оказывалось невыгодно датчанам – тем хуже для них. И вот гибла цветущая прежде торговля – главный источник доходов страны. Старые почтенные фирмы разорились, лавки пустовали, деньги обесценились. Толпы нищих бродили по стране. Только военные спекулянты наживались на общей беде. Кровавая комета войны летела вперед, а за ней хвостом тянулись разорение и нужда, страдания и смерть.
Большинство населения Оденсе ютилось в ветхих домиках окраин. Это были ремесленники и поденщики: портные и сапожники, штукатуры и землекопы, прачки и пряхи. На окраинах царила нужда. В богадельне при госпитале не хватало мест для нищих и больных стариков. Многие родители, отчаявшись свести концы с концами, отправляли своих детей просить милостыню.
Сегодня целая толпа женщин сгрудилась возле массивных стен церкви посмотреть на хвостатую звезду и обсудить ее появление. Все сходились на том, что ждать от нее добра не приходится.
— Знахарка сказала, что конец света совсем не далек, — поделилась с соседками своими сведениями жена сапожника Андерсена Мария, немолодая, но еще весьма крепкая женщина. – Бог разгневался на нас и послал комету на нашу погибель.
Прижавшись к Марии худенький мальчик лет шести жадно слушал разговоры взрослых, со страхом поглядывая на небо. А вдруг сейчас комета с грохотом упадет и сметет их всех.
— Господи, ведь она только ударит своим хвостом – и конец! – ахали женщины. – Ведь хвост у нее не меньше как миль тридцать в длину будет.
— И не тридцать, а много миллионов миль, — вступил в разговор подошедший сапожник Андерсон.
К его сообщению многие отнеслись недоверчиво: этот Андерсен вечно что-нибудь выдумает! Всего-то на всего холодный сапожник, а воображает себя умнее всех. Слыханное ли дело – миллионы, когда аж до самого Копенгагена только тридцать две мили.
Отец будущего сказочника был плохим сапожником: душа у него не лежала к этому ремеслу. Его пальцы с большим удовольствием ловко мастерившие затейливые игрушки для сына. Тот впоследствии вспоминал:
Когда сказки кончались, у башмачника руки точно наливались свинцом, ведь им приходилось браться за шило и сапожный молоток. В детстве отец сказочника мечтал учиться, но средств для этого не хватало, а его отец – дедушка Ганса Христиана сошел с ума, когда его сыну не было и десяти лет. С утра до вечера отец гнул спину над рваными подметками, ловя скудный свет, едва пробивавшийся сквозь маленькое оконце. Он мечтал о другом – о просторных светлых классах школы, в которых ему никогда не пришлось учиться.
— Слушай, Ганс Христиан, — говорил холодный сапожник своему сыну, — когда ты вырастешь, будь упорным и настойчивым, не бойся нужды, отказывай себе во всем, но добейся одного: учись! Хоть бы тебе удалось пойти по этой дороге, коли уж у меня так не получилось. Ученые люди много зарабатывают. Значит можно покупать сколько душе угодно хороших книг, каждый вечер ходить в театр, отправиться в дальние путешествия и увидеть чужие края…
— Ну и нечего забивать ребенку голову! – вмешалась подошедшая Мария. — Будто уж без учения нельзя хорошо прожить. Займется каким-нибудь ремеслом – будет сыт, одет – чего же еще? Он и то растет у нас прямо как графский сын – ведь я его никогда не одену во что-нибудь рваное или грязное, да и умыть хорошенько не позабуду. И в комнате все чисто и прибрано. А чистота – лучшая красота. Голодать ему тоже не приходилось. Разве я в его возрасте так жила? Меня отчим зимой выгонял на улицу в рваной шали да в старых деревянных башмаках попрошайничать. А не принесешь домой ничего, так еще и побьет. Уж сколько раз я вечером сидела под мостом и плакала. А сейчас? Мне приходится целыми днями стоять по колено в холодной воде и стирать чужое белье.
— Но ведь мало человеку быть сытым да одетым, душа тоже своего просит, — пытался возразить отец.
— Ну этого тебе и за глаза хватит! – решительно отрезала Мария. – Будто ты мало времени проводишь за своими книгами? Я ничего не говорю – зимним вечером приятно послушать, когда ты нам читаешь вслух что-нибудь занятное. Но когда ты сидишь один-одинешенек с книгой и громко смеешься, так мне просто страшно делается. Если это и есть пища для души, так ведь от такой пищи и свихнуться недолго! А один свихнувшийся в нашей семье уже есть.
Для Ганса Христиана начальное обучение не обошлось без всегдашних розг и без влюбленности. Черноглазая Сара – единственная девочка в школе покорила сердце будущего сказочника. Она была очень прилежной и хорошо считала на уроках арифметики. Это вызывало к ней уважение, но, кроме того, мальчик видел в ней сказочную принцессу. Он старался отличиться перед Сарой на уроках чтения: здесь Ганс Христиан больше всех все знал, лучше всех умел читать стихи. Но Сара оставалась равнодушной к нему. Однажды она сказала, что считает стихи пустяками.
— Как, но это ведь красиво! – гордо возразил ее вздыхатель.
— Вот еще! Разве нам, беднякам, есть время думать о красоте? Нам надо учиться тому, что полезно, — рассудила не в меру рассудительная девочка. – Вот, например, арифметика. Если я буду хорошо считать, я смогу когда-нибудь стать экономкой на богатой ферме.
— Фу, но это так скучно! – удивился мальчик, полагая, что Сара должна быть по меньшей мере герцогиней, если уж не принцессой. Он искренне верил следующим своим словам:
— Ты можешь надеяться на то, что я тебя увезу в свой замок.
— Ох, какой ты глупый! – рассмеялась Сара. – Ты сын сапожника, а замки бывают только у важных господ.
— А может быть, я окажусь сыном графа?..
Сара посмотрела на Андерсена с каким-то странным выражением и тотчас убежала. На другой день мальчишки наперебой дразнили его графским сыном и забрасывали комьями грязной земли. Сара смеялась вместе со всеми. Любовь Ганса Христиана не выдержала этого жестокого испытания. Он пересел подальше от Сары и старался не смотреть в ее сторону. Сначала это было ужасно трудно, потом стало легче.
Однажды отец мечтающего парнишки уселся на верстак и стал строгать кусочки дерева. Он решил сделать кукольный театр, чтобы развлечь сынишку да и самому отдохнуть от утомительного труда.
— У нас будут актеры, и сцена, и занавес! – сказал он. – А ты попроси у матери ненужных лоскутков и сшей актерам костюмы. Мать научит тебя, как это делается.
Мать дала новоявленному портняжке всевозможные лоскутки, и Ганс Христиан принялся за шитье. Постепенно деревянные актеры оделись в пестрые наряды, а если один рукав у них был короче другого, то ведь и у настоящих портных порой случается такой грех. Зато на короля надели настоящую корону и дали в руки деревянный меч, а для королевы бабушка пожертвовала свой лучший шелковый лоскуток, хранившийся у нее с незапамятных времен.
Дни теперь проходили удивительно быстро. Отец с сыном с увлечением разыгрывали в своем театре одну комедию за другой. Мальчик легко запоминал наизусть целые сцены и вскоре мог уже один говорить за всех действующих лиц. Когда он в первый раз попал в театр и увидел далеко не лучшую постановку, она его не смогла разочаровать. Он навсегда полюбил театр.
А еще Ганс Христиан любил заглядывать в гости к старухам в богадельне, сидевшим за прялками. Они терпеливо выслушивали его истории и не уставали дивиться необыкновенному уму мальчишки: «Ну и голова! Наверно, он не заживется на этом свете…» Когда же умолкал Андерсен, они, в свою очередь, рассказывали ему чудесные сказки, и смешные и страшные, а иногда пели старинные песни.
Прибежав как-то домой, мальчик вдруг увидел мать. Веселая, никогда не унывающая, она плакала навзрыд, а бледный взволнованный отец уговаривал ее:
— Ну успокойся, Мария, не плачь, у меня и так на душе кошки скребут. Поверь, не могу я больше смотреть, как ты надрываешься. И в долг нам больше не верят. Что же мне было делать? Вот я и завербовался. Подумай только: сказал одно слово – и получай денежки. Теперь я буду спокоен за вас. Так что же ты плачешь?
Ганс Христиан тихонько подошел к матери. Она обняла сыночка и запричитала:
— Бедный ты мой, сокровище ты мое, и не знаешь — не ведаешь, что с нами стряслось. Отец-то задумал нас бросить, он уходит солдатом на войну. Может мы и не увидим его больше…
И вдруг она с загоревшимися от обиды глазами резко кинула мужу:
— Можешь мне не морочить голову, будто ты это сделал для нас. Я ведь тебя насквозь вижу, не такая уж дура! Просто тебя тянет в чужие края, ты думаешь, что там тебя ждет райская жизнь! Ведь ты всегда вздыхал: то тебе здесь холодно, то дождь часто идет… Вот и затеял теперь все это, чтобы уехать.
Сапожник молча опустил голову. Он не умел лгать. И ушел на войну.
Есть такая сказка про волшебное золото: человек получает его от маленьких седобородых гномов на залитом лунным светом холме. Набив карманы до отказа, этот человек торопится домой, не помня себя от радости. А утром золото оказывается всего лишь грудой пепла или сухих листьев.
Обманчивым золотом гномов оказались и деньги, полученные Гансом Андерсеном за согласие надеть солдатский мундир. С каждым днем их цена падала, и скоро они превратились в бумажки, стоившие немногим больше сухих листьев. Государство выпустило слишком много бумажных денег, и произошел финансовый крах. Мария с сыном переселились на чердак, уступив свою комнату другим жильцам. Дома не стало. Такой оказалась жестокая сказка жизни.
Дома было холодно и голодно, на улице Ганса Христиана ожидали оскорбления. Как-то мальчишки заломили ему, долговязому и носатому, руки и с криком и смехом насильно затолкнули в бочку. Наш герой брыкался и пинался, как мог, но врагов было больше ровно в шесть раз. Положив бочку на бок, мальчишки спихнули ее с холма. Она покатилась, с каждым оборотом набирая скорость, парнишка внутри бочки вертелся, как уж на сковородке, но выбраться из нее было невозможно. Наткнувшись на камень, бочка взлетела, упала в реку и стала тонуть. Под хохот и улюлюканье Андерсен с большим трудом выбрался из нее.
Вдруг неожиданно появившийся всадник в красном мундире разогнал ораву и помог мальчику выбраться на берег. Выбравшись, он, мокрый и дрожащий, стал вытаскивать из карманов и аккуратно раскладывать исписанные столбиком мокрые листы бумаги. Всадник внимательно поглядел на подростка: глаз кровоточит, ноги исцарапаны, одежда порвана. Он спросил:
— За что они тебя так? У тебя нет друзей, которые за тебя заступились бы?
— Почему же нет. Есть… это мои стихи… они друзья. Мои куклы, мои артисты… Еще у меня друг Шекспир.
— Шекспир? Поэт? он же умер давно.
— Не для всех… — усмехнулся Андерсен». (И. Муравьева)
Вот еще одна зарисовка из жизни будущего сказочника. «Однажды к нему в дом пришла молодая девушка и сказала, что она его сводная сестра и ее зовут Карен.
— Как это? – недоумевал Ганс Христиан.
Девушка засмеялась:
— Твоя мама – моя мама тоже. Но я родилась от другого мужчины.
— Почему я об этом не знал? Мне мама ничего не говорила.
— Потому что в этом доме меня не любят, и оттого все скрывают. Я росла далеко отсюда, в детском приюте. А теперь выросла и живу самостоятельно. Нянчу чужих детей. Иногда ворую. К тебе пришла познакомиться.
Когда брат и сестра вышли на улицу, Карен предложила зайти в лавку.
— Выбери там себе что хочешь, — заговорщицки сказала она, — и я тебе это вынесу – сделаю подарок. Ты же мой брат… Как хорошо, что ты есть…
С этими словами Карен неожиданно обняла брата и он впервые почувствовал прикосновение женского тела, по его спине пробежала дрожь. Ему стало приятно и неловко, он покраснел.
— Стой тут, сказала сестра и нырнула в дверь.
Андерсен устроился у окна. Он увидел, как Карен поздоровалась с толстым бакалейщиком и стала что-то перебирать на прилавке. Лавочник, казалось, не обращал на девушку никакого внимания. Сестра выбрала большую тетрадь в картонном переплете и незаметно показала ее брату. Тот обомлел. Карен с тетрадью в руках двинулась к двери. И тут толстый бакалейщик вцепился ей в волосы и стал орать. Девушка завопила от боли.
— Мерзавка! Негодяйка! – надрывался лавочник. – За такое надо руки рубить.
Гансу Христиану хотелось ворваться в магазин, вырвать сестру из лап толстяка, но вместо этого он трусливо оглянулся по сторонам и побежал к дому. На душе у него стало гадко и постыло, но страх оказался сильнее». (Э. Рязанов)
«Иногда Ганс Христиан ходил с матерью на поля, где по осени бедняки собирали оставшиеся после жатвы колоски. Однажды им встретился управляющий, известный своим дурным нравом. Он приблизился с огромным кнутом; все пустились бежать, но малыш не поспевал за другими, и управляющий поднял было над ним уже свой кнут, но мальчик прямо ему в лицо закричал: Как вы смеете бить меня, ведь бог может это увидеть!» Управляющий сначала оторопел, потом смягчился, погладил ребенка по щеке и дал ему монетку. Когда Ганс показал деньги матери, она сказала окружающим ее людям: «Удивительный ребенок мой Ганс Христиан! Все его любят, и даже этот негодяй дал ему денег!» (Б. Грёнбек)
Андерсен вспоминал: «Детство мое прошло в одной-единственной комнатке, почти целиком заставленным сапожным верстаком, кроватью и раздвижной скамьей, на которой я спал, зато стены были увешаны картинами, на комоде стояли красивые чашки, стаканы и безделушки, а над верстаком, у окна, висела полка с книгами и нотами. Тесное помещение казалось мне большим и роскошным, одна только дверь с намалеванным на ней пейзажем в то время была для меня столь же значительной, как теперь целая картинная галерея! В водосточном желобе между нашим и соседним домом стоял ящик с землей, в котором росли лук и петрушка. Это был весь огород моей матери. Он и до сих пор цветет в моей сказке Снежная королева».
«Подошло рождество, но дома на этот раз не было ни елочки, ни печеных яблок, ни сладкого риса, не говоря уже о жареном гусе. Закутавшись потеплее, Ганс Христиан пробежал по улицам вечернего города. Дуя на озябшие руки, он заглядывал в освещенные окна особняков: там в дрожащем свете свечей пестрели и сверкали нарядные елки, вокруг них бегали дети, на столах стояли всякие вкусности. Вот если бы жареный гусь соскочил с блюда и вперевалку побежал прямо на улицу, к Гансу Христиану… Но гусь спокойно оставался на своем месте, не подавая признаков жизни, а мороз крепчал, так что пришлось поторопиться домой не солоно нахлебавши». (И. Муравьева)
«Дома его ждал отец, недавно вернувшийся домой. Он сильно изменился. У него в армии пошатнулось здоровье. Надломленный, унылый, прожил еще два года и умер вскоре после того, как его сыну исполнилось одиннадцать лет. Его унесла ледяная дева», — печально сказала мать, и мальчик вспомнил, как недавно зимой замерзли окна, и отец показал ему узор на стекле, похожий на деву с протянутыми руками. «Она хочет забрать меня», — сказал он тогда в шутку. Теперь шутка стала безжалостной правдой». (Б. Грёнбек)
«После смерти отца семье в наследство остались одни долги. Мария выбивалась из сил, чтобы свести концы с концами. Вот и лето кончилось, ивы уронили в воду свои желтенькие длинные листочки, плававшие, как крохотные лодочки. Лягушки спрятались в свои зимние убежища, а по небу тянулись вереницы улетающих птиц. Ветер становился все резче, вода холоднее, но мать по-прежнему проводила на реке целые дни. Несколько глотков из заветной бутылочки придавали ей силы, и она опять принималась за работу. К вечеру корзина наполнялась чистым бельем, а бутылка пустела. В богатых домах, где Мария получала работу, ее поведение строго осуждали: право, это хорошо, что у них никогда нет денег, все равно они их пустят на ветер…» (И. Муравьева)
«Вскоре у Ганса Христиана появился отчим. Ночью мальчик затаивался на своей лежанке и читал при свече Вальтера Скотта. С койки матери, где она спала с отчимом, слышиалась возня, доносились тихие голоса.
— Ты чего в портках-то улегся? снимай..
— Устал я сегодня… Что-то не хочется…
— Снимай и иди ко мне, — командовала мать.
Андерсен отвлекся от книги и сжимал зубы.
— Малец-то не спит…
— Не твое дело! – Мать приподнялась на локте и цыкнула на Ганса Христиана. – А ну, хватит читать! Гаси свет!
Сын послушно задул свечу и повернулся лицом к стене.
— Залезай на меня, — грубо руководила Мария отчимом.
— Что же ты такая ненасытная! – вяло сопротивлялся он, выполняя приказания.
— Залезай, кому сказала. А то все гуляешь со шлюхами, скотина… Ну, давай же!
Через некоторое мгновение послышалось удовлетворенное кряхтенье матери.
По лицу Ганса Христиана катились слезы. Он накрыл лицо одеялом, но уснуть не смог.
Вскоре жизнь показала будущему сказочнику еще одну свою омерзительную сцену. Однажды страсть к публичным выступлениям пересилила в нем доводы еще не окрепшего разума, и он решил выступить с песнями перед рабочими. Ганс Христиан вскочил на телегу, встал в позу и запел. В чистом звонком голосе звенела старинная датская песня. Мальчик исполнял ее с чувством. Печальная песня тронула души мастеровых. После паузы ткачи загалдели:
— Молодец! Здорово! Давай еще!
Юного артиста вдохновил успех. Он стал было петь арию из театрального спектакля, но… тут к исполнителю приблизился довольно-таки пакостный подмастерье и прервал очередную руладу:
— По-моему, он – девчонка! Голос-то как у мамзели…
И парень ловко обшарил тело Андерсена.
— Ей богу, в чистом виде мамзель! Потрогайте, там у него ничего нет… я поверил – нет…
Андерсен громко запротестовал:
— Оставь меня! Не трогай! Не прикасайся ко мне, скотина!
В ответ послышался гогот. Шутка ткачам пришлась по вкусу.
— Надо проверить! Разденем его… вернее ее!.. На Ганса Христиана, хохоча, навалилась дородная ткачиха. Замечательное развлечение увлекло всех. Навалилась куча мала. Рабочий залез под рубашку певца:
— Грудей вроде бы нет…
Андерсен вопил, брыкался, вырывался, защищался, как мог. Но раззадоренная неожиданным развлечением толпа разбушевалась. Мальчик вырвался, побежал по пыльной дороге – толпа за ним. Его вновь схватили. Подмастерье вопил, подзуживая:
— Сиськи вырастут, если их щипать!
— Да парень он, щупал я между ног, — пытался урезонить толпу один из ткачей.
— Я сама выясню, есть ли у него пиписька! – молодая мастерица расстегнула штаны Ганса Христиана. Тот извивался, хрипел, задыхался.
— И каких она у него размеров? – хохотала ткачиха.
Тут Андерсен извернулся и каким-то чудом выскользнул из толпы мучителей. Побежал. Штаны спадали, но он поддерживал их и бежал. Подмастерья, начавшие этот спектакль, улюлюкали ему вслед:
— Куда же ты несешься, красавица!
Все хохотали от души: вот уж развлечение так развлечение. Ганс Христиан, рыдая, захлебываясь слезами, спасался от своих палачей. Оглянувшись, крикнул в облако пыли, в котором скрылись рабочие ткацкой фабрики:
— Все вы – суконные рыла. Суконные рыла!» (Э. Рязанов)
Оскорбленный мальчик забился дома в самый дальний уголок. Теперь он решил сочинить самую настоящую трагедию, где герои будут изнывать от бед и гибнуть от вражеских кинжалов. Но отдаваться мукам и сладостям творчества беднякам не подобает. Ведь ему уже одиннадцать лет, другие мальчишки давно работают на фабриках, и Андерсену надо идти туда же.
«В грязной низкой комнате с окнами, повсюду заткнутыми ворванью и скомканной бумагой, было нестерпимо душно, оглушительно грохотали машины, кричали люди – с непривычки можно было запросто оглохнуть. Здесь работали лишь те, кто дошел до крайней нищеты, кроме того тюремное начальство охотно посылало сюда арестантов. Таким образом дети девяти-двенадцати лет получали на фабрике первые жизненные уроки от воров и бандитов. Андерсен был в ужасе, бежал в свои причудливые мечтания, не желая слушать доносившиеся до него скабрезные разговоров и грубую брань. От самой же работы ломило спину и руки, голова кружилась от шума и духоты. Дома ему было уже не до чтения и театров. Он сваливался без сил. А во сне видел себя на ярко освещенной сцене, и зал приветствует его громом восторженных рукоплесканий.
Наяву же он после суконной фабрике стал работать на табачной, потом на побегушках у маляра. Это мельтешение казалось беспросветным. И все же его старая мечта о замке стала приобретать реальные очертания: театр – вот этот замок, и он непременно сумеет туда войти. Ганс Христиан почти не сомневался, что вот-вот появится могущественный покровитель, который одним словом раскроет желанные двери. Многие влиятельные люди уже интересовались им, потому как он пел и декламировал во многих приличных домах. Но, однако, они торопились к нему на помощь ничуть не больше, чем китайские принцы.
Мать подсмеивалась над мечтой сына.
— Хватит болтать пустяки, — говорила она. — Не допущу я, чтобы ты стал бродягой, с которым порядочные люди и разговаривать-то не станут. Стирала я тут одной вертихвостке из театра, так она улизнула, не заплатив мне. Все они там такие. Давай-ка отправляйся подмастерьем к портному.
Но уступить, пожертвовать своим волшебным замком ради домика портного? Никогда! Вне театра он уже не мог представить себе жизни. Постоянное пребывание мальчика за кулисами нисколько не развеяло очарование сцены. На его глазах творились чудесные превращения обычных людей — часто даже вовсе не красивых и не молодых – в статных, величественных королей и королев, блистательных рыцарей, девушек с цветами в руках, печальных и нежных, как лунный луч. Значит и он, бедный некрасивый мальчик, сможет преобразиться». (И. Муравьева)
И он, порой преображался на сцене, где в незначительных эпизодах пел и танцевал. Бабушка говорила, что Ганс Христиан родился с золотым яблоком в руке. А уж коли счастье было вложено ему прямо в руки, отчего же также и не в ноги? Андерсен был счастлив в театре. Но тот переезжал с места на место и надолго покидал их скромный городок. Это Андерсена ни в коем случае не устраивало.
С узелком за плечами и с рекомендательным письмом к балерине столичного театра четырнадцатилетний Ганс Христиан все-таки оторвался от своих родных мест и приехал в Копенгаген. «Столица Дании насчитывала тогда до ста тысяч жителей, но пришельцу из Оденсе она показалась огромной. По улицам под мелодичный перезвон колоколов на многочисленных древних башнях проходили ночные сторожа с лесенками и зажигали фонари, служившую жителям города уже добрую сотню лет. Ровно в полночь запирались городские ворота, словно в сказке, а ключи от них хранились во дворце. Пожелавшим войти в город или выйти из него без ведома короля пришлось бы карабкаться через высокий вал, окружающий город.
Если в городе случался пожар, король Фредерик скакал на своем белом коне к месту происшествия и лично отдавал нужные распоряжения. Из него, несомненно, вышел бы хороший брандмейстер, но, к сожалению, судьба распорядилась иначе.
Мытарства первых дней пребывания в столице подействовали на Ганса Христиана ошеломляюще. Все оказалось вовсе не так, как мечталось. Напрасно он демонстрировал свои таланты в театре, танцевал и пел – это не помогло ему. «Вы слишком худы, — сказали подростку. – И у вас совсем не театральная внешность». (И. Муравьева)
— Но я умею петь, танцевать, я пишу пьесы, я скоро стану гением.
В ответ театральные деятели только усмехались и, чтобы отвязаться от прилипчивого наивного парнишки дали ему роль последнего из троллей в одном из спектаклей. Служба в театре не приносила практически никакого материального содержания, зато имя в афише грело тщеславное сердечко Ганса Христиана.
Он был известен тем, что никогда не заботился о своей одежде. Однажды какой-то человек остановил Андерсена на улице и язвительно спросил:
— Этот жалкий предмет на вашей голове называется шляпой?
Андерсен невозмутимо ответил:
— А этот жалкий предмет под вашей шляпой называется головой?
Наивный Ганс Христиан являлся в различные столичные дома без всяких рекомендаций. Поэт Тиле в своих воспоминаниях очень остроумно описал впечатление, которое произвел на него Андерсен. «Подняв взгляд от листа бумаги, я с удивлением увидел долговязого юношу очень странной наружности, который стоял у двери в глубоком театральном поклоне. Шляпу он сбросил еще у дверей, а когда длинная фигура в поношенном длинном сюртуке, из слишком коротких рукавов которого торчали худые руки, выпрямилась, я увидел маленькие раскосые глазки, которым потребовалась бы пластическая операция, чтобы видеть из-за длинного, выдающегося вперед носа; его длинная шея как бы стремилась выскочить из широкого ворота. Короче говоря, это было удивительное существо, тем более поразительное, что, сделав несколько шагов вперед и еще раз поклонившись, оно начало свою патетическую речь так: Могу ли я иметь честь выразить свою любовь к сцене в стихах, которые я сам сочинил? И не успевали присутствующие в зале опомниться, как удивительный юноша уже вовсю декламировал, а, закончив, без передышки начинал разыгрывать сцену из одного из спектаклей».
Непосредственно веря в человеческую доброту, он стремился получить совет и помощь у совершенно незнакомых ему людей. Одни относились к нему снисходительно, развлекали с его помощью гостей.
«Его наружность и поведение действительно вызывали смех, но еще большее впечатление производил сам человек, скрывавшийся за этой внешностью. Огромные силы, движущие его пламенной душой, непосредственно влияли на окружающих, словно излучение, от которого невозможно было укрыться. Никто не мог устоять против его искренне добрых, умоляющих глаз и отделаться от его наивной назойливости, которая не останавливалась ни перед какими соображениями – он в высшей степени нуждался в помощи, для него это был попросту вопрос жизни или смерти, и он обладал безоговорочной уверенностью гения в том, что заслуживает помощи и что Дания создана для того, чтобы ему помочь. Его невозможно было оттолкнуть». (Г. Грёнбек)
И вот многие стали его добрыми друзьями. Среди них переводчик адмирал Вульф и состоящий в дирекции театра статский советник Йонас Коллин. Они, фактические названные отцы Ганса Христиана, посоветовали своему подопечному прежде всего окончить курс гимназии. И вот сын провинциального башмачника и прачки становится протеже этих замечательных людей и затем учеником гимназии. Подумать только – какая победа! И какое поражение – покинуть театр! На него ушло три года. Три года счастья, три года пения, танцев, сочинения пьес, три года сплошных поражений.
Но учиться необходимо. То количество ошибок, которые он делает в своих пьесах, стремительно изготовлявшихся одна за другой, просто немыслимо. Кроме того, годы обучения обеспечены для юноши постоянным денежным пособием, которое позволяло ему время от времени дополнительно еще и с божьей помощью сводить концы с концами.
Жизнь предстояла не легкая. Долговязому переростку, мало что знающему из школьной программы, трудно было среди других учеников. «На уроках Ганс Христиан изо всех сил старался не упустить ни слова из объяснений учителя, но часто наступали минуты рассеянности, когда какой-нибудь пустяк – сосулька за окном, блеснувший солнечный луч – завладевали его вниманием. Или вдруг приходила на ум мысль: Хорошо бы написать трагедию из жизни Леонардо да Винчи!..» Сразу начинали звучать какие-то строчки стихов, мелькать смутные образы… Вернувшись к действительности – монотонному голосу учителя, тесноте и духоте классного помещения, унылой перспективе еще несколько часов сидеть на узенькой скамеечке, неудобно подогнув свои длинные ноги, — Андерсен тяжко вздыхал.
Дома он засиживался за учебниками до глубокой ночи. Старое потрескивающее здание наполнялся ночными звуками: застенчиво скреблась мышь, поскрипывало во сне старое кресло, сухая ветка дикого винограда тихонько постукивала в окно. Когда в усталом мозгу останавливалось какое-то колесико и строчки в книге вытягивались в некую сплошную черную линию, юноша, робко оглянувшись, вытаскивал заветную тетрадку и принимался за стихи. Они освежали его как глоток живой воды. Право же, если бы копенгагенские покровители знали, какой поддержкой и утешением для него была поэзия, они бы не стали так дружно и настойчиво советовать: «Не пишите стихов, Андерсен, ни в коем случае не пишите стихов!»
Ненавистный учитель Мейслинг выражался гораздо грубее:
— Вы жалкий болван и тупица, — гремел он. – Стоило бы вам задать хорошую оплеуху, чтобы вы слетели со своего места: все равно вы не достойны его занимать. И такой идиот еще воображает себя поэтом! Это же курам на смех! Заметив слезы на глазах своей жертвы, торжествующий учитель менял издевательский тон: Ах, любезнейший, пролейте ваши драгоценные слезы на эту стенку рядом с вами! – ядовито-сладостным голосом предлагал он. – Глядишь, и стенка начнет сочинять стихи. Почему бы и нет? Ведь ваш лоб сделан из родственного с ней материала». (И. Муравьева)
Мейслинг донимал своего ученика и у себя дома, потому как последнему пришлось жить у него, дабы поправить его шаткое материальное положение. Однажды и госпожа Мейслинг удостоила долговязого юношу своим вниманием.
«- Что это ты все время корпишь над уроками и над стихами! А любовь? А поухаживать за дамами? – спросила мясистая мадам.
— За какими дамами? – растерялся Андерсен.
— А я кто, по-твоему? Не дама что ли?
— Вы дама, конечно дама, фру Мейслинг, — покорно согласился гимназист. – Определенно, дама!
Тут мадам положила его голову на свою могучую грудь и стала гладить шелковистые кудри объекта своего желания. Ганс Христиан постарался отодвинуться от нее.
— Хватит! Не притворяйся! – прикрикнула она хриплым пропитым голосом. – Тебе уже двадцать один год. Наставь-ка моему муженьку увесистые рога! Ты ведь хочешь этого! Ну же, пользуйся случаем, дурачина. Давай! Действуй!
И тут фру принялась стягивать с юноши рубашку, жадно его лапать. Но Андерсен не внимал страстному призыву и бездействовал. Женщина понимающе улыбнулась.
— Ты смущаешься тем, что некрасивый? Для мужчины красота не главное. Главное – совсем другое. Действуй! Действуй! Дай мне свою любовь!
— Но я не хочу действовать!
Оскорбленная фру вскочила с кровати, на которую уже успела повалить Ганса Христиана. Ее глаза налились злобой.
— Гаденыш, — прошипела фурия». (Э. Рязанов)
Как она ни старалась, ей не удалось ниспровергнуть девственного неведения юноши. Но в его жизни была не только встреча с алчной фру. Судьба сделала Андерсену отменный подарок: дружбу с Генриеттой Вульф – дочерью академика. Она прелестная, поэтичная, очень доброжелательная девушка, с любовью глядевшая на Ганса Христиана. Он же не замечал любящего взгляда, он мог лишь дружить с ней и жалеть от всей души эту нежную маленькую горбунью. Она была словно эльф и впоследствии стала героиней сказки «Дюймовочка». В ее доме он отдыхал, ее дом становился для него сказочным, плывущим в миры фантазий, поэтическим парусником.
Иетта, так уменьшительно звали Генриэтту, верила в звезду Ганса Христиана. Он был ей за это несказанно благодарен. «Вот у кого надо учиться мужеству, — думал юноша. — С такой чудесной душой, с таким светлым умом – и так обижена природой! Другая на ее месте давно превратилась бы из девушки в бутылку с уксусом. А у нее всегда ясная улыбка, она всем живо интересуется и находит еще силы, чтобы утешать меня! Милая Иетта, крохотный гном, право же, я когда-нибудь напишу о тебе так, чтобы все увидели, как ты прекрасна… Стихи? Нет, может быть, не стихи, а что-нибудь вроде волшебной истории.
Погожим вечером в каморку под крышей, улыбаясь, заглянула круглая физиономия луны.
— Расскажи мне, что ты видела хорошего? – спросил Ганс Христиан. – Повезло тебе: можешь путешествовать – мир посмотреть и себя показать. Гуляешь себе и глядишь на индийские лотосы, на египетские пирамиды да снежные горы… Эх, поменяться бы мне с тобой местами, а то у меня несносная латынь уже все печенки проела.
— Глупый ты, хоть и поэт, — ответила луна. – Да если бы ты увидел хоть сотую долю того горя, преступлений, нищеты, несправедливости, которые я вижу, ты бы просто рехнулся от ужаса.
— Так-то оно так, — упорствовал поэт, — да ведь и хорошего на свете есть не мало! И добрых людей не меньше, чем злых, а то и побольше.
Тут показался хищник. Он нетерпеливо помахивает хвостом, блестит в темноте зеленым глазом. Этот тощий, ободранный хищник пронзительным мяуканьем выразил обуревающее его чувство: может быть, тоску и одиночество, может быть, несчастную любовь, а, может, и мечту о жареной рыбе или густых сливках.
Но фантазиям можно было уделять слишком мало времени. Из дома приходили грустные вести: мать совсем сдала. Камнем на душе у Ганса Христиана было такое бедственное ее положение. Когда-то бодрая и энергичная она со временем изменилась. Последним толчком оказалась смерть ее второго мужа: ей не о ком было больше заботиться, и ее жизнь потеряла смысл. Все чаще и чаще мать прибегала к рюмочке – сначала, чтобы согреться, когда стирала в холодной воде, потом, чтобы забыть о своих потерях, о горькой нужде, об одиночестве. Теперь ее поместили в богадельню, и соседи с плохо скрываемым осуждением писали Андерсену о ней. Он жалел ее всем сердцем, но поделать ничего не мог: сам едва-едва перебивался.
Дрожа в нетопленной комнате, с горящей головой и стынущими руками он писал стихотворение о больном мальчике.
Ганс Христиан вспоминал детство, как в жару ему чудились воздушные радужные видения, а мать плачет, слушая его предсмертный бред». (И. Муравьева)
Она стала для него укором совести и поэтическим образом. Позже он напишет удивительно пронзительно нежную и мудрую сказку о материнской любви. Вот она.
«В доме воцарилась печаль, все сердца были полны скорби. Четырехлетний мальчик, единственный сын, радость и надежда родителей, умер. И сидела мать теперь на его могилке, как прежде возле его кроватки. Она дала полную волю слезам, и они ручьем бежали из ее глаз на место последнего успокоения милого сыночка.
— Хочешь туда, к своему ребенку, — вдруг раздался возле нее голос.
Он прозвучал так ясно и так глубоко отозвался в ее сердце. Возле отчаявшейся матери стояла человеческая фигура, закутанная в длинный черный плащ, с капюшоном на голове.
— Осмелишься ли ты пойти со мной? – спросило видение. – Я Смерть!
Мать утвердительно кивнула головой. В то же мгновение ей показалось, что каждая звезда над ней вспыхнула, словно полная луна, и осветила разноцветный цветочный ковер на могилке. Затем земля мягко осела под нею, точно развивающийся по воздуху покров, и мать стала погружаться в могилку. Видение накрыло ее своим черным плащом, вокруг женщины воцарился мрак. Мать опустилась глубже, чем проникает могильный заступ; кладбище легло кровлей над ее головой.
Тут плащ отодвинулся в сторону. Мать очутилась в огромном приветливом покое. Здесь царил какой-то полусвет, но она в то же мгновение почувствовала, что прижимает к сердцу своего ребенка. Он улыбался ей, сияя новой, незнакомой ей красотой; она вскрикнула, но крика ее не было слышно. Возле нее то удаляясь, то приближаясь, раздавалась чудесная музыка. Никогда в жизни не слыхала она таких дивных звуков; они раздавались за черной плотной занавесью, отделявшей этот покой от великой страны вечности.
— Мамочка! Милая моя мамочка! – услыхала она голос своего ребенка.
Это был его милый, знакомый голос! Поцелуи сыпались за поцелуями; мать не помнила себя от радости, но дитя показало на черный занавес.
— Как там чудесно! Не так, как на земле. Видишь, мама? Видишь их всех, блаженных?
И мать посмотрела туда, куда указал ребенок, но не видела ничего, кроме черной мглы; она смотрела ведь телесными очами, а не так, как ребенок, отозванный Богом к Себе. Мать слышала звуки, но не могла уразуметь слов, которые бы помогли ей вернуть веру.
— Теперь я умею летать, мама! – сказало дитя. — Могу улететь вместе с другими добрыми детьми прямо к богу! Мне очень хочется полететь к нему, но если ты будешь плакать, я не смогу оставить тебя. А мне очень хочется! Можно ведь? Ты и сама скоро придешь ко мне, мамочка!
— О, побудь, побудь со мною, — молила она. – Еще минутку! Дай мне еще разок взглянуть на тебя, поцеловать тебя, прижать к сердцу!
И мать крепко прижала своего сыночка к себе, осыпая поцелуями. Вдруг кто-то сверху окликнул ее по имени. Жалобно звучал этот призыв. Кто бы это звал ее?
— Слышишь? – спросило дитя. – Это папа зовет тебя.
Через несколько секунд послышались глубокие вздохи, словно то всхлипывали дети.
— Это плачут мои сестры! – сказал ребенок. – Мама, ты ведь не забыла их!
Мать вспомнила покинутых ею на земле, и ужас охватил ее; она стала пристально вглядываться в пролетавшие мимо нее тени, и ей показалось, что некоторые знакомы. Они пролетели через покой Смерти и скрылись за черным занавесом. Что, если она увидит здесь и мужа, и дочерей своих? Нет, их призывы и вздохи раздавались еще там, наверху.
Она чуть было совсем не забыла их ради умершего!..
Тут навстречу ей хлынул ослепительный поток света, дитя исчезло, а мать поднялась наверх. Она увидела, что лежит на могилке своего сыночка.
— Прости меня, Господи, — сказала мать. – Я хотела остановить полет бессмертной души, забыла свой долг к живым, который возложил на меня Ты.
Молитва облегчила ее душу. А тут взошло солнце. Как чудесно стало вокруг! И святой мир водворился в ее душе. Она познала Бога, свой долг и поспешила домой. Вот наклонилась над мужем, разбудила его горячим поцелуем, и из уст ее полились мягкие, сердечные слова, полные мужества и утешения.
— Где почерпнула ты эту силу утешения? – спросил ее муж.
— Бог послал мне ее на могилке нашего ребенка, — ответила жена».
Время написания этой чудесной сказки еще впереди. А пока Андерсен берет один жизненный рубеж за другим: оканчивает гимназию, с огромным трудом, но все же поступает в университет и с удивлением восклицает: «Мне попасть в университет! Об этом я уже давно перестал мечтать. Сцена казалась куда милее. Но не мешало, конечно, учиться и латыни. Чего только стоила одна возможность сказать: Я учусь по-латыни». Одновременно Андерсен написал и издал первую книгу «Путешествие на Амагер», в которой запечатлел свои наблюдения на городских улицах; стал ставить свои пьесы в театре, но, — увы и ах! — часто безуспешно.
«Театр в течение целого ряда лет являлся для меня источником величайших огорчений, — признавался Андерсен. — Всем известно, что с театральным миром ладить – ох как трудно! Большинство артистов – от первого любовника до последнего статиста – склонны класть на одну чашу весов свою собственную персону, на другую весь остальной свет. Партер является в их глазах границей мира, журнальные и газетные критические статейки – неподвижными звездами небосклона, ну, и если в этом пространстве они слышат о себе одни похвали и возгласы браво», часто надуманные, повторяемые лишь по инерции – немудрено, что голова у них идет кругом, и они утрачивают истинное представление о своем значении.
Но зачем же я так настойчиво пробивал себе туда дорогу? Затем, что, во-первых, драматические вещи лучше всего оплачиваются, а без денег ведь не проживешь, а во-вторых – сцена могущественная кафедра, с которой провозглашают сотням людей то, что едва ли прочтут и десятки.
Жизнь шла своим чередом. Денежное вознаграждение для меня было чрезвычайно важно и поэтому то, что несколько знакомых семейств предложили мне столоваться у них, и я принял с восторгом. Обедая у них по очереди, я почти во все дни недели был обеспечен прекрасной кухней и кроме того получил возможность ознакомиться с семейной жизнью в различных кругах общества, что было для меня не бесполезно.
Когда я был еще студентом, для меня стало огромным событием выход моей книги «Прогулки по Амагер». Один из первых экземпляров я отослал одной своей знакомой госпоже. Она уже лежала тогда в постели, и несколько дней спустя я узнал от адмирала Вульфа, что она скончалась. Я невольно воскликнул: «А успела ли она прочитать мою Прогулку»? — «Вот человек! – вскричал Вульф. — Нет, это уж чересчур! Нужна ей была эта ваша прогулка, когда она готовилась предстать перед Богом». И он серьезно покачал головой. Я же хотел выразить этим лишь то, что от души желал бы порадовать ее чем-нибудь перед смертью, ну а что же могло порадовать ее больше, чем моя новая книга!»
Что и говорить, юношеское тщеславие начинающего сказочника цвело пышным цветом. Но это тщеславие, цветение которого продолжалось на протяжении всей жизни, «можно было бы назвать детской радостью. И почти все анекдоты, ходившие о его тщеславии, основывались, в сущности, на проявлении той же радости. Он до конца сохранил чисто детскую способность радоваться и огорчаться из-за пустяков. Его радовал всякий маленький знак внимания, зато, если забывали провозгласить в честь него тост, он тотчас же приходил в дурное расположение духа. Все это, безусловно, свидетельствовало о том, что он сохранил в себе много детского. Андерсен ошибся лишь тогда, когда требовал признания себя лебедем прежде, чем он стал им, а стал он им лишь тогда, когда начал писать свои сказки». (Коллин)
В начале своего творческого пути Ганс Христиан был в большей степени поэтом и романистом. За свою жизнь он написал несколько романов. Среди них самые известные «Импровизатор» и «Только скрипач». Содержание романа «Импровизатор» несложно. В нем талантливый бедняк Антонио, обладающий даром моментальной импровизации, попадает в Рим. После тяжелых испытаний, он достигает славы и благополучия. Андерсен не забывает наделить своего героя добротой, умом и благородством». Роман «Только скрипач» повествует о горькой судьбе высокоодаренного музыканта, сына башмачника, которому никто не помог, и он умер от голода.
Андерсен очень гордился своим романом. Он рассказывает нам одну историю: «В Саксонии проживала женщина со своим семейством. Мой роман Только скрипач произвел на нее такое впечатление, что она пообещала – в случае, если встретит ребенка с большим музыкальным талантом, не дать ему погибнуть, как моему бедному скрипачу. Вскоре к ней привели не одного, а целых двух бедных мальчуганов-братьев, отличавшихся музыкальным дарованием. Она сдержала слово. Оба мальчика были приняты в дом, получили хорошее воспитание и образование в консерватории».
Ганс Христиан уже, можно сказать, встал на ноги, он может торжествовать. Он даже влюбился и собрался было жениться. Но сие предприятие ему было не по силам. Девушка избрала себе в мужья более состоятельного человека. Справедливо полагая, что, как это ни страшно и не ужасно, ему необходимо поближе познакомиться с женским полом, в так называемой интимной обстановке, Ганс Христиан решил обратиться за помощь в этом щекотливом вопросе к проститутке.
« — Господин, — сказала она ему, — я сделаю вам все, что пожелаете… Уютная квартирка совсем рядом…
— Скажите, пожалуйста, а сколько это будет стоить? – спросил Ганс Христиан и вдруг осекся. Он признал в падшей женщине свою сводную сестру. Карен в свою очередь разглядела юнца и побледнела.
— Ганс Христиан, это ты? Что ты здесь делаешь?
Брат во все глаза смотрел на сестру.
— Я?.. Я.. Гуляю. А ты?..
— А я… я работаю. Удачи тебе, братец. – И сестра потрепала Ганса Христиана по холодной щеке.
— А если ты меня встретишь на улице, не здоровайся со мной, ладно, — сказал Андерсен. — Только не обижайся. Не надо, чтобы кто-то знал, что ты моя сестра. Сам король дал мне стипендию, он интересуется мной, меня принимают у себя дома такие люди… Понимаешь?
— Чего уж тут не понять, — кусая губы, ответила сестра проститутка. – Прощай, братец!
Тут Карен, завидев дюжего матроса, поспешила к нему:
— Какой красавец! – профессионально начала она.. – Вот кто согреет меня в эту стужу! Много не возьму.
— А я много и не дам, — отозвался моряк и, обняв, удалился с сестрой в темноту ночи». (Э. Рязанов)
Так, как это ни прискорбно, Ганс Христиан Андерсен отрекся от своей матери и от своей сестры. В подобных жизненных обстоятельствах это не редкость.
Если бы творчество Андерсена продолжалось бы в том же духе: написание поэзии и романов, пьес, либретто для опер и балетов мы ничего не узнали бы о нем. Он стал бы известным писателем Дании, да и самой Европы тех времен, но только известным и со временем, возможно, забытым. Однако, однажды Ганс Христиан произнес: «Крибле-Крабле Бумс! Шел солдат по дороге: раз-два, раз-два!» — и тут вступил в царство сказок.
Его сказки про Оле-Лукойе, что в переводе означает «Оле – закрой глазки», убаюкивали детей, навевая им чудесные сны; и возбуждали разум взрослых, заставляли задумываться. Это, к примеру, творила с ними сказка о «Новом наряде короля».
Андерсен, создавая свои сказки, шел по двум дорогам: обрабатывая старые и создавая новые. Об обработке старых он писал: «Сюжет, богатый драматическими положениями был заимствован мною из чужого произведения, но я так перевил его зелеными гирляндами своей собственной лирики, что выходило, как будто он вырос в саду моего собственного воображения. Словом, чужой сюжет вошел, как говорится, в мою плоть и кровь, я пересоздал его в себе и тогда только выпустил в свет».
Хороши были чудесным образом обработанные Андерсеном старые сказки, однако близкая подруга Ганса Христиана Фредерика Бремер взывала к нему: «Как бы я ни восторгалась вашими сказками, все же умоляю вас, дорогой Андерсен, давайте нам сказки, принадлежащие вам лично, а не пересказы чужих. Прелесть изложения, счастливый наивный тон не помогут делу. Истина в природе и в мире детей открыта исключительно вам, так отчего же не черпать свои образы оттуда? Сколько там очаровательной прелести и красоты!».
Андерсен внял призыву своей подруги.
За границей с его творчеством уже во всю идет широкое знакомство. Его переводят на многие языки. А на родине? Андерсен вспоминает: «Датские критики ругали меня, говорили, что вряд ли кто найдет особенно полезным для детей читать о принцессе, разъезжающей по ночам и навещавшей солдата, который к тому же еще и целует ее. В сказке Принцесса на горошине критик находил не только не деликатным, но даже прямо непозволительным со стороны автора внушать ребенку ложные представления, будто бы знаменитые особы всегда так ужасно чувствительны. Он кончил свою статью пожеланием, чтобы автор впредь не тратил времени на написание сказок для детей». И был крайне неправ. «Как много сказано в чудесной и лукавой сказке Принцесса на горошине. Сколько там скрыто такого, чего Андерсен не написал, но подразумевал, рассчитывая на тонкое чутье читателя». (Л. Брауде)
Андерсен не обращал внимания на критиков. Его сказки стучались к нему во все двери и окна. Он широко распахивал и те и другие, впуская добрых и милых гостей к себе в дом. Вот «Русалочка». Она решается на самопожертвование ради любви. Чтобы быть рядом с принцем, принимает человеческий образ и идет на невыносимые муки, ради него отдает свой прекрасный голос. Ее любовь ничто не может уничтожить, даже женитьбы принца на другой. Русалочка знает: стоит ей вонзить нож морской ведьмы в сердце принца, и она снова очутится в море с родными и проживет триста лет. Но она умирает, не желая спасти свою жизнь ценой жизни любимого. Главное здесь – любовь. Она дороже жемчуга и злата.
Вот Андерсен заглядывает в королевские покои. «Здесь царили печаль и горе. Королева лежала на смертном одре.
— Единственное средство спасти королеву, — сказал мудрейший из царей, — принести ей прекраснейшую розу мира, эмблему высшей чистейшей любви. Королева не умрет, если узрит эту розу прежде, нежели сомкнет глаза навеки.
— Я знаю, где цветет та роза! — сказала счастливейшая мать, явившаяся к одру королевы с крошечным ребенком на руках. Эмблема высшей чистой любви цветет на румяных щечках моей крошки, когда он, подкрепившись сном, открывает глазки и счастливо улыбается мне.
— Прекрасна эта роза, — сказал мудрец, — но есть еще прекраснее.
Вдруг в комнату вошел маленький сынок королевы. В глазах его стояли слезы, он нес в руках большую раскрытую книгу в бархатном переплете с большими серебряными застежками. Дитя присело у постели больной матери и прочло строки из книги о том, кто добровольно умер на кресте ради спасения всех людей, даже ради неродившихся еще поколений. И щеки королевы окрасились румянцем, глаза широко раскрылись: она увидела, что из листов книги выросла вдруг прекрасная роза мира, живое подобие той, что выросла из крови Христа, пролитой на кресте.
— Я вижу ее, — сказала она, — и вовеки не умрет тот, кто узрел перед собой эту розу, прекраснейшую розу мира».
А вот к Андерсену слетелись со всех концов света пестрые маленькие эльфы. «В открытое окно влетели сотни этих сказочных существ, они напоминали дикарей с копьями и пиками, но были так легки и послушны, как легкий туман. Один из эльфов оказался настоящим Гегелем. Он начал говорить такую ученую и витиеватую речь, что из нее непонятно было ни полуслова».
Эльфа Гегеля перебил месяц. Он сказал: «Как я люблю детей! Особенно маленьких – они такие забавные! Я часто любуюсь ими. Презабавно наблюдать, как они раздеваются; вот выглядывает сначала крохотное кругленькое плечико, потом обнажается вся ручка, а когда дело дойдет до вязаных чулочков… и беленькая полненькая ножка… Ну как не поцеловать ее?.. Я и целую».
Верный друг и помощник Андерсена Эдвард Коллин восхищался: «Боже мой, что за дивный дар – такое умение облечь свои светлые мысли в слова, так наглядно растолковать людям на клочке бумаги, что лучшие, благороднейшие дары часто скрываются под лохмотьями, пока не совершается превращение, показывающее нам настоящий образ, осененный светом Божьим. Спасибо вам за те трогательные рассказы, которыми вы обогатили нас!»
Госпожа Сигне Лэссё заклинала: «Сохраните в себе свою детскую душу и спасите этим душевную чистоту тясяч людей. У поэта великие обязанности. Каждый дар Господень заключает в себе и требование, и ни одна благородная душа не станет пользоваться дарами Божьими, не стараясь отблагодарить за них, как только может». Госпожа Сигне Лэссё просит Ганса Христиана сохранить свою детскую душу. А как же иначе? Ведь он сказочник, добрый волшебник, в его руках чудесная палочка, данная ему самим Господом Богом.
Андерсен то верит Ему, словно малое и чистое дитя, то сомневается. «Я читал книгу под названием Естественные науки по отношению к некоторым важным религиозным вопросам». И я хотел бы поделиться мнением о ней со всем светом. Я ценю слепую веру благочестивых людей, но сам предпочитаю верить, зная. Величие Господа Бога ничуть не умалится, если мы будем смотреть на Него, руководствуясь разумом, который Он сам же и дал нам! Я не хочу идти к Богу с завязанными глазами, хочу видеть и знать, и если даже это и доведет меня к иной цели, нежели слепо верящего человека его вера, то все же я обогащусь умственно!
Мне, бывает, говорят, что, мол, часто язычники бывают людьми очень почтенными, не знаете отчего? Видите ли, ведь дьявол уже знает, что все еретики принадлежат ему и потому никогда не искушает их. Вот потому-то им и легко быть честными, не грешить. Напротив, всякий добрый католик – дитя Божие, и Дьяволу приходится пускать в ход все свои соблазны, чтобы уловить его в свои сети. Он искушает нас, слабых, и мы грешим, еретиков же не искушают ни Дьявол, ни плоть».
Так рассуждал сказочник, но душой он беспредельно был предан Господу Богу. Живя в век нарождающегося технического прогресса, сказочник не мог закрыть на это обстоятельство глаза и поступал мудро – не закрывал. «Защищая прогресс в разговорах и сказках, Андерсен опирался на авторитет своего близкого друга Эрстеда. Знаменитый физик, страстно влюбленный в свою науку, рисовал сказочнику грандиозные картины грядущих технических открытий: воздушные корабли бороздили небо и переносили людей с чудесной быстротой через моря и материки; телеграф связывал между собой самые отдаленные точки земного шара. Пар, величайший мастер бескровный», электричество – вот те волшебные силы, которые сделают жизнь радостной, легкой, гармонической!
Андерсен слушал эти пророчества с восторгом: да, сама жизнь – чудеснейшая сказка. И вслед за Эрстедом он верил, что развитие техники устранит нужду и страдания, неравенство и угнетение без помощи баррикад. Почему бы разумным, добрым людям, которые есть и в высших классах, он их знал лично, не оттеснить в сторону хищников и мошенников, не договориться мирно об улучшении жизни простых, честных тружеников, чтобы они могли не только на небе, но и на земле получить свою долю счастья. Ганс Христиан предпочитал развитие общества эволюционным путем. Звуки «Марсельезы» не только привлекали его, но и пугали». (И. Муравьева)
Волшебному техническому прогрессу Андерсен посвящает сказку «Великий морской змей». Она о телеграфном кабеле, который тянется через весь океан от Европы до Америки по бездонным глубинам, по песчаным мелям, сквозь чащу водяных растений, через целые леса кораллов и остовы затонувших кораблей.
Железную дорогу он сравнивает с горячим скакуном. «Великое изобретение железная дорога. Благодаря ей, мы теперь поспорим могуществом с чародеями древних времен. Мы запрыгиваем в вагоны чудо-коня, и пространства перед нами как не бывало. Мы несемся, словно облако в бурю, будто птица во время своего перелета. Конь наш храпит и фыркает, из ноздрей его валит дым столбом. Быстрее не летали Фауст с Мефистофелем на плаще последнего.
Острый меч гения рассек своды глубокого подземелья, где убивает людей василиск, осветил подземелье, и – чудовище расплылось в смертельные испарения, когти его превратились в газы от бродящего вина, глаза в светящийся газ. От лезвия меча исходил такой свет, что нить паутины казалась якорным канатом. И голос гения науки зазвучал на весь мир, как будто вернулось время чудес. По всей земле протянулись тонкие железные ветви, а по ним, окрыленные паром, летели с быстротой ласточки — нагруженные тяжелые вагоны.
«Жизнь! Жизнь!» — звучало в природе – Вот каково наше время! Поэт, оно принадлежит тебе! Воспой разум и истину!»
Что за зрелище! Словно луч света прорвался сквозь щелочку в темное пространство и образовал крутящийся столб из мириад светящихся пылинок. Но здесь каждая пылинка была целым миром; перед поэтом открылось звездное небо. Тут сказал гений: «Ты дивишься величине земли, а каждая точка здесь, каждая пылинка равна земле! Все это только пылинки и в то же время звезды – миры. Как крутящийся столб из мириад пылинок вертится в мировом безграничном пространстве столб из светил. Да, наука открывает нам в стране поэзии новую Калифорнию!»
Так Андерсен своими сказками воспевал технический прогресс.
Не только сказочник преображает мир, но преображается и он сам. «Неуклюжий молодой утенок, которого раньше безжалостно щипала каждая встречная утка и поучала глупая курица, сменил свой серый невзрачный юношеский наряд на белоснежные перья и на широких шумящих крыльях уверенно взлетел к весеннему небу. Взлетел прекрасный, но так и не повзрослевший ребенок.
Андерсен и в могилу сошел таким же по-детски неуклюжим и неугомонным, непрактичным мечтателем, страстным любителем неожиданностей и перемен, с тем же сочетанием крайнего великодушия и крайней обходительности, таким же легко воспламеняющимся и склонным к безграничной откровенности, каким он был в юности». (И. Муравьева)
Ах, казалось бы, как все чудесно преобразилось, словно в сказке, в жизни Ганса Христиана. Тот, кто раньше был изгоем, часто не имевшим и крошки хлеба во рту и прикрывавшийся грязными лохмотьями, теперь становился известным писателем и достаточно состоятельным человеком. Но не все столь уж и лучезарно. «Да, Ганс Христиан, действительно обладал детской непосредственностью, но в его положении это часто бывало крайне неудобно, и тогда ему приходилось брать себя в руки, чтобы встречать жизнь достаточно стойко. Непосредственность или нежность ума, как говорил он сам, стала одной из тайн его существа и с течение времени оказалась сильной чертой его характера. Но она была тесно связана с врожденной нервозностью, которая всю жизнь приносила ему много страданий, выливалась в периодические депрессии». (Б. Грёнбек)
Депрессии становились менее мучительными, когда Ганс Христиан покидал пределы своей родины. Надо сказать, что он страстно любил путешествовать. Первый его круиз был оплачен королевской стипендией, а потом и свои собственные доходы помогали удовлетворить эту дорогостоящую страсть. В 1831 году Андерсен отправляется в свое первое заграничное путешествие в Германию. Со временем он побывает во многих странах Европы, заглянет в Азию и даже посетит Африку. А как же иначе, ведь у него лебединая душа, перелетная. Андерсен признавался: «Как только наступал апрель, меня опять тянуло вдаль. Натура перелетной птицы сказывалась во мне с появлением первых теплых лучей солнца».
«Слава за границей давалась ему в руки легко, его сказки в семимильных сапогах обходили мир и побывали уже за океаном. Но в Дании каждый шаг к всеобщему призванию делался точно по ступенькам, вырубленным одна за другой в гранитной скале». (И. Муравьева)
Андерсен сетует: «Сегодня я узнал из газет, что меня ошикали. В следующий раз обещали освистать мою пьесу. Но труд мой не заслуживает такого приема. Глаза бы мои не видели больше моей родины. Если они меня ненавидят и презирают, так и я их! Ведь всякий раз, что меня за границей обдает холодным, леденящим ветром, он дует с родины. Они плюют на меня, смешивают с грязью!
А я все-таки поэт, и такой, каких Бог дал им немного! Пусть же Он больше не даст им ни одного! Кровь моя превратилась в яд. В молодости я еще мог плакать, теперь не могу, могу только негодовать, ненавидеть, бесноваться, чтобы найти хоть минутное успокоение. В Европе встречают меня ласково, обращаются со мной, как с равным, а на родине какие-то мальчишки плюют на мое лучшее детище. Скажу одно: датчане могут быть злыми и холодными до безобразия! Они точно созданы для обитаемых ими сырых, заплесневелых островов».
Так ли уж бурно клевали бывшего гадкого утенка датские критики? По всей вероятности — нет. «Необходимо принять во внимание почти патологическую чувствительность Андерсена ко всему, что говорили ему и о нем. Критика для него была равноценна тому, как если бы с него заживо снимали кожу, а если это делалось излишне откровенно и без выражения сочувствия и понимания, он ощущал себя жертвой настоящего садизма. Надо признать, что писатель страдал очень серьезной формой неврастении, проявлявшейся в постоянной усталости и недомоганиях со всеми возможными неприятными явлениями». (Б. Грёнбек)
За рубежом, а впоследствии и на родине эти болезненные симптомы ослабевали. «Среди лучших фамилий я встретил немало сердечного расположения ко мне людей, которые, приняв меня в свой интимный круг, предоставили мне возможность пользоваться летним отдыхом в их богатых имениях. Там я мог, наконец, вволю наслаждаться природой, лесным уединением и наблюдать помещичью и сельскую жизнь.
В моей жизни стало все чаще проглядывать солнышко; озираясь назад на свое прошлое, я яснее видел бодрствующее надо мною око Проведения, и все более убеждался, что Бог постепенно направлял все к лучшему для меня, а чем сильнее такое убеждение, тем спокойнее и уверенней чувствуешь себя.
Предшествующий период жизни был просто каким-то мыканьем по волнам, борьбой против течения. Только теперь, началась для меня настоящая весна, но весна еще не лето, и весною выпадают серые, ненастные дни, необходимые для того, чтобы развилось в нас то, что должно созреть летом. Оглядываясь назад на эти серые и ненастные дни теперь, когда переживаешь тихую, благодатную пору жизни, невольно улыбаешься своей прежней чувствительности ко всякого рода тучкам».
Они стали редко появляться на его небосклоне. В честь Ганса Христиана Андерсена давалось много обедов, студенты пели ему серенады,
Андерсен вспоминал об одном из своих первых чествований: «Я пришел в неописуемое волнение, перешедшее затем в настоящую лихорадку, когда увидел в окно густую толпу студентов. Я чувствовал себя таким ничтожным, таким недостойным этого чествования, что оно просто подавило, уничтожало меня. Пришлось выйти к студентам. Все обнажили головы, запели в мою честь серенаду. Я едва-едва сдерживал слезы. Но, продолжая сознавать насколько я был недостоин такой чести, я невольно искал на лицах окружающих ироническую улыбку. Однако, слава Богу, я видел вокруг себя одни приветливые, восторженные лица, а то подобная улыбка нанесла бы мне глубочайшую рану.
В такие минуты не взвешиваешь своих слов, и я сказал им в ответ, что отныне всеми силами буду стараться прославлять свое имя, чтобы оправдать это чествование. Вернувшись в комнату, я забился в угол, чтобы выплакаться.
— Ну, полно, не думайте больше об этом! Давайте веселиться! – уговаривали меня мои друзья.
Некоторые, впрочем, посмеивались над энтузиазмом моих чествователей и не прочь были повернуть все в смешную сторону. Так один мой знакомец иронически сказал мне:
— Надо попросить вас сопровождать меня в Швецию. Авось тогда и на мою долю выпадет маленькая толика славы!
Мне эта шутка не понравилась и я ответил:
— Пусть вас сопровождает ваша жена, тогда вы добьетесь ее еще легче.
Да, им-то было весело, но в моей душе это событие затронуло самые серьезные струны. Часто вспоминал я об этом вечере и, надеюсь, что ни одна честная душа не сочтет с моей стороны проявлением тщеславия то, что я так подробно рассказываю о нем, скорее это событие выжгло из моей души все зародыши высокомерия и этого самого тщеславия».
Прошли первые волнения от свергнувшейся на него славы. «Вскоре Ганс Христиан чувствовал себя в своей тарелке, когда пребывал в роли известного и почетного человека. Он ждал, чтобы на него обращали внимание; он привык предъявлять требования и видеть их выполненными; куда бы он ни приехал, он охотно разрешал себя баловать и мог позволить себе высказать раздражение, если что-то ему не нравилось. Порой с ним трудно было иметь дело, но в приятном окружении он излучал сердечность, блистал остроумием и, несмотря на свои причуды, был повсюду желанным гостем». (Б. Грёнбек)
Для милого и немного нескладного Ганса Христиана всюду оказались открытыми двери гостеприимных, радушных домов. Знаменитые люди провозглашали в его честь тосты — среди них и собратья по перу, и актеры, и художники, и даже королевские особы многих стран Европы. Верные друзья его были рассеяны по всему свету. Короли и королевы стали ласковы с ним и приветливы. Один из королей предложил Андерсену выплачивать пособие, но он ответил: «Мои произведения дают мне кое-что, а многого мне и не надо».
Королей такой ответ не удовлетворял. Андерсен признается: «Я часто получал от коронованных особ подарки – драгоценные булавки, перстни, и вот эти-то драгоценности – да простят мне мои высокие друзья и порадуются со мною! – я отправил к ювелиру, получил за них денежки и теперь мог сказать какому-нибудь молодому другу, еще не видевшему мира Божьего: Полетим попутешествовать вместе на месяц, на два, на сколько хватит деньжонок! И светлые, сияющие радостью глаза моих юных спутников доставляли мне куда больше удовольствия, чем блеск дорогих камней в перстнях и булавках».
Андерсена чествовали не только одни знатные особы, но его очень любили простые люди и особенно дети. И он любил об этом рассказать всему свету: «Явился поздравить меня чисто одетый бедный столяр. Он сказал, что они с женою и детьми уже несколько дней подряд празднует мой день рождения. Все вместе пьют шоколад. И вот он теперь явился попросить моего разрешения назвать своего новорожденного сына в мою честь. Это тронуло меня. В самом деле, для этих людей не шутка разодеться в будний день, бросить свое дело и идти к чужому господину.
А вот другой случай. Я был в гостях в почтенном семействе, и хозяйка рассказала мне, что в одно прекрасное утро она была очень удивлена необыкновенно радостным выражением лица своего конюха. «У Ганса радость какая-нибудь, что он так и сияет сегодня?» — спросила она свою горничную. И та объяснила, что один из подаренных вчера господами прислуге билетов отдали конюху Гансу. И вот этот деревенский парень, который вечно ходил полусонным, вдруг точно переродился. Он вернулся из театра такой веселый и довольный всем. «Я всегда думал, что одним богачам да барам счастье, а теперь вижу, что и нашему брату тоже хорошо бывает! – сказал он. – Это я вчера узнал в комедии. То-то хорошо!» И ничье мнение так не порадовало меня и не польстило мне больше этого бесхитростного суждения простого, необразованного парня.
Американская девочка прислала мне письмо; в него был вложен один доллар и вырезанная из газеты статья под названием «Долг детей». Статья призывала мальчиков и девочек обеспечить любимому сказочнику безбедную жизнь. Я написал открытое письмо американским детям, в котором разъяснил, что отнюдь не беден. Тогда они купили иллюстрированный альбом, который прислали мне.
Как-то в аллее меня встретила толпа детей с бесконечной гирляндой цветов в руках, они сыпали передо мной цветы и теснились вокруг. Я был в то время совсем расстроен, но приходилось казаться веселым, чтобы не обидеть этих милых малышей, и я старался придать всему шутливый оттенок, поцеловал одного из ребятишек, поболтал с другим».
Ребятишки от всей души любили своего сказочника. Однажды один мальчик на улице запросто заговорил с ним. Мать подозвала его к себе: «Как ты смеешь заговаривать с чужим господином?» А мальчик ответил: «Да это вовсе не чужой! Его все мальчишки знают!»
А милый сказочник знал уже многих знаменитых людей Европы. На его стихи Шуман писал свои романсы. И уже не надо было Гансу Христиану за бесценок исполнять заказы на похоронные и памятные даты. В Вене он слушал Листа и потом отзывался о его игре: «Скрипка в его руках пела и стонала, рассказывая нам тайны человеческого сердца».
А вот что произошло в Париже, «Однажды довелось мне быть в литературном кружке. Тут подошел ко мне невысокий человек и, приветливо здороваясь со мной, сказал:
— Я слышал, что вы датчанин, а я немец! Датчане и немцы – братья, вот я и хочу пожать вам руку!
Я спросил об его имени, и он ответил:
— Генрих Гейне.
Итак, передо мной был тот самый поэт, который имел на меня огромное влияние, пел как будто бы то же самое, что кипело и волновалось и у меня в груди. Все это я тотчас и высказал ему.
— Ну, это вы только говорите так, — сказал он, улыбаясь. – Если бы вы действительно интересовались мною, вы бы отыскали меня!
— Нет, я этого не мог! – ответил я. – Вы так чутки ко всему комичному, и, наверное, нашли бы в высшей степени комичным, что я, совершенно неизвестный поэт, из такой маленькой страны, явлюсь к вам и сам рекомендуюсь датским поэтом. Кроме того, я знаю, что держал бы себя при этом очень неловко. А если бы вы засмеялись или насмеялись надо мной, мне было бы в высшей степени больно…
Да, именно потому, что я так высоко ценю вас. Вот я и предпочел лишить себя свидания с вами. Мои слова произвели на Гейне хорошее впечатление, и он был со мною очень ласков и приветлив. На другой же день он зашел ко мне в отель, потом мы стали видеться чаще.
Совершенно противоположная ситуация сложилась при встрече с братьями Гримм. Андерсен вспоминает: На вопрос отворившей мне служанки, кого из братьев я желаю видеть, я ответил:
— Того, который больше написал.
Я ведь не имел понятия о том, который из братьев принимал наибольшее участие в собирании и издании народных сказок.
— Яков ученее, — сказала служанка.
— Ну так и ведите меня к нему.
И вот я увидел перед собой умное лицо Якова Гримма.
— Я явился к вам без всякого рекомендательного письма, надеясь, что мое имя вам не безызвестно! – начал я.
— Кто вы? – спросил он.
Я назвал себя, и Гримм с некоторым смущением ответил:
— Я что-то не слыхал вашего имени. Что вы написали?
Теперь я в свою очередь смутился и упомянул о своих сказках.
— Я их не знаю, — сказал он. – Но прошу вас назвать хоть какое-нибудь другое ваше произведение, авось я его знаю.
Я назвал «Импровизатора» и еще несколько моих произведений, но Гримм все только покачивал головой. Мне стало совсем не по себе.
— Что вы должны подумать обо мне! – начал я снова. – Пришел к вам ни с того ни с сего и перечисляю свои сочинения. Но вы все-таки знаете меня. Есть сборник сказок всех народов, посвященный вам, в нем помещена и одна из моих сказок.
А Гримм самым добродушным тоном и все с тем же смущенным видом сказал и на это:
— Ну, я и этой книги не читал!
Но я очень рад видеть вас у себя. Позвольте мне познакомить вас с моим братом Вильгельмом.
— Нет, очень благодарен, — сказал я, желая одного, — поскорее убраться прочь. Мне так не повезло у одного из братьев, что я уже не желал испытать того же и у другого. Я пожал Якову Гриму руку и удалился. Несколько недель спустя ко мне в комнату вошел Яков Гримм. Он сказать:
— Теперь я вас знаю.
И сердечно пожал мне руку. С тех пор мы встречались как старые знакомые.
Хотелось бы сказать несколько слов о братьях Гримм.
«В почтенной бюргерской семье, в которую входили большей частью юристы и священники, у Филиппа Грина и его жены Доротеи родился старший сын Якоб. Через год, в 1786 году появился на свет его брат Вильгельм. Во дворе их дома было все, что нужно для детского счастья: собаки и кролики, ручные дрозды, голуби, веселые ягнята и большой черный конь. Семья разрослась большой – пять мальчиков и одна девочка. Летом дети забирались в самую глушь леса, собирали гербарий. Они умели различать по голосам птиц. Всю жизнь до глубокой старости сохранили братья редкую взаимную привязанность. С ранних младенческих лет родилось это удивительное содружество – братья Гримм.
Их счастливое детство внезапно прервала беда. Когда Якобу исполнилось одиннадцать лет, внезапно умер отец. Мальчик стал главой семьи. Он по-детски безудержно плакал у гроба и совсем не по-детски сурово, стоически принял мысль о том, что теперь на нем лежит забота о братьях, сестренке и сломленной горем матери. Счастье, что им помогала их родная тетушка. В гимназии за четыре года напряженной учебы братья прошли восьмилетний курс и поступили в университет. Там они изучали по желанию матери юридические науки, затем увлеклись древнегерманской поэзией, рунами.
Судьба им отмерила долгую жизнь. Они просто не могли жить друг без друга. Студенты университета, где братья учились, острили: «Если вы где-нибудь когда-нибудь увидите одного из Гримов, знайте, что второй рядом». В разлуке они тосковали, не находили себе места, писали друг другу длиннейшие письма. Вильгельм Якобу: «Когда я уехал, мне казалось, что мое сердце разорвется, что я этого не выдержу. По вечерам сижу один дома и мне кажется, что ты можешь появиться в комнате из любого угла».
Оба брата были библиотекарями. Якоб в этом качестве состоял на службе у короля Вестфалии Жерома Бонапарте, являлся членом Королевской Академии Наук в Берлине. После изгнания французов Якоб отправился в Париж в составе дипломатической миссии для возвращения на родину награбленных оккупантами художественных сокровищ. Там он находит латинскую рукопись с изложением древнего животного эпоса «Райнеке-Лис». Купить ее не было никакой возможности – уж больно она дорого стоила. А вот переписать семь тысяч стихотворных строк за три недели – владелец рукописи поставил именно такое условие, под силу только энтузиасту. И Якоб сделал это.
А денег действительно не было. Приходилось задумываться даже об одежде. В письме к брату Якоб просит, чтобы он ему прислал дюжину желтых пуговиц для представительского сюртука.
На дружеских посиделках обсуждались литературные проблемы, много говорилось о народной поэзии и сказках. Наконец, в 1815 году было учреждено «Сказочное общество», которое впоследствии стало международным и существует и поныне. Свою подвижническую деятельность по собиранию сказок братья начали в 1806 году.
Вскоре перед ними встала проблема доработки собранных сказок в двух направлениях: литературном и научном. Вильгельм – более поэт, чем ученый, одаренный уникальным чувством формы, задался целью произвести сквозную стилистическую правку. Строгий до педантизма Яков настаивал на полной фольклорной достоверности, не одобряя никаких переделок на современный лад, на собственный вкус. Впрочем, разногласия эти оказались даже полезны: благодаря им тексты сказок братьев Гримм совмещают в себе добросовестнейшую научную достоверность и авторское единство поэтического стиля, живого, простодушного, иногда степенного, иногда лукавого.
В 1837 году в Гёттингене разразились бурные политические события. Новый король отменил данную ранее народу конституцию. Ученые университета горели от возмущения и гнева, однако работу терять не хотелось, и большинство их молчало. Лишь семь профессоров мужественно выступили с протестом. В эту группу входили и братья Гримм, уже перешагнувшие свой пятидесятилетний жизненный рубеж. В один день они лишились всего – положения, работы, денег, дома. Но в этом и проявляют подлинный героизм кабинетные ученые, тихие люди, казалось бы ничем кроме своей науки не интересующиеся, поступили как настоящие граждане, смелые и самоотверженные. Толпы восторженных студентов провожая братьев, выпрягли лошадей и сами тащили экипаж.
От большой суммы денег, присланных анонимно, братья отказались. Их как всегда спасла работа. И на этот раз они совершают научный подвиг: берутся за составление «Словаря немецкого языка». Каждое слово по их замыслу должно быть объяснено, выявлена его история, происхождение, бытование. Для этого надо привести примеры словоупотребления. А образцы следует взять из книг всех немецких писателей, начиная от Мартина Лютера и кончая современником – Гете. Так два энтузиаста делали дело, над которым потом трудились две академии, сотни квалифицированных юристов.
Генрих Гейне писал: «Якоб Гримм сделал для языкознания больше чем вся Французская Академия со времен Ришелье. Его Немецкая грамматика — исполинское создание, готический собор под сводами которого все германские племена словно гигантские хоры поднимают голоса, каждое на своем наречии. Человеческой жизни и человеческого терпения не могло хватить, чтобы собрать эти глыбы учености и чтобы скрепить их воедино из сотен тысяч цитат».
Оба брата лежат рядом в своих могилах. Якоб ненадолго пережил Вильгельма. А их сказки триумфально шествуют по земле – для них не придумали пограничных столбов». (Э. Иванова)
Но нам пора вернуться к Гансу Христиану.
Старым его знакомым стал Александр Дюма. Жизнерадостного я заставал его обыкновенно в постели, хотя бы дело было далеко и за полдень. У постели писателя всегда стоял столик с письменными принадлежностями – он сочинял тогда новую драму. Дюма приветливо кивнул мне головой и сказал:
— Посидите минутку, у меня как раз с визитом моя муза, но она сейчас уйдет!
И Дюма продолжал писать, громко разговаривая с самим собою. Наконец, он вскричал:
— Виват! – выпрыгнул из постели и дополнил: — Третий акт готов.
Однажды целый вечер он водил меня по разным парижским театрам, чтобы познакомить с закулисным миром. В Пале-Рояле мы вышли на сцену во время репетиции и очутились среди декораций, прошлись по морю из «Тысячи и одной ночи», как будто попали в сказочное царство, где царили шум, гам, толкотня машинистов, хористов и танцовщиц. Дюма был моим путеводителем в этом закулисном мире.
А каким же замечательным человеком был Чарлз Диккенс! Возьмите из его творений все лучшее, создайте себе из этого образ человека, и вот вам Чарлз Диккенс! Я рад, что каким он показался мне в первые минуты встречи, таким же остался в моих глазах и до конца».
Диккенс, скучавший по Гансу Христиану, писал ему в письме: «Приезжайте. Вы застанете меня летом человеком вполне свободным, играющим в крокет и во всевозможные английские игры, устраиваемые на вольном воздухе. В нашей многодетной семье найдутся ребятишки всех возрастов, и все они любят вас. Вы очутитесь в доме, битком набитом любящими друзьями и поклонниками вашими, ростом от трех футов и до пяти и девяти вершков. Приезжайте. Сердечный привет от всего вашего семейства».
Андерсен был знаком и с Бальзаком, и с Виктором Гюго. Человек, которому в детстве представлено было лишь одно живописное полотно – разрисованная отцом входная дверь, теперь мог наслаждаться произведениями великих живописцев и оставлять о них свое мнение: «Я прошел через все залы, стремясь увидеть Мадонну» Рафаэля. Остановился перед ней – и не был поражен. На меня глядело милое, но нисколько не выдающееся женское лицо. Таких, казалось мне, я много видел и раньше. «Так это и есть та самая знаменитая картина?» — думал я и тщетно пытался найти в ней что-то особенное. И тут с моих глаз словно бы спала завеса: раньше на других полотнах передо мною были только нарисованные человеческие лица, тогда как здесь я видел живое, божественное.
Да, эта картина не поражает, не ослепляет с первого взгляда, но чем дольше всматриваешься в Мадонну и в ее младенца Иисуса, тем они кажутся божественнее. Такого неземного, невинного детского лица нет ни у одной женщины и вместе с тем лицо Мадонны как будто срисовано с натуры. Вглядываясь в ее взор, не возгораешься к ней пламенной любовью, но проникаешься желанием преклонить перед ней колени. А эти маленькие херувимчики внизу! Вот истинное изображение земной невинности!
Познакомившись с музеями Италии, я стремился дальше. «Беспокойный вы человек! – говорили мне. – Вечно вас куда-нибудь тянет! Вы, и живя на родине, мысленно все-таки в чужих краях! И когда только успеваете столько писать?» А я именно тогда только и обретаю надлежащий мир и покой душевный, когда кружусь между разными людьми и воспринимаю разнообразные, сменяющие друг друга впечатления».
«Да, когда Андерсен возвращался домой, он нес в своей памяти несколько зернышек своих будущих сказок и историй обо всем, что видел вокруг». (И. Муравьева)
Вот сказочник оказался на страшной площади. «Прибыв на место казни, где уже стояли приготовленные для них гробы, осужденные пропели вместе со священником последний псалом. Высокое сопрано девушки покрывало все остальные голоса. Я едва стоял на ногах, право, кажется эти минуты казались для меня тягостнее самого момента казни. Я увидел затем, как подвели к месту казни какого-то эпилептика и заставили его напиться крови казненных, — суеверные родители мечтали этим исцелить больного.
Какой-то стихокропатель продавал тут же свою «Скорбную арию». В ней автор говорил от лица самих осужденных. Долго потом преследовали меня и во сне, и наяву воспоминания об этом ужасном зрелище, оно и теперь еще стоит передо мной так живо, как будто все случилось только вчера.
Об одном из замков, где мне пришлось гостить, хозяева с опаской сказали: «Здесь нечисто! В одной из комнат появляются умершие монахи и даже сам епископ». Я не смею отрицать возможности известной связи между миром духовным и нашим, но и не слишком верю в нее. Наша жизнь – внешний мир и внутренний – все это ряд чудес, однако мы так привыкли к ним, что зовем все явления естественными. Все в мире подчинено великим разумным законам, обуславливаемым Божьим всемогуществом, мудростью и милостью, и в отступления от них я не верю.
После первой же ночи, проведенной в замке, я спросил хозяев, в какой именно комнате спал епископ и показываются теперь приведения. Мне сказали, что я ночевал именно в этой комнате. Тогда я первым долгом исследовал всю комнату от пола до потолка, затем вышел во двор, осмотрел все окружающее и даже вскарабкался по стене до самых окон моей комнаты, чтобы убедиться – нет ли где тут какого-нибудь приспособления для ночных сцен с приведениями. Я еще в ранней юности своей слыхал о подобных потехах. Но здесь я не открыл ничего подозрительного и проспал несколько дней подряд вполне спокойно.
Однажды я лег с вечера раньше обыкновенного и проснулся вскоре после полуночи, почувствовав какую-то необыкновенную дрожь в теле. Мне стало не по себе, снова припомнились рассказы о приведениях, но затем я сказал себе, что подобный страх – малодушие: с чего это станут беспокоить меня умершие монахи? Но в ту же минуту увидел в самом дальнем и темном углу комнаты какую-то туманную фигуру вроде человеческой. Я глядел на нее, не отрываясь, холодная дрожь пробегала у меня по спине. Сил не было двинуться с места, но я, оставшись верным двойственности своей натуры – страх всегда соединялся во мне с непреодолимым желанием знать и понимать причину его, — спрыгнул с постели и побежал к туманному образу. Оказалось, что это блестящая полированная дверь, на которую падал отблеск лунного света, отражавшийся в зеркале, и это-то двойное отражение и образовывало причудливое приведение!
Потом мне случилось разговаривать об этом с одним высокородным господином, лично видевшим приведения умерших монахов. Я позволил себе утверждать, что появление подобных приведений сводится к простому обману зрения, но он мне пресерьезно ответил: «Это вам, может быть, зрение обманывает, оттого вы и не видите ничего подобного».
В Лондоне я видел беспросветную нищету. Безмолвную нищету, — говорить ей было здесь запрещено. Я вспоминаю лондонских нищих, мужчин и женщин с пришпиленными к груди лоскутами бумаги, вопиющими: «Я умираю с голоду! Сжальтесь!» Говорить они не смеют, просить милостыню не разрешено, и они скользят по улицам, как тени, останавливаются перед вами и вперяют в вас свои страдальческие глаза. Женщины указывают на голодных, больных детей. Я видел их так много, а мне сказали, что в нашем квартале их еще мало. Они парии!
Вот стоит человек с пятью ребятишками мал-мала меньше, одетыми в траур, каждый держит в руках пачку спичек для продажи – просить милостыню ведь не дозволено. Другое более почетное и прибыльное занятие, это – метение улиц, и почти на каждом углу есть свой метельщик, и кто хочет, дает ему пенни. В некоторых кварталах такие метельщики набирают за неделю порядочную сумму.
По приезде из Парижа со мной произошел весьма курьезный случай. Я привез с собой из французской столицы пару тоненьких башмаков, они без твердых задков и держатся только краями обшивки. Я одел их, и чтобы уж щеголять вовсю, надел также пару шелковых парижских носков, таких тоненьких, что их совсем не чувствуешь на ногах. Иду этак себе по улице. Само собой разумеется, что предварительно несколько приподнял брюки, — если носки не будут видны, какое же тогда от них будет удовольствие?
Итак, двигаюсь я себе, и обшивка моих башмаков тоже двигается, а мне только кажется, что башмаки становятся просторнее. Затем сижу дома за столом и обедаю. Вдруг кто-то говорит: «А что это у вас случилось с башмаками?» Схватываюсь малюсенькой своей ручкой за ногу и ощупываю голую пятку, щупаю выше – все голо. Вот те здравствуй! Оказалось, что тоненькие шелковые носки съехали у меня во время ходьбы в башмаки, задки башмаков стоптались, и я в таком-то виде разгуливал по улице. Зато люди могли полюбоваться такими белыми пятками, что у твоей Венеры!
Звонче всех за столом смеялся мой милый маленький эльф Иетта. Она принимала сердечное участие во мне. Путешествие было для нее наслаждением и в то же время необходимостью для слабого здоровья. Особенно же любила она море. Брат сопровождал ее уже в нескольких путешествиях. В предпоследнюю их поездку они попали на корабль, где были больные желтой лихорадкой. Вскоре брат заразился, и ей, слабой девушке, пришлось ходить за ним, Она сидела у его постели, утирала пот со лба и потом тем же платком утирала свои слезы, но не заразилась.
Она спаслась, а брат сделался жертвой болезни. Печаль по родному человеку сильно угнетала Иетту, мысли ее постоянно возвращались к тому месту, где покоился прах его, и ей захотелось посетить могилу еще раз. Она отправилась из Гамбурга на пароходе «Австрия». Несколько времени спустя мы прочли в газетах о пожаре, уничтожившем в открытом море этот пароход. Все родные и друзья были в страшном беспокойстве: спаслась ли она, слабая, хрупкая девушка или лежит на дне морском? Ничего достоверно не было известно.
Мысли мои денно и нощно были полны этим несчастьем. Я просто не мог думать ни о чем и молил Бога: «Если есть малейшая связь между духовным и нашим миром, то не откажи мне в вести, в звуке оттуда хотя бы во сне, из которого бы я узнал о ее судьбе!». Но как ни заняты были подругой юности мои мысли днем, во сне я ни разу не видел ничего такого, что могло бы хоть мало-мальски относиться к ней. Постоянные волнения и думы об одном и том же наконец так расстроили меня, что мне однажды стало чудиться на улице, будто бы все дома превращаются в чудовищные волны, перекатывающиеся одна через другую. Я так испугался за свой рассудок, что собрал всю силу воли, чтобы, наконец, перестать думать об одном и том же. Я понял, что на этом можно помешаться. И едкое горе мало-помалу перешло в тихую грусть.
Однажды и мне пришлось попасть в шторм на море. В судно неожиданно ударила такая страшная волна, что оно на минуту как бы приостановилось, машина точно затаила дыхание. Мне живо вспомнилась ужасная смерть моей подруги. Машина заглохла всего лишь на одно мгновение, затем снова застучала, но мысли мои уже не могли оторваться от картины кораблекрушения. Я живо и ярко представил себе, как вода хлынет через потолок, как мы будем погружаться все глубже и глубже, соображал, как долго будет длиться агония. Я уже выстрадал ее, так разгорячено было мое воображение, наконец, не выдержал, вскочил, выбежал на палубу.
Что за великолепная дивная картина предстала моим глазам! Волнующееся море все горело, огромные волны вспыхивали фосфорическим блеском, мы все плыли будто бы по огненному морю. Это чудесное зрелище так подействовало на меня, что я забыл всякий страх. Опасности нам угрожали не больше и не меньше, чем во всякое время, но теперь я уже не думал о них, течение мыслей моих приняло другое направление. Разве так важно для меня прожить еще несколько лет. Если смерть придет ко мне в эту ночь — так, по крайней мере, предстанет передо мною во всем своем грозном, прекрасном величии. И я долго стоял на палубе, наслаждаясь чудесной звездной ночью и бурным морем, вполне успокоенный душевно, отдавшись во власть Божию.
Много путешествуя по свету, я приобрел много истинно верных друзей. И все-таки остался одинокой птицей. Я всей душой льну к семейной жизни, и, находя такую на родине или за границей, живо становлюсь как бы членом семьи, отчего никогда не чувствую удручающей многих путешественников болезненной тоски или сердечного беспокойства. Но Дания остается все-таки главным очагом, к которому меня тянет обратно, и я всегда ищу в Копенгагене жилище с видом на свободное, открытое пространство неба, воды или хотя бы площади».
«Шутники спрашивали Андерсена, скоро ли он обзаведется семьей? Продолжавший оставаться несколько неуклюжим, Ганс Христиан смеялся, отшучивался, но про себя горько вздыхал. Рассчитать шансы», «сделать отличную партию» — все эти словечки из арсенала благополучных людей были ему противны. Он пытался подшучивать над собой:
Шутки шутками, а черная ледяная вода одиночества порой подступала к горлу: неужто так и не спастись?
Долгими вечерами, когда в комнате были только он и его тень, сказочник позволял себе помечтать о чуде из чудес. Вот вдруг откроется дверь – и войдет нежная, ясноглазая девушка, та самая, которая мелькает в его снах. Войдет и улыбнется ему. «Я так давно жду тебя», — скажет он ей. И будет счастье, огромное, прозрачное, переливчатое… Вот оно растет, играет радугой красок – и лопается, как и положено мыльному пузырю. Опять тишина и одиночество, только тень кривляется на стене. Неужели так и не сбудется никогда его мечта?
И вот она появилась. Сказка о соловье, чарующим своим пением, неразрывно переплелась с жизнью. Андерсен полюбил певицу Иенни Линд, которую так и называли «шведским соловьем».
«Молодой, свежий, прелестный голос ее прямо лился в душу. Исполнение ее дышало самой жизнью, самой правдой, все становилось ясным, получало должное значение. На сцене она была ослепительной артисткой, звездой первой величины, а дома робкой, скромной, молодой девушкой, с детски благочестивой душой. Она очаровывала своим умом и наивной радостью, с которой отдавалась скромной домашней жизни. Она была так счастлива возможностью хоть на время не принадлежать публике. Ее заветная мечта — тихая семейная жизнь, а между тем она всей душой любила искусство, сознавала свое призвание и была готова служить ему.
Однажды Иенни Линд спросила:
— Хотите ли вы, Андерсен, быть моим братом?
И подошла ко мне, чокнулась со мною бокалом шампанского, все гости выпили за здоровье «брата». Когда она уехала из Копенгагена, голубь-письмоносец частенько летал между нами. «Я так полюбил ее, — признавался сказочник. — Позже мы увиделись и в Германии, и в Англии, и об этих встречах можно было бы написать целую поэму сердца – разумеет моего, и я смело могу сказать, что благодаря Иенни Линд я впервые познал святость искусства и проникся сознанием долга, повелевающего забыть себя самого ради высоких целей искусства!
И тем ни менее давно уже лелеял мечту провести сочельник в ее обществе. В один из сочельников у меня возникла идея фикс, что я непременно встречу Рождество вместе с Иенни. Из-за этого я отклонил приглашения всех своих берлинских друзей. Но она не пригласила меня. И я просидел весь праздник один-одинешенек. Я чувствовал себя таким заброшенным, невольно открыл окно, чтобы взглянуть на звездное небо, — вот моя елка. И мною овладело тихое, умиленное настроение. На другое утро меня уже, однако, разобрала досада, чисто детская досада за потерянный сочельник, и я не мог не рассказать Иенни Линд, как печально я провел его.
— А я думала, что вы проводите его в кругу принцев и принцесс! Дитя! – сказала она с улыбкой и ласково провела рукой по моему лбу, потом рассмеялась и добавила. – Мне это и в голову не приходило. Но теперь мы еще раз справим сочельник. Дитя получит свою елку!»
Однажды он попросил у нее руку и сердце. Она отказала. Он спросил:
— Вы ненавидите меня?
« — Нет, сказала она, я не могу вас ненавидеть, ведь для этого надо сначала полюбить.
Он так исхудал, что, пожалуй, скоро и не разберешь, кто из них двоих тень, а кто человек
Нетрудно, конечно, догадаться, что Андерсена таким, как его создала природа, не мог особенно увлекаться женщинами. Этим, однако, не исключается возможность тайной любви к нему разных вздыхательниц. Во всяком случае он получал немало анонимных писем, в которых неизвестные поклонницы изъяснялись ему в нежных чувствах и приглашали его на тайные свидания. Но он никогда не являлся. Боязнь мистификаций пересиливала в нем охоту к такого рода приключениям. Кроме того, эти экзальтированные, помешанные существа, которые гоняются за знаменитостями, как сельди за светящимся фонарем, нагоняли на него страх». (И. Муравьева)
И как же все-таки обидно, что милая Иетта, так любившая его, так глубоко чувствовавшая, оказалась ему не нужна. Он не только видел в ней просто названного брата, но и полагал, что для такой европейской знаменитости не пристало иметь жену-горбунью. Не мудрым в своей жизни оказался великий сказочник.
Не сложились у него отношения с прекрасным женским полом. Мучил он его и наяву и во сне. «Вот в сновидении траурная процессия медленно показалась на кладбище. Одетые в черное оркестранты играли печальную музыку. За черной колесницей, где в гробу среди цветов покоилась сводная сестра Карен, двигались одни женщины. Лица у всех были вульгарно размалеваны. Одеты, вернее, раздеты они были вызывающе. У одних из платьев выпирали голые плечи, а иные носили неприлично короткие юбки. Зрелище воистину отталкивающее.
Среди этих шлюх был только один мужчина – Ганс Христиан Андерсен Процессия остановилась около вырытой могилы. Проститутки, подружки усопшей, окружили гроб. Музыка смолкла. И вдруг в тишине раздался резкий треск. Это покойница, внезапно ожив, села в гробу.
— Послушай меня, братец, — четко произнесла усопшая. – Ты ведешь двойную жизнь. В сказках ты добр, благороден, великодушен. Но на самом деле ты страшный человек – расчетливый и холодный. Ты всю жизнь скрывал убожество своего происхождения, боялся, что это осквернит тебя в глазах света. А ведь его мнение ничего не стоит.
И тут все размалеванные товарки усопшей повторили ее слова, как клятву: «Ничего не стоит!»
— Ты утаивал свои низменные сластолюбивые наклонности, предал нашу мать. И ведь ты не знаешь даже, где моя и ее могилы. Ведь на самом деле ты не пришел на мои похороны, боялся испачкаться. Когда ты умрешь, твой гроб не проводит ни один близкий, родной человек, у тебя их попросту нет. Ганс Христиан – ты великий лжец и обманщик
— Ганс Христиан – великий лжец и обманщик! — повторили следом шлюхи.
Андерсен проснулся в холодном поту и сел на кровати. Он обхватил голову руками и застонал, вернее, завыл. Он выл тихо и долго». (Э. Рязанов) Он предал своих родных. Не спас сестру от позора и голодной смерти. Не забрал мать из богадельни. Она умерла, когда он рассматривал в Италии картины знаменитых мастеров. Он грешник, и никто не простит ему эти грехи… Ганс Христиан тяжело вздыхает, утирает слезы и живет дальше. Едва ли проходил для него без огорчения хоть один день; если не было повода для истинного, то фантазия услуживала ему воображением». (Коллин)
Словно бы фантазируя о своем детстве, он пишет о мальчике Петьке-счастливце: «Петька вечно был весел, вечно пел.
— И канарейки в доме держать не надо, — часто говаривала мать.
Цветущее здоровье обещало ее сыну долгую жизнь, освещенную, как солнышком, веселым расположением духа. Скоро Петька совсем ушел в мир фантазии, стал грезить наяву. Без нужды, без горя жилось нашему юному другу, будущее сулило ему всевозможные блага. Он еще не успел разочароваться в людях; по невинности и чистоте душевной мог называться ребенком, а по выдержке в труде – зрелым мужем.
Отношения между ним и учителем день ото дня становились все сердечнее. Учитель и ученик были как будто братьями; младший относился к старшему со всей горячностью юного сердца, а старший на свой лад платил ему тем же.
И вот к Петьке пришел триумф на оперной сцене. За праздничным столом произносили тост в честь учителя. «Это ведь он отыскал и отшлифовал драгоценный алмаз», — как писала одна из влиятельных газет.
Однажды учитель предупредил Петьку:
— Да, теперь ты желанный гость в домах богачей. Тебе ряды во всякое время и во всякий час. Они любуются тобой, ласкают тебя, как ласкают скаковую лошадь, обещающую взять первый приз. Ты иной породы, нежели они, и они отвернутся от тебя, когда на тебя пройдет мода. Если же ты не понимаешь этого сам – в тебе нет настоящей гордости. Ты тщеславен, вот потому и гоняешься за ласками их сиятельств.
Пришло время, и Петька написал оперу, которой поразил учителя.
Занавес поднялся. На сцене играл с ребятишками долговязый красивый юноша. С каким наивным увлечением отдавался Петька игре. Вот бы увидела его бабушка! Она бы, наверное, воскликнула: «Да ведь это наш Петька. Так вот он резвился и у нас на чердаке, гарцуя от печки к сундуку на своей деревянной лошадке. Он ничуточки не изменился с тех пор!»
Чистый прелестный голос и задушевное исполнение артиста хватали за сердца слушателей. Букеты дождем сыпались к его ногам, и вскоре он уже стоял на ковре из живых цветов. Какое торжество! Какая блаженная минута! Выше, блаженнее у него уже никогда не будет в жизни.
Тут словно огненная струя пробежала по петькиному телу, сердце расширилось в груди до боли, он выпрямился, прижал к нему венок, брошенный девушкой, которую любил, — тут сердце расшилось в груди до нестерпимой боли – актер упал навзничь. Что это? Обморок? Смерть?
Занавес опустился.
«Смерть» — пронеслось по зрительному залу. Молодой артист умер в момент высшего своего торжества, вкусил такую блаженную смерть, как Софокл на Олимпийских играх. Лопнул кровеносный сосуд в сердце, и певец упал, как сраженный молнией, отошел в вечность без долгих страданий, сопровождаемый громом восторженных аплодисментов. Петька-счастливиц свершил свою жизненную миссию».
Ганс Христиан отложил перо в сторону. На душе было так грустно. Казалось и автор этого произведения тоже свершил уже свою жизненную миссию. Андерсен вздохнул: «Сказки больше не стучатся ко мне в дверь. И куда это спряталась моя Муза? Не думает ли она так: выздоровей сначала, окрепни, я к больным писателям не прихожу».
«Ах, как плохо то, что здоровье временами сильно страдает. Невзгоды, волнения, напряженная лихорадочная работа расшатали его нервную систему. Живое воображение, бывшее прежде таким верным слугой, теперь срывалось с цепи и выкидывало всякие фокусы. Как-то когда он плыл на корабле, ему вдруг с удивительной ясностью представилась картина кораблекрушения; когда он засыпал, его охватывал страх перед летаргией, а во сне преследовали кошмары из прошлого. Грозное лицо Мейслинга снилось до самой смерти.
Но снова и снова невероятным усилием воли он стряхивал с себя уныние, болезненную раздражительность, тяжелые воспоминания, шел в театр, в гости, живо интересовался всем, весело и остроумно шутил, и только самые близкие друзья знали, с какими мрачными тенями подчас борется счастливый сказочник». (И. Муравьева)
Остальные же видели в нем несравненного счастливчика. Вот в очередной раз в зале ратуши в честь Андерсена состоялся торжественный вечер. При жизни ему поставлен его бюст. Собралось множество народа, и сам бургомистр прочел приветственную речь. Затем за пышно накрытым столом стали произноситься тосты, зазвучала приветственная песнь:
После ужина предполагались танцы, но еще до начала их сказочника усадили в кресло посреди зала, попарно вошли разодетые ребятишки и принялись плясать вокруг, напевая сложенную для этого случая песенку:
Дети пели, а Андесен задумался: «Я был бесконечно счастлив и – в то же время мне пришлось убедиться в невозможности полного счастья здесь, на земле, сознать, что все-таки я лишь жалкий смертный, подверженный всяческим земным невзгодам. Меня мучила нестерпимая зубная боль, усиливающаяся от душевного волнения совсем уж до невероятной степени. У меня болели зубы, как бы для того, чтобы напомнить мне: ты со всей своей славой лишь дитя суеты, червяк, извивающийся в пыли. И я чувствовал все это не только фибрами своего тела, но и всей душой».
Тем ни менее я прочел для детишек сказку. Меня приветствовали всяческие делегации, но я не мог дождаться конца этой пытки. Но всюду встречал приветливые взгляды, все желали сказать мне доброе слово, пожать руку. Усталый, вернулся я в дом епископа и скорее отправился на покой, но сон бежал от меня, так я был взволнован, что уснул лишь к утру.
«Пришло время, и Гансу Христиану принесли проект памятника, где сказочник изображался со всех сторон облепленный ребятишками, Андерсен категорически забраковал этот проект.
— Мои сказки адресованы столько же взрослым, сколько и детям! – волновался он. – И потом, когда я читал их вслух, я ни за что бы не потерпел, чтобы дети висели у меня на плечах. Зачем же изображать то, чего не было?» (И. Муравьева)
Последние годы жизни он страдал и от болезни и от упадка сил. Но не забыл позаботиться о друзьях В своем завещании отдал долг дружбы и благодарности. Упомянул и бедных людей. Сознавая все еще себя умственно бодрым, чувствовал, как физические силы изо дня в день слабеют. «Футляр изношен, — говорил бедный сказочник, — не годится более, зато смерть представляется чем-то удивительно интересным, желанным, она ведь введет меня в новый мир».
«Последние дни Андерсена пролетели тихо и мирно, дав ему возможность сосредоточиться в себе, забыть суету мира и встретить смерть вполне спокойно, с полной преданностью воле Божьей». (Коллин) Он не мог уже писать, но обладая необыкновенным талантом к вырезыванию вырезал причудливые фигурки, арабески, цветы, животных и человечков. Особенно хорошо выходили у него человечки, бабочки и танцовщицы, стоящие на одной ножке.
«Потом он стал спать глубоким тихим сном. Незаметно его дыхание становилось слабее, слабее, а потом совсем затихло. Умер сказочник тихо, спокойно и безболезненно. Знал бы об этом вперед, избежал бы многих горьких минут, а если бы увидел свои похороны, обогатился бы еще одной великой радостью. Он бы увидел, как собрались у его гроба лучшие люди страны, как явился король, чтобы отдать ему последний долг, увидел бы, как опустили перед ним окутанные черным крепом знамена. Это зрелище порадовало бы его – он был ребенком и на старости лет – и глаза его наполнились бы слезами радости и благодарности.
Когда Андерсен еще при жизни говорил о своих похоронах, то, шутя, просил позаботиться о том, чтобы в крышке гроба просверлили дырочку, через которую он мог бы взглянуть на торжество. Если бы такое было возможно, то сказочник не разочаровался бы в своих ожиданиях». (И Муравьева)
«И вот Андерсен уже стучится в небесные ворота. Привратник, похожий на апостола Петра, отворил створку.
— Входи, Ганс Христиан.
— Здравствуйте. По-моему я бывал здесь в детстве. Это смирительный дом?
— В каком-то смысле да! Тут смиряются человеческие страсти и желания.
— Это мой последний приют?
— Это не мне решать, а Ему, — смиренно ответил апостол. – Но в таком виде негоже предстать перед Ним.
И Петр сделал движение рукой. И вот с Андерсена слетел его парадный сундук, украшенный орденами, исчезли нарядные башмаки с пряжками, франт оказался стариком, облаченным в простую домотканую рубаху. Босой он направился к скамейке на берегу моря, где сидел его старый знакомый, который поцеловал его в лоб, когда он был малышом. Андерсен подошел и низко поклонился.
— Выслушай меня, — сказал он, — в моей жизни было много суеты и тщеславия. Мое честолюбие оказалось чрезмерным. Я стыдился среды, из которой вышел, я отвернулся от матери своей, отрекся от сестры. Это моя вина, мой огромный грех.
— Я все знаю, — грустно произнес человек с добрым лицом и проволокой на голове, напоминающей нимб. – Но тем ни менее я не жалею, что поцеловал тебя в детстве. Ты искупил свою вину на земле тем, что страдал и не озлобился. Чувства ожесточенности и мстительности были чужды тебе. Твои творения сеяли Добро в людях, и они ответили тебе любовью и почитанием. Я прощаю тебя. Пусть смятения и страхи утихнут в твоей груди, пусть забудутся страдания и обиды. – Старик немножко помолчал и вдруг неожиданно добавил, — А все-таки ты дурак, Андерсен, что прошел мимо такого чуда, как любовь женщины… тут я, как мужчина, тебя не одобряю.
Андерсен грустно улыбнулся в ответ, но глаза его были полны слез. Эти слезы не были слезами горя. Умиление и нежность переполняли сердце сказочника». (Э. Рязанов)
И он сказал старику: «Моя жизнь – это прекрасная сказка, полная событиями, благословенная. Если бы в детстве, когда я был мальчиком, один пустился по белому свету, меня бы встретила могущественная фея и сказала бы мне: Выбери себе дорогу и цель, и я, в соответствии с твоими дарованиями и разумными возможностями, буду направлять и охранять тебя! — и тогда моя судьба не сложилась бы счастливее, мудрее и лучше. История моей жизни поведает миру то, что она говорит мне: Господь милостив и все творит к лучшему».