Жан-Батист Мольер.


</p> <p>Жан-Батист Мольер.</p> <p>

ХУП век – век театра. Народу, слишком плохо знающему грамоту, он – театр – ВСЕ! Артист – его служитель.


Он всюду. Он везде, он встречный-поперечный;
Шпагоносящий смерд; нужды скиталец вечный;
Господень попугай; всегда смешлив на вид,
Он полон глупости, но в ней мастеровит,
Искусный плаватель в ее морях безбрежных;
Живое зеркало мгновений быстробежных;
Потешный Аристип; во храме смеха страж;
Тень воплощенная; болтающий мираж. (Константейн Хейгенс)

Драматург – это Бог театра, его Создатель. Господин де Мольер был богом театра и еще он удостоился великой чести быть в течение многих лет постельничим у короля Людовика Х1У. Он стелил королевскую постель с достоинством и с чувством выполненного долга. Он гордился своей должностью. Такое было время, такие были жизненные обстоятельства.

Русский писатель Михаил Афанасьевич Булгаков, посвятивший многие страницы своего творчества жизни господина де Мольера, мысленно перенесся в ХУП век и предстал перед изумленным взглядом «некой акушерки, обучавшаяся своему искусству в родовспомогательном Доме божьем Парижа. Она приняла 13 января 1622 года у милейшей госпожи Поклен первого ребенка – недоношенного младенца мужского пола. С уверенностью могу сказать, — пишет писатель, — что если бы мне довелось объяснить почтенной повитухе, кого именно она принимает, возможно, что от волнения сия повитуха причинила бы какой-нибудь вред младенцу, а с тем вместе и Франции.

«Передо мной горят восковые свечи, и мозг мой воспален», — вспоминает Михаил Афанасьевич событие, произошедшее в его воображении.

Увидев младенца на руках повитухи, он обращается к ней:

— Сударыня! Осторожнее поворачивайте младенца! Не забудьте, что он рожден ранее срока. Смерть этого малыша означала бы тяжелейшую утрату для всей страны!

— Мой бог! Госпожа Поклен родит другого.

— Госпожа Поклен никогда более не родит такого, и никакая другая госпожа в течение нескольких столетий такого не родит.

— Вы меня изумляете, сударь. Я держала в руках и более знатных младенцев.

— Что понимаете вы под словом – знатный? Этот младенец станет более известен, чем ныне здравствующий король ваш Людовик ХШ. Он станет более знаменит, чем следующий король, сударыня, а этого короля назовут Людовик Великий или Король-Солнце. Этот младенец родился под аплодисменты Муз. Слова этого ребенка переведут на многие языки мира.

— Возможно ли это, сударь? — нисказанно изумилась повитуха.

— Я мог бы назвать вам десятки писателей, переведенных на иностранные языки, в то время как они не заслуживают даже того, чтобы их печатали на их родном языке. Ученые различных стран напишут подробные исследования произведений этого ребенка и шаг за шагом постараются проследить его таинственную жизнь. Они докажут вам, что именно этот человек, который сейчас у вас в руках подает лишь слабые признаки жизни, будет влиять на многих писателей будущих столетий».

Позволим и мы себе, подобно Михаилу Афанасьевичу, немного пофантазировать относительно рождения великого драматурга мира, увидевшего первые проблески света во Франции. Мы знаем, что когда рождаются великие правители и завоеватели мира, их матери, как правило, в своих провидческих снах видят буйство стихий природы. А какие сны снились страшащейся первых родов матушке Поклен? Быть может, вместо громов и молний ей снились сыплющиеся бесконечным потоком с небес разнообразные буквы? А возможно и другое сновидение: вот мирно сидят и беседуют друг с другом шут и король? Но вдруг ее сон был наполнен ужасными видениями: вот в ее мальчика летят комья земли, тухлые яйца и гнилые яблоки?

Смог ли новорожденный младенец прокричать миру о своем появлении или в его недоношенном тельце не хватило для этого силенок и он, как малый котенок, лишь тихо пропищал, в глубине подсознания чувствуя, что придет его час, и он сможет высказаться во весь голос?

Кто об этом знает?..

Досконально же известно, что мальчонка родился в семье придворного обойщика мебели и декоратора, нынче бы его назвали дизайнером, господина Жана Батиста Поклена. Достаточно высокое положение отца ребенка обеспечивало ему достойное материальное существование. Однако судьба не кладет все вкусные горошины в одну ложку. Она обязательно чего-нибудь да отнимет.

«Весной 1632 года нежная мать маленького Жана-Батиста Поклена, взявшего впоследствии литературный псевдоним Мольер, захворала. Глаза у нее стали блестящие и тревожные. В один месяц она исхудала так, что ее трудно было узнать, и на бледных ее щеках расцвели нехорошие пятна. Затем бедняжка стала кашлять кровью, и в дом начали приезжать на мулах, в зловещих колпаках врачи. 15 мая маленький пухлый созерцатель плакал навзрыд, вытирал грязными кулачками слезы, и весь дом рыдал вместе с ним. Тихая Мария Поклен лежала неподвижно, скрестив руки на груди.

Когда ее похоронили, в доме настали как бы непрерывные сумерки. Отец впал в тоску и рассеянность, и первенец его несколько раз видел, как в летние вечера он сидел один в сумерках и плакал. Созерцатель от этого расстраивался и слонялся по дому, не зная, чем бы ему заняться. Но потом отец плакать перестал и зачастил в гости в некую семью. И тут одиннадцатилетнему Жану-Батисту объявили, что у него будет новая мама». (М. Булгаков)

Новая мама, по всей вероятности, была доброй женщиной. Во всяком случае, в истории не осталось сведений о том, что она плохо относилась к своему пасынку. Родной же дедушка маленького Поклена, потерявший любимую дочь, все свое внимание обратил на внука и стал водить его по всем имеющимся в Париже театральным заведениям. Дело в том, что дедушка Луи Крессе был очарован этим миром, жить без него не мог и от всей души хотел подарить его внучонку. И это удалось ему как нельзя лучше.

«В глазах у Жана-Батиста вертясь, как в карусели, пролетали вымазанные мукой и краской или замаскированные педанты, доктора, скупые старики, хвастливые и трусливые капитаны. Под хохот публики легкомысленные жены обманывали ворчливых дураков мужей, и фарсовые сводни-кумушки тарахтели как сороки. Хитрые, ловкие как пух, слуги водили за нос стариков, били палками старых хрычей и запихивали их в мешки. И стены театра под названием Бургунский Отель тряслись от хохота французов. Вместе с ними хохотали и аплодировали дед и внук». (М. Булгаков)

Но театром единым жить нельзя. Мальчик из состоятельной семьи должен был учиться, и отец сумел определить его в настолько престижное учебное заведение, что его не гнушались и особы королевских кровей. Одновременно с сыном обойщика мебели учились три принца. В девятнадцатилетнем возрасте Жан-Батист получил ученую степень юриста и некоторое время пребывал в ней. Но недолго. Сия жизненная стезя ему была не по нраву.

Подлила масло в огонь противостояния обыденной жизни известная в те времена актриса Мадлена Бежар. «Мадлена была рыжеволосой, прелестной в обращении, умной, обладала тонким вкусом и, кроме того, — что составляет большую, конечно, редкость, — литературно образована и сама писала стихи. Кроме того, по общему признанию, она обладала настоящим большим талантом. Поэтому ничего нет удивительного в том, что Мадлена пользовалась большим успехом у мужчин.

В двадцать лет она родила девочку, окрещенную Франсуазой. Ее отцом был граф де Моден. Связь свою с де Моденом актриса Бежар не только не скрывала, но, наоборот, сколько можно понять хотя бы из акта крещения дочери, афишировала. Крестным отцом девочки стал малолетний сын графа де Модена. Жан-Батист к этому времени сумел проникнуть за кулисы театра, и нет ничего удивительного в том, что очаровательная огневолосая актриса совершенно пленила юношу, который был моложе ее на четыре года». (М. Булгаков)

Удивительно, но успешная и красивая актриса обратила внимание на совсем еще желторотого юношу и подарила ему свою жизнь. Жан-Батист, полюбивший ее и никогда не разлюблявший театр, решительно заявил отцу, что оставляет навсегда престижное юридическое поприще и уходит на театральные подмостки. На это отец ответил: в таком случае лишаю его наследства. Видимо для будущего комедианта обучение юридической практикой не прошла даром и ему удалось взять у разъяренного отца некую сумму из положенной ему части достояния семьи Поклен. Все эти деньги он вложил в создание театральной труппы. Свои деньги вложила туда и Мадлена.

Вновь появившаяся в Париже театральная труппа арендовала грязный и тесный зал, но при этом с гордостью взяла себе пышное и величественное имя – «Блестящий театр». Такое действо было вполне в характере Мольера. Он самоуверен. «Он вспыльчив. У него бывали резкие смены настроений. Он легко переходил от моментов веселья к моментам тяжелого раздумья. Он находит смешные стороны в людях и любит по этому поводу острить. Временами он неосторожно впадает в откровенность. В другие же минуты пытается быть скрытным и хитрить. В иные мгновения он безрассудно был храбр, но тотчас же мог впасть в нерешительность и трусость. Надо сказать, что при этих условиях его ждала трудная жизнь, и он с успехом вскоре нажил себе много врагов.

Итак, театр Мольера перед нами. В сыром и мрачном зале, оплывая, горели в дрянных жестяных люстрах сальные свечи. И писк четырех скрипок никак не походил на гром большого оркестра. Большие драматурги не заглядывали сюда. Мольер заикался на сцене, а ему, дьявол, в когти которого он действительно попал, лишь только связался с комедиантами, — внушил мысль играть трагические роли.

С каждым днем все шло хуже и хуже. Публика держала себя безобразно и позволяла себе мрачные выходки, например, ругаться вслух во время представления. Мадлена, замечательная актриса, но она одна не могла ведь разыграть всю трагедию! О, милая подруга Жана-Бтиста Мольера! Она приложила все усилия к тому, чтобы спасти театр, названный Блестящим. Когда в Париже после изгнания появился ее старый любовник граф де Моден, Мадлена обратилась к нему, и тот выхлопотал театру право именоваться Труппой его королевского высочества принца Гастона Орлеанского. Это наименование обеспечивало более менее достойное материальной существование.

Но успех и приличные доходы не приходили. Когда кончились сбережения Мадлены, Дети Семьи отправились на рынок к Поклену-отцу. Тягостнейшая сцена произошла в лавке. В ответ на просьбу ссужения денег Поклен сперва не мог произнести ни одного слова. И… вообразите, он дал деньги. Затем явился перед комедиантами арендатор с вопросом, будут ли они платить аренду или не будут. Ему дали расплывчатый ответ, исполненный клятв и обещаний.

— Так убирайтесь же вы вон! – воскликнул арендатор. – Вместе со своими скрипками и рыжими актрисами.

Последнее было уже и лишним, потому что рыжей в группе была только одна Мадлена.

— Я и сам собирался уйти из этой паскудной канавы! – вскричал Мольер, и братство бросилось за своим командором.

Вскоре вожака театра повели в тюрьму. Следом за ним шли ростовщик, бельевщик и свечник. Снова побежали к Поклену-отцу.

— Как?.. Вы?.. – в удушье сказал Жан Батист Поклен. – Вы… Это вы пришли?.. Опять ко мне?.. Что же это такое?

— Он в тюрьме, господин Поклен, и больше мы ничего не будем говорить. Он в тюрьме!

Поклен-отец… дал денег.

Но тут со всех сторон бросились заимодавцы, и Мольер не вышел бы из тюрьмы до конца своей жизни, если бы за долг Блестящего Театра не поручился Леонар Обри, который в свое время построил блестящую и бесполезную, по причине неприбытия зрителей, мостовую перед подъездом первого мольеровского театра.

Да перейдет в потомство имя Леонара Обри!

И все же, несмотря на все усилия, осенью 1645 года Блестящий Театр прекратил свое существование. Три тяжких года, долги, ростовщики, тюрьма и унижения резчайше изменили Мольера. В углах губ у него залегли язвительные складки опыта, но стоило только всмотреться ему лицо, чтобы понять, что никакие несчастья его не остановят, потому что этот человек не мог бы сделаться ни адвокатом, ни нотариусом, ни торговцем мебелью, он мог быть только комедиантом.

Сегодня перед рыжеволосой Мадленой стоял прожженный профессиональный двадцатичетырехлетний актер, видавший всякие виды. На его плечах болтались остатки кафтана, а в карманах, когда он расхаживал по комнате, бренчали последние су. Прогоревший начисто глава Блестящего Театра подошел к окну и в виртуозных выражениях проклял Париж со всеми его предместьями. Он долго еще болтал языком но, наконец, спросил в отчаянии свою возлюбленную и ведущую актрису своего театра:

— Теперь и ты покинешь меня?

Рыжая Мадлена выслушала весь этот вздор, помолчала, а затем любовники стали шептаться и шептались до утра. А как же иначе. Ведь


Первых чувств любви огонь священный
Пылает с силою такою неизменной,
Что жизни надлежит себя навек лишить
Скорее, чем любовь вторую допустить.

Когда Блестящий Театр погиб, Мольер из под развалин его вывел остатки верной братской армии и посадил ее на колеса. Этот человек не мог существовать без театра ни одной секунды, и у него хватило сил перейти на положение бродячего комедианта, глотающего пыль французских дорог.

Первое время кочевникам пришлось чрезвычайно трудно. Случалось, что приходилось спать на сеновалах, а играть в деревнях – в сараях, повесив вместо занавесей какие-то грязные тряпки. Иногда, впрочем, актеры попадали в богатые замки, и, если вельможный владелец от скуки изъявлял желание посмотреть комедиантов, грязные и пропахшие дорожным потом служители Мельпомены играли в приемных.

Духовенство же всюду встречало лицедеев равномерно недоброжелательно. Тогда приходилось идти на хитрые уловки, например, предлагать первый сбор в пользу монастыря или на нужды благотворительности. Этим способом очень часто можно было спасти спектакль.

В одной из повозок под неусыпным попечением и наблюдением Мадлены ехало новое существо. Этому существу было всего лишь десять лет, и представляло оно собою некрасивую, но очень живую, умную и кокетливую девочку. Явление девочки Мадлена объясняла так: это ее маленькая сестренка.

Однажды нищенское существование отступило, и актерам удалось задержаться в герцогских владениях. Они впервые услышали приятный перезвон золотых монет. И тут выяснилось одно очень важное обстоятельство. Оказалось, что господин Мольер чувствует склонность не только к игре в спектаклях, но и к сочинительству пьес самолично. Несмотря на каторжную дневную работу, он начал по ночам сочинять вещи в драматическом роде.

Несколько странно то, что человек, посвятивший себя изучению трагедии и числившийся на трагическом амплуа, в своих сочинениях к трагедии вовсе не возвращается, а пишет веселые, бесшабашные одноактные фарсы. Фарсы эти очень понравились компаньонам Мольера, и их ввели в репертуар. И тут мы встречаемся и с другой странностью. Наибольшим успехом в этих фарсах стал пользоваться у публики сам Мольер, игравший смешные роли. После премьеры его фарсов публика бросалась в кассы валом. Был случай, когда двое дворян смертельно поругались в давке и дрались на дуэли за лишний билетик.

Но чем же объяснить такие странности? Почему же это? Трагик в трагическом провалился, а в комическом имел успех? Объяснение может быть только одно и очень простое. Не мир ослеп, как полагал считающий себя зрячим Мольер, а было как раз наоборот: мир великолепно видел, а слеп был один господин де Мольер. И, как ни странно, в течение очень большого периода времени. Он один среди всех окружающий не понимал того, что по природе был гениальным комическим актером, а трагиком быть не мог. И нежные намеки Мадлены, и окольные речи товарищей ничуть не помогали: командир труппы упорно стремился играть не свои роли. Вот в чем была одна из причин трагедии падения Блестящего Театра. Она скрывалась в самом Мольере.

В почувствовавшем успех театре стали появляться новые молоденькие артистки. Жан-Батист первым упал, сраженный одной из них. Страсть охватила его, и он стал добиваться взаимности. Так на глазах у Мадлены, вынесшей все тяжести кочевой жизни разыгрался мольеровский роман. Он был неудачен». (М. Булгаков)

Но Жана-Батиста не останавливало это. В холодном отказе он видел иное:


Таинственность в любви всегда ценить я рад.
Милей победа нам, коль много есть преград,
И душу полнит нам блаженства чистым светом
Малейший разговор, когда он под запретом.

Ни разговоры, ни ухаживания не смогли привести к любовной победе. А Мольер все волочился за красавицей актрисой. Быть может, она не была так уж хорошо, как ему казалось, быть может, он потом заметил это, и свой собственный опыт облек в поэтическую форму, вечно повествующую о вечной истине: что любовь слепа:


Выбором всегда влюбленный горд своим.
Все лишним поводом бывает к восхваленью.
Любовь всегда склонна бывает к ослепленью:
Она любой порок за качество сочтет:
И в добродетели его произведет.
Бледна – сравниться с ней жасмина только ветка;
Черна до ужаса – прелестная брюнетка;
Худа – так ничего нет легче и стройней;
Толста – величие осанки видно в ней;
Мала, как карлица – то маленькое чудо;
Громадина – судьбы премилая причуда;
Неряха, женских чар и вкуса лишена –
Небрежной прелести красавица полна;
Будь хитрой – редкий ум, будь дурой – ангел кроткий;
Будь нестерпимою болтливою трещоткой –
Дар красноречия; молчит как пень всегда –
Стыдлива и скромна, и девственно горда.
Так если в любящем порывы чувств глубоки,
В любимом существе он любит и пороки.

Вторая любовь Мольера не состоялась, но к Мадлене он так и не вернулся. Поговаривали о том, что разыгрался третий роман – и он оказался удачным. Бедная Мадлена, кружившая в недавнем прошлом головы мужчинам, почувствовала себя покинутой. Через несколько лет она произнесет монолог несчастной жены, из не написанной пока еще Мольером пьесы:


Он ласки отдает другим, быть может, многим,
А платится жена постом довольно строгим.
Но большинство мужей при том не дуют в ус:
То, что дозволено, теряет всякий вкус.
Вначале все они как будто превосходны,
Их чувства горячи и очень благородны,
Но скоро наша страсть надоедает им,
И нашу собственность они несут другим.
Ах, жалко, что закон нам не дает поблажки
Менять своих мужей как грязные рубашки!
А было б хорошо! И не одной жене
Пришлось бы по сердцу, не только мне.

Покинутая Мадлена не покинула театр и продолжала странствовать с ним по дорогам Франции.

Прошло почти двенадцать лет.

«Был осенний закат 1658 года, когда театральные фургоны подошли к столице. Мольер остановил караван и вышел из повозки, чтобы размять ноги. Он отошел в сторону и стал всматриваться в город, который двенадцать лет тому назад его, разоренного и посрамленного, выгнал вон. Клочья воспоминаний пронеслись у Жана-Батиста в голове. На миг ему стало страшно и его потянуло назад. Ему показалось, что он стар. Он, похолодев, подумал, что у него в повозках нет ничего кроме фарсов и других его первых комедий. Он подумал о том, что в театре Булонский Отель играют сильнейшие королевские актеры. И его снова потянуло в Лион на старую зимнюю квартиру. Его напугал вдруг призрак сырой и гнусной тюрьмы, едва не поглотившей начинающего директора театральной труппы двенадцать лет тому назад, и он сказал, шевеля губами в одиночестве:

— Повернуть назад? Да, повернуть назад.

Затем Мольер круто развернулся, пошел к голове каравана, увидел головы актеров и актрис, высунувшихся из своих повозок и сказал передовым:

— Ну, вперед!

И вот принц Конди пригласил труппу Мольера на постоянную службу и назначил артистам постоянный пенсион. Для актеров наступили воистину золотые дни. Лукавый заика Мольер как бы околдовал принца. Представления пошли непрерывно и непрерывной же струей потекли к комедиантам всевозможные блага.

Что и говорить — искусство цветет при сильной власти!

И вдруг принц отдал приказ о снятии присвоенного труппе имени Конти. Ах, в комедиантской жизни не одни только розы и лавры! Оплеванная труппа ждала разъяснений, и они не замедлили явиться: за два последних года все перевернулось вверх дном в душе его высочества. Бывший фрондер, а затем страстный любитель театра ныне оказался окруженным духовенством и погруженным в изучение религиозно-нравственных вопросов. Один из епископов, обладавший великолепным даром слова, внушил ему, что нужно прежде всего бежать от комедиантских представлений, как от огня, дабы не попасть впоследствии в огонь вечный. Пышные всходы получил епископ из тех семян, которые он посеял в душе у Конти.

Так Мольер столкнулся впервые с таким понятием, как кабала святош.

Творческая предрасположенность Мольера поставила свои условия перед его театром. Торжественные и гордые герои Корнеля ушли со сцены, их сменили персонажи фарсов, многие из которых Мольер писал сам. Французский фарс представлял собой коротенькую пьеску с незамысловатым сюжетом, обильно уснащенную солеными словечками, палочными ударами, нескромными жестами, насмешливыми песенками.

Стоило только выбежать к зрителям герою фарса влюбленному врачу – в зале расцветали улыбки. При первой гримасе новоявленного комедианта – заливались смехом. Сразу же после первой реплики – хохотали. А через несколько минут хохот превращался в грохот. И видно было, как надменный человек в кресле отвалился на спинку его и стал, всхлипывая, вытирать слезы. Тут-то сладкий холодок и почувствовал у себя в затылке великий комический актер. Он подумал: «Победа!» – и подбавил фортелей. Тогда последними захохотали мушкетеры, дежурившие у дверей. А уж им хохотать не полагалось ни при каких обстоятельствах». (М. Булгаков)

В своих фарсах и пьесах Мольер часто беззастенчиво пользуется сюжетами из ранее написанных произведений и собственными богатыми наблюдениями, которые жизнь щедро представляет внимательно наблюдающим за ней будущему великому драматургу. Что же касается использованных сюжетов, то Мольер был не первым и не последним так называемым «графоманом». Да и то сказать, сколь мал арсенал этих сюжетов. Все уже давно рассказано и пересказано. Трудность задачи состояла в том, как сказать уже неоднократно сказанное-пересказанное своим, новым языком.

Герои фарсов и пьес французского комедиографа часто с пренебрежением относятся к женщинам. Вот один сравнивает ее с плющом, обвившемся вокруг мужчины, который


Обнявши дерево – прекрасен и силен,
Но наземь падает, когда с ним разлучен.

В вопросах любви его отрицательные герои не видят и не собираются даже кинуть беглый взгляд на ее романтическую сторону. Они проклинают глупые любовные книги, морочащие неразумные девичьи головки:


Вас не оторвешь от этой ерунды,
Любовной болтовней мозги набиты ваши.

В фарсах утверждается: на жизнь надо смотреть с практической точки зрения. Богатство в браке – основа основ.


У мужа есть солидная казна,
Какого же еще вам надобно рожна?
Урода золото преобразит чудесно,
А остальное все совсем неинтересно.

Права мужчины в браке священны и соблюдаться должны любой ценой. Вот один из героев диктует свой образ жизни для несчастной жены:


Я свою заставлю
Жить не своим умом, а так, как я направлю.
Пусть саржа скромная одеждой будет ей
А платье черное лишь для воскресных дней;
Чтоб, дома затворясь, повсюду не гуляла
И помыслы свои хозяйству посвящала,
Чинила мне белье, коль выберет часок,
Для развлечения – могла связать чулок,
Чтоб болтовня повес ей не была знакома,
Без провожатого не покидала дома.
Я знаю: плоть слаба. Предвижу шум и спор,
Но не хочу носить я из рогов убор.
И знаю: женщина останется навек
Всего лишь женщиной. Отсюда: некий грек
Сказал, что голова ее – песок сыпучий.
Вот рассуждение, теперь даю вам случай
Обдумать это все; как знаете и вы,
Для тела голова играет роль главы,
А тело без главы, как дикий зверь, опасно;
Когда не все у них налажено согласно,
И в ход не пущены ни циркуль, ни компас,
То неприятности случаются подчас.

Другой герой рассуждает разумно:


Суровость лишняя, мне кажется, вредна.
Не правда ль, было бы находкой беспримерной
Увидеть женщину по принужденью верной?
Напрасно будем мы их каждый шаг блюсти,
Не лучше ли сердца себе приобрести?
И я бы честь мою считал незащищенной,
Когда б она была в руках порабощенной,
Она же, испытав своих желаний власть,
Искала б, может быть, лишь случая упасть.

Но возможно ли переубедить настырного мужа, который долдонит и долдонит лишь одно:


Но можно ль женщине довериться вполне?
Из них и лучшая – одна сплошная злоба;
Ведь этот пол рожден, чтоб мучить нас до гроба.
На веки вечные я рад его проклясть,
Чтоб провалился он – и прямо черту в пасть.

Многие герои Мольера немилосердно страдают от яростных атак ревности, видимо хорошо известных и автору, если один из героев довольно миролюбиво относится к этому чувству и говорит:


От ревности я стал спускать жирок.

То другой страдает всерьез:


Наглец бесстыжий словно злобный ад
Безумной ревности мне впрыснул в сердце яд.

А вот этот герой пьесы дает вполне разумный любовный совет:


Кто всегда уныл, ревнив и мрачен,
Того дебют в любви частенько неудачен,
И делает себя несчастным он в кредит.

Мольер внимательно вглядывается в окружающий его мир и потом описывает его. Вот тема моды – вечного двигателя двигающего неведомо что неведомо куда. Слепо следовать моде, это значит


Носить не для себя – для света свой наряд.
Так неугодно ль вам меня еще бесславить,
Мне ваших щеголей в пример достойный ставить
И понуждать меня к ношенью узких шляп,
Скроенных так, чтоб лоб в них немощный иззяб?
Иль накладных волос, разросшихся безмерно,
Что утонуло в них лицо мое наверно?
Камзолов куценьких – тут мода вновь скупа, —
Зато воротники – до самого пупа?
Огромных рукавов – таких, что в суп влезают,
И юбок, что теперь штанами называют,
Иль туфель крошечных, на каждой – лент моток,
И смотришь – человек, как голубь, мохноног?
Или таких штанин, громадных и раздутых,
Что каждая нога в них, как рабыня в путах.
И вот наряженный по-модному болван,
Как перевернутый топорщится волан.

А вот пожаловала в театр столичная штучка – хлюст-повеса. И тотчас Мольер поймал его на крючок своего остро отточенного пера:


На сцене захотел послушать пьесу я,
Которую давно хвалили мне друзья.
Актеры начали. Я весь был слух и зренье.
Вдруг пышно расфранчен, порывистый в движенье,
Какой-то кавалер, весь в кружевах, вбежал
И крикнул: «Кресло мне!» – на весь широкий зал.
Все обернулись вслед шумящему повесе,
И лучшее он нам испортил место в пьесе.
О боже! Не ужель учили мало нас?
Мы, грубостью манер блистая каждый час,
На шумных сборищах и в театральном зале
Свои пороки все столь явно выставляли
И глупой подтвердить старались суетой
Все, что соседи в нас считают пустотой!
Меж тем, как пожимал плечом я в нетерпенье,
Актеры продолжать хотели представленье,
Но в поисках, где сесть назойливый нахал
Со стуком пересек весь возмущенный зал
И, несмотря на то, что сбоку место было,
Посередине вдруг поставил кресло с силой,
От прочей публики презрительно спиной
Широко заслонив актеров с их игрой.
Другой бы со стыда сгорел от реплик зала,
А он сидит упрям и не смущен нимало.
Он так бы и сидел, надменный вид храня,
Когда б, к несчастью, вдруг не увидал меня.
«Маркиз! – воскликнул он и, кресло подвигая,
Добавил: — Как живешь? Дай обниму тебя я».
Пришлось мне покраснеть, почувствовав испуг:
Вдруг все подумают, что он мне близкий друг!
Ведь он из тех людей, что всюду точно дома,
Из тех, кто кажет вид, что мы давно знакомы,
Кто обнимает вас средь светской суеты,
Как будто вы давно с ним перешли на «ты».
Старался он занять мой слух каким-то вздором
И громко так шептал, что стал мешать актерам.
Соседи шикали, а я, чтоб он отстал,
«Позвольте слушать мне!» – с мольбою прошептал.
«Ты пьесу не видал? Клянусь пред целым светом,
Вещица славная, хотя и без сюжета.
В законах сцены я умею видеть цель:
Творения свои читает мне Корнель».
Тут стал он говорить про сущность представленья,
Рисуя наперед и сцены, и явленья,
И каждый новый стих, почувствовав задор,
Читал мне на ухо чуть раньше, чем актер.
Болтал он, а меня досада разбирала.
Но вот он поднялся задолго до финала,
Затем при всем дворе средь выспренних сердец
Считается смешным выслушивать конец.
Ужель высокий сан бесчисленных глупцов
Обязывает нас страдать в конце концов
И унижать себя улыбкою смиренной,
Навязчивости их потворствуя надменной?

И вот сей несносный хлюст принят при дворе, в самом Лувре околачивается, сыплет там приевшимися избитыми донельзя шутками и каламбурами, подобранными в рыночной грязи, подобной этой — «Сударыня! Вы до того восхитительны, что вас следует привлечь к суду: вы похитили целый воз сердец!»

— Тьфу, тьфу, тьфу, — плюется господин де Мольер.

Слух о новом театре быстро облетел Париж, и вот в 1658 году труппу Мольера пригласили в Лувр. Это было чудо! Волнений и смятений не счесть. Что показать? На представлении будет присутствовать сам молодой король Людовик Х1У. Решили ставить трагедию Корнеля.

Бедный господин де Мольер! Он опять попал впросак со своим пристрастием к трагедиям. Актеры на сцене чувствовали полное равнодушие зала, до их слуха долетали зевки и фразы:

— И за что расхвалили эту труппу? Скука несусветная. Да еще и главный герой заикается на каждом слове.

Актеров и Мольера объял страх. Он то и придал силы и нахальство Жану-Батисту, который вышел вперед и попросил милостивого соизволения короля показать небольшой фарс. Король милостиво соблаговолил. И не ошибся.

Перед двором была разыграна сценка, подобная этой. Она рассказывала о невинной, ничего в жизни не знающей девушке, которую воспитывает опекун, желающий взять ее в жены. И вот однажды девушка спрашивает опекуна, правда ли, что детишки рождаются из уха. Опекун в умилении: ах, как она простодушна и наивна. Но именно эта-то невинность чуть и не приводит к беде.

Мадлена на сцене, играющая саму невинность, говорит своему опекуну, загримированному под старика Мольеру:


— Вы не поверите, как все случилось странно.
Однажды на балкон присела я с шитьем,
Как вдруг увидела: под ближним деревцом
Красивый господин; он взор мой, видно, встретил
И тут же вежливым поклоном мне ответил,
И я, невежливой прослыть не захотев,
Ответила ему, почтительно присев.
А после нового учтивого поклона,
Вторично отвечать пришлось и мне с балкона;
Затем последовал и третий в тот же час;
Ответила и я немедля в третий раз.
Наутро же, едва я дверь открыла,
Ко мне какая-то старушка приступила,
Шепча, «Дитя мое, пусть бог вас оградит
И вашу красоту надолго охранит!
Не для того господь вас сотворил прелестной,
Чтоб зла виновником был дар его небесный.
Да, надо вам узнать: вы причинили зло,
Вы в сердце ранили кого-то тяжело».

Опекун в ужасе от услышанного и говорит, обращаясь к залу: «О, чтоб ко всем чертям мерзавка провалилась!»

Зал рыдает от смеха.

Девушка продолжает свой рассказ:


— «Я в сердце ранила?» – Я страх как удивилась!
«Да! – говорит она, — вы ранили как раз
Того, кто был вчера недалеко от вас».
«Ума не приложу, — старушке я сказала, —
Уж не с балкона что тяжелое упало?»
«Нет, — говорит она, — глаза всему виной:
От взгляда вашего страдает ваш больной».
«Как! – изумилась я, — О боже! Зло от глаза!
Откуда же взялась в глазах моих зараза?»
«Да, – говорит, — они всю пагубу таят.
В них есть, дитя мое, вам неизвестный яд.
Бедняжке не шутя опасность угрожает,
И если, — добрая старушка продолжает, —
Откажите ему вы в помощи своей,
То будет он в гробу на этих днях, ей-ей!»
«О боже! – говорю. — Коль так, и я страдаю,
Но чем ему помочь, никак не угадаю».
«Его, — сказала та, — нетрудно излечить:
Он хочет видеть вас и с вами говорить,
Чтобы от гибели его предохраняли
Те самые глаза, что горе причиняли».
«Ну, — говорю, — коль так, я помогу всегда;
Он может хоть сейчас прийти ко мне сюда».
Так он пришел ко мне, и хворь с него сошла.
Ну в чем, скажите мне, вина моя была?
И как по совести могла я согласиться,
Дать умереть ему и не помочь лечиться,
Когда мне жалко всех, кто горе перенес?
Цыпленок ли умрет – и то не скрою слез.

Зал валялся и катался от хохота. В награду за предоставленной удовольствие король передал труппу под покровительство своего брата герцога Орлеанского, и отныне она стала называться «Труппа единственного брата короля», потому что других братьев у Людовика больше не было.

Придет время и Жан-Батист Мольер напишет стихи о Людовике, отнюдь не лицемерные, а искренние и правдивые.


Величествен и юн, весь – мужество, учтивость,
Столь нежен, сколь суров,
Столь строг, сколь щедр на милость,
Умеет Францией он править и собой,
Вести средь важных дел забав высокий строй,
В великих замыслах ни в чем не ошибаться,
Все видеть, понимать, душой делам отдаться;
Кто может быть таким, тот может все. Он сам
Повиновение предпишет небесам –
И термы сдвинутся, и, чтя его законы,
Дубы заговорят мудрей дерев Додоны.
Его прекрасный век, исполнится чудес,
Не вправе ль ожидать того же от небес?

А когда Людовик Х1У победил в одной из своих многочисленных битв, Мольер написал вот такие строки:


Лавина? Вихрь? Огонь? Никчемные сравненья…
Как громовержец Зевс исполнен дивных сил,
Ты целый новый край призвал к повиновенью
И с Францией родной его объединил.

Успех труппы воодушевлял Мольера на написание новых пьес и на новые постановки. Его первой полноценной комедией стала комедия под названием «Шалый или все невпопад». Значительно отличались блеск и остроумие ее диалогов на фоне существовавших в те времена фарсов. В пьесе молодой дворянин жаждет жениться на рабыне, но отец ему этого, конечно же, не позволяет. Тогда на помощь призывается слуга.


— Я знаю, что твой ум уловками обилен,
Что изворотлив он, и гибок, и всесилен,
Что королем всех слуг тебе бы надо быть, — говорит молодой дворянин.

Слуга отвечает своему хозяину отнюдь не подобострастно:


— Не надо мне так льстить!
Когда наш брат слуга зачем-нибудь да нужен,
Он драгоценнее брильянтов и жемчужин,
Ну а в недобрый час гневна у вас рука –
Тогда мы подлый сброд, и жди тогда пинка.
Мечтатель, сударь, вы и строите химеры,
А ваш отец, вы знаете, крутые примет меры,
Частенько у него в печенке желчь бурлит,
Так здорово он вас частит и распекает,
Когда ваш юный пыл ему надоедает!
Узнает только он, что вы так влюблены,
Что не хотите вы им избранной жены,
Что роковая страсть к прелестному созданью
Вас из сыновнего выводит послушанья, —
Вот разразится гром, не приведи тварей!

Но вскоре слуга меняет гнев на милость:


— Ей-ей, я думаю, что эти старики
Нам только голову морочить мастаки
Завидуют они: утратив жизни сладость,
Хотят у молодых украсть любовь и радость.
Располагайте мной. Я сам служить готов.

Слуга, — сообразительный, умный, хитрый придумывает всевозможнейшие способы, чтобы помочь своему хозяину, но тот все делает невпопад, портит, как говорится, на корню задуманное слугой дело. И всякий раз тот отсчитывает хозяина:


— Все поняли вы плохо!
А впрочем, ведь от вас жди каждый миг подвоха,
Вы выступаете так часто невпопад,
Что ваши промахи меня не удивят.

Надо сказать, у Мольера слуги всегда превосходят своих хозяев в смекалке и часто играют в пьесе главенствующую роль. Автором ненавязчиво высказана одна из аксиом жизни человеческой: трудности закаляют человека, а вальяжная жизнь делает его неприспособленным маменькиным сынком. Часто слуги Мольера высказывают свою волю и ни в коем случае не отказываются от нее. Вот вам пример:


Я – драться? Вот уж нет! На это я не годен,
С отважным рыцарем Роландом я не сходен.
Я слишком мил себе, и стоит вспомнить мне,
Что стали дюймов двух достаточно вполне,
Чтоб сразу предо мной отверзлись двери гроба,
Как странная меня охватывает злоба.
Мой добрый господин! Увы! Ведь жизнь прекрасна,
А умирают раз – и уж на долгий срок.

Господин де Мольер, многое повидавший в жизни своими собственными глазами и перечувствовавший своей собственной душой, не понаслышке знает о человеческих пороках и талантливо переносит их сначала на лист бумаги, а потом на подмостки сцены, сам же и изображая на ней своих отрицательных героев.

Вот Жан-Батист, одетый во всевозможные обноски, скрюченный, с дрожащими от жадности руками представляет Скупого. Но его Скупой не просто скуп, он чрезвычайно агрессивен. В конце пьесы мерзкий старик, у которого потерялись деньги, произносит мерзкие слова: «Всех до одного пытать, вешать, колесовать. Сам буду вешать. А не найду денег – сам повешусь».

Страшная, вечная неумолимая страсть к деньгам.

А вот совсем иной образ человека, снедаемого другими страстями. Это мещанин, которому страсть как хочется проникнуть в дворянское общество. Для этого Журден нанимает себе учителей танцев, музыки, фехтования, философии. Они подыгрывает ему – «ведь на одном фимиаме не проживешь, и, что ни говори, деньги все-таки выпрямляют кривизну его суждений», — решают для себя все понимающие учителя. А Журден – пыжащийся франтом и ученым выглядит смешно и нелепо.

Продувные дворяне сплошь и рядом занимают у него деньги, совершенно не собираясь их возвращать обратно. Журден же гордится своими должниками, ведь те рассказывают о нем в самой королевской спальне. Дочку Журден хочет выдать непременно за дворянина, хоть и худосочного. У дочки же совсем иные намерения. Посему срочно в доме ее друзьями устраивается спектакль с переодеваниями. Ее возлюбленного облачают в костюм турецкого султана и в этом качестве женят на милой девушке. Журдена, как говорится, провели за нос.

Таково было помешательство мещанина на дворянстве и на светском обхождении.

Драматургу Мольеру кажется недостаточным той путаницы в его произведениях, которая возникает среди его героев. Они мало того, что постоянно переодеваются, но, случается, что одни герои оказываются совершенно иными: в частности — выясняется что некие юноши или девушки оказываются родными детьми героев, которых они потеряли в раннем возрасте. На сей раз господин де Мольер призывает себе на помощь в создании путаницы античных богов. Но путаница – это второстепенная задача, главная же – преобразить постоянно кочующие из одного произведение в другое одни и те же темы.

Вот Меркурий, восседающий на облаке, разговаривает с Ночью, которая мчится по небу в своей колеснице. Меркурий говорит Ночи:


— Ночь пышнокудрая! Помедлите мгновенье.
Я должен вам сказать десяток слов.
Есть у меня к вам порученье
От самого отца богов.

Ночь отвечает:


— Вы это, господин Меркурий?
Кто угадал бы вас в такой фигуре?


— Ах, поручений мне такую кучу
Юпитер надавал, что я совсем устал.
И вот тихонечко присел на эту тучу
И вас здесь ожидал.


— Угодно надо мной, Меркурий, вам смеяться?
В усталости богам прилично ль сознаваться?


— Не из железа мы.


— Но должно вам всегда
Божественности сохранять декорум.

Меркурий вздыхает:


— Да, хорошо вам говорить!
У вас, красавица, есть колесница.
Лениво развалясь, вы гордо, как царица,
Даете лошадям вас по небу катать.
Мне с вами не сравниться в этом!
В моих несчастьях я не знаю зол,
Каких бы я не пожелал поэтам!
И право, что за произвол!
Другим богам даны же во владенья
Все способы передвиженья,
А я как в деревнях гонец
Пешком таскаюсь из конца в конец!
И это, — я, кому достался жребий
Послом Юпитера быть на Земле и в Небе!

— Оставим это, и в чем дело,

Скажите мне без дальних слов, — прервала рулады Меркурия Ночь.


— Вот видите ль: отец богов
От вашей мантии услуги ждет умелой.
Все дело в том, что новая любовь
Сулит ему, как прежде, приключенье.
Дивиться на его проказы нам не в новь:
Ведь часто для Земли Олимп в пренебреженье!
Вы сами знаете: все образы ему
Случалось принимать из-за красотки страстной,
И способов он знает тьму,
Чтоб овладеть и самой неподвластной.

На этот раз Юпитер возжелал сойтись с Алкменой, женой фиванского короля Амфитриона, который в данный момент отсутствовал по причине военного похода.


Амфитриона лик Юпитер принял сам
И, как в награду всем трудам,
Приемлет радости в объятиях супруги.
И пылкой страстью новобрачной
Воспользовался он удачно.

Ночь недоумевает:


— Юпитеру дивлюсь, но почему, зачем
Выдумывает он причуду за причудой?

Меркурий разъясняет:


— Он хочет быть поочередно всем.
Для бога он ведет себя не худо.
И как бы не смотрел на это род людской,
Его считал бы я несчастным,
Когда б, всегда блестя короной золотой,
Он в небесах витал торжественным и властным.
По-моему, глупей нет ничего –
Быть пленником величья своего.
Когда же сердце полно страстью,
Порой блистать и неудобно властью.
Юпитер покидать умеет свой чертог,
Сходить с высот верховной Славы,
Для женщины, чей взор его мечту зажег.
Отвергнув образ величавый,
Он перед ней уже не бог.


— Ах, только б в превращениях смелых
Держался он в людских пределах!
А то ведь мы то зрим его быком,
То лебедем, то змеем, то еще чем?
И если мы порой над ним хохочем,
Я странного не вижу в том.


— Оставим цензорам такие осужденья.
Им не понять, что эти превращенья
Особой прелестью полны.
Всегда обдуманы Юпитера решенья.
И звери, если влюблены,
Не менее людей умны.

— Что ж надобно ему и плащ мой здесь причем?


— Пусть быстрый бег замедлят ваши кони,
И пусть, чтоб утолить весь пыл страстей,
Помедлит Ночь на небосклоне,
Длиннейшей став из всех ночей.
Позволь ему вполне восторгом насладиться
И не пускай Зарю на небосклон,
С которой должен возвратиться
Герой, чье имя занял он.

Ночь соглашается исполнить просьбу Юпитера. А в это время слуга Амфитриона по имени Созий идет к дому своего хозяина, дабы рассказать его молодой жене о подвигах мужа на поле боя и о том, что тот под утро возвращается домой. И тут навстречу Созию из дома выходит Меркурий в образе его же — Созия. Истинный Созий недоумевает: в грезах ли он или сошел с ума, видя перед собой самого себя? Меркурий же отменно и с удовольствием прогулялся по спине обескураженного Созия и выгнал его. Пока Юпитер в образе молодого мужа наслаждался прелестной Алкменой, Меркурий, не теряя время даром заглянул к жене Созия, воспользовавшись его же внешним видом, и стал расточать ей нежности и любезности. Недолго побыв у нее, он собирается удалиться.

Клеантида недовольна:


— Но разве это мне не больно,
Что от меня так быстро ты бежишь?


— Вот важность, если поглядишь!
Друг другу надоесть успели мы довольно.


— Изменник! От меня уходишь ты, как зверь!
И слова доброго не скажешь мне теперь?


— Помилуй, где искать прикажешь
Любезности мне в этот час?
В пятнадцать лет супружества все скажешь,
И все давным-давно досказано у нас.


— Ты стоишь ли тогда, чтоб я питала жар
К тебе, как женщина, что честь блюдет примерно?


— Ах! Ты была мне слишком верной!
Не очень это я люблю.
Поменьше верности, побольше бы покою –
И я тебя благословлю.


— Что? Что? За честность я одних упреков стою?


— Мне доброта в жене всего, всего милей,
От честности же мало толку.
Шали, но только втихомолку!

Клеантида в ярости, но когда Меркурий в образе ее мужа покидает обескураженную женщину, она с тоской произносит:


— Сказать по правде, очень стыдно,
Что я не смею мстить за разговор такой.
Увы! Порою так обидно
Быть добродетельной женой!

В это время истинный Созий вернулся к своему хозяину и объявил Амфитриону о том, что в доме своей госпожи застал второго Созия, который порядком намял ему бока. Амфитрион конечно, не верит ему, но слуга продолжает убеждать хозяина:


— И сам не верил я, пока не был побит.
Увидев, что нас два, сперва я растерялся,
И уж другого я лжецом хотел считать,
Но силой он себя заставил признавать,
И, что он точно «я», я скоро убедился:
Похож он на меня от пятки до виска –
Он ловок, он красив. Вид гордый, благородный;
Скажу: две капли молока
Не так между собою сходны.
И будь лишь у него не так тяжка рука,
Я полюбил бы двойника!

Амфитрион, услышав подобную чушь, в гневе выдохнул:

— Пусть небо разразит тебя за вздор громами!


— Ах, это все, увы, не вздор!
«Я» тот, другой, меня ловчее;
Он так же смел, как и хитер,
И это доказал он на моей же шее.

Амфитрион мчится к своей молодой жене, а она встречает его неожиданным вопросом:


— Как! Ты уже вернулся?

Амфитрион в недоумении:


— В этой встрече
Алкмена нежности не много вижу я.
«Как! Ты уже вернулся?» — эти речи
Являют, велика ль ко мне любовь твоя!
Казалось мне, что бесконечность
Я пробыл от тебя вдали.
Желая вместе быть, считаем мы за вечность
День, каждый час и миг, что вдалеке прошли.
Для любящих быть розно – мука,
И, будь она мала, все ж без конца разлука.
Признаюсь я – прием такой
Мою любовь подвергнул испытанью.
Я ждал, что встретишься со мной
Ты с новым пылом страсти и желанья.


— А я, признаться, не пойму,
О чем ведете вы передо мною речи.
Я и не знаю, почему
Вы не довольны нашей встречей.
Все то, чего вы ждете, я
Вчера же вечером вам пылко изъявляла,
Когда впервые вас здесь в доме увидала,
Когда, восторги не тая,
Как лучше выразить любовь свою, не знала.


— Что говорите вы?
Не сон ли предварил мое к вам возвращенье?


— Не плотный ли туман у вас воображенье
Окутал, мой супруг, и вы, при возвращенье
Вчерашнее забыв вполне,
Забыв, как я вчера вас принимала страстно,
Теперь считаете, что наяву напрасно
Вам справедливым быть ко мне?


— Туман, о коем вы твердите,
Алкмена, — как-то странен он!


— Как сон, который вы хотите
Мне навязать, Амфитрион!


— О небо! У меня кипит и стынет кровь.
Услышав этот бред, ну кто б не изумился?

Оба супруга остаются в полном недоумении. Тут Амфитрион говорит, что собирался послать Алкмене в знак своей горячей любви свой дар – венец алмазный, который добыл на войне. Жена неожиданно подтверждает получение этого венца:


— Вы мне преподнесли подарок драгоценный –
Венец, что взяли вы добычею военной.
Раскрыли вы передо мной
Всю страсть свою, всю скорбь, и сердца муки:
Заботы, сопряженные с войной,
Восторг быть дома вновь, томление разлуки;
Как юноша, что в первый раз влюблен,
Признались, как ко мне вы жадно порывались,
И никогда еще так нежны не казались
Признанья ваши мне, Амфитрион.

— Я насмерть этими словами поражен!

Поняв, что с женой был другой мужчина, Амфитрион бросает ей, якобы изменнице, последнее слово:


— В душе нет милости, когда задета честь!
Довольно мне узнать, что были вы в постели!
И в сердце у меня теперь одно лишь есть:
Проклятие и месть.


— Кому же мстить? Ваш гнев безумию подобен.
Виновна в чем пред вами честь моя?


— Не знаю. Я горю и я на все способен.
Но знай одно: вчера был здесь не я!

Честь Алкмены оскорблена так же, как и честь ее мужа. В гневе бросает она:


— Прочь! Вы меня отныне недостойны.
События – яснее дня,
Обманы ваши непристойны…
Как! Обвинить в неверности меня?
Быть может, ищете вы темного предлога,
Чтоб узы разорвать, что съединили нас?
Напрасно вы трудились много,
Я все решила в этот час:
Отныне каждому их нас своя дорога.


— Да, после вашего признанья это то,
К чему, конечно, вам приготовляться надо.
Но это — меньшее! Не ведает никто,
Где свой предел найдет мой гнев, моя досада.
Я обесчещен, так! Всем явен мой позор;
Его прикрыть стараются напрасно;
Но все события в подробностях неясны,
А видеть хочет все мой справедливый взор.
Что нынче до утра от войск не отходили
Мы, может подтвердить под клятвою ваш брат,
И я за ним иду: сумеет без усилий
Он вам глаза раскрыть на мнимый мой возврат.
Сумеем справиться мы с этой странной тайной,
До глубины весь разберем вопрос,
И горе же тому, кто вольно иль случайно
Мне оскорбление нанес!
Когда горит душа под язвою кровавой,
Все свои почести я б отдал, право,
Хоть за один спокойный час!
Нет, ревность не устанет числить
Ряды моих ужасных бед.
Чем больше я стараюсь мыслить,
Тем в черном хаосе трудней найти ответ.
Быть может, было все лишь сон случайный,
Мечта, которой жизнь ее болезнь дала.
О боги, к вам я обращаюсь!
Пусть в этом я не ошибаюсь,
Пусть к счастью моему она сошла с ума.
О небо! Все меня пугает.
Противоречит быль законам мира всем,
И честь моя дрожит пред тем,
Чего мой разум не вмещает.

У слуги Созия с женой происходит в доме не менее бурная сцена.

И вот, наконец, Амфитрион видит другого Амфитриона, как две капли воды схожего с ним. Чтобы сокрушить эти чары, Амфитрион выхватывает меч. Юпитер же, натешившись представлениями от недоразумений, решает отбыть в свои небесные пенаты. Тогда Меркурий открыться враждующим между собой супружеским парам истинное положение вещей:


— Чтоб не было сомнений,
Скажу вперед, что царь богов
Под этим образом, любезным вам, к Алкмене
Сходил с высоких облаков.
Что до меня, кто вам приносит весть, —
Меркурий я, имею честь!

Тут разразился страшный гром. И с облака Юпитер проглаголил:


— Смотри, Амфитрион: вот заместитель твой!
В своих чертах признай Юпитера. Явился
С громом я, чтобы ты знал, кто здесь перед тобой.
Довольно этого, чтоб ты душой смирился,
Чтоб снова ты обрел и счастье и покой.
То имя, что весь мир, робея, произносит,
Рассеет здесь все клеветы и ложь:
С Юпитером дележ
Бесчестья не приносит.
Познав теперь, что твой соперник – бог богов,
Гордиться можешь ты и звать себя счастливым.
Здесь места нет для горьких слов,
Не ты, а я теперь готов,
Хоть в небе я царю, признать себя ревнивым.
Алкмена вся твоя, супружескую честь
Она хранит от недруга и друга.
Чтоб ей понравиться, одна дорога есть:
Предстать ей в образе супруга.
Ты можешь ликовать, что сам Юпитер, я,
Не победил ее со славой всей моею;
Все, что даровано мне ею,
Она в своей душе таила для тебя.

Тут слуга, не вытерпев, вставляет свое словечко:


— Что и говорить: умеет бог богов позолотить пилюли.

А, перебитый слугой, Юпитер продолжает:


— Хочу, чтоб след забот в твоей душе исчез,
Чтоб все сомнения в тебе навек уснули.
Родится у тебя сын славный Геркулес,
Наполнит славою он все концы вселенной.
Великие дары Фортуны неизменной
Отныне явят всем: любимец ты небес.

В пьесе «Дон Жуан или Каменный гость» Мольер воспользовался произведением Тирсо де Молины об этом неутомимом ловеласе и встал в череду авторов, воспользовавшихся традиционным «донжуановским» сюжетом.

Слуга Дон Жуана ненавидит своего хозяина и старается предостеречь его будущих жертв от губительного шага. Он говорит:

— «Дон Жуан – величайший из всех злодеев, каких когда-либо носила земля, чудовище, собака, дьявол, турок, еретик, который не верит ни в небо, ни в святых, ни в бога, ни в черта, не желающий слушать христианских поучений, который живет, как гнусный скот, как эпикурейская свинья. Ради своей страсти он может сколько угодно раз жениться и на женщине, и на ее собаке, и на ее кошке. В брак ему ничего не стоит вступить. Он пользуется им, как ловушкой, чтобы завлекать в нее красавиц.

Дон Жуан прямо высказывает свое жизненное кредо: «Как! Вы хотите, чтобы я связал себя с первым же предметом моей страсти, чтобы ради него я отрекся от света и больше ни на кого бы и не смотрел? Превосходная затея – поставить себе в какую-то мнимую заслугу верность, навсегда похоронить себя ради одного увлечения и с самой юности умереть для всех других красавиц, которые могут поразить мой взор. Нет, постоянство – это для чудаков.

Любая красавица вольна очаровывать нас, преимущество первой встречи не должно отнимать у остальных те законные права, которые они имеют на мое сердце. Меня, например, красота восхищает всюду, где бы я ее не встретил, я легко поддаюсь тому нежному насилию, с каким она увлекает меня. Ничто не остановит неистовство моих желаний. Сердце мое, чувствую, могло бы любить всю землю. Подобно Александру Македонскому, я желал бы, чтобы существовали еще и другие миры, где бы мне можно было продолжить мои любовные победы».

Коварный ловелас без жалости, без зазрения совести соблазняет женщин на своем пути. Он уверен, что множество людей занимаются этим же ремеслом и надевают маску, что и у него, чтобы обманывать свет. В конце пьесы, как и положено по сюжету, Дон Жуан погибает в руках Командора.

Мольер без устали обличает всевозможные человеческие пороки, и, пожалуй, самый ненавистный порок – лицемерие. Он пишет: «Нынче лицемерие – модный порок, а все модные пороки сходят за добродетели. В наше время лицемерие имеет громадное преимущество. Благодаря этому искусству, обман всегда в почете: даже если его раскроют, все равно никто не посмеет сказать против него ни одного слова.

Все другие человеческие пороки подлежат критике, каждый волен открыто нападать на них, но лицемерие – это порок, пользующийся особыми льготами: оно собственной рукой всем затыкает рот и преспокойно пользуется полнейшей безопасностью. Притворство сплачивает воедино тех, кто связан круговой порукой лицемерия. Заденешь одного – на тебя обрушатся все, а те, что поступают заведомо честно и в чьей искренности не приходится сомневаться, остаются в дураках: по своему простодушию они попадают на удочку к этим кривлякам и помогают им обделывать их дела».

Высшее общество само с неустанным энтузиазмом предоставляло Мольеру свои сюжеты. Вот хотя бы взять историю министр финансов Фуке. «То что творилось в министерстве финансов при Фуке, было немыслимо. Выписывались ассигновки на уплату из истраченных уже фондов, в отчетах писали фальшивые цифры, брали взятки…

Фуке не был гнусным скупердяем, он был широкий, элегантный казнокрад. Он окружал себя не только лучшими любовницами Франции, но и художниками, и мыслителями, и писателями, а в число последних попали и Лафонтен и Мольер. Прескучно живут лишь честные люди! Воры же во все времена устраиваются великолепно, и все любят воров, потому что возле них всегда сытно и весело.

Но вершители судеб могут распоряжаться всеми судьбами, за исключением своей собственной, и Фуке не было известно только одно, что в то время, когда он занимался приготовлением к праздникам, король занимался финансистом – проверял ведомости по министерству. Проверка эта была срочная и тайная. Король был молод, но он был холоден и умен и спокойно смотрел на предоставленные ему ведомости фальшивые и ведомости настоящие. Фуке же, увлекаемый роком, завершил приготовление к своей гибели тем, что на фронтоне своего дворца начертал латинский девиз: «Чего я еще не достигну?»

И вот король Людовик Х1У со своей свитой приехал к Фуке. Свидетели рассказывают, что никогда не меняющееся лицо короля будто бы дрогнуло, когда он поднял глаза и увидел девиз Фуке на фронтоне, но в следующее же мгновение королевское лицо пришло в нормальное состояние. И празднества состоялись, открывшись завтраком на пятьсот персон, после которого пошли театральные представления, балеты, маскарады и фейерверки.

Театр Мольера показал пьесу, в которой сатирически изобразил типов высшего общества. Здесь возникает вопрос: как же он осмелился представить при короле его придворных в ироничном освещении? Однако у Мольера был совершенно точный и правильный расчет. Король отнюдь не относился хорошо к высшему дворянству Франции и никак не считал себя первым среди дворян. По мнению Людовика, его власть была божественной, и стоял он совершенно отдельно и неизмеримо выше всех в мире. Он находился где-то на небе, в непосредственной близости к богу, и очень чутко относился к малейшим попыткам кого-либо из крупных синьоров подняться на высоту большую, чем это требовалось. Словом, лучше бы бритвой самому себе перерезать глотку, нежели начертать такой девиз, который начертал Фуке. Людовик помнил, что было во времена Фронды, и держал гранд-синьоров в своих стальных руках. При нем можно было смеяться над придворными.

— Вы арестованы, — сказал капитан тихо министру финансов.

Вот на этих двух словах жизнь Фуке и кончилась.

А тем временем в обществе росло недовольство драматургом. Вскоре стали говорить о том, что Мольер беззастенчиво пользуется произведениями итальянских авторов, заимствуя у них. С течением времени указывать на хищения Мольера настолько вошло в моду, что если нельзя было сказать с уверенностью, где и что именно он заимствовал, говорили, что он «по-видимому» заимствовал. В конце концов, Мольеру приписали даже громкую и развязную фразу: «Я беру мое добро там, где его нахожу». В оправдание можно сказать одно: заимствованное в его обработке было неизмеримо выше по качеству, чем в оригиналах.

Вот так в последнее время Мольер начал с удивлением замечать, что слава выглядит несколько иначе, как некоторые ее представляют, а выражается преимущественно в безудержной ругани на всех перекрестках. Однажды с ним произошел оскорбительный случай. Встретившись с драматургом в Версальской галерее, некий дворянин, сделав вид, что хочет обнять Мольера, обхватил его, прижал к себе и драгоценными пуговицами своего кафтана в кровь изодрал ему лицо. Жан-Батист из подобных передряг вынес болезнь – усталость и странное состояние духа, причем только в дальнейшем догадались, что это состояние носит в медицине очень внушительное название — ипохондрия.

Мольер вращался в высшем парижском свете и наблюдал, как там появились салоны, где собиралось женское общество. В честь блистающей в салоне ее хозяйки поэты составили целый венок мадригалов. За мадригалами последовали первосортные остроты, но до того сложные, что чтобы понять их, требовались длительные разъяснения. До сих пор все это было бы полгоря, если бы вслед за мадригалами и остротами дамы не занялись большой литературой вплотную.

Чем дальше, тем выше поднималась утонченность, и мысли, высказанные в салоне, становились все загадочнее, а формы, в которые их облекали, все вычурнее. Простое зеркало, в которое смотрелись, превращалось на их языке в «советника грации», а репа в «феномен огорода». Выслушав какую-нибудь любезность от маркиза, дама отвечала:

— Вы, маркиз, подкладываете дрова любезности в камин дружбы.

И вот громадный воз чепухи въехал во французскую литературу. Кроме того, дамы, окончательно засорив язык, поставили под удар и само правописание. В одной из их головок созрел замечательный план: для того, чтобы сделать правописание доступным для женщин, которые значительно поотстали от мужчин, дама предложила писать слова так, как они выговариваются.

Но тут грянула над салонными дамами беда. Господин де Мольер выпустил новую комедию «Смешные жеманницы», с первых же слов которой партер радостно насторожился. Начиная с пятого явления дамы в ложах вытаращили глаза. В восьмом явлении изумились маркизы, сидевшие, по обычаю того времени, на сцене, по бокам ее, а партер стал хохотать и хохотал до самого конца пьесы.

Содержание ее было таково. Две барышни-дуры прогнали своих женихов по той причине, что они показались им недостаточно утонченными людьми. Женихи отомстили им. Они нарядили своих двух лакеев маркизами, и эти пройдохи явились к дурам в гости. Те приняли жуликов-слуг с распростертыми объятиями, Один наглец битый час нес всяческую околесицу, а другой врал про свои военные подвиги. Он с наглой рожей пел песню собственного сочинения в таком примерно роде:


Пока, не спуская с вас взора,
Я любовался вами в сиянии дня,
Ваш глаз похитил сердце у меня,
Держите вора, вора, вора!

Иметь жену, столь напыщенную мнимой мудростью и жеманством, сущий ад.


Многим дорого обходится жена,
Которая умом большим одарена.
Я тяготился бы женой из тех, ученых,
Которая блистать старалась бы в салонах,
Писала б вороха и прозы и стихов
И принимала бы вельмож и остряков,
Меж тем, как я, супруг подобного созданья,
Томился б, как святой, лишенный почитанья.

Оплеванными пьесой оказались салоны, в которых сочинялись подобные стихи, но, кроме того, оказались оплеванными и авторы и посетители этих салонов. На сцене играли разудалый фарс, и отнюдь не невинный. Это был фарс нравов и обычаев тогдашнего Парижа, а обладатели этих нравов и создатели обычаев сидели тут же, в ложах и на сцене. Партер гоготал и мог тыкать в них пальцами. Он узнал салонных бар, которых бывший обойщик осрамил при всей честной публике. Маркизы на сцене сидели багровые.

Однако надо отдать должное тому факту, что не все дамы уподоблялись тем, о ком было сказано выше. Мольер дружил с одной из умнейших и интереснейших женщин во Франции Нино де Ланкло, прозванной французской Аспазией, в салоне которой драматург, без особой огласки, читал отрывки из своих комедий.

Но вот наступала ночь. Представление оканчивалось. Люстры гасли. На улицах совсем стемнело. Мольер, закутавшись в плащ, с фонарем в руках, покашливая от ноябрьской сырости, стремится к Мадлене. Его манил огонь в очаге, но больше манило другое. Он хотел увидеть сестру и воспитанницу Мадлены – Арманду Бежар, ту самую девочку, которая шесть лет назад играла Эфира. Теперь она превратилась в шестнадцатилетнюю девушку. Мольер спешил увидеть Арманду, но болезненно морщился при мысли о глазах Мадлены. Мадлена все его предыдущие влюбленности ему простила, а теперь в нее как бы вселился бес. Ее глаза становились неприятными всякий раз, когда Жан-Батист вступал в оживленную беседу с кокетливой и вертлявой Армандой.

— Ты не обманешь меня? – справишивал он. — Видишь ли, у меня уже появились морщины, я начинаю седеть. Я окружен врагами и позор убьет меня.

— Нет, нет, как можно это сделать!.. – отвечала Арманда.

— Я хочу жить еще один век с тобой! С тобой! Но не беспокойся, я за это заплачу. Я тебя создам. Ты будешь первой, будешь великой актрисой. Это мое мечтанье, и, стало быть, это так и будет. Но помни, если ты не сдержишь клятвы, ты отнимешь у меня все.

— Я не вижу морщин на твоем лице. Ты так смел и так велик, что у тебя не может быть морщин. Ты Жан…

— Я – Батист…

— Ты – Мольер!

— Мы с тобой обвенчаемся. Правда, мне придется многое перенести из-за этого.

В ноябрьской темноте, в промозглом тумане, по набережной бежит фонарьщик. Господин Мольер! Шепните нам, нас никто не слышит, сколько вам лет? Тридцать восемь, а ей – шестнадцать! И, кроме того, где она родилась? Кто ее отец и мать? Вы уверены в том, что она сестра Мадлены?

На следующий день господин Мольер получил официальное извещение от парижских властей о том, что его пьеса «Смешные жеманницы» к дальнейшим представлениям запрещается. Нужно отметить: драматург впервые испытал то, что в дальнейшем ему придется испытывать часто. Описывать это состояние не стоит. Тот, у кого не снимали пьес после первого успешного представления, никогда все равно этого не поймет, а тот, у кого их снимали, в этом не нуждается.

Произошло совещание с Мадленой, забегала встревоженная труппа, Мольер поехал куда-то наводить справки и кланяться, а, вернувшись, решил прибегнуть еще к одному способу, для того чтобы вернуть пьесу к жизни. Способ этот издавна известен драматургам и заключается в том, что автор под давлением силы умышленно калечит свое произведение. Крайний способ! Так поступают ящерицы, которые будучи схвачены за хвост, отламывают его и удирают. Потому что всякой ящерице понятно, что лучше жить без хвоста, чем вовсе лишиться жизни. Мольер основательно рассудил: королевские цензоры не знают, что никакие переделки в произведении ни на йоту не изменят его основного смысла. И он отломил часть пьесы. Потом нашел каких-то покровителей среди сильных мира сего, весьма успешно сослался на то, что будет просить защиты у короля, и недели через две комедию разрешили к представлению.

Сам обличая лицемерие, Мольер, ради возможности поставить спектакль, слал лицемерные письма королю: «Я хочу выразить Вам благодарность за успех моей комедии. Этим успехом, превзошедшим мои ожидания, я обязан, во-первых, милостивому одобрению, которым Вы, Ваше величество, с самого начала удостоили мою комедию, вызвав тем самым к ней всеобщее благоволение, а во-вторых, Вашему приказанию добавить характер еще одного героя; при этом вы были так добры, Ваше величество, что раскрыли мне его черты, и потом этот образ был признан лучшим во всей комедии. Признаюсь, ничто до сих пор не давалось мне так легко, как именно то место в комедии, над которым Вы, Ваше величество, велели мне потрудиться, — радость повиноваться Вам вдохновила меня сильнее, чем Аполлон и все музы вместе взятые, и теперь я вижу, что я мог бы создать, если бы писал всю комедию под Вашим указанием».

Но, возможно, что эти слова были искренни и правдивы, ведь король и комедиант находились в дружеских отношениях.

Когда спектакль в конце концов разрешили, труппа возликовала. Мадлена шепнула Мольеру только одну фразу:

— Поднимай цены вдвое!

Практичная актриса была права: известие о запрещении подлило масла в огонь, и верный барометр театра – касса – показал бурю.

Бурю предвещала и личная жизнь самого Мольера. Состоялась его свадьба с Армандой. Рядом с сутуловатым, покашливающим директором пале-рояльской труппы Жаном-Батистом Мольером стояла под венцом девушка лет двадцати – некрасивая, большеротая, с маленькими глазами, но исполненная невыразимой притягательной силы. Девушка была разодета по самой последней моде и стояла, гордо запрокинув голову. Орган гудел над венчающимися, но ни органные волны, ни хорошо знакомая латынь не доходили до жениха, сгоравшего дьявольской страстью к своей невесте. Позади венчающихся стояли актеры, группа родственников и Мадлена, со странным и как бы окаменевшим лицом.

По Парижу ходили слухи о том, что Арманда не сестра, а дочь Мадлены. Анонимный автор пасквильной книги писал: «Она была дочерью Мадлены Бежар – комедиантки, которая пользовалась громаднейшим успехом у молодых людей во время рождения дочери». Но самое главное впереди. А вот кто же был отцом Арманды? Прежде всего подозрение падало на графа де Модена, уже известного нам первого любовника Мадлены и отца ее первого ребенка – Франсуазы. И сразу же выясняется, что это подозрение безосновательно.

Есть множество доказательств тому, что Мадлена в одно время хотела, чтобы граф свою связь с ней завершил законным браком, в силу чего она не только не старалась скрыть от людей рождение Франсуазы от де Модена, но, наоборот, отметила это событие в официальном акте. Появление второго ребенка от графа еще более связало бы Мадлену с де Моденом, вполне способствуя ее брачным планам. Решительно незачем было прятать этого младенца и приписывать его своей матери. Здесь имели место совершенно противоположные обстоятельства: не моденовского ребенка прятала от людей Мадлена при помощи сообщницы-матери, а, таинственно рожая, Мадлена прятала ребенка от де Модена.

Отцом Аманды мог быть кавалер, близко знакомый с Мадленой летом 1642 года, тогда, когда будущая мать пребывала на юге Франции. Это было на водах, где король Людовик ХШ пил целебные воды, а в свите короля в качестве камердинера и обойщика был… Жан-Батист Поклен. Несомненно, близость в то время Мольера и Мадлены стала причиной ужасных слухов – Арманду считали дочерью Жана-Батиста. Со всех сторон ползли, отравляя жизнь Мольеру, слухи, что он совершил тягчайшее кровосмесительство, что он женился на своей собственной дочери. Однако на деле все опровергли крупнейшие французские историки, полностью доказавшие всю несуразность этого предположения.

Некоторые свидетели рассказывают, что будто бы брак Арманды состоялся после столь страшных и тяжелых сцен между Мольером и Мадленой, что жизнь подле друг друга этих трех лиц стала нестерпимой.

В один из дней перед заключением брака Жан-Батист сказал Мадлене:

— Мадлена, есть очень важное дело. Я хочу жениться.

— На ком?

— На твоей сестре.

— Умоляю. Скажи, что ты шутишь. А как же я? – у Мадлены навернулись на глаза слезы.

— Бог с тобой. Что ж, Мадлена, мы связаны с тобой долгой дружбой, ты верный товарищ, но ведь любви между нами давно нет.

— Ты помнишь, как двадцать лет назад ты сидел в тюрьме? Кто приносил тебе пищу?

— Ты.

— В кто ухаживал за тобой в течение двадцати лет?

— Ты.

— Собаку, которая всю жизнь стерегла дом, никто не выгонит. Ну а ты, Мольер, можешь выгнать? Страшный ты человек, Мольер, я тебя боюсь.

— Не трогай меня… Страсть охватила меня…

Вот уже Мадлена на коленях ползет к Мольеру.

— А все же… измени свое решение, Мольер. Сделаем так, как будто этого разговора не было. Пойдем домой, ты зажжешь свечи, я приду к тебе… А если тебе надо будет посоветоваться, с кем посоветуешься, Мольер? Ведь она девчонка… Ты любишь грелку. Я тебе все устрою. Камин зажжем и все будет славно.

— Тише, Мадлена, тише, прощу тебя…

Необъятный собор, где Мольер венчался с Армандой был полон ладаном, туманом и тьмой.

В доме женатого Мольера несчастья начались в самом непродолжительном времени. Выяснилось, что супруги совершенно не подходят друг другу. Стареющий и больной муж по-прежнему питал страсть к своей жене, но жена его не любила. Их совместная жизнь очень скоро стала адом.

У четы на свет появился мальчик. Когда крестили первенца Мольера, все было обставлено необыкновенно пышно и парадно. Рядом с купелью стоял гвардеец с длинной алебардой, а у священника на лице был выражен необыкновенный восторг. Дело в том, что Мольер добился исключительной чести: крестным отцом ребенка согласился быть король Франции. Мальчика, как совершенно понятно, назвали Людовиком. Так комедиант и драматург стали кумовьями.

Крестины произвели большое впечатление в Париже, и брань по адресу Мольера значительно поутихла. Тень короля стала всем мерещиться за плечами у директора труппы, и многие из тех, которые любят становиться на сторону победителя, с увлечением рассказывали о том, как доносчика на драматурга с его доносом и слушать не стали во дворце, а выгнали почти что взашей.

Ни королю, ни комедианту дела не было до злопыхателей. Оба готовились к большому празднику. Время траура по очередному усопшему вельможе окончилось и печаль в королевских домах прекратилась в тот день, когда это полагается это по этикету. Пришло время праздника.

По необозримой аллее, меж стен стриженной зелени, двигался кортеж, и в голове его верхом на коне ехал сам король Франции. Весенние лучи били прямо в панцирь, и можно было ослепнуть, возведя на короля взор. Сбруя на коне горела золотом, на шлеме короля сверкали алмазы. На шлемах конвоя развивались перья, и танцевали под конвоем кровные кавалерийские лошади.

Шли оркестры, и трубы в них кричали так оглушительно, что казалось, будто их слышно за двадцать километров, в Париже. Между хорами музыки ехали колесницы, и над одной из них возвышался загримированный бог Аполлон. На следующих колесницах продвигались актеры, одетые в костюмы знаков созвездий зодиака. Шли и ехали костюмированные рыцари, негры и нимфы. И виден был среди них бог лесов — Пан с козлиными ногами, которого изображал господин де Мольер.

Трубы герольдов возвестили всему миру, что начались «Утехи Очаровательного Острова» — великие версальские праздники. К празднику были сооружены машины для театральных представлений, а королевские садовники вырезали в море версальской зелени целые театры и украсили их гирляндами и орнаментами из цветов, пиротехники приготовили еще не виданные по блеску и силе разрывов фейерверки. По садам Версаля разливалось разноцветное пламя, с неба с грохотом валились звезды, и казалось издали, что горит Версальский лес.

Мольер работал для этого праздника как лихорадочный, и в очень короткий срок, заимствовав у кого-то из испанских драматургов канву, сочинил пьесу. В этом представлении в роли принцессы выступила Арманда Мольер. Тут весь двор увидел, каким громадным талантом обладает жена знаменитого комедианта и какую школу она прошла у него. Игра актрисы потрясла. Придворные кавалеры роем окружили остроумную, злоязычную женщину в лимонных шелках, расшитых золотом и серебром.

Королю пьеса доставила громадное удовольствие, а автору принесла новое горе. Опасные своей юностью, красотой и богатством кавалеры окончательно отравили ему праздник. Сплетни о его жене родились тут же, в первый день. Все они в виде ядовитых сожалений или некрасивых намеков немедленно попали в уши Мольеру, но он уже даже не огрызался, а только по-волчьи скалил пожелтевшие зубы. Кроме того, на него свалилось несчастье: королевский крестник Людовик умер тотчас после премьеры.

Горе было бескрайним. Мольер стал все больше и больше хворать. Он хворал безнадежно, затяжным образом, постепенно все более впадая в ипохондрию, изнурявшую его. Весь Париж в его глазах затянулся неприятной серой сеткой. Больной морщился, дергался и часто сидел у себя в кабинете, нахохлившись, как больная птица. В иные минуты им овладевало раздражение и даже ярость. Тогда он не мог собою управлять, становился несносен в обращении с близкими.

Он искал помощи и бросался к врачам, но помощи от них не получал. И, пожалуй, был прав в своих нападках на врачей, описанных им в пьесах, потому что время Мольера было одним из печальнейших времен в истории этого великого искусства, то есть медицины. Мольеровские врачи в большинстве случаев лечили неудачно, и всех их подвигов даже нельзя перечислить. Кого-то они уморили кровопусканием, лучшего друга Мольера отправили на тот свет, напоив его трижды рвотной настойкой, абсолютно противопоказанной при его болезни.

Словом, мольеровское время было темное время в медицине. Что же касается чисто внешних признаков, отличавших врачей, то можно сказать: эти люди, разъезжали по Парижу на мулах, носили мрачные длинные одеяния, отпускали бороды и говорили на каком-то таинственном жаргоне. Они конечно же, просто-напросто так и просились на сцену в комедии». (М. Булгаков)

12 мая 1664 года состоялся очередной грандиозный праздник по случаю открытия Версальского дворца, и на этом празднике в присутствии короля была разыграна премьера пьесы «Тартюф», которая относилась к жанру высокой комедии, предполагающей соединение трагического и комического воедино.

Придворный спектакль начался. «Мать героя пьесы Оргона, госпожа Пернель, распекает своих внуков Дамиса и Мариану за то, что они не желают почитать святошу Тартюфа, недавно появившегося в их доме. Все противники Тартюфа в голос говорят ей:

— Ваш господин Тартюф – ловкач, в том нет сомненья.

А госпожа Пернель твердит свое:

— Он – праведник. Его благие наставленья душеспасительны,

И сын мой учит вас питать к нему почтенье.

Тут служанка Дорина вставляет свое острое словцо:


— Нет, вы подумайте! Уж это ли не чудо?
Явился бог весть кто, неведомо откуда,
В отрепьях нищенских, едва не босиком,
И – нате вам, уже прибрал к рукам весь дом
И до того дошло, что вопреки рассудку
Мы все теперь должны плясать под его дудку.

Но госпожа Пернель все твердит и твердит:


— Ах, лучше бы для вас не препираться с ним,
А жить, как учит он, по правилам святым.


— Святым? Пристало ль вам такое легковерье?
Да разве святость тут? Одно лишь лицемерье!


— Не трудно угадать, чем разозлил он вас:
Он говорит в глаза всю правду без прикрас.
Он лютый враг греха и чистоты радетель,
Клеймит безнравственность и славит добродетель.


— Вот как, а почему нравоучитель сей
От дома нашего отвадил всех гостей?


— Уже не знаешь, что и выдумать от злости.
Но подозрительны все эти наши гости
Не одному ему. Не столь большой секрет,
Что строй теснящихся под окнами карет
И вечно у крыльца толкущиеся слуги
Давно уже глаза мозолят всей округе.
Служенье сатане. Хм… Дружеские встречи!
Там произносятся кощунственные речи,
Достойнейших особ там судят вкривь и вкось,
Такую говорят бессмыслицу – хоть брось!
Глупцы блаженствуют, но у людей разумных
Мутится в голове от этих сборищ шумных.

Служанка не сдается и парирует госпоже, обвиняя Тартюфа:


— Такие что-нибудь услышат, подглядят,
С три короба приврут да и распустят слухи,
В минуту сделают они слона из мухи.
На что рассчитана их мерзкая возня?
Порядочных людей пороча и черня,
Они надеются, что будет им уютней:
Средь общей черноту не разглядеть их плутней,
А если не толкать толпу на ложный след,
Придется за грешки самим держать ответ.
Высоконравственна и впрямь сия персона.
Но какова она была во время оно?
Ей старость помогла соблазны побороть.
Да, крепнет нравственность, когда дряхлеет плоть.
Их страсть – судить людей. И как суров их суд.
Нет, милосердия они не признают.
На совести чужой выискивают пятна,
Но не из добрых чувств — из зависти, понятно.


— Так, так, сударыня! К моим речам вы глухи.
Но выскажу и я, сейчас ведь мой черед.
Мой сын был мудр, когда по наущенью свыше,
Благочестивцу дал приют под этой крышей.
Вам послан праведник, дабы извлечь из тьмы
И к истине вернуть заблудшие умы.
Спасительны его святые поученья,
А то, что он клеймит, достойно осужденья.

Однако, служанка Дорина раскипятилась не на шутку:


— Со дня, когда Тартюф пожаловал к нам в дом,
Хозяин не в себе, помешан он на нем.
Признаться, носится он с этим пустосветом,
Как курица с яйцом. Его зовет он братом,
И братца любит он – на грош вам не совру –
Сильнее во сто раз, чем мать, дочь, сына и жену.
Его наперсником стал этот проходимец.
Такими окружен заботами любимец,
Каких любимая желать бы не могла.
За трапезой всегда он во главе стола;
Он ест за шестерых, а мой хозяин тает
И лучшие куски к нему пододвигает.
Тартюф рыгнет, а он: «Во здравье, милый брат!»
Тартюф – его кумир. Всеведущ он и свят.
Что он ни натворит – он «совершил деянье»,
Что ни сморозит он – «изрек он прорицанье».
Ну а Тартюф хитер, и просто мастерски
Оргону нашему втирает он очки.
Нас всех зажал в кулак пройдоха этот лживый,
Он сделал ханжество источником наживы.

И преуспел в этом как никто другой. Вот как восхваляет хозяин дома Оргон своего дорогого в прямом и переносном смысле слова гостя:


— Я повстречался с ним – и возлюбил навечно…
Он в церкви каждый день молился близ меня,
В порыве набожном колени преклоня.
Он привлекал к себе всеобщее внимание:
То излетали вдруг из уст его стенанья,
То руки к небесам он воздымал в слезах,
А то подолгу вниз лежал, лобзая прах;
Когда ж я выходил, бежал он по проходу,
Чтобы в притворе мне подать святую воду.
Вот человек! Он… Он… Ну, словом, че-ло-век!
Я счастлив. Мне внушил глагол его могучий,
Что мир является большой навозной кучей.
Сколь утешительна мне эта мысль, мой брат!
Ведь если наша жизнь – лишь гноище и смрад,
То можно ль дорожить хоть чем-нибудь на свете?
Теперь пускай умрут и мать моя, и дети,
Пускай похороню и брата, и жену –
Уж я, поверьте мне, и глазом не моргну.
Тартюфу предложил я вспомоществованье,
Однако он пенял на щедрость лепт моих:
Не стоит, дескать, он благогодеяний сих,
И, в скромности своей довольствуясь немногим,
Излишек отдавал он сирым и убогим.
Вняв небесам, приют я предложил ему,
И счастие с тех пор царит в моем дому.
Татрюф во все дела со мной вникает вместе,
Стоит на страже он моей семейной чести,
Ревнивей он, чем я. Чуть кто к моей жене
С любезностями – он тотчас доносит мне.
Как добродетелен! Какого полн смиренья!
Себе же самому вменяет в преступленье
Ничтожнейший пустяк, безделку, чепуху.
Вот — за молитвою поймал на днях блоху,
Так небу приносил потом он покаянье,
Что раздавил ее без чувства состраданья.

Клеант – брат жены Оргона, услыхав такой панегирик в адрес Тартюфа, одним дыханием выдохнул свое мнение:


— Как вам не совестно? Что за галиматья?
Вы, верно, шутите? Ушам не верю я.
Так может поступать лишь плут или безумец.

— Напрасные слова. Вы, шурин, вольнодумец, — сказал, как отрезал Оргон.

Клеант продолжил:


— Бахвальством не грешат отважные бойцы,
А праведники те, что подают пример нам,
Не занимаются кривляньем лицемерным.
Ужели разницы для вас нет никакой
Меж верой истинной и верой показной?
Как не сумели вы быль отделить от сказки?
Как не смогли лица вы отличить от маски?
Как вы не поняли, где топь, где твердый путь?
Где вымысел, где явь? Где видимость, где суть?
Как правду спутали вы с кривдою отпетой?
Червонец подлинный с фальшивою монетой?


— Уж где тягаться нам с философом таким!
Во всем вы сведущи, ваш суд непогрешим.
Вы – кладезь мудрости. Пророк. В сравненье с вами
Все прочие должны считаться дураками, — съехидничал в ответ Оргон.


— Не кладезь мудрости я, сударь, не пророк,
Я вовсе не хочу преподавать урок –
Не столь уж я учен для этого занятья, —
Но ложь от истины умею отличать я.
Из добродетелей всего я больше чту
Высоких помыслов святую чистоту,
И благороднее не знаю я примера,
Чем люди, в чьих сердцах горит живая вера.
И нет поэтому на свете ничего
Противнее, чем ложь, притворство, ханжество.
Не стыдно ли, когда святоши площадные,
Бездушные лжецы, продажные витии,
В одежды святости кощунственно рядясь,
Все, что нам дорого, все втаптывают в грязь.
Когда стяжатели в соперничестве яром
Торгуют совестью, как мелочным товаром,
И, закатив глаза, принявши постный вид,
Смекают, кто и чем за это наградит;
Когда они спешат стезею благочестья
Туда, где видятся им деньги и поместья;
Когда, крича о том, что жить грешно в миру,
Они стараются пробиться ко двору;
Когда клеветники без совести, без чести,
Личиной благостной скрывая жажду мести,
Дабы верней сгубить того, кто им не мил,
Вопят, что он – бунтарь противу высших сил?
И оттого для нас они опасней вдвое,
Что приспособили меч веры для разбоя,
С молитвою вершат преступные дела,
И стало в их руках добро оружьем зла.
Таких притворщиков немало в наше время,
Однако отличить нетрудно это племя
От праведных людей. А праведники есть.
Они творят добро без показного рвенья,
Чуждаясь пышных фраз и самовосхваленья.
У них спесивое злословье не в чести:
Им в людях радостно хорошее найти.
Интриги не плетут, не роют ближним ямы,
Их помыслы чисты, а их сужденья прямы.
Питают ненависть они, замечу вам.
Не к бедным грешникам, а лишь к самим грехам.
Им не придет на ум усердствовать сверх меры
И ревностней небес стоять на страже веры.
Вот – люди! Вот с кого брать надобно пример.
Боюсь, что ваш Тартюф сшит на иной манер
И праведность его – пустое лицемерье.
Не слишком ли легко вошел он к вам в доверье?
Вас обманул его благочестивый вид?
Не все то золото, поверьте, что блестит.

Увы, разумные слова Клеанта не возымели действия. Но все неприятности, связанные с появлением в доме ханжеского святоши ничто по сравнению с тем обстоятельством, что расстроена намечавшаяся свадьба дочери Оргона Марианны с ее возлюбленным Валером. Этот брак стал химерой, а вот брак с Тартюфом готовился стать действительностью. Оргон мечтает вступить в узы родства с полюбившемся ему святошей. И говорит своей дочери Мариане:


— Женившись на тебе, Тартюф мне станет зятем,
Мы породнимся с ним. Знай: это мой приказ.

Мариана в отчаянии от услышанного, а Дорина в гневе.


— Уж скоро станете вы притчей во языцех.
Такого жениха поганой бы метлой:
Ведь у него такая внешность,
Что вгонит в грех она саму безгрешность.
На что уж ваша дочь смиренна и тиха,
А замужем за ним не избежит греха.
И, коль Тартюф так мил почтенному отцу,
Пусть с этим женихом он сам идет к венцу.

Мариана льет горькие слезы и сквозь них, всхлипывая, произносит:


— О! Я скорей умру, чем подчинюсь насилью!

Дорина ее упрекает:


— Умрете? Правильно! Какой простой исход!
Помрешь – и кончено: ни горя, ни забот.
Тут все начнут жалеть, оплакивать все станут…
Тьфу! Вас послушаешь – так, право, уши вянут.


— Ты все стараешься обидеть и кольнуть,
Но не сочувствуешь чужой беде ничуть.


— Кому сочувствовать должна я? Уж не вам ли?
Ну нет, сударыня: мне не по вкусу мямли.


— Ты знаешь, что робка с рожденья я была.


— Кто любит – должен тот быть твердым, как скала.

Но Мариана не способна сражаться. Она, по меткому выражению Дорины — «обтартюфились от головы до пят». Валер, узнав о случившемся и о покорности своей невесты, тоже опускает руки и уже готов связать свою судьбу с другою. Дорина упрекает его, стыдит, что он, мужчина, ведет себя хуже девчонки. Хитроумная служанка учит глупых влюбленных:


— Насколько я отца натуру разумею,
Отвергнуть напрямик нелепую затею
Весьма рискованно. Верней окольный путь:
Смириться надобно для виду, но – тянуть.
Кто время выиграл – тот выиграл в итоге.
Вам нужно без конца выдумывать предлоги:
То прихворнули вы, то снился сон дурной,
Разбилось зеркало, возился домовой,
То выла на луну соседская собака…
Ну, словом, мало ли препятствий есть для брака?
Вот так и действуйте, и эти господа
Не выдавят из вас желаемого «да».
Но все же чтоб дела не обернулись худо,
Влюбленным лучше бы не видеться покуда.
Не тратьте времени. Сейчас всего нужней
Призвать на помощь нам сочувствие друзей.
За вас и братец ваш, и мачеха – горою,
Я тоже как-никак чего-нибудь да стою.

Так с помощью и благословения служанки влюбленные воспряли духом и решили действовать. И вот мачеха Марианы Эльмира вступает в игру. Она делает вид, что принимает ухаживания Тартюфа, дабы помочь раскусить мужу его подлую сущность. А лжеправедник, возжелавший не только дочь, но и мать, разливается в руладах, не забывая при этом давать и рукам волю:


— Как я ни набожен, я все-таки – мужчина,
И сила ваших чар, поверьте, такова,
Что разум уступил законам естества.
Отринув суету для радости небесной,
Я все ж, сударыня, не ангел бестелесный,
Но, осудив меня за дерзость, часть вины
На вашу красоту вы возложить должны:
Она мной сразу же навеки завладела,
Вам помыслы мои принадлежат всецело;
Сей безмятежный взор и дивное чело
Пронзили сердце мне, оно изнемогло.
К молитве и посту прибег я, но напрасно,
Я думал об одном: о, как она прекрасна!
Мой каждый вздох и взгляд твердили это вам,
И вот я, наконец, доверился словам.
Но если тронут вас нижайшие моленья
И вы подарите свое благословенье
Мне, недостойному и жалкому рабу,
Заоблак вознеся ничтожную судьбу,
Вам преданность явлю я, мой кумир бесценный,
Какой не видели доныне во вселенной.
Коль осчастливите вы своего слугу,
От всех случайностей я вас оберегу.
Честь ставят женщины на карту, как мы знаем,
Доверившись хлыщам, беспечным шалопаям:
Чуть юный вертопрах чего-нибудь достиг,
Тщеславье так его и тянет за язык,
И пошлой болтовней грязнит он без смущенья
Алтарь, где сам вершил он жертвоприношенья.
Но я не из таких. Нет, я любовь свою
От любопытных глаз надежно утаю:
Ведь сам я многое теряю при огласке,
А потому мне честь доверьте без опаски.

Эльмира, гася в себе отвращение, отвечает Тартюфу:


— Знай, не пожалуюсь я мужу, так и быть.
С условьем: вы должны – смотрите, без обмана! –
Добиться, чтоб была с Валером Мариана
Незамедлительно обвенчана. Я жду,
Что отведете вы от их голов беду
И нас избавите от ваших домогательств.

Но угомонить Тартюфа нет никаких сил. Вот под его влиянием Оргон лишает наследства своего сына. Эльмира решает действовать наверняка. Она предлагает мужу тайно, то есть под столом, поприсутствовать на ее свидании со святошей, предварительно предупредив его:


— Коснусь я щекотливой темы:
Не попрекайте уж свою жену потом,
Коль в поведении проявится моем
Несвойственная мне развязная манера –
Так проще нам сорвать личину с лицемера.
Пущусь с ним в нежности, приободрю чуть-чуть,
Чтоб к дерзким выходкам злодея подстегнуть.
Но соглашусь внимать признаниям слащавым
Я только ради вас, чтобы открыть глаза вам,
Чтоб виден стал он вам до самого нутра;
Лишь вы прозреете – вмиг кончится игра.

И вот ничего не подозревающий Тартюф, горя страстным желанием, приходит на свидание с женой Оргона, и тотчас его поведение становится чрезмерно фривольным. На протесты Эльмиры святоша отвечает:


— Поверю до конца я ласковым словам,
И вашу прежнюю забуду отчужденность,
Когда проявите ко мне вы благосклонность
Не только на словах; чтоб счастлив быть я мог,
Мне нужен ваших чувств существенный залог.

Эльмира, под напором безудержного наступления святоши, пытается кашлем обратить внимание супруга на то, что атмосфера накаляется до невероятно высокого градуса. Но супруг безмолвствует. Отстраняясь от Тартюфа, Эльмира пытается сама остановить его:


— Как вы торопитесь! Ужель еще вам мало,
Что я свою приязнь от вас таить не стала?
Мне эта исповедь далась не без труда,
Но благодарность вам, как вижу я, чужда,
И чересчур у вас практическая складка:
Вам нужно получить все сразу, без остатка.


— Коль преданность мою и впрямь вы не презрели,
Зачем нам пламень чувств не проявить на деле?


— Однако, если бы я уступила вам,
Не бросила ли б вызов небесам,
Чьи заповеди чтить велите вы так строго?


— Страшат вас небеса? Напрасная тревога!
Тут я улажу все, ручаюсь за успех.


— Нарушить заповедь – ведь это смертный грех.


— О, вас избавлю я от самой малой тени
Столь мучающих вас наивных опасений!
Да, нам запрещены иные из услад,
Но люди умные, когда они хотят,
Всегда столкуются и с промыслом небесным,
Круг совести, когда становится он тесным,
Расширить можем мы: ведь для грехов любых
Есть оправдание в намереньях благих.
Я тайным сим путем вас поведу умело,
Не бойтесь ничего, доверьтесь мне всецело,
Без страха можете вы внять моим мольбам:
За все последствия в ответе лишь я сам.

Тут из-под стола появляется разъяренный Оргон, накидываясь на Тартюфа, он орет:


— Еще не видел мир такого подлеца!
Вон! Живо!..

Но Тартюф перебивает его:


— Смотрите, как бы вас не выгнали из дому!
Нельзя по-доброму, так будем по худому:
Дом – мой, и на него я заявлю права.
Вы мне ответите за бранные слова,
Вы пожалеете о ваших мерзких кознях,
Замучите себя вы в сокрушеньях поздних
О том, что нанесли обиду небесам,
Мне указав на дверь. Я вам за все воздам!

Тут выясняется, что доверчивость Оргона не знала никаких границ. Он не только составил дарственную на имя Тартюфа, но и доверил ему ларец с секретными бумагами своего друга. Как говорится: по простоте своей он все отдал злодею. Все родственники в ужасе. Клеант говорит:


— Сдается мне, что вы попали в передрягу
Как с этой дарственной, так и с ларцом, увы!
Столь опрометчиво распорядились вы,
Что сами недругу оружье дали в руки.
Да, лучше бы на хвост не наступать гадюке.
Как не хотелось вам его скорей прогнать,
Сдержаться было бы умнее, милый зять.


— Подумать — злая тварь, ничтожная душонка,
А благочестие разыгрывал так тонко!
И я – я спас его от нищенской сумы!
Вот – праведники! Жаль, что нет на них чумы!
Достаточно с меня людей такого сорта,
Для праведных особ я стану хуже черта.


— Вот так всегда: чуть что – немедля шум и гром.
Вы быть умеренным не можете ни в чем
И, здравомыслию чужды, напропалую
Из крайности одной бросаетесь в другую.
Коль в жизни встретился вам лицемерный плут,
При чем, скажите мне, все праведники тут?
Пусть вы на удочку попались шарлатану,
Пусть благочестие служило здесь обману,
Но это значит ли, что мерзок целый свет,
Что вовсе уж людей благочестивых нет?
Такие выводы оставьте вольнодумцам.
Нельзя, конечно, быть доверчивым безумцем
И душу раскрывать пред подлецом до дна, —
Средина мудрая тут, как во всем нужна.

Незамедлительно является судебный пристав с требованием освободить дом для нового хозяина. Все в смятении. И тут… Входит офицер и говорит Тартюфу:


— Я предлагаю вам последовать за мною
В тюрьму, и там я вас на жительство устрою.

А Оргону офицер дает следующие объяснения:


— Вам, сударь, следует отбросить опасенья.
Наш государь – враг лжи. От зоркости его
Не могут спрятаться обман и плутовство.
Он неусыпную являет прозорливость
И, видя суть вещей, казнит несправедливость.
Не подчиняется он голосу страстей,
Не знает крайностей великий разум сей.
Бессмертной славою достойных он венчает,
Но их усердие его не ослепляет
И, воздавая им за добрые дела,
Сурово он следит за происками зла.
Могли ль коварные уловки этой твари
Не вызвать тотчас же сомнений в государе,
Раскрывшим множество и не таких интриг?

Все с облегчением вздохнули:

— Ох, слава небесам!

— Уф, с плеч гора свалилась!

— Счастливый оборот!

— Негаданная милость!

Вот так благополучно, благодаря мудрости и вмешательству короля закончилась эта история.

По иному сложилась история автора «Тартюфа».

«Комедия на празднике открытия Версальского двора началась при общем восторженном и благосклонном внимании, которое тотчас же сменилось величайшим изумлением. К концу же третьего акта публика не знала уже, что и делать, и даже у некоторых мелькнула мысль: может быть, господин де Мольер не совсем в здравом уме.

В этой пьесе изображался полнейший и законченный мошенник, лгун, негодяй, доносчик и шпион, лицемер, развратник и соблазнитель чужих жен. И этот самый персонаж, явно опасный для окружающего общества, был ни кем иным как… священнослужителем. Все его речи переполнены сладкими благочестивыми оборотами, и, более того, пакостные действия герой на каждом шагу сопровождал цитатами из… священного писания.

Многострадальные светские маркизы уже привыкли к тому, что король их отдал как бы в аренду на растерзание Мольеру. Но в «Тартюфе» драматург вторгся в такую область, в которую вторгаться не полагалось. Возмущение созрело с необычайной быстротой и выразилось в гробовом молчании. Случилась неслыханная вещь. Комедиант из Пале-Рояля одним взмахом своего пера испортил и прекратил версальские праздники: королева-мать демонстративно покинула театральный зал.

Дальнейшие события приняли очень серьезный оборот. В глазах у короля вдруг возникла огненная мантия, и предстал перед ним никто иной, а архиепископ города Парижа, который очень настойчиво и внушительно умолял Людовика тотчас же прекратить представление. По его мнению Мольер является не человеком, а демоном, лишь обличенным в плоть и одетым в человеческое платье. И ввиду того, что адский огонь все равно совершенно обеспечен Мольеру, то и следует означенного Мольера, не дожидаясь этого адского огня, сжечь перед всем народом вместе с его «Тартюфом».

Это был первый, а, быть может, и единственный случай в жизни короля, когда он почувствовал себя измученным после театрального представления.

И вот наступил момент, когда оба кума – король и драматург остались наедине. Некоторое время они молча созерцали друг друга. Людовик, который с детства имел манеру выражаться кратко и ясно, почувствовал, что слова как-то не идут с его языка. Выпятив нижнюю губу, король искоса глядел на побледневшего комедианта, и в голове у него вертелась такого рода мысль: «Однако этот господин де Мольер представляет собой довольно интересное явление».

Тут кум-комедиант позволил себе сказать следующее:

— Так вот, ваше величество, я хотел всеподданнейше испросить разрешение на представление «Тартюфа».

Изумление поразило кума-короля.

— Но, господин де Мольер, — сказал король, с великим любопытством глядя в глаза собеседнику, — все единодушно утверждают, что в вашей пьесе содержатся насмешки над религией и благочестием.

— Осмелюсь доложить вашему величеству, — задумчиво ответил артист, — благочестие бывает истинным и ложным…

— Это так, — ответил крестный отец, не спуская взора с Мольера, — но опять-таки, вы извините меня за откровенность, все говорят, что в вашей пьесе нельзя разобрать, над каким благочестием вы смеетесь, над истинным или ложным? Ради бога, извините меня, я не знаток в этих вопросах, — добавил к этому как всегда вежливый король.

Помолчали, а потом король сказал:

— Так что я уж попрошу вас эту пьесу не играть.

Тут в спину Мольера повеяло холодом, у него появилось такое ощущение, что стояла какая-то громадная фигура за плечами и вдруг отошла. Обманывать себя не приходилось: король покидал его. Чем это можно объяснить? Тем, что все на свете кончается, в том числе даже долголетняя привязанность сильных мира сего.

Пьеса была запрещена, но не было никакой возможности остановить ее распространение, и она в списках стала расходиться по всей Франции». (М. Булгаков)

Через некоторое время переработав пьесу, Мольер послал прошение королю следующего содержания: «Поскольку назначение комедии состоит в том, чтобы развлекать людей, исправлять их, я рассудил, что по роду своих занятий не могу делать ничего более достойного, чем бичевать пороки моего века, выставляя их в смешном виде. А так как лицемерие есть, несомненно, один из самых распространенных, невыносимых и опасных пороков, то я, Ваше величество, решил, что окажу немалую услугу честным людям в Вашем королевстве, если сочиню комедию, обличающую лицемеров и выставляющую, как и подобает, напоказ все заученные ужимки этих сверхправедников, все тайные козни этих фальшивомонетчиков благочестия, которые пытаются одурачить людей поддельной ревностью о вере и приторной любовью к ближнему.

Запрет, наложенный на мое сочинение, является для меня ударом чувствительным. Появилась книжка, написанная неким кюре, в которой сказано, что моя комедия сатанинская, и образ мыслей у меня сатанинский, а сам я – нечистый дух во плоти и в человеческом обличье, нечестивец, безбожник, заслуживающий примерного наказания. По моим грехам мало, чтобы меня сожгли на костре, — этим я дешево отделаюсь. Человеколюбивый пыл этого истинного ревнителя благочестия идет дальше: он возражает против того, чтобы меня коснулось божье милосердие, он требует во что бы то ни стало, чтобы я был навеки проклят, и я не сомневаюсь, что так оно и будет. Не подлежит сомнению, если Тартюф восторжествует, то мне нечего и думать сочинять комедии впредь – это даст основание усилить травлю.

Сия книжка была преподнесена Вашему величеству, и теперь Вы сами, государь, можете судить, сколь тягостно для меня подвергаться постоянным оскорблениям этих господ, какой урон нанесут мне во мнении общества подобные наговоры, если я вынужден буду их сносить. Столь просвещенным монархам, как Вы, государь, не подсказывают, чего от них ждут; они, подобно богу, сами видят наши нужды и знают лучше нас, какие милости нам оказать. С меня довольно, что я вверяю себя Вашему величеству, и я почтительнейше приму все, что вы соизволите по сему делу повелеть.

Об это комедии было множество толков, долгое время она подвергалась нападкам, и люди, осмеянные в ней, доказывали на деле, что во Франции они обладают куда большим могуществом, чем те, кого я осмеивал до сих пор. Щеголи, жеманницы, рогоносцы и лекари покорно терпели, что их выводят на подмостки, и даже претворялись, что списанные с них персонажи забавляют их не меньше, чем прочую публику. Но лицемеры не снесли насмешек; они сразу подняли переполох и объявили из ряда вон выходящей дерзостью то, что я изобразил их ужимки и пытался набросить тень на ремесло, к коему причастно столько почетных лиц. Этого преступления они никак перенести не смогли, и все как один с неистовой яростью ополчились на мою комедию.

Разумеется, они побоялись напасть на то, что более всего их уязвляло: они достаточно хитроумны и многоопытны и ни за что не обнаружат тайников своей души. По своему достохвальному обычаю, защиту своих интересов эти люди выдали за богоугодное дело – если их послушать, Тартюф есть фарс, оскорбляющий благочестие. Эта комедия, мол, от начала до конца полна мерзостей, и все в ней заслуживает костра. В ней каждый слог нечестив, каждый жест богопротивен.

Коль скоро назначение комедии состоит в бичевании людских пороков, то почему она должна иные из них обходить и обелять? Порок, обличаемый в моей пьесе, по своим последствиям наиопаснейший для государства, а театр, как мы убедились, обладает огромнейшими возможностями для исправления нравов. Самые блестящие трактаты на темы морали часто оказывают куда меньшее влияние, чем сатира, ибо ничто так не берет людей за живое, как изображение их недостатков ее методами. Подвергая пороки всеобщему осмеянию, мы наносим им сокрушительный удар. Легко стерпеть порицание, но насмешка нестерпима. Иной не прочь прослыть злодеем, но никогда не желает быть смешным».

Это письмо королю было написано не только из желания объясниться, но и из страха. Опасность над Мольером разверзлась нешуточная. Он попал под прицел ордена иезуитов, который процветал под покровительством королевы-матери. Воинствующие ревнители веры этого ордена по своему толковали Священное Писание и утверждали, что, якобы, благими намерениями можно оправдать любой самый гнусный поступок. Слава богу, король был мудр и незлобив. Через некоторое время «Тартюф» снова увидел сцену.

Пьеса «Мизантроп» оказалась наименее веселой и наиболее язвительной. Ее герой Альцест видит весь мир, как сплошное скопище пороков. Он всем и вся недоволен:


— Все, что нас при дворе и в свете окружает,
Все то, что вижу я, глаза мне раздражает.
Впадаю в мрачность я и ощущаю гнет,
Лишь посмотрю кругом, как род людской живет!
Везде предательства, измена, плутни, лживость,
Повсюду гнусная царит несправедливость.
Я в бешенстве, нет сил мне справиться с собой,
И вызвать я б хотел весь род людской на бой!

Его друг Филинт укоряет не в меры разъярившегося Альцеста:


— Уж лучше даром вы не тратьте вашей злости.
Старанья ваши свет не могут изменить!..
Раз откровенность так вы начали ценить,
Позвольте мне тогда сказать вам откровенно:
Причуды ваши все вредят вам несомненно;
Ваш гнев, обрушенный на общество, у всех
Без исключения лишь вызывает смех.


— Тем лучше, черт возьми, мне этого и надо:
Отличный это знак, мне лучшая награда!
Все люди так гнусны, так жалки мне они!
Быть умным в их глазах – да боже сохрани!


— Так вы хотите зла всему людскому роду?


— Возненавидел я безмерно их породу.


— Но неужели вам внушает гнев такой
Без исключения весь бедный род людской?
И в нашем веке есть…


— Нет, все мне ненавистны!
Одни за то, что злы, преступны и корыстны;
Другие же за то, что поощряют тех,
И ненависти в них не возбуждает грех,
А равнодушие царит в сердцах преступных
В замену гнева душ, пороку недоступных.
Примеров налицо немало вам найду.
Хотя бы тот злодей, с кем тяжбу я веду.
Предательство сквозит из-под его личины,
Его слащавый тон и набожные мины
Еще кого-нибудь чужого проведут,
Но тут известно всем, какой он низкий плут.
Да-да! Все в обществе отлично знают сами,
Какими грязными пробился он путями.
Одна лишь мысль о том, как в настоящий миг
Всей этой роскоши, богатства он достиг, —
Честь возмущается! Краснеет добродетель!
И тем ни менее он всюду мило принят,
Никто в лицо ему презрения не кинет,
В чинах и в должностях ему всегда успех,
Порядочных людей он перегонит всех.
Я видеть не могу без горького презренья
Коварным проискам такого поощренья,
И, право, иногда мне хочется скорей
В пустыню убежать от близости людей.


— О боже мой, к чему такое осужденье!
К людской породе вы имейте снисхожденье;
Не будем так строги мы к слабостям людским,
Им прегрешения иные извиним! –

заключает этот диалог миролюбивый Филинт.

Альцет любит Селимину, у которой нрав легкомысленен, а язык злословен. Вот образчики характеристик, окружающих ее мужчин:


В искусство громких фраз без смысла он проник.
Ничто из слов его до мозга не доходит,
Он только смутный шум какой-то производит.

Вот другая характеристика:


Он с головы до ног не человек, а тайна!
Рассеянно мельком он взор кидает свой;
Вид озабоченный и страшно деловой,
Меж тем как у него нет никакого дела.

Вот третья характеристика:


Он себялюбием, как круглый шар надут;
Считает, что его не оценили тут;
Он на весь мир сердит, всегда двором обижен:
Кто б ни был награжден, уж значит – он унижен.

Вот еще одна характеристика:


Этот невыносим
Скучнейшим хвастовством, и пошлым и пустым,
Помешан, бедный, он на дружбе с высшим кругом!
Князьям и герцогам он будет первым другом;
Все только титулы; весь круг его идей –
Сравненье выездов, собак и лошадей;
Со всеми высшими на «ты» он непременно,
А к прочим смертным всем относится надменно.

Достается от язвительной девицы и представительницам ее роду-племени:


Бедняжка! Вот в ком нет ни признака ума!
Ее визит ко мне ужасней всякой пытки:
Занять ее всегда бесплодные попытки.
Меня бросает в жар, пока ищу я тем,
Но оживить ее нельзя никак, ничем.
Пытаюсь справиться с унылостью тупою,
Все общие места я тщетно беспокою:
Погода, солнце, дождь, жар, холод – ну никак!
Глядишь, а этих тем запас уже иссяк
Не знаешь, что начать, но длится посещенье,
Не близится к концу ужасное мученье;
Ты смотришь на часы, зеваешь уж давно –
Девице невдомек. Ни с места как бревно.

В итоге сей жизненной ситуации доброжелательный, миролюбивый душой Филинт находит свое счастье рядом с милой девушкой, а Альцет и Селимена расстаются. Насражавшись в словесных баталиях, почесав языки, они остаются, как говорится, с носом.

Образ мизантропа, человека ненавидящего людей, предстал много позже перед зрителями и в пьесе русского писателя Грибоедова «Горе от ума». Чадский восклицает в конце ее:


— Вы правы: из огня тот выйдет невредим,
Кто с вами день пробыть успеет,
Подышит воздухом одним,
И в нем рассудок уцелеет.
Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок.
Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок.

А вот строчки из финала пьесы Мольера «Мизантроп»:


А я, быв жертвою коварства и измены,
Оставлю навсегда те пагубные стены,
Ту бездну адскую, где царствует разврат,
Где ближний ближнему – враг лютый, а не брат!
Пойду искать угла в краю, отсель далеком,
Где можно как-нибудь быть честным человеком.

«Однажды к уже старому и больному Жану-Батисту заглянула веселая компания молодых людей, чтобы оторвать его от работы, поболтать на литературные темы и сочинять эпиграммы. Такие собрания обычно заканчивались ужинами. В тот день Мольер чувствовал себя плохо, он только заглянул на минутку к веселой компании, пить отказался и ушел к себе. Оставшиеся же ужинали до трех часов ночи, и в три часа ночи им стало ясно, что жизнь отвратительна.

— Все суета сует и всяческая суета, — кричал один из веселой компании.

— Мы с тобой совершенно согласны, — отвечали собутыльники.

— Да, бедные мои друзья, все суета! Оглянитесь кругом и ответьте мне, что вы видите?

— Мы не видим ничего хорошего.

— Наука, литература, искусство – все это суетные, пустые вещи. А любовь! Что такое любовь, несчастные мои друзья?

— Это обман.

— Совершенно верно! Вся жизнь – это печаль, несправедливости и несчастья, которые окружают нас со всех сторон, — и тут друг Мольера заплакал. — Когда расстроенные друзья несколько утешили его, он закончил свои речь горячим призывом: Что же делать нам, друзья? Если жизнь такая черная яма, то надлежит немедля ее покинуть! Идемте топиться! Гляньте, там за окном река, которая манит нас к себе.

— Мы последуем за тобой, — сказали друзья, и вся компания начала пристегивать шпаги и надевать плащи, чтобы идти к реке.

Шум усилился. Тогда раскрылась дверь, и на пороге показался закутанный в плащ, в ночном колпаке, со свечным огарком в руке Мольер.

— Утопиться, это хорошая мысль, — сказал он. – Но нехорошо с вашей стороны, что вы забыли меня. Ведь я тоже ваш друг.

— Он прав. Это было свинство с нашей стороны. Идем вместе с нами, Мольер!

— Ну что ж, идти так идти, — сказал Мольер, — но вот в чем дело, друзья. Нехорошо топиться ночью после ужина, потому что люди скажут, что мы сделали это с пьяных глаз. Не так делается это. Мы ляжем сейчас, поспим до утра, а в десять часов, умывшись и приведя себя в приличный вид, с гордо поднятой головой пойдем к реке, чтобы все увидели, что мы утопились, как настоящие мыслители.

— Это гениальная мысль! – воскликнули все и дружно отправились спать.

На следующее утро массовое самоубийство было почему-то отменено.

Постаревшая Мадлена уже не принимала участия в подобных вечеринках. Она покинула не только театр, она вообще отказалась от всего мирского, стала необыкновенно религиозной, непрестанно молилась, оплакивала свои грехи и беседовала только со священнослужителями или со своим нотариусом. Смерть ее произошла 17 февраля 1672 года.

А 17 февраля 1673 года на представлении спектакля «Мнимый больной» Мольер почувствовал приступы удушья, и доиграв до конца, позволил своим друзьям-актерам отнести себя домой.

Ни один врач и ни один священник не пришли к нему. «Перед самой кончиной Мольер успел подумать с любопытством: „А как выглядит смерть?“» – и увидел ее немедленно. Она вбежала в комнату в монашеском головном уборе и сразу размашисто перекрестила комедианта. Он с величайшим любопытством хотел ее внимательно рассмотреть, но ничего уже больше не рассмотрел.

О том, чтобы хоронить Мольера по церковному обряду не могло быть и речи. Главный комедиант умер без покаяния, не отрекшись от своей, осужденной церковью профессии, и не дав письменного обещания, что в случае, если господь по бесконечной своей благости, возвратит ему здоровье, он никогда более в жизни не будет играть комедии.

Когда Арманда пришла к архиепископу за разрешением на захоронение мужа согласно церковному обряду, тот ответил:

— Мне очень жаль, но сделать ничего нельзя. Я не могу дать разрешение на погребение комедианта.

— Но он умер, как добрый христианин, — волнуясь сказала вдова. – Кроме того, во время прошлой Пасхи он исповедовался и причащался.

— Мне очень жаль… — повторил архиепископ, — но поймите, сударыня, я не могу оскорбить закон.

— Куда же мне деть его тело? – спросила Арманда и заплакала. – Значит, мне придется вывести его за город и зарыть у большой дороги.

Король, узнав о смерти Мольера – своего кума, спросил архиепископа:

— Что там происходит?

Ему ответили:

— Государь, закон запрещает хоронить Мольера на освещенной земле.

— А на сколько вглубь простирается освещенная земля?

— На четыре фута, ваше величество.

— Благоволите, архиепископ, похоронить его на глубине пятого фута, — ответил Людовик, — но похороните неприметно, избежав как торжества, так и скандала.

Затем Людовик снял шляпу и сказал:

— Мольер не умер. Мольер бессмертен.

За гробом комедианта потек целый лес огней. Мольера похоронили в том отделе, где хоронят самоубийц и некрещеных детей. А в церкви отметили кратко: 21 февраля 1673 года погребен обойщик и королевский камергер Жан-Батист Поклен.

На его могилу жена положила каменную плиту и велела привести на кладбище сто вязанок дров, чтобы бездомные могли согреться. В первую же суровую зиму на этой плите разожгли громадный костер. От жара она треснула и развалилась. Время разметало ее куски, и когда через сто девяносто лет во время Великой революции явились комиссары, чтобы отрыть тело Жана-Батиста Мольера и перенести его в мавзолей, никто место его погребения с точностью указать не мог. И хотя чьи-то останки вырыли и заключили в мавзолей, может ли кто-то сказать с уверенностью, что это останки де Мольера». (М. Булгаков)

В начале Х1Х столетия во Французской академии был установлен бюст Мольера с надписью: «Для славы его ничего не нужно, но для нашей славы он нужен».