Овидий – величайший поэт Мира.


</p> <p>Овидий – величайший поэт Мира.</p> <p>

Возможно ли представить себе невероятное: в мире существует лишь один Поэт? Нет, конечно. Но случись такое, Публий Овидий Назон своим творчеством один мог бы усеять небосклон Поэзии сверкающими и никогда не меркнущими звездами. Столь обширно его творчество, столь оно великолепно.

Путешествуя по просторам божественного Олимпа Эллады, мы с тобой, мой дорогой читатель, уже повстречались с поэтическими строками Овидия. «И для нашей фантазии ничего не могло быть приятнее, как пребывать в тех светлых и дивных областях с богами и полубогами и быть свидетелями их деяний и страстей». (Гёте) Овидий рассказал нам множество историй в своих «Метаморфозах». Это была самая большая поэма, написанная гекзаметром, в которой в хронологическом порядке представлена нам широчайшая картина жизни на земле. В основу поэмы легли мифы Древней Эллады и перипетии римской истории – от сотворения мира до правления Августа. Чарующих историй было около двухсот пятидесяти. Вот одна из историй о царе Мидасе, которому бог разрешил высказать любое пожелание.


Царь, себе на беду, говорит: «Так сделай, чтоб каждый
Тронутый мною предмет становился золотом чистым!»
Дал изволенье свое, наделил его пагубным даром
Бог; но был огорчен, что о лучшем его не просил он.
Царь себе верит едва: с невысокого илика ветку
С зеленью он оборвал — и стала из золота ветка.
Даже когда омывал он ладони струей водяною,
Влага, с ладоней струясь, обмануть могла бы Данаю!
Сам постигает едва совершенье мечты, претворяя
В золото все. Столы ликовавшему ставили слуги
С нагромождением яств, с изобильем печеного теста.
Только едва лишь рукой он коснется Церерина дара —
Дар Церерин тотчас под рукою становится твердым;
Жадным зубом едва собирается блюдо порушить,
Пышные кушанья вмиг становятся желтым металлом,
Только он с чистой водой смешает виновника дара,
Как через глотку питье расплавленным золотом льется.
Этой нежданной бедой поражен, — и богатый и бедный, —
Жаждет бежать от богатств и, чего пожелал, ненавидит.
Голода не утолить уж ничем. Жжет жажда сухая
Горло; его поделом неотвязное золото мучит!
Он протянул к небесам отливавшие золотом руки:
«Ныне прости, о родитель Леней, я ошибся. Но все же
Милостив будь и меня из прельстительной вырви напасти!»
Кроток божественный Вакх: едва в прегрешенье сознался
Царь, он восставил его, от условья и дара избавил.
«Чтоб не остаться навек в пожеланном тобою на горе
Золоте».

«Метаморфозы» — загадочное, чарующее в самом своем звучании слово, скрывает за собой превращения, перевоплощения, перерождения: беспорядочный хаос становится Космосом, влажная глина в руках Прометея превращается в человека, боги и люди перевоплощаются в иных живых существ или растения и камни. Все во Вселенной непрерывно течет, все изменяется,


И зыбок любой образуемый облик.
Время само утекает всегда в постоянном движенье,
Уподобляясь реке; ни реке, ни летучему часу
Остановиться нельзя. Как волна на волну набегает,
Гонит волну за собой, нагоняема сзади волною, —
Так же бегут и часы, вослед возникая друг другу,
Новые вечно, затем что бывшее раньше пропало,
Сущего не было, — все обновляются вечно мгновенья.
Видишь, как выйдя из вод, к рассвету тянутся ночи,
Ярко сияющий день за черною следует ночью.
Вас научу измененьям стихий, приготовьте вниманье.
Вечный содержит в себе четыре зиждительных тела
Мир. Два тела из них отличаются тяжестью, в область
Нижнюю их — то земля и вода — вес собственный тянет,
У остальных же у двух нет веса, ничто не гнетет их;
Воздух летит в высоту и огонь, что воздуха чище.
Все происходит из них и в них же все возвратится.
Чистую воду земля испаряет, редея в просторе,
Воздухом станет вода; а воздух, тяжесть утратив,
Сам растворившись еще, вновь вышним огнем засверкает.
Все обращается вспять, и круг замыкается снова.
Ибо, сгущаясь, огонь вновь в воздух густой переходит,
Воздух — в воду; земля из воды происходит сгущенной.
Не сохраняет ничто неизменным свой вид; обновляя
Вещи, один из других возрождает обличья природа.
Не погибает ничто — поверьте! — в великой вселенной.
Разнообразится все, обновляет свой вид; народиться —
Значит начать быть иным, чем в жизни былой; умереть же –
Быть, чем был, перестать; ибо все переносится в мире
Вечно туда и сюда: но сумма всего — постоянна.

Овидий – великий мудрец, обрадовавший нас: Жизнь не имеет Смерти, никто не пропадет, «не погибнет в великой вселенной». Все вечно! Все!..

Надо сказать, этот мудрец не скрывается в темной келье, не ведет уединенную жизнь, наполненную лишь одними размышлениями, напротив, его жизнь насыщена до предела. Насыщена творчеством и всевозможными вольностями, которые он без оглядки позволяет себе. И не скрывает этого.


С нами сегодня в гостях и муж твой ужинать будет, —
Только в последний бы раз он возлежал за столом!
Значит, на милую мне предстоит любоваться, и только,
Рядом же с нею лежать будет другой, а не я.
Будешь, вплотную прильнув, согревать не меня, а другого?
Только он ляжет за стол, с выражением самым невинным
Рядом ложись, но меня трогай тихонько ножкой.
Глаз с меня не своди, понимай по лицу и движеньям:
Молча тебе намекну — молча намеком ответь.
Красноречиво с тобой разговаривать буду бровями,
Будут нам речь заменять пальцы и чаши с вином.
Если ты нашей любви сладострастные вспомнишь забавы,
То к заалевшей щеке пальцем большим прикоснись.
Молча к столу прикоснись, как молящие в храме лишь только
Вздумаешь — и поделом! — мужу всех бед пожелать.
Если предложит вина, вели самому ему выпить.
Тихо слуге прикажи то, что по вкусу, подать.
Будешь ли чашу, отпив, возвращать, схвачу ее первый,
Края губами коснусь там, где касалась и ты.
Если, отведав сперва, передаст тебе муж угощенье,
Не принимай, откажись, раз уже пробовал он.
Не позволяй обнимать недостойными шею руками,
Нежно не думай склонять голову к жесткой груди.
К лону, к упругим грудям не давай ему пальцем тянуться;
Главное дело, смотри: ни поцелуя ему!
Если ж начнешь целовать, закричу, что твой я любовник,
Что поцелуи — мои, а в ход я пущу кулаки!
Многого, бедный, боюсь: сам дерзкого делал немало,
Вот и пугает меня собственный нынче пример.
Часто с любимой моей, в торопливой страстности нашей,
Делали мы под полой сладкое дело свое!..
С мужем не станешь — зачем?.. Но чтобы не мог я и думать,
Лучше накидку свою сбрось, соучастницу тайн.
Мужа все время проси выпивать, — но проси, не целуя:
Пусть себе спит; подливай крепче вина, без воды.
А как повалится он хмельной, осовеет, затихнет,
Нам наилучший совет время и место дадут.
Лишь соберешься домой и поднимешься, мы — за тобою.
Муж ее на ночь запрет, а я со слезами печали
Вправе ее проводить лишь до жестоких дверей.
Он поцелуи сорвет… и не только одни поцелуи…
То, что мне тайно даешь, он по закону возьмет.
Но неохотно давай, без ласковых слов, через силу, —
Ты ведь умеешь! Пускай будет скупою любовь.
Если же тщетна мольба, — пусть он наслажденья хотя бы
Не испытал в эту ночь, а уж тем более ты…
Впрочем, как бы она не прошла, меня ты наутро
Голосом твердым уверь, что не ласкала его…

Во времена Овидия любовным вольностям жилось привольно на просторах империи. Любовники и любовницы не чувствовали себя особо стесненными ни рамками нравственности, ни рамками религии. Многие любовницы были весьма одаренными женщинами, способными не только вдохновить мужчину, но и оценить плод его творческого вдохновения. Овидий никогда на отсутствие вдохновительниц не жаловался.

Родился поэт в 43 году до нашей эры. Когда произошло убийство Цезаря, мать Овидия качала его еще в колыбели, когда в пылу братоубийственной войны Август отстаивал свое право на власть, маленький Овидий резвился и играл, ничего об этой войне не зная и не ведая. Ужасы кровопролития не коснулись его души. Будучи современником всех видных поэтов того времени, он стал человеком иной эпохи. Взросление поэта произошло в мирное время. Его поколению была предоставлена возможность жить в заново отстроенной столице и развлекаться в роскоши. О том, что у людей была отнята свобода, никто особо не задумывался. Ведь прежняя свобода – лишь иллюзия, так что о ней горевать.

Овидий прошел обычное для людей его круга обучение: у лучших риторов в Риме, затем завершил образование в Греции и Малой Азии. Служебная карьера его не прельстила. Не прельстила и возможность выступать на форуме, не хотелось ввязываться в политику, которую он считал продажной. Да и того азарта борьбы в выступлениях не могло быть, какой случался во времена Цицерона. Оппозиция при Августе оказалась лишенной смысла. И Овидий спросил себя: «Мне ли законов твердить многословье, стыд позабыв, речи свои продавать?» И уверенно ответил: «Нет, не мне!» С младых лет лишь поэзия наполняла всю его жизнь. И не беда, что бедность сопутствовала ей. «Для бедных стал он поэтом; и когда нечего было дарить – праздное слово дарил».

И дарил огромными цветастыми охапками. С легкостью Овидий подружился с Проперцием и сблизился с литературным кругом Мессалы. Известен он стал тотчас, о чем не преминул сообщить в стихах: «Долго известности ждать Музе моей не пришлось». На упреки окружающих, что в лености и безделье протекает жизнь молодого повесы, ответ мы находим в стихотворении:


Зачем упрекаешь меня, что молодость трачу,
Что, сочиняя стихи, праздности я предаюсь?

Поэзия – вот занятие для вечности, всяческие же служебные и политические дела не вечны,


А я себе славы желаю
Непреходящей, чтоб мир песни мои повторял.

И еще внимали бы ему и любили юные красавицы. Лишь любовь жаждет воспевать поэт. Овидия уже не интересуют те великие герои Античности, которые проводили свою жизнь в бесконечных битвах. Он их называет «плачевными» и они не трогают трепещущие струны его души. Им он говорит открыто:


Прощайте, герои,
С именем громким! Не мне милостей ваших искать.
Лишь бы, красавицы, вы благосклонно слух преклоняли
К песням, подсказанным мне богом румяным любви.

Овидий открыто признается, что будет «певцом жизни беспутной своей». И поет:


Тут Коринна вошла в распоясанной легкой рубашке,
По белоснежным плечам пряди спадали волос.
В спальню входила такой, по преданию, Семирамида
Или Лаида, любовь знавшая многих мужей…
Легкую ткань я сорвал, хоть, тонкая мало мешала
Скромница из-за нее все же боролась со мной.
Только сражаясь, как те, кто своей не желает победы,
Вскоре, себе изменив. Другу сдалась без труда.
И показалась она перед взором моим обнаженной…
Мне в безупречной красе тело явилось ее.
Что я за плечи ласкал! К каким я рукам прикасался!
Как были груди полны — только б их страстно сжимать!
Как был гладок живот под ее совершенною грудью!
Стан так пышен и прям, юное крепко бедро!
Стоит ли перечислять… Все было восторга достойно.
Тело нагое ее я к своему прижимал…
Прочее, знает любой… Уступали усталые вместе…
О, проходили б так чаще полудни мои!

Если это стихотворение скорее всего обращено к любовнице, то следующее, явно к жене. В нем сквозит трогательная забота о родном человеке, живущем рядом с поэтом, который и с радостью, и с тревогой следит за несмышленой своей второй половинкой.


Сколько я раз говорил: «Перестань ты волосы красить!»
Вот и не стало волос, нечего красить теперь.
А захоти — ничего не нашлось бы на свете прелестней!
До низу бедер твоих пышно спускались они.
Право, как были тонки, что причесывать их ты боялась, —
Только китайцы одни ткани подобные ткут.
Тонкою лапкой паук где-нибудь под ветхою балкой
Нитку такую ведет, занят проворным трудом.
Были послушны, — прибавь, — на сотни изгибов способны,
Боли тебе никогда не причиняли они.
Утром, бывало, лежит на своей пурпурной постели
Навзничь, — а волосы ей не убрали еще.
Как же была хороша, — с фракийской вакханкою схожа,
Что отдохнуть прилегла на луговой мураве…
Пусть были мягки они и легкому пуху подобны, —
Сколько, однако, пришлось разных им вытерпеть мук!
Как поддавались они терпеливо огню и железу,
Чтобы округлым затем легче свиваться жгутом!
Громко вопил я: «Клянусь, эти волосы жечь — преступленье!
Сами ложатся они, сжалься над их красотой!
Что за насилье! Сгорать таким волосам не пристало:
Сами научат, куда следует шпильки вставлять!..
Нет уже дивных волос, ты их погубила, а, право,
С ними сравнил бы я те, что у моря нагая Диана
Мокрою держит рукой, — так ее любят писать.
Что ж о былых волосах теперь ты, глупая, плачешь?
Но ободрись, улыбнись: злополучье твое поправимо,
Скоро себе возвратишь прелесть природных волос!»

В «Любовных элегиях» Овидий искренне делится со всеми людьми своими амурными похождениями. Всюду его настигает стрела Купидона. У этого божества поэт — постоянный объект обстрела. Вот поэтические размышления о прелести препятствий в любви:


Если жену сторожить ты, дурень, считаешь излишним,
Хоть для меня сторожи, чтобы я жарче пылал!
Вкуса в дозволенном нет, запрет возбуждает острее;
Может лишь грубый любить то, что дозволит другой.
Мы ведь любовники, нам и надежды и страхи желанны,
Пусть иногда и отказ подогревает наш пыл.
Что мне удача любви, коль заране успех обеспечен?
Я не люблю ничего, что не сулило бы мук.
Этот мне свойственный вкус лукавой подмечен Коринной, —
Хитрая, знает она, чем меня лучше поймать.
Так же и ты, которая взор мой пленила недавно,
Чаще со мною лукавь, чаще отказывай мне,
Чаще меня заставляй лежать у тебя на пороге,
Холод подолгу терпеть ночью у двери твоей.
Так лишь крепнет любовь, в упражнении долгом мужает,
Вот что требую я, вот чем питается страсть.
Скучно становится мне от любви беспрепятственной, пресной:
Точно не в меру поел сладкого — вот и мутит.
Стыдно сознаться — но двух одновременно люблю.
Обе они хороши, одеваются обе умело,
Кто же искусней из них, было бы трудно решить
Эта красивее той… а та красивее этой.
Эта приятнее мне… нет, мне приятнее та….
Две меня треплют любви, как челн — два встречные ветра.
Мчусь то туда, то сюда, — надвое можно разъять.
Пусть истощает мой пыл, запретов не зная, подруга, —
Если одна — хорошо; мало одной — так и две!
Члены изящны мои, однако немало не слабы:
Пусть мой вес не велик, жилисто тело мое.
Крепости чреслам моим дополняет еще и желанье, —
В жизни своей никогда женщины я не подвел.
Часто в заботах любви всю ночь проводил, а наутро
Снова к труду был готов, телом все так же могуч.
Я пожелал бы врагу в строгости жить, без любви.
Я пожелал бы врагу одному лежать на постели,
Где не мешает ничто, где ты свободно простерт.
Нет, пусть ярость любви пронзает мой сон неподвижный!
Лишь бы не быть одному грузом кровати своей…
Счастлив, кого сокрушат взаимные битвы Венеры!

Мужьям, обладающим красавицами-женами, Овидий дает практический совет не только в вопросе снисходительного отношения к их похождениям, но и в вопросе достижения материального достатка через несказанную красоту супруги.


Воистину тот простоват, кто измен не выносит подруги,
И недостаточно он с нравами Рима знаком.
Да и при чем красота, если ты целомудрия ищешь?
Качества эти, поверь, не совместятся никак.
Если умен ты, к жене снисходителен будь и не хмурься,
К ней применять перестань грозного мужа права.
Жениных лучших друзей приветствуй (их будет немало!) –
Труд не велик, но тебя наградит он вполне.
Ты молодежных пиров постоянным участником станешь,
Дома, не делая трат, много накопишь добра.

Случаются в любовных перипетиях поэта и горестные мгновения, когда бурная страсть перерастает в не менее бурную ссору.


Если ты вправду мой друг, в кандалы заключи по заслугам
Руки мои — пока буйный порыв мой остыл.
В буйном порыве своем на любимую руку я поднял,
Милая плачет, моей жертва безумной руки.
Мог я в тот миг оскорбить и родителей нежно любимых,
Мог я удар нанести даже кумирам богов.
Что ж, победитель, теперь готовься ты к пышным триумфам!
Лавром чело увенчай, жертвой Юпитера чти!..
Пусть восклицает толпа, провожая твою колесницу:
«Славься, доблестный муж: женщину ты одолел!»
Пусть, распустив волоса, впереди твоя жертва влачится
Скорбная, с бледным лицом, если б не кровь на щеках…
Лучше бы губкам ее посинеть под моими губами,
Лучше б на шее носить зуба игривого знак!
И, наконец, если б я бушевал, как поток разъяренный,
Разве прикрикнуть не мог — ведь она уж и так оробела, —
Без оскорбительных слов, без громогласных угроз?
Разве не мог разорвать ей платье — хоть это и стыдно —
До середины? А там пояс сдержал бы мой пыл.
Я же дошел до того, что схватил надо лбом ее пряди
И на прелестных щеках метки оставил ногтей!
Остолбенела она, в изумленном лице не кровинки,
Белого стала белей камня с Паросской гряды.
Я увидал, как она обессилила, как трепетала
Так волоса тополей в ветреных струях дрожат,
Или же тонкий тростник, колеблемый легким Зефиром,
Или же рябь на воде, если проносится Нот.
Дальше терпеть не могла, и ручьем полились ее слезы —
Так из-под снега течет струйка весенней воды.
В эту минуту себя и почувствовал я виноватым,
Горькие слезы ее — это была моя кровь.
Трижды к ногам ее пасть я хотел, молить о прощенье, —
Трижды руки мои прочь оттолкнула она.
Не сомневайся, поверь: отмстив, облегчишь мою муку;
Мне, не колеблясь, в лицо впейся ногтями, молю!
Глаз моих не щади, и волос не щади, заклинаю, —
Женским слабым рукам гнев свою помощь подаст.
Или, чтоб знаки стереть злодеяний моих, поскорее
В прежний порядок, молю, волосы вновь уложи!»

Овидий во всеуслышанье признается, что зачат был не на скромном супружеском ложе, а в объятиях страстной недозволенной любви. И не пожалей его мать, он вовсе не родился бы на свет. Имея столь плачевную перспективу в прошлом, поэт строго отчитывает тех женщин, что не сохранили жизни незаконному плоду любви своей.


Подлинно ль женщинам впрок, что они не участвуют в битвах
И со щитом не идут в грубом солдатском строю,
Если себя без войны они собственным ранят оружьем,
Слепо берутся за меч, с жизнью враждуя своей?
Та, что пример подала выбрасывать нежный зародыш, —
Лучше б погибла она в битве с самою собой!
Если бы в древности так матерям поступать полюбилось,
Сгинул бы с этим злом весь человеческий род!
Снова пришлось бы искать того, кто в мире пустынном
Стал бы камень бросать, вновь зачиная людей.
Сам я, кому умереть от любви предназначено, вовсе
Не родился бы на свет, не пожелай моя мать.
Можно ль незрелую гроздь срезать с кисти виноградной?
Можно ль, жестокой рукой плод недоспелый снимать?
Свалятся сами, созрев. Рожденному дай развиваться.
Стоит чуть-чуть потерпеть, если наградою — жизнь.
Что же утробу язвить каким-то острым оружьем?
Как нерожденных детей ядом смертельным травить?
Сроду не делали так и в армянских логовах тигры;
Разве решится сгубить львица потомство свое?
Женщины ж этим грешат, хоть нежны, — и ждет их возмездье:
Часто убившая плод женщина гибнет сама, —
Гибнет, — когда же ее на костер несут, распустивши
Волосы, каждый в толпе громко кричит: «Поделом!»

Выплескивая в поэтические строки все события своей жизни, Овидий заметил, что


Пальцем частенько в толпе на поэта указывать стали:
«Вот он, тот, кого сжег страстью жестокий Амур!»
Не замечаешь ты сам, что становишься притчею Рима…
Как же не стыдно тебе все про себя разглашать?

Быть может, этот упрек задел поэта, быть может, исчерпалось его вдохновение, питающееся личными любовными переживаниями, быть может, его привлекли к себе образы мифических героинь, – неизвестно, но ясно одно – Овидий создал своих «Героид». Это откровения мифических женщин, которые звучат словно откровения простых, человеческих существ. Их боль передана с таким знанием женского естества, что можно смело сказать: Овидий один из тех поэтов, который великолепно познал всю глубину природы прекрасного пола. И еще: его героини испытывают истинную глубокую любовь. И как уж в таких случаях повелось: «где такая любовь — там тревога и страх, там глубже впивается в тело острое жало ее».

Пенелопа, тоскуя по Одиссею, годами все перебирает и перебирает в памяти свои переживания:


Глупые мысли мои! Я ведь знаю свое сластолюбье, —
Верно, тебя вдалеке новая держит любовь,
Верно, твердишь ты о том, что жена у тебя простовата,
Что у нее не груба разве что пряжа одна.
О, хоть бы я солгала! Хоть бы ветер умчал обвиненье!
Хоть бы приплыть пожелал ты, если волен приплыть.

И нет уже в ее словах, в ее нерешительных мечтах веры в возвращение мужа…

Последнее письмо со слезами на глазах и решительностью в сердце пишет дочь тирского царя Дидона герою древнеримского эпоса Энею:


Если откажешь, — ну что ж! Я с жизнью расстаться решилась,
Будет недолго меня мучить жестокость твоя.
Надо б тебе поглядеть на меня, когда это пишу я;
Я пишу – и лежит твой на коленях клинок.
Слезы по бледным щекам на троянское лезвие льются,
Скоро не слезы его – теплая кровь увлажнит.
Как подарки твои с моей судьбою согласны!
Дешево стоит тебе мой погребальный костер!
В грудь мою острие вопьется сейчас не впервые:
В грудь меня ранил давно дикой стрелой Купидон.

А вот тайное признание дочери Минелая Оресту о ненавистном муже.


Когда ночь посылает меня в постылую спальню
И заставляет лечь с горестным стоном в постель,
Слезы глаза наполняют мои, а не сонная дрема,
И, как могу, не даюсь мужу я, словно врагу.

Трагично сложилась судьба Канаки – возлюбленной Макарея.


Стал мой живот между тем от преступного бремени круглым,
Тайный груз отягчал тело больное мое.
О, каких только трав, каких только снадобий мамка
Мне не давала тогда дрожи не знавшей рукой,
Чтоб выраставший во мне (от тебя лишь я это скрывала)
Плод из утробы моей вытравлен был поскорей.
Нет, был слишком живуч и противился в чреве младенец
Всем ухищреньям, — враги не одолели его.
Девять всходила раз сестра прекрасная Феба
И уж на десятый гнала свет возносящих коней;
Я, не поняв, отчего начались внезапные боли,
Мне, новобранцу в любви, трудно ведь было родить,
Стона сдержать не могла, но сообщница старая тотчас
Рот мне зажала рукой: «Тише! Ты выдашь себя!»
Что было делать? Стонать нестерпимая боль заставляла,
Но принуждали молчать страх, и старуха, и стыд.
Стала удерживать стон и слова, что срывались невольно,
Даже слезы, и те мне приходилось глотать.
Рядом стояла смерть, не хотела помочь мне Луцина,
Но, если б я умерла, смерть бы уликой была.
Сын мой, несчастный залог любви, не ведавший счастья,
Днем последним твоим был этот первый твой день!
Мне не позволят тебя окропить слезой материнской
И на могилу твою прядь с головы принести,
И не дадут мне припасть с поцелуем к холодному тельцу, —
Плоть твою разорвут жадные звери в горах.
И материнство мое, и сиротство продлятся недолго:
Скоро за тенью твоей, ранена в грудь, я пойду.

Огромный успех у римского люда имела поэма «Наука любви». Начиналась она с предположения автора: познание человека человеком происходило через любовь.


Род человечий тогда бродил по степям одиноким,
Грубым телом могуч, полон нетраченных сил:
Лес ему – дом, трава ему – корм, листва ему – ложе;
И человека не мог, встретив, узнать человек.
Но, говорят, укротила любовь их дикие души –
Там, где друг с другом сошлись женский и мужеский род.
Что они делали, в том не надобен был им наставник:
И без науки любовь сладкий вершила их труд.

Но это вступление – лишь уловка. Вовсе не о всесозидающей любви собирается Овидий рассказать нам. Поэма в легкомысленной и прихотливо ироничной форме дает практические советы незаконно вступающим в связь любовникам. Если древнеиндийский трактат «Кама Сутра» можно было бы назвать сухой технологией сексуальных отношений, то поэму Овидия прелестно опоэтизированной, но все же технологией обольщения.

Для тебя, мой дорогой читатель, я подобрала несколько овидиевых советов, а ты уж решай сам, воспользоваться ими или нет. Многими я советовала бы воспользоваться. Всякое в жизни бывает. Идеальная любовь встречается редко, а в неидеальной поэт подскажет тебе, что делать и как поступать.

Итак, первый совет о необходимости обучаться науке любви.


Кто из моих земляков не учился любовной науке,
Тот мою книгу прочти и, научась, полюби.
Долг мой велик: поведать о том, каким ухищреньем
Будет удержан Амур, мчащийся по миру бог.
Легок Амура полет, два крыла у него за плечами,
Трудно накинуть на них сдержанной меры узду.
О безопасной любви я пишу, о дозволенном блуде,
Нет за мною вины и преступления нет.

Второй совет о том, что любовь не терпит ленивцев.


Воинской службе подобна любовь. Отойдите, ленивцы!
Тем, кто робок и вял, эти знамена невмочь.
Бурная ночь, дорожная пыль, жестокая мука,
Тяготы все, все труды собраны в стане любви.
Радостей мало дано, а горестей много влюбленным –
Будь же готов претерпеть все, что тебе предстоит!
Сколько на море песка, столько мук в любовной заботе.
Первое дело твое, новобранец Венериной рати,
Встретить желанный предмет, выбрать, кого полюбить.
Дело второе – добиться любви у той, кого выбрал;
Третье – надолго суметь эту любовь уберечь.
Стало быть, прежде всего, пока все дороги открыты,
Выбери – с кем из девиц заговорить о любви?
С неба она к тебе не слетит дуновением ветра –
Чтобы красивую взять, нужно искать и искать.
Если молоденьких ты и едва подрастающих любишь –
Вот у тебя на глазах девочка в первом цвету;
Если покрепче нужна – и покрепче есть сотни и сотни,
Все напоказ хороши, только умей выбирать;
Если же ближе тебе красота умелых и зрелых,
То и таких ты найдешь полную меру на вкус.

Третий совет о том, как должен выглядеть влюбленный мужчина.


Только не смей завить себе кудри каленым железом
Или по голени ног едкою пемзой пройтись.
Мужу небрежность к лицу.
Будь лишь опрятен и прост. Загаром на Марсовом поле
Тело покрой, подбери чистую тогу под рост,
Мягкий ремень башмака застегни нержавеющей пряжкой,
Чтоб не болталась нога, словно в широком мешке;
Не безобразь своей головы неумелою стрижкой –
Волосы и борода требуют ловкой руки;
Ногти пусть не торчат, окаймленные черною грязью,
И не один не глядит волос из полой ноздри;
Пусть из чистого рта не пахнет несвежестью тяжкой
И из подмышек твоих стадный не дышит козел;
Все остальное оставь – пускай этим тешатся девки
Или, Венере назло, ищут мужчины мужчин.

Четвертый совет о том, что в науке первого сближения мелочей быть не должно.


Если девице на грудь нечаянно сядет пылинка –
Эту пылинку с нее бережным пальцем стряхни.
Если пылинки и нет – все равно ты стряхни ее нежно,
Ведь для заботы такой всяческий повод хорош.
Если до самой земли у красотки скользнет покрывало –
Ты подхвати его край, чтоб не запачкала пыль;
Будешь вознагражден – увидишь милые ножки,
И ни за что упрекнуть дева не сможет тебя.
Ежели холодно ей – позабудь, что и сам ты иззябнул,
И на холодной груди ручку иззябшую грей.
Мелочь милее всего!

Пятый совет о том, что нет греха в мужском обмане.


Долг не жалейте платить, договор страшитесь нарушить,
Душу храните от лжи и от убийства ладонь, —
Лишь за одно наказания нет: обманывать женщин.
Здесь и только здесь верность стыдней, чем обман.
Будем неверны неверным! Пускай нечестивое племя,
С хитростью выйдя на нас, в свой же силок попадет.

Шестой совет о том, что нет ничего зазорного, если придется применить и некоторое насилие над женщиной.


Пусть не дается — а ты и с недающей бери.
Ежели будет бороться и нежели скажет: «Негодный!» –
Знай: не своей, а твоей хочет победы в борьбе.
Только старайся о том, чтоб не ранить нежные губы,
Чтобы на грубость твою дева пенять не могла.
Кто, сорвав поцелуй, не сорвал и всего остального,
Истинно молвлю, тому и поцелуи не впрок.
Что помешало тебе достичь полноты вожделенной?
Стыд? Совсем и не стыд – разве что серость твоя.
Это насилье? Пускай: и насилье красавицам мило –
То, что хотят они дать, нехотя лучше дадут.

Седьмой совет о том, что путь к лону строгой женщины лучше прокладывать через дружеские узы.


Ты на Венерину щель не слишком указывай явно:
Именем дружбы назвав, сделаешь ближе любовь.
Сам я видал, как смягчались от этого строгие девы
И позволяли потом другу любовником стать.

Восьмой совет о том, что мужская молодость и красота не долговечны, лишь душа молода.


Вечно цвести не дано цветам длиннолепестных лилий;
Роза, осыпав красу, сохнет, шипами торча.
Так и в твоих волосах забелеют, красавец, седины,
Так и тебе на лицо борозды лягут морщин.
Дух один долговечен, — да будет тебе он опорой!
Он – достоянье твое до погребальных костров.
Не возлагай же надежд на красу ненадежного тела –
Как бы ты ни был красив, что-то имей за душой.

Девятый совет о том, что лишь женам и мужьям пристало ссориться, а не любовникам.


Жен мужья и жены мужей пусть ссорами гонят,
Словно меж ними в суде длится нескончаемый спор.
Это – супружества часть, в законном приданое браке,
А меж любовников речь ласкова будь и мила.
Вам не закон приказал сойтись к единому ложу –
Силу закона иметь будет над вами Любовь.

Десятый совет о том, что неплохо бывает заставить женщину поревновать, ибо «многая сладость претит – горечью вкус оживи!»


Женщины есть и такие, кому наша преданность в тягость:
В них угасает любовь, если соперницы нет.
Изнемогает порою душа, пресытившись счастьем,
Ибо не так-то легко меру в довольстве хранить.
Словно огонь, в горенье своем растративший силы,
Изнемогая, лежит, скрывшись под пеплом седым,
Но поднеси ему серы – и новым он пламенем вспыхнет,
И засияет опять ярче, чем прежде сиял, —
Так и душа замирает порой в нетревожимой лени:
Острым кресалом ударь, чтоб разгорелась любовь!
Пусть изведает страх, пусть теплая станет горячей.
Пусть побледнеет в лице, мнимой измены страшась!
О, четырежды счастливы, о, неисчетно блаженны
Те, чья обида могла милую деву задеть,
Чтобы она, об измене твоей услыхав боязливо,
Бедная, пала без чувств, бледная, пала без слов!
Мне бы такую любовь, чтоб, ревнуя, меня не жалела,
Чтоб ногтями рвалась к волосам и к щекам,
Чтоб взглянула – и в плач, чтоб яростным взором сверкала,
Чтоб ни со мной не могла, ни без меня не могла!
Спросишь, а долго ли ей о тебе стенать и метаться?
Нет: подолгу томясь, слишком накопится гнев.
Ты ее пожалей, обвей ее белую шею,
Пусть она, плача, к твоей жаркой приникнет груди;
Слезы уйми поцелуем, уйми Венериной лаской –
Так, и только так миром закончится брань.

Одиннадцатый совет о том, что для безопасности мужчины лучше иметь одновременно двух или трех любовниц.


Быть верным единой, —
Боже тебя сохрани! Это и в браке невмочь.
Но, резвясь, умейте таить свои развлеченья:
Ежели грех за душой – право, молва ни к чему.
Сколько, однако, греха не скрывай, всего ты не скроешь;
Но и попавшись врасплох, все отрицай до конца.
Будь не более ласков и льстив, чем бываешь обычно:
Слишком униженный вид – тоже ведь признак вины.
Но не жалей своих сил в постели – вот путь к примиренью!
Что у Венеры украл, то возврати ей сполна.

Двенадцатый совет о том, что не следует пренебрегать пожилыми женщинами.


Если она далеко не в расцвете
И вырывает порой по волоску седину,
Но и такою порой и порой еще более поздней
Вы не гнушайтесь, юнцы: щедры и эти поля!
Женщина к поздним годам становится много искусней:
Опыт учит ее, опыт наставник искусств.
Что отнимают года, она возмещает стараньем;
Так она держит себя, что и не скажешь: стара.
Лишь захоти, и такие она ухищренья приложит,
Что ни в одной из картин столько тебе не найти.
Чтоб наслажденья достичь, не надобно ей подогрева:
Здесь в сладострастье равны женский удел и мужской.
Любо мне слышать слова, звучащие радостью ласки,
Слышать, как стонет она: «Ах, подожди, подожди!»
Любо смотреть в отдающийся взор, ловить, как подруга,
Изнемогая, томясь, шепчет: «Не трогай меня!»
Этого им не дает природа в цветущие годы,
К этому нужно прийти, семь пятилетий прожив.
Пусть к молодому вину поспешает юнец торопливый –
Мне драгоценнее то, что из старинных амфор.
Нужно платану дозреть, чтобы стал он защитой от солнца,
И молодая трава колет больнее ступню.

Тринадцатый совет о том, что не следует встречаться с холодными, бесстрастными женщинами.


Я ненавижу, когда один лишь доволен в постели
(Вот почему для меня мальчик-любовник не мил).
Я ненавижу, когда отдается мне женщина с виду,
А на уме у нее недопряденная шерсть;
Сласть не в сласть для меня, из чувства даримая долга, —
Ни от какой из девиц долга не надобно мне!

Четырнадцатый совет о том, как собрать всю сладость соития.


Но наконец-то вдвоем на желанном любовники ложе:
Муза, остановись перед порогом Любви!
И без тебя у них побегут торопливые речи,
И для ласкающих рук дело найдется легко.
Легкие пальцы отыщут пути к потаенному месту,
Где сокровенный Амур точит стрелу за стрелой.
Но не спеши! Торопить не годится Венерину сладость:
Жди, чтоб она, не спеша, вышла на вкрадчивый зов,
Есть такие места, где приятны касания женам;
Ты, ощутив их, ласкай: стыд – не помеха в любви.
Сам поглядишь, как глаза осветятся трепетным блеском,
Словно в прозрачной воде зыблется солнечный свет,
Нежный послышится стон, сладострастный послышится ропот,
Милые жалобы жен, лепет любезных забав!
Но не спеши распускать паруса, чтоб отстала подруга,
И не отстань от нее, поспешая за ней:
Вместе коснитесь черты! Нет выше того наслажденья,
Что простирает без сил двух на едином одре!

Не одних лишь мужчин удостоил Овидий своими советами. Женщинам ему тоже было что сказать.


Дар мой – дар божества! Поспешайте же, девы к уроку,
Ежели вам не в запрет знанья, законы и стыд.
Не забывайте, что вас ожидает грядущая старость –
Доброго время любви, даром не тратьте ни дня.
Радуйтесь жизни, пока в цвету весенние годы:
Время быстрее бежит, чем торопливый поток.
Да и рождая детей, становится молодость старше:
Жатву за жатвой даря, изнемогают поля.
Страшно обмана? Зачем? Все ваше останется с вами,
Не убывает оно, сколько его ни бери.
Сточится сталь сошника, обкатаются камни об камни,
Но не иссякнет одно – то, чем дается любовь.
Разве кто запретит огню от огня зажигаться
Или возьмет под замок воду в пучинах морей?
Так почему же твердит красавица другу: «Не надо»?
Надо ли воду жалеть, ежели вдоволь воды?
Я не к тому ведь зову, чтобы всем уступать без разбора,
Я ведь твержу: не скупись! Твой безубыточен дар.

Очень важное значение Овидий придает внешнему виду, каким должны отличаться возлюбленные девы.


Лучше, чтобы не видели вас за туалетным столом.
Не мудрено оробеть увидев, как винное сусло,
Вымазав деве лицо, каплет на теплую грудь!
То, что дает красоту, само по себе некрасиво:
То, что в работе, — претит, то, что сработано, — нет.
Это литье, на котором красуется надпись Мирона,
Прежде являло собой медный бесформенный ком;
Это кольцо, чтобы стать кольцом, побывало в расплаве;
Ткань, что одета на вас, грязною шерстью была;
Мрамора грубый кусок Венерою стал знаменитой,
Чья отжимает рука влагу из пенных волос, —
Так же и ты выходи напоказ во всем совершенстве:
Скрой свой утренний труд, спящей для нас притворись.
Надо ли мне понимать, отчего так лицо твое бело?
Нет, запри свою дверь, труд незаконченный спрячь.
Что не готово, того не показывай взгляду мужскому –
Многих на свете вещей лучше им вовсе не знать.
Волосы – дело другое. Расчесывай их беззапретно
И перед всеми раскинь их напоказ по плечам.
Волосы в роспуск и слезы в глазах пленяют нередко –
Плача о муже, подчас нового мужа найдешь.
Пусть служанка твоя от тебя не боится расправы:
Щек ей ногтями не рви, рук ей иглой не коли, —
Нам неприятно смотреть, как рабыня в слезах и уколах,
Кудри должна завивать над ненавистным лицом.
Если же мало красы в волосах твоих – дверь на запоры,
Будь твоя тайна святей тайн Благородных Богинь!
Помню, подруге моей обо мне доложили внезапно –
Вышла красотка, парик задом одев наперед.
Злейшим лишь нашим врагам пожелать подобного срама,
Пусть на парфянских девиц этот позор упадет.
Если ты слишком худа, надевай потолще одежду
И посвободней раскинь складки, повисшие с плеч;
Если бледна, то себя украшай лоскутами багрянца,
Если смугла – для тебя рыбка на Фаросе есть.
Ножку нескладного вида обуй в башмачок белоснежный;
Голень, что слишком худа, всю ремешками обвей.
Слишком высокие плечи осаживай тонкой тесьмою;
Талию перетянув, выпуклей сделаешь грудь.
Меньше старайся движением рук помогать разговору,
Ежели пальцы толсты или же ноготь кривой.
Не говори натощак, если дух изо рта нехороший,
И постарайся держать дальше лицо от лица.
А у которой неровные, темные, крупные зубы,
Та на улыбку и смех вечный наложит запрет.
В кончики пальцев кусочки бери, чтоб изящнее кушать,
И неопрятной рукой не утирай себе губ.
Не объедайся ни здесь, на пиру, ни заранее, дома:
Вовремя встань от еды, меньше, чем хочется, съев.
Если бы жадно взялась на еду при Парисе Елена,
Он бы, поморщась, сказал: «Глупо ее похищать!»
Вы поглядитесь-ка в зеркало в гневе,
И убедитесь, что вам в гневе себя не узнать.
Пагубно в женском лице и надменное высокомерье –
Скромно и нежно смотри, в этом – приманка любви.
Верьте моим словам: горделивая спесь раздражает,
Вечно молчащим лицом сея к себе неприязнь.
Взглядом на взгляд отвечай, улыбайся в ответ на улыбку,
Ежели кто-то кивнет – не поленись и кивнуть.
Это разминка Амура: на этом испробовав силы,
Он, наконец, с тетивы острую пустит стрелу.
Все, что на пользу вам может пойти, на заметку берите:
Нужно бывает подчас даже учиться ходить,
Женская поступь – немалая доля всей прелести женской,
Женскою поступью нас можно привлечь и спугнуть.
Вот выступает одна, развиваются складки туники,
Важно заносит ступню, ловким бедром шевелит;
Вот другая бредет, как румяная умбрская баба,
И отмеряет шаги, ноги расставив дугой;
Эта – слишком груба, а эта – изнежена слишком:
Что ж, как во всем, так и здесь верная мера нужна.
Всюду старайся бывать, где есть кому приглянуться,
Не позабудь ничего, чтобы пленительной быть.
Случай – великое дело: держи наготове приманку,
И на незримый крючок клюнет, где вовсе не ждешь.
Но избегайте мужчин, что следят за своей красотою,
Тех, у которых в кудрях лег волосок к волоску!
Что они вам говорят, то другим говорили без счету:
Вечно изменчива в них и непоседлива страсть.
Есть и такие, которым любовь – лишь покров для обмана,
Чтобы на этом пути прибылей стыдных искать.
Стыд мне мешал продолжать; но так возвестила Диона:
«Где начинается стыд, там же и царство мое».
Женщины, знайте себя! И не всякая поза годится –
Позу сумейте найти телодвиженью под стать.
Та, что лицом хороша, ложись, раскинувшись навзничь;
Та, что красива спиной, спину подставь напоказ.
Если приятно на глаз очертание плавного бока –
Встань на колени в постель и запрокинься лицом.
Пусть до мозга костей разымающий трепет Венеры
Женское тело пронзит и отзовется в мужском;
Пусть не смолкают ни сладостный стон, ни ласкающий ропот:
Нежным и грубым словам – равное место в любви.
Даже если тебе в сладострастном отказано чувстве –
Стоном своим обмани, мнимую вырази сласть.
Ах, как жаль мне, как жаль, у кого нечувствительно к неге
То, что на радость дано и для мужчин, и для жен!
Но и в обмане своем себя постарайся не выдать –
Пусть об отраде твердят и содроганье, и взор,
И вылетающий вздох, и лепет, свидетель о счастье, —
У наслаждения есть тайных немало примет.

Не забыл Овидий и о тех, кого стрела Амура пронзила, но принесла им не радость любви, а лишь нестерпимую боль. Этим несчастным от дает «суровые предписания, но чтоб здоровье вернуть, — утверждает поэт, — можно всякую вынести боль».


Если кому от любви хорошо – пускай на здоровье
Любит, пускай по волнам мчится на всех парусах.
А вот когда еле жив человек от нестоящей девки,
Тут-то ему и должна эта наука помочь.
Разве это годится, когда, захлестнув себе шею,
Виснет влюбленный в тоске с подпотолочных стропил.
Разве это годиться – клинком пронзать себе сердце?
Сколько смертей за тобой миролюбивый Амур!
Тот, кому гибель грозит, коли он от любви не отстанет,
Пусть отстает от любви: ты его зря не губи.
Ты ведь дитя, а детской душе подобают забавы –
Будь же в годы свои добрым владельцем забав.
Радуйся счастья слезам, а смерти преступной не требуй:
Слишком твой факел хорош для погребальных костров!
Но не хотим мы терять плодов благосклонной Венеры
И повторяем себе: «Завтра успею порвать»;
А между тем глубоко вжигается тихое пламя,
И на глубоком корню пышно взрастает беда.

Выполоть эти ростки следует незамедлительно. И для удачной «прополки» есть множество различных способов:


Женские можешь достоинства ты обратить в недостатки
И осудить, покривив самую малость душой.
Полную женщину толстой зови, а смуглую – черной,
Если стройна – попреки лишней ее худобой,
Если она не тупица, назвать ее можно нахалкой,
Если пряма и проста – можно тупицей назвать.
Больше того: коли ей отказала в каком-то уменье
Матерь-природа, — проси это уменье явить.
Пусть она песню споет, коли нет у ней голоса в горле.
Пусть она в пляску пойдет, коли не гнется рука;
Выговор слыша дурной, говори с нею чаще и чаще;
Коль не в ладу со струной – лиру ей в руки подай.
Если зубы торчат – болтай о смешном и веселом,
Если краснеют глаза – скорбное ей расскажи.
Очень бывает полезно застичь владычицу сердца
В ранний утренний час, до наведенья красы.
Не пропусти и часов, когда она вся в притираньях:
Смело пред ней появись, стыд и стесненье забыв.
Сколько кувшинчиков тут, и горшочков, и пестрых вещичек,
Сколько тут жира с лица каплет на теплую грудь!
Запахом это добро подобно Финеевой снеди:
Мне от такого подчас трудно сдержать тошноту.
Стыдно сказать, но скажу: выбирай такие объятья,
Чтобы сильнее всего женский коверкали вид.
Это нетрудная вещь – редко женщины истину видят,
А в самомненье своем думают: все им к лицу.
Далее, ставни раскрой навстречу свободному свету,
Ибо срамное в телах вдвое срамней на свету.
А уж потом, когда за чертой сладострастных исканий,
В изнеможении тел, в пресыщении душ,
Кажется, будто вовек уж не сможешь ты женщины тронуть
И что к тебе самому не прикоснется никто, —
Зоркий взгляд обрати на все, что претит в ее теле,
И заприметив, уже не выпускай из ума.
Может быть, кто назовет пустяками такие заботы?
Нет: что порознь пустяк, то сообща не пустяк.
Тучный рушится бык, ужаленный маленькой змейкой,
И погибает кабан от невеликих собак.
Нужно уметь и числом воевать: сложи все советы
Вместе – увидишь, из них груда большая встает.
Только не будь одинок: одиночество вредно влюбленным!
Не убегай от людей – с ними спасенье твое.
Так как в укромных местах безумные буйствуют страсти,
Прочь из укромных мест в людные толпы ступай.
Кто одинок, в том дух омрачен, у того пред глазами
Образ его госпожи видится, словно живой.
Ту, кого только что нежно любил, грешно ненавидеть.
Ненависть – годный исход только для дикой души.
Нужен душевный покой, а ненависть – это лишь признак,
Что не иссякла любовь, что неизбывна беда.
Постарайся о том, чтоб как лед показаться холодным,
Даже когда у тебя Этна бушует в груди.
Ты притворись, что уже исцелен, мученья не выдай,
Слезы, в которых живешь, бодрой улыбкою скрой.
Не пресекай, пожалуйста, страсть в ее самом разгаре:
Я не настолько жесток, чтобы такое сказать;
Просто сумей притвориться, что пыл твой давно уже хладен,
А, притворившись таким, скоро и станешь таков.
Сам теперь видишь, совсем мои не суровы советы;
Даже наоборот, все я стараюсь смягчить.
Сколько есть нравов людских, столько есть и путей их целенья:
Там, где тысяча зол, тысяча есть и лекарств.

Вольновлюбленный Рим времен Овидия с восторгом встречал все, что написал поэт. Дощечки с его стихами переписывались и переходили из рук в руки, яркие строки мгновенно запоминались и передавались из уст в уста. Люди эпохи, наступившей после ужасов бесконечных гражданских войн, были буквально одержимы стихами. Их сочиняли чуть ли не все, знающие грамоту, и читали друг другу повсюду. Но самым большим успехом пользовался Овидий.

Избранника Аполлона обуревали страсти, однако они не стали тяжкими путами, а уподобились легкопарящим крыльям – крыльям абсолютной свободы. Овидий волен был писать так, как хотел и то, что хотел. Его чувства и мысли порхали, словно яркоцветные, веселые, беззаботные бабочки в пространстве его поэтической Жизни. И в то же время, случалось, неожиданно проскальзывал некий тревожный импульс:


Ах, куда я несусь? Зачем с открытою грудью,
Сам обличая себя, мчусь я на крыльях врагов?

Казалось бы, откуда враги? Однако…

Октавиан Август, подаривший Риму мир, благополучие и изобилие, стремился возродить в нем староримское благочестие и верность не только республике, но и семье. Он не мог не видеть, как его сограждане стремительно несутся по скользкой дорожке распущенности и разврата. Оставаться честным семьянином становилось уже как-то неловко. Вроде бы ты какой-то неполноценный член общества, если не имеешь хотя бы одного любовника или любовницы. И вот Август решил в законодательном порядке улучшить нравственный климат в стране. Он издал несколько законов об обязательном вступлении в брак для высших сословий, о наказаниях за нарушение супружеской верности. Судебное преследование грозило мужу, который, зная о неверности жены, из корыстных соображений не выступил с обвинением против нее.

Вергилий и Гораций поддержали Августа в стремлении улучшить нравственный климат и поставили свою поэзию на службу правому делу. Любовных, разнузданных вирш они не создавали, а в знак признания к староримским временам обратились к тяжелоступающему стихосложению, которое возникло в незапамятные времена..

Овидий же, казалось, позволил себе высмеять брачное законодательство Августа. Он продолжал создавать свои легкомысленный элегии, не прислушиваясь ни к политическим течениям, ни к голосу разума, ни к своей интуиции. А зря… «У общества появились некоторые основания находить опасными его произведения, но оно зашло слишком далеко, обвиняя его в том, что он развратил своих современников. Это значило придать его стихам слишком много значения.

Овидий основательно возражал: он следовал скорее за своим временем, чем направлял его. Здесь мужья были всегда жалкими и осмеянными, а любовники всегда уверенные в благосклонности своих возлюбленных. В храмах лучшие художники изображали любовные похождения богов, что побуждало поклонников сильно подражать им. Справедливо ли среди всех этих опасностей так вопить о дурном влиянии, какие могли иметь несколько легких стихов? Но обществу всегда нужно взвалить на кого-нибудь ответственность за свои недостатки. Чем больше оно чувствует раскаяние, тем более склонно искать виновного, который вместо него понесет наказание, и когда общество его основательно накажет, оно дарует самому себе прощение и радуется своей невинности». (Гастон Буассье)

Овидий пытался прислушаться к все усиливающемуся хлопанью «крыльев врагов», а потом отвлекался, увлекался и забывал о надвигающейся опасности. Его близкое знакомство с дочерью Августа Юлией и его внучкой, носящей то же имя, подлило масло в разгорающийся огонь ненависти к поэту.

«Похождения дочери Юлии были одним из самых больших несчастий Августа. Он дал ей весьма тщательное воспитание. Она пряла шерсть, как римлянка древних времен; Август не носил других одежд, кроме сотканной ему женой и дочерью. Однако под одним кровом с Юлией жил ловкий и ожесточенный враг, ее мачеха Ливия, которая не только ничего не делала, чтобы оградить свою падчерицу от вредного влияния, но, вероятно, сама содействовала ее гибели, чтобы не иметь соперницы в сердце Августа.

Юлию выдавали замуж последовательно за всех кандидатов на императорский престол. Она переходила безмолвно от одного к другому с такой быстротою, что ей трудно было отличить своих мужей от своих любовников. Двое последних, за которых ее выдали замуж, были уже женаты, но их заставили развестись, чтобы освободить ей место. Таким образом, ей выпал печальный рок, вступая в новый дом, вытеснять оттуда любимую женщину, которой муж волей-неволей должен был пожертвовать. Отсюда вытекали, конечно, холодность и взаимное отвращение. Юлия чувствовала, что ее брали только потому, что она приносила с собой в приданое империю; потому-то она и искала вне дома таких связей, где бы могло играть какую-нибудь роль и сердце.

Она находила их в среде изящной и развратной молодежи. Ей доставляло удовольствие бравировать общественным мнением. С любовниками Юлия дошла до невероятных пределов бесстыдства, избрав форум или государственную трибуну сценой своих ночных оргий. Можно более или менее догадываться, какого рода услуги мог оказывать ей Овидий. Он был, несомненно, одним из поверенных в любви, которых охотно вводят в самые интимные отношения, чтобы время от времени нарушить тет-а-тет, когда оно становится в тягость. Никто лучше этого поэта и остряка не мог внести веселье в беседу и оживить праздник любви.

Август, безусловно, любил свою единственную дочь, однако в завещании проклял. Отец, возможно, и простил бы ее, но верховный повелитель мстил за себя». (Гастон Буассье)

Потому он вынужден был выслать свою дочь из Рима, но и его внучка решила в своих любовных делах не отставать от беспутной несчастной матери и стала вторым невыразимым горем правителя Рима. Быть может, он, дед, и хотел оставить рядом с собой любимое существо, но правитель, пекущийся о нравственности народа, позволить себе сей вольности никак не мог. Внучка тоже была изгнана из Рима.

Возможно, одной из причин изгнания и Овидия было то, что он принимал участие в некоторых оргиях Юлии или, скорее, ее дочери. Тут припомнили поэту и его «безнравственную» «Науку о любви», написанную за восемь лет до происшедших событий. Ходили слухи и о том, что Овидий мог стать невольным свидетелем какого-то гнусного поступка самой жены Августа Ливии, честь которой должна была оставаться незапятнанной несмотря ни на какие прегрешения с ее стороны. «Госпожа Молва» разносила по Риму самые разнообразные слухи. Она


Избрала себе дом на вершине;
Входов устроила там без числа и хоромы; прихожих
Тысячу; в доме нигде не замкнула прохода дверями;
Ночью и днем он открыт, — и весь-то из меди звучащий:
Весь он гудит, разнося звук всякий и все повторяя.
Нет тишины в нем нигде, нигде никакого покоя,
Все же и крика там нет, — лишь негромкий слышится шепот.
Смешаны с верными, там облыжных тысячи слухов
Ходят; делиться спешат с другими неверной молвою,
Уши людские своей болтовнею пустой наполняют.
Те переносят рассказ, разрастается мера неправды;
Каждый, услышав, еще от себя прибавляет рассказчик.
Бродит Доверчивость там; дерзновенное там Заблужденье,
Тщетная Радость живет и уныния полные Страхи;
Там же ползучий Раздор, неизвестно кем поднятый Ропот,
Там обитая, Молва все видит, что в небе творится,
На море и на земле, — все в мире ей надобно вызнать!

И вызнавала, и вынюхивала она, что же будет с Овидием?

А с поэтом случилось страшное — его решили отправить в ссылку. «Как смерть отворяет порой закрытые наглухо дома и впускает туда не только родных и друзей, но и наемных плакальщиков, любопытных и даже равнодушных чужаков, так и спрятанный за кипарисами дом поэта был в эти дни распахнут настежь известием, что Овидий должен отправиться в ссылку. Хотя трусливых беда разогнала и они здесь не появлялись, на лестницах и в салоне все равно царила толчея дома скорби. Приходили и уходили те, кто хотел попрощаться, а с ними приходили и уходили продавцы лотерейных билетов, попрошайки и уличные мальчишки, предлагавшие букеты лаванды и тащившие со столов бокалы, а из витрин – серебро. Никто не обращал на это внимания.

Бледный, с черными руками Овидий лишь после долгих уговоров открыл дверь своего кабинета: синий ковер был, словно снегом, засыпан пеплом, сквозняк листал обугленную пачку бумаг на столе, связки тетрадей и книги тлели на полках и в нишах, одна стопка еще горела. Овидий, видимо, ходил по комнате с огнем, поджигая рукописи, как церковный служка ходит в фитилем от одного канделябра к другому. Поджигатель был невредим. Его труд стал пеплом». (К. Рансмайр)

Овидий еще пытался отринуть происки молвы, оправдаться и хоть как-то объяснить причину негодования Августа.


Я ни за чью-нибудь кровь был сослан к берегу Понта,
Яда смертельного я ни для кого не смешал,
В том, чтобы перстнем моим на шнурках подложных табличек
Лживо оттиснуть печать, я не бывал уличен,
Я ничего не свершил из того, что закон запрещает,
Но за собою вину большую должен признать.
Спросишь ты, в чем она? Я – неразумный создатель «Науки»:
Это препятствует мне чистыми руки считать.

В дальнейших раздумьях поэт старается еще раз оправдаться:


Было свершенной мной ошибкой, а не злодеяньем –
Тот, кто ошибся, ужель пред богами злодей?

Но вызнать истинную правду не удалось. Причина изгнания поэта и по сей день осталась неразгаданной загадкой.

Действительность же оказалась вполне определенной. По личному указанию Августа пятидесятилетний Овидий был выслан в далекий варварский Понт, в дикие степи, раскинувшиеся в устье Дуная. Бездна отчаяния стояла в глазах поэта, когда он прощался со своими друзьями, стремительно поредевшими рядами поклонников, дочерью, внуками и третьей любимой женой, которая


вися на плечах уходящего, слезы
Перемешала свои с горечью слов, говоря:
«Нет, не отнимут тебя! Мы вместе отправимся, вместе!
Я за тобою пойду ссыльного ссыльной женой.
Путь нам назначен один, я на край земли уезжаю.
Легкий не будет мой вес судну изгнанья тяжел.
С родины гонит тебя разгневанный Цезарь, меня же
Гонит любовь, и любовь Цезарем будет моим».
Были попытки ее повторением прежних попыток,
И покорилась едва мысли о пользе она.
Вышел я так, что казалось, меня хоронить выносили.
Грязен, растрепан я был, волос небритый торчал.
Мне говорили потом, что, света невзвидя от горя,
Полуживая, в тот миг рухнула на пол жена.
А как очнулась она, с волосами, покрытыми пылью,
В чувства придя наконец, с плит ледяных поднялась,
Стала рыдать о себе, о своих опустевших Пенатах,
Так убивалась она, как будто бы видела тело
Дочери или мое пред погребальным костром.
Смерти хотела она, ожидала от смерти покоя,
Но удержалась, решив жизнь продолжать для меня.
Пусть живет для меня, раз так уж судьбы судили.
Пусть мне силы крепит верной подмогой своей.

Казалось, сама природа позаботилась о том, чтобы сотворить соответствующие скорбному событию, ужасающие декорации. Пронизывающий декабрьский ветер, смешавший в своем буйном потоке струи воды и хлопья снега, неистово трепал дорожную шерстяную тогу поэта. Деревья, кусты, стебли отцветших цветов метались из стороны в сторону, посылая ему последнее «прости» его родной земли. Сгорбившееся, мгновенно усохшее бренное существо стареющего поэта все дальше и дальше отъезжало на скрипучей повозке от любимого и воспетого им Рима.

Зимнее море встретило его беснующимися по всему простору огромными бурунами волн, вскипавшими от своего бешенства. Как отважиться отплыть в этот кипящий котел?.. Но отважились. «Видно здесь и закончится моя жизнь? – почти с полным безразличием подумал Овидий. — И к лучшему. Я сжег незаконченные „Метаморфозы“, теперь пришло время Фортуне уничтожить мою жизнь. Первая половина ее была прекрасна, так стоит ли просить о второй, которая будет невыносима? Давай, давай, беснуйся буря! Стихия воды, поглощай скорее это несносно хлипкое суденышко! Скорее, скорее, я так устал…»

Но стихия медлила. У Фортуны были другие намерения. Она привыкла взимать строго по счетам. Ежели было дано в жизни счастье, — отплати за него сполна горем.

— Слишком легким тебе хотелось бы видеть выход, – словно бы в вое ветра слышатся изгнанному поэту доносящиеся из грозовых черных туч слова Повелительницы судеб. – Ты хочешь, чтобы я предоставила тебе мгновенную смерть. Не выйдет. Нет, счет будет куда крупнее. Фортуна не любит, когда ей не доплачивают. Погоди, с тобой тоже произойдет метаморфоза. Погоди, ты узнаешь, каково это переродиться из поэта радости в поэта скорби.

Овидий с горечью отвечает Фортуне:


— Песня является в мир, лишь из ясной души изливаясь,
Я же внезапной бедой раз навсегда омрачен.
Песням нужен покой, и досуг одинокий поэту —
С песнями страх несовместен, меж тем в моем злополучье
Чудится мне, что ни миг, к горлу приставленный меч.
Пусть же труду моему подивится судья беспристрастный,
Сроки, какие ни есть, пусть благосклонно прочтет.
И у него самого дар оскудел бы от бед.
В благополучье былом любил я почестей знаки,
Страстно желал, чтоб молва славила имя мое.
Если мне труд роковой и стихи ненавистны не стали,
То и довольно с меня — я же от них пострадал.

— И, пострадавши, расскажешь о своих страданиях, — поставила окончательную точку в разговоре с поэтом богиня Судьбы.

Вот судно с поэтом продирается сквозь бурное море. «Увиделась птичья стая высоко в ночи, белая стая, которая, с шумом приблизившись, неожиданно обернулась верхушкой исполинского вала, налетевшего на корабль. Буря – крики и стоны во тьме под палубой и кислая блевотина. И еще – пес, обезумевший средь опрокидывающихся водяных гребней и порвавший сухожилия одному из матросов. Рана окуталась пеной.

Хотя Овидий во все более дальних закоулках корабля, пытался бежать от своей беды в беспамятство или по крайней мере в сны, он глаз не смыкал ни в Эгейском, ни в Черном морях. Едва лишь измождение начинало внушать ему сон, он затыкал уши воском, завязывал глаза синим шерстяным шарфом, ложился и считал свои вздохи и выдохи. Но сбивался. Штормовые волны поднимали его, и корабль, и весь мир высоко над соленой пеной пути, одно летучее мгновение держали все на весу, а затем вновь роняли мир, корабль и его, изнемогшего, в водяной провал, в бодрствование и страх. Никто не спал.

Семнадцать мучительных дней пережил Овидий на борту корабля. А когда он наконец покинул его и, стоя на пристани, до блеска омытой волнами прибоя, повернулся к стенам селения, обомшелым стенам у подножия береговых круч, его так зашатало, что двое матросов, смеясь, подхватили старика под руки, и довели до кучи драного такелажа. Там поэт лежал среди запахов рыбы и смолы, пытаясь унять море, все еще бушевавшее у него внутри.

По пристани катились заплесневелые апельсины – память о садах Италии. Утро было холодное, без солнца. Черное море лениво набегало на мыс, разбивалось о рифы или гулко ударяло в скалы, отвесно встающие из воды. В иных бухточках прибой выбрасывал на берег льдины, покрытые птичьим пометом. Овидий лежал и смотрел, и не шевелился, когда тощий мул принялся жевать край его одежды. Мало-помалу море внутри успокоилось, волны опали одна за другой, и его сморил сон. Он добрался… Великое измождение опустилось на здешние места». (К. Рансмайр)

Овидий рассказал в своих «Скорбных элегиях» и «Письмах с Понта» о пережитых им страданиях. Он нарисовал картину скудного чужого края, в который вытолкнула его суровая Судьба.


Я и мечтать не могу о дружелюбных краях – сетует изгнанник.
Знаю, что я заслужил наказанье еще тяжелее,
Но тяжелей, чем мое, вынести я бы не смог.
Здесь я отдан врагам, постоянным опасностям отдан,
Вместе с отчизной навек отнят покой у меня.
Жала вражеских стрел пропитаны ядом гадючьим,
Чтобы двоякую смерть каждая рана несла.
Должен я жить, чтобы вкус беды ощущать ежечасно,
Чтобы времени ход только усиливал боль.
Может быть, ночь принесет покой, облегчение чувствам –
Всех погружает она в сон, исцеляющий боль.
Нет: мучительны сны повтореньем действительных бедствий,
Бодрствуют чувства мои, участь мою вороша.
То я вижу себя от стрел сарматских бегущим,
То для тяжелых оков руки дающим врагу.
Манит меня иногда сновидения сладкого образ:
Вижу крыши домов дальней отчизны моей,
Долго беседы веду с любезными сердцу друзьями
И с дорогою женой тихий веду разговор.
Но, получив этот миг короткого, ложного счастья,
Вспомнив о лучших днях, с новою силой казнюсь.
День ли глядит на меня, живущего в горькой печали,
Ночь ли гонит своих заиндевелых коней,
Тают от мрачных забот мои оскудевшие силы,
Как поднесенный к огню новый податливый воск.
Маюсь в бесплодных песках отдаленнейшей области света,
Где беспрерывна земля снегом укрыта от глаз,
Где не найдешь нигде ни плодов, ни сладостных гроздий,
Ив лишены берега, горные склоны – дубов.
Море такой же хвалы, что и почва достойно: валами,
Темное, вечно бурлит под бушевание бурь.
Будь сто уст у меня, в них же сто языков,
В слово бы я и тогда не смог вместить мои муки:
Слишком обилен предмет, чтобы достало мне сил!

Конечно, обрушься Фортуна на человека, закаленного страданиями, удар не был бы столь непереносим, но Овидий был не из их числа. Он был из числа баловней судьбы. «А в их светской жизни есть что-то изнеживающее, она придает характерам блеск и лоск, но отнимает у них долю крепости. С душой происходит то же, что и с телом: обретение гибкости в движениях идет обыкновенно рука об руку с нервным истощением». (Гастон Буассье)

Ни единожды Овидия тешила мысль о самоубийстве, о возможности расквитаться со своим Роком по своему собственному решительному желанию.


Я бесконечную скорбь пресечь острием пытался,
Но удержала Надежда мягкой рукою клинок,
«Что замышляешь! – сказала, — дай волю слезам, а не крови:
Им удавалось не раз гнев государя смягчить».

И летит для смягчения государева гнева бесконечная череда писем с Понта в родной Рим друзьям, с просьбой вызволить несчастного изгнанника из этого земного ада. Письмо верному другу дошло до Рима. И он прочел:


Дружба, которая прежде божественным чтилась почетом,
Ныне пошла с торгов, словно продажная тварь.
Вот потому-то и кажется мне восхищенья достойно,
Что не коснулся тебя этот всеобщий порок.
Обыкновенно бывает любим лишь тот, кто удачлив, —
А прогреми только гром – все от беды наутек.
Так вот и я: немало имел я друзей, помогавших
В дни, как попутный мне ветер вздувал паруса;
А как сгустились дожди и вздыбились волны под ветром,
Я оказался один в море на зыбком челне.
Все претворялись друзья, что даже со мной не знакомы,
Только два или три друга осталось при мне.
Ты был первым из них: не товарищем был, а ведущим,
Ты не брал с них пример, а подавал им пример.

Дальше в письме содержалась нижайшая просьба об изменении наказания, о разрешении жить «ближе к родимой земле», которую следовало передать Августу:


Наш победитель скуп на кары и щедр на награды,
Горько ему, если вдруг нужно суровость явить.
Он побеждал для того, чтоб потом пощадить побежденных,
Двери закрыл навсегда междоусобной войне.
Страхом расплат он карает, а не расплатой,

Письмо неверному другу тоже дошло до Рима и он прочел его:


А ведь Назон – это я, и нас, хоть забыть предпочел ты,
Чуть ли не с детских лет связывал дружбы союз.
Я тот самый, кому поверять спешил ты заботу,
Кто и в забавах тебе первым товарищем был.
Тот я, с кем тесно ты в домашнем дружил обиходе,
Тот я, чью Музу хваля, ты бесподобной назвал.
Тот я, о ком теперь, вероломный, не знаешь ты, жив ли,
Да и не спросишь. Зачем? Ты-де с таким не знаком!
Если меня в те дни не любил – значит, ты претворялся,
Если же искренним был – ты легковесней коры.
Если ты мне ничем не помог – ни советом, ни делом,
Хоть бы прислал письмо, два бы словечка чиркнул!
Где там! Верю с трудом, но ходит молва, что и словом
Только чернишь ты меня, падшего злобно клеймишь.
Что, безумный, творишь! А вдруг отвернется Фортуна?
Сам себя ты лишил права на слезы друзей!
Непостоянство свое скрывать не хочет богиня;
Глянь – на вертящийся круг встала нетвердой ногой.
Легкая, словно листок, она ненадежна, как ветер,
Равен, бесчестный, с ней легкостью ты лишь один.
Все, что людям дано, как на тонкой подвешено нити:
Случай, нежданный, глядишь, мощную силу сломил,
Кто на земле не слыхал о богатствах и роскоши Креза?
Но, как подачку, жизнь принял он в дар от врага.

Безусловно, многие обвинения в адрес друзей были справедливы. Но истинные друзья, не сумевшие переломить окончательного решения Августа и вызволить изгнанника из неволи, сделали иное величайшее дело. Они разыскали разрозненные фрагменты чарующей поэмы «Метаморфоз» и сохранили ее на века. Они свершили дело великой дружбы для Вечности. Быть может, свершить дело дружбы для создателя поэмы им оказалось не под силу?.. Обстоятельства складывались не в их пользу. И брошенное Овидием обвинение: «Боль пламенеющих ран ты не хотел замечать» — к верным друзьям не относится.

Но, увы и увы, их вполне можно отнести к жене поэта. Сначала Овидий возлагает на нее большие надежды:


В думах, однако, моих ты одна первенствуешь супруга.
Главная в сердце моем принадлежит тебе часть.
Ты далеко, но к тебе обращаюсь, твержу твое имя,
Ты постоянно со мной, ночь ли проходит иль день.
Даже когда — говорят — бормотал я в безумии бреда,
Было одно у меня имя твое на устах.
Ежели мой обессилит язык под коснеющим небом,
И уж его оживить капля не сможет вина,
Стоит мне весть принести, что жена прибыла, — и я встану,
Мысль, что увижу тебя, новой мне силы придаст…
Буду ль я жив, не уверен… А ты, быть может, в веселье
Время проводишь, увы, бедствий не зная моих?
Нет, дорогая жена! Убежден, что в отсутствии мужа
Обречены твои дни только печали одной.

Но со временем эта уверенность проходит, и Овидию приходится посылать в письме упреки забывшей его супруге:


Мнится, несчастья мои ты переносишь без слез.
Только печально полынь в степи топорщится голой,
Горькая жатва ее этому месту подстать.
Повода всем не давай, чтобы зависть сказать не посмела:
«Выручить мужа в беде эта жена не спешит».
Раз уж я ослабел и тащить не в силах повозку,
Ты управляйся сама с нашим увечным ярмом.
Как на врача я смотрю на тебя, больной и бессильный,
Все еще тлеет во мне искрою жизнь – помоги.
То, что я дал бы тебе, если б я из двоих был сильнейший
Ты, по сравненью со мной, сильною став, возврати.
Этого требует брак, освященный взаимной любовью.
Этого требует твой дух благородный, жена!
Дому ты это должна, за которым числишься ныне,
Чтобы украсить его женскою честью своей.

Бесконечную череду писем с просьбами посылает Овидий в Рим. Идут годы, а жестокое решение Август и не думает изменять. Для него Овидий – отрезанный, ненужный, горчащий на вкус ломоть.

«Свет из дома ссыльного поэта длинной полосой падал на старый снег двора краешком задевая и шелковицу, с которой ветер сдувал ягоды и они черными жуками разбегались по талой земле, на которой чума правила свой смертоносный бал. Чумную жажду утолила только смерть. И люди умирали, и мутным стало зеркало вод. Скоро не осталось уже земли, чтобы хоронить мертвых, не осталось леса, чтобы сжигать их и рук, которые еще могли бы удержать лопату или факел. Мухи целиком завладели падалью и трупами; в изумрудно-зеленых и синих переливах их сонмищ, в жужжании лежала земля под сенью облаков.

Муравьи покинули свои деревья, схлынули, как волны ливня, вниз по стволам, множество ручьев разбежалось по мертвым полям и заняли там свои полости отвоевали у мушиных орд глазницы, отрытые рты, животы, уши и плоские углубления, оставшиеся от чумных бубонов. Все более плотными массами устремились они туда, сбивались в этих полостях воедино, уплотнялись в новые, трепещущие мышцы, глаза, языки и сердца, более того, там, где члены истлели и отсутствовали, они даже составили из своих телец недостающее – руки, ноги, черты лица с выражением и мимикой; из своих уже исчезающих пастей они выплевывали белую слизь, которая человеческой кожей застывала на скульптурах, складывавшихся из муравьиной массы.

Все было поражено тлением.

— Какой материал, спрашивал Овидий у пьяных застольников в погребке кабака, — какой материал способен лучше, чем камень передать, пускай приблизительно, неприступное величие, прочность, даже вековечность, ибо камень остается недосягаем для быстротечных капризов времени и нет в нем ни мягкости, ни жизни. Хоть и плавится утес, дробится на осколки, обращается в пыль от жара земного ядра или от разрушительных сил выветривания, однако же самая обыкновенная галька все равно переживет – и надолго, непостижимо надолго! – любую империю и любого завоевателя и будет мирно покоиться где-нибудь на дне ущелья или на мягком глиняном полу пещеры, когда давным-давно рухнут все дворцы империи, вымрут династии, а переливчатая мозаика тронного зала исчезнет под слоем земли высотою с дом, таким бесплодным, что над погребенной роскошью не вырастут даже чертополох и дикий овес.

Сколь утешительна и достойна судьба для человека – окаменеть, разве сможет сравниться с нею омерзительный, зловонный, с махрами червей и личинок процесс органического распада, против этой гадости стать камнем кажется чуть ли не избавлением, сумеречной дорогой в райские гущи горных склонов. Метеор жизненной роскоши – ничто, величие и прочность камня – все…» (К. Рансмайр)

Надо стать камнем, чтобы все еще продолжать питать надежду. Но поэт не может им стать. И надежда истаивает изо дня в день. Вот она совсем пропадает.


Больше нет слов у меня просить все о том же и том же,
Стыдно пустые мольбы мне повторять без конца.
Однообразье стихов внушает вам отвращенье,
Кажется, просьбы мои помните вы наизусть.
Что бы я вам ни писал, вы все, конечно, заране
Знаете сами, не сняв воска с завязок письма.
Значит, мне умереть не придется в привычной постели?
Кто в этом краю мой прах плачем надгробным почтит?
Дать не смогу я последний наказ, и с последним прощаньем
Век безжизненных мне дружбы рука не смежит.
Без торжества похорон, не почтенный достойной могилой,
Мой неоплаканный прах скроет земля дикарей.

Долгие годы скитается поэт по этим голым диким холмам, среди людей, не понимающих его слов. И лишь в чудном чарующем сновидении он может общаться на милом, родном его сердцу языке.


Я рассказать бы хотел о том, что нынче увидел,
Что померещилось мне или приснилось во сне.
Ночь наступила уже; сквозь двойные оконные створки
В комнату свет проникал полной почти что луны.
Сон снизошел на меня – от забот наш единственный отдых.
Я утомленное днем тело на ложе простер.
Вдруг задрожал надо мной потревоженный крыльями воздух,
И заскрипело слегка, тихо качнувшись окно.
В страхе на левом локте приподнялся я на постели,
Дрогнуло сердце, и вмиг прогнанный сон улетел.
Встал предо мною Амур с лицом, искаженным печалью,
Ложа клинового он левой коснулся рукой.
Мягкие пряди волос, растрепавшись, лицо прикрывали,
Перья растрепанных крыл видел воочию я.
Так же они торчат на спине воздушной голубки,
Если в руках у людей долго пробудет она.
Сразу его я узнал – ведь никто не известен мне лучше! –
И, не стесняясь ничуть, так обратился к нему:
«Мальчик, воспитанник мой, моего изгнанья причина,
Лучше бы вовсе тебя я в обученье не брал!
Ты и сюда залетел, где люди мира не знают,
Где покрывается льдом на зиму варварский Истр?
Что тебя привело? Наши бедствия хочешь увидеть?
Знай же, ты сам из-за них стал ненавистен для всех.
Ибо, когда твою власть и власть твоей матери пел я,
К более важным делам не был способен мой ум.
Мало того: на беду я глупую создал поэму,
Чтобы искуснее ты стал от науки моей.
Было несчастному мне за нее наградой изгнанье
В самой далекий из всех, мира не знающий край.
Я ли тебе не давал наставленья и стрелы, проказник?
И за науку мою так ты меня одарил!
Сам ты ведь знаешь и всем подтвердить под клятвою мог бы,
Что не хотел я стихом брачному ложу вредить.
Я сочинял не для тех, у кого касаются ленты,
Скромности знак, волос, длинные платья – ступней.
Разве тому я учил, как замужних обманывать женщин,
Чтобы не знали они, кто их ребенку отец?
Я ли ни сам возбранял касаться этих книжонок
Тем, которым закон тайно любить не велит?
Впрочем, к чему все это, если верят, что я подстригаю
К блуду людей, хоть его строгий закон запретил?
Вот что привиделось мне, я крылатому мальчику молвил,
Он же, привиделось мне, речью такой отвечал:
«Стрелы – оружье мое, мое оружие – факел,
Цезарь и милая мать будут порукою мне
В том, что запретному я у тебя никогда не учился
И что в науке твоей нет никакого вреда.
Если бы так же легко ты мог и в другом оправдаться –
В том, что тебе нанесло больший, ты знаешь, ущерб.
Что бы то ни было, бередить эту рану не стоит,
Ты ведь не можешь сказать, что не виновен ни в чем.
Может, ошибкою ты называешь тяжкий проступок,
Так что заслуженный гнев был не тяжеле вины.
Слушай: Страх позабудь, смягчится Цезаря сердце,
И по молитвам твоим доброе время придет.
Пусть промедленье тебя не страшит: уж близок желанный
Миг, и радость триумф всем без изъятья несет».

Однако, триумфа – избавления от изгнания Овидий не познал. Одиночество было его десятилетним спутником: бесконечное тоскливое, ежедневное и еженощное горе тягостно тянулось от зари до зари. «Судорога, трясущая Овидия, отверзла ему рот; что это было – рев ли, смех ли, рыдание, — он не знал. Он слышал своей голос из дальней дали, был вне себя, где-то высоко в мерцающих утесах, и видел средь разорения сидящего безумца, израненного человека у холодной печурки. Он рыдал. Наконец перестал рыдать, кричать, смеяться. И тогда стало на удивление тихо. В этой тишине он вернулся с высоты утесов в свое сердце, в свое дыхание, свои глаза». (К. Рансмайр)

И никого рядом не было, Никого… Но нет. Сказать так было бы несправедливо. Сам поэт протестует против этого:


Отнято все у меня, что было можно отнять.
Только мой дар неразлучен со мной, и им я утешен,
В этом у Цезаря нет прав никаких надо мной.
Пусть кто угодно мне жизнь мечом прикончит свирепым,
И по кончине моей слава останется жить.

Так и случилось. Слава и любовь пережили его бренный прах, зарытый в чужой опостылевшей земле.

Но на этом не кончается история жизни Овидия. У края жизни, на варварской чужбине, опальный римский пиит создал еще одну поэму, поэму ненависти и проклятья со странным, загадочным названием «Ибис». Подобного, пожалуй, не создавал ни один из стихотворцев. До чего же должен был дойти столь лучезарный человек, чтобы под конец жизни выплеснуть из глубин своей надорвавшейся души такие невыносимо страшные слова проклятий? Его поэзия полностью переродилась. Из яркокрылой порхающей бабочки она превратилась в нечистоплотную египетскую птицу Ибис.


Ибис – в проклятьях моих, но кто этот Ибис – я знаю,
Знает и сам он, за что эти проклятья на нем.
Быть нам врагами с тобой! Даже смерть вражде не помеха:
И у бессильных теней тоже оружие есть;
Даже тогда, когда растворюсь в воздушном потоке,
Тень моя, мертвая тень будет с тобой враждовать;
Даже тогда не смогу я забыть о твоих злодеяньях,
Даже костяк мой, и тот станет тебя ужасать!
Как бы я ни погиб – изнурит ли постылая старость,
Или от вражьей руки скорая встретится смерть,
Или в бескрайних морях окажусь я на утлом обломке,
И на чужой стороне рыбы мне тело пожрут,
Или заморские птицы вонзят в меня хищные клювы,
Или же кровью моей волк обагрит свою пасть,
Что бы ни сталось со мной, но я вырвусь из пропастей Стикса,
Я дотянусь до тебя мстительной хладной рукой,
Днем я предстану тебе и в сумраке ночи безмолвной
Вдруг ты увидишь меня, и уж тебе не уснуть;
Где бы ты ни был, куда бы ни шел, полечу пред тобою,
И от стенаний моих ты не укроешься, нет.
Выгнувшись, бич зазвучит, зашипят перевитые змеи
Факелы дымом дохнут в твой застыдившийся взгляд,
Фурии будут живого терзать и мертвого будут,
Будет недолгою жизнь, но бесконечною казнь!
Да, погребенье твое не оплакано будет от ближних,
Неупокоенной в прах рухнет твоя голова:
Ты под рукой палача повлечешься на радость народу,
В мертвое тело твое крепко вонзится багор,
Всепожирающий огнь отшатнется от мерзостной плоти,
В праведном гневе своем труп твой отвергнет земля –
Когтем и клювом кишки твои медленно вытянет коршун,
Зубы вопьются собак в живое сердце твое,
Станут на теле твоем враждовать ненасытные волки –
Вот твоя доля: гордись славой, достойной тебя!

Кого проклял бесконечно отчаявшийся Овидий?.. Кто этот Ибис?.. Об этом знает лишь поэт. И больше никто. Это тайна…

И еще один вопрос задал нам Великий Поэт: — Есть ли в отчаянье прок?..

Кто на него ответит?..