Иоганн Вольфганг Гете (1749 – 1832 г.г.)


</p> <p>Иоганн Вольфганг Гете (1749 – 1832 г.г.)</p> <p>

Гения по имени Иоганн Вольфган Гете, появившегося на земле в век Просвещения, можно было бы без зазрения совести и, не кривя душой, назвать гением эпохи Возрождения. Он поэт и драматург, художник и теоретик искусства, крупный политический деятель и вдумчивый, дотошный, неутомимый ученый-естествоиспытатель. Кого только не было в полном собрании генетического кода Гете: князья, крестьяне, ремесленники, художники. И среди них великий Лукас Кранах. Что и говорить, славное наследие.

Еще не родившийся младенец, стремившийся к этому событию жарким днем 28 августа 1749 года, умудрился преподнести родному свободному германскому городу Франкфурту на Майне неплохой подарок. Как обстояло дело, поведает нам непосредственно сам виновник происходящего: «Из-за оплошности повивальной бабки я родился полумертвый, и понадобилось немало усилий для того, чтобы младенец увидел свет. Это обстоятельство, так встревожившее мою родню, пошло, однако, на пользу моим согражданам, ибо дед мой озаботился учредить должность городского акушера и возобновил обучение повивальных бабок, что, надо думать, сохранило жизнь многим явившимся на свет после меня.

Расположение созвездий, видимо, благоприятствовало мне: Солнце, стоявшее под знаком Девы, было в зените; Юпитер и Венера взирали на новорожденного дружелюбно, Меркурий – без отвращения, Сатурн и Марс ничем себя не проявили; лишь полная Луна была тем сильнее в своем противостоянии, что настал ее планетный час. Она-то и препятствовала моему рождению, каковое могло свершиться не ранее, чем этот час минует».

Что и говорить, неплохое начало жизненного пути.

Иоганн стал первым плодом в семье доктора Иоганна Каспара Гете, настолько состоятельного, что ему не пришлось испытывать тяжкие узы судьбы и изо дня в день заботиться о пропитании куском хлеба насущного. Напротив, будущий отец Иоганна мог позволить себе вольное времяпрепровождение среди приятных собеседников, книг, картин, разнообразных занятий науками. Случались и интереснейшие образовательные путешествия. Так привольно жил имперский советник до тридцативосьмилетнего возраста. А потом решил остепениться и женился на семнадцатилетней Катарине Текстор.

Судьба ее, как и судьбы большинства женщин тех времен оказалась не легкой, тревожной: последовавшие за Иоганном пятеро ребятишек вскоре за рождением в жизнь отошли в смерть, — то было несказанное горе. А нрав страдавшего часто приступами угрюмости и меланхолии мужа? А бесконечные утомительные хлопоты по хозяйству, усугубление семью годами бессмысленной войны и бесконечным постоем разнузданных солдат в стенах родного дома…

Но Катарина не унывала. «Мое самочувствие, слава богу, совсем хорошее, — говорила она. — Я довольна – терпеливо мирюсь с тем, что не могу изменить, надеюсь на лучшее и не расстраиваюсь раньше времени. Есть много радостей в Господнем мире! Только нужно уметь их найти – и не пренебрегать даже малым». Ее веселый нрав побеждал немалые невзгоды, и впоследствии Катарина смогла все свои интересы перенести в театральную жизнь и отдаться ей целиком.

Отец Иоганна этому не препятствовал. Пусть живет на воле. И сам тоже вел жизнь вольную, наполненную эстетическим содержанием. Дом императорского советника был центром для франкфуртских живописцев того времени. Это своеобразный музей, ведь его коллекция насчитывала около 120 картин, а порой в комнатах художники выполняли заказы, и он превращался в род живописной академии. Как же захватывающе интересно было жить в нем подрастающему мальчугану! Отец позволял ему вертеться среди взрослых, наблюдать их, слушать их разговоры. Он также не скупился и на образование своего единственного сына. Обидно лишь одно, что все достоинства этого человека не увенчались хоть какой-нибудь творческой победой.

«Увы! – говорил впоследствии Гете-сын. — После стольких трудов, усилий, путешествий, при всей своей разносторонней образованности, отец вынужден был вести одинокую жизнь в четырех стенах своего дома, — жизнь, какой я никогда бы себе не пожелал. Это страшным бременем ложится на мою душу, и сбросить его я мог бы лишь в мечтах о жизненном пути, диаметрально противоположном тому, какой ему был предписан».

Когда Иоганну исполнилось шесть лет, произошло знаменитое ужасающее лиссабонское землетрясение. Это событие так потрясло его, что впоследствии он написал о нем стихотворение.


Когда я прохожу в дневное время
Неспешно по роскошным площадям,
Гляжу на башни грозные, на храмы
Священные, на мачты кораблей,
Стоящих на причале в людном порте,
Мне кажется: все это на века
Построено и пригнано. И толпы,
Снующие в трудолюбивом рвенье,
Мне представляются все тем же людом,
Незыблемо в бессчетных обновленьях
Хранящим свой, нам всем знакомый лик.
Но только в час полуночный в моем
Сознании встает виденье града,
Как тут же вихри поднимают вой,
Земля дрожит, шатаются твердыни,
Каменья падают из прочных стен.
И в крошево, в зыбучий прах времен
Распался город. Те, что уцелели,
Взбираются на вновь возникший холм,
Где под любой развалиной – мертвец.
Стихию обуздать невмоготу
Согбенной, обезлюдившей стране,
И хляби, набегая вновь и вновь,
Песком и илом засыпают бухту.

Трагедия Лиссабонского землетрясения потрясла весь мир. Казалось, наступил конец света. Земля в мгновение ока разверзлась под ногами, ничего подобного не ожидающих, мирно живущих людей. Раскромсанные и расколотые огромные остовы зданий полетели на их в неведомо в чем повинные головы. А в Океане, в его мрачных глубинах уже зарождались огромные валы, они величественно сдвигались с места своего, казалось бы, вечного покоя и многотонной армадой двигались к гибнущему городу. Здесь валы, превышавшие тридцатиметровую вышину, вздымались над зданиями и обрушивались на них, смывая в Океан и дома и их обитателей. Казалось, все всадники Апокалипсиса ворвались на беззащитный португальский берег. Встревоженному миру сообщались пугающие цифры – из двухсот пятидесяти тысяч погибло около шестидесяти.

— За что, о боже! – в неистовом крике вопрошали несчастные. – Где же твоя благодать? По твоей ли воле обрушилось на нас это проклятие? Ты создал лучший из миров и погубил в нем и правых и неправых. Таковы-то твои неисповедимые пути?..

Вера в милосердную благость божию была тогда поколеблена основательно. Она рухнула и в душе маленького Иоганна. В день покаяния и молитв он понял, что все гораздо проще, чем думает проповедник: «Господь знает: бессмертной душе нет никакого вреда от злой судьбы».

Однако это очень уж смахивало на мальчишескую браваду. Иоганн боялся христианской религии. Он говорил: «Все страшное, что я читал в средневековых описаниях божьего суда о необычайных испытаниях каленым железом, огнем и прибывающей водой, а так же то, что рассказывается в Библии об источнике, от воды которого невиновный исцелялся, а виновный распухал и лопался, проносилось в моем воображении и порождало ужас, ибо во время святого таинства причастия над недостойном, казалось, тяготели все грехи мира: лжесвидетельство, лицемерие, клятвопреступление, и это было тем страшнее, что никто не имел права считать себя достойным, а отпущение грехов, в конце концов, все сглаживающее, было обставлено столькими условиями, что никто не мог возлагать на него надежды.

Подобная же беда грозила и мне. Еще в раннем детстве на меня огромное впечатление произвели слова о том, что недостойно вкушающий святых даров вкушает вместе с ними и свой собственный приговор. Это представление, проистекающее из нашей религии, усложненной множеством догм и основанной на библейских текстах, допускающих самые разнообразные толкования, доводит вдумчивых людей до ипохондрии, мало-помалу принимающей форму навязчивой идеи. Я знавал не мало практичных и весьма разумных, которые не могли отделаться от мысли о прегрешении против святого духа и от страха, что за это с ними случится».

Учился Иоганн Гете отменно. Во многом обучением сына занимался отец. Он был строг. Ученик хватал все налету, знал французский, английский, итальянский, латынь, древнегреческий, неплохо разбирался в драгоценных камнях и металлах, отлично ездил верхом. Но увы и ах, многие предметы были скучны и несносны. Учителя стремились к тому, чтобы буквально выдрессировать ум учеников, словно бы зашнуровать его в испанский тугой сапог». (Э. Людвиг)


Чтоб тихо ученик, без лишних дум
И без пустого нетерпенья,
Вползал по лестнице мышленья.

Ползти было нестерпимо скучно. Хотелось взлететь. Хотелось все попробовать самому. «И вот в немецком провинциальном городке под одной из крыш в мансарде, в фантастическом окружении реторт, колб и тиглей сидит молодой человек. Он занимался делом не менее фантастическим, чем обстановка вокруг него, — поиском эликсира вечной жизни. Однако самое удивительное то, что этот человек – никто иной как Гете, молодой Гете, несколько лет своей жизни посвятивший упорным поискам эликсира бессмертия.

Не желая повторять те же ошибки, попадать в те же тупики и блуждать в тех же лабиринтах, что и его предшественники, он тщательно изучает работы алхимиков, разыскивает самые забытые и скрытые их труды. «Я тайком пытаюсь, — писал он в те годы, — почерпнуть хоть какие-нибудь сведения из великих книг, перед которыми ученая толпа наполовину преклоняется, наполовину смеется над ними, потому что не понимает их. Вникать в секреты этих книг составляет радость людей мудрых и отмеченных тонким вкусом».

Так великий поэт в качестве алхимика, искателя эликсира бессмертия оказался в одном ряду с людьми довольно странными». (А.Грабовский. Ю. Семенов) Но не ординарными. «Иоганн терпеть не мог занудную зубрежку и муштру, обгонял своих сверстников, поэтому ему становилось скучно. Тогда однажды он сказал своему учителю следующее:

— Должен признаться, что мне уже порядком надоело заимствовать для школьных сочинений темы то из одной, то из другой грамматики. И вот мне пришло на ум разом покончить с этой канителью; я придумал роман, в котором действуют шесть или семь братьев и сестер, рассеянных по всему свету, и в письмах сообщавших друг другу о своей жизни и новых впечатлениях.

Старший брат на хорошем немецком языке будет рассказывать о разных перипетиях своих странствий. Сестра, чисто по-женски в коротких фразах и с бессчетными многоточиями ответит каждому, по мере сил вводя его в круг своих домашних и сердечных дел. Один из братьев будет изучать богословие и образцово писать по латыни, иной раз заканчивая письмо еще и греческим постскриптумом. Уделом третьего, служащего по торговой части, станет английская корреспонденция, а следующего за ним, живущего в Марселе – соответственно французская. Для итальянского я изобрету музыканта, впервые отправившегося в дальнее турне. Наконец младший, нахальный желторотый птенец, для которого у меня в запасе уже не осталось иностранного языка, изъясняться будет в письмах на некоем немецко-еврейском диалекте, приводя в отчаяние адресатов своими ужасными каракулями».

Учитель, фантазии которого уже давно заскорузли в ежедневном долдонстве одного и того же материала, хмыкнул, казалось бы, недовольно, на самом же деле, в глубине души обрадовано:

— Ну что ж…

И Иоганн занялся удивительной литературной игрой. Он стремится убежать от скуки в школьных стенах, словно бы они были стенами темницы, а Некто, непознанный еще им, словно бы нашептывал ему: «Суха, мой друг, теория везде, а древо жизни пышно зеленеет!»

Одним из интереснейших знаний для Гете стали знания о Древней Греции. Иогонн увидел, что «эта нация сумела извлечь из многих тысяч роз маленький флакончик розового душистого масла». И когда он ложился в свою постель, к нему уже приходили не ужасы преисподней, а маленькие милые эльфы, тихонько напевавшие на ухо тихую песенку:


Ночной порой, когда вы все уснете
При свете звезды, при свете луны –
На воле мы бродим, и песни заводим,
И танцуем — чьи-то – сны.

И вот начинала свой танец прекраснейшая из прекраснейших богинь. Кто она, достойнейшая высшей похвалы? И поэт отвечает:


Ни с одной я не спорю, но одной лишь воздам ей,
Вечно изменчивой, вечно новой,
Странной дочери Зевса, самой любимой, —
Фантазии.
Ибо отец всякую прихоть, —
Хоть себе лишь дает он, право на них
Ей позволяет, той, что мила ему
Сумасбродством.
Дано ей ступить, увенчавшись цветами,
По долинам среди лилий, летних птиц покоряя,
И устами пчелиными рослую влагу
Пить с лепестков.
Ей даже дано взвеяв волны волос,
Со взором мрачным промчаться в вихре
Вкруг скал отвесных и тысячецветной
Как утро и вечер, и в смене вечной
Являть себя смертным.
Все должны мы отца восславить!
Великий, древний он обручил нас
Смертных, — с прекрасной неувядаемо
Юной богиней.
Лишь нас одних сочетал он с нею
Небесными узами и дал завет ей:
В беде и счастье хранить нам верность
И не покидать нас.
Все остальное беднее гада
Многородящей живой земли
Ведают, видят лишь миг настоящий
С болью глухой и смутной отрадой,
И жизнь скупая, как ярем, гнетет их
Нуждою.
Нам же – ликуйте! – дал благословенно он
Свою любимицу, искусницу – дочь.
Так встретьте с любовью ее, как невесту,
С почетом примите хозяйкою в дом.
И не позволяйте старухе-свекрови – мудрости
Нежную хоть словом обидеть.

Итак, обручившись с дочерью Зевса Фантазией, вознеся просьбу к небу: «Пошли мне бог чистое сердце и высокие помыслы, а о другом и молиться не стоит» и, взяв за правило жизни следующий постулат: «Все, за что берется человек всерьез, оказывается бесконечным, и помочь ему тут может только ревностный труд», юный Гете отправился в путь по жизни.

И вот порой вдохновенный, порой шаловливый, порой дерзкий мальчик переступает порог юности. Что там за ним? Каково оно – это время юности?


Эй, проворнее, Хронос,
Клячу свою подстегни! – погоняет старика юноша.
Как ты едва плетешься.
Ну, вали напролом,
Через корягу и пень,
Прямо в кипящую жизнь!
Вот и снова
Хоть совсем задохнись,
Надо в гору лезть!
Ну же, не медли,
Бодро и смело вверх!
Далеко вширь и ввысь
Жизнь простерлась кругом.
Над вершинами гор
Вечный носится дух,
Вечную жизнь предвкушая.

Вот они – буря и натиск молодости, вырывающиеся из разгоряченной груди.

Годы юности Гете совпали с культурным движением, получившим название «Буря и натиск». Это движение напрочь отказывалось соглашаться с несправедливостью в человеческом обществе, стремилось освободиться от тяжких религиозных догм, порывало с благонамеренностью отяжелевших отцов, приносило новаторство в литературу и возвышало надо всеми Бурного Гения.

И будущий Бурный Гений уже отправился в путь, который лежал в Лейпцигский университет. Здесь его встречают отнюдь не с распростертыми объятиями.

— «Что сказать о нашем Гете? – подшучивают над ним дерзкие на язык студенты-школяры. — Посмотрите, он же надменный фантазер. Поглядите, поглядите на него! А, поглядев, вы просто взбеситесь от злости или покатитесь со смеху. Наш зазнайка к тому же еще и щеголь; но во всех его роскошных нарядах лежит печать нелепейшего вкуса. Вдобавок он еще так по-дурацки жестикулирует, что на него невозможно смотреть без смеха. А уж походка и вовсе не на что не похожа. Однако, сколько бы мы не твердили, что он ведет себя преглупо, он и внимания не обращает на наши слова».

И вслед обиженному Иоганну летит гомерический грубый хохот школяров. Неуклюжий, беспокойный, непостоянный Гете умел как никто другой осложнить жизнь себе и другим, и, уже будучи стариком, он как-то признался своему секретарю Эккерману: «Я вечно ворочал камень, который так и не лег на место».

В университете, безусловно, Гете более увлекался искусствами и поэзией, нежели юридическими науками. Но его поэтические опыты, в которых сам он был уверен безусловно, не имели не только никакого успеха, но часто бывали и осмеяны. Вскоре он прозрел.


По прибытью в Лейпциг пелена
Исчезла с глаз моих, когда мужей
Великих лицезрел и понял я,
Какой к вершинам славы путь тяжелый.
Увидел я, что мой большой полет
На деле был лишь жалким трепетаньем
Червя в пыли, который вдруг орла
Заметил и за ним стремится ввысь.
Он извивается, из кожи лезет вон,
Но пыль есть пыль. И вдруг могучий вихрь
Вздымает тучей пыль и в ней – червя,
Тот разом мнит, что равен он орлу,
И славы жаждет. Но утихнул вихрь,
И пыль опять с высот спадает вниз,
И с ней – червяк. И снова он в пыли.

Господи, господи, господи! Как же понять, прочувствовать этот мир, «все мыслимое охватить, стать микрокосмом во плоти»?..

Вот так в одиночестве, сомнениях, ощетинившемся частоколе насмешек протекает бурный поток жизни юноши. Вскоре он поогорчавшись, потосковав, начинает заигрывать с милыми девушками на улицах старинного города. «А они спешат мимо, эти юные девицы; они бросают взоры – порой томные, порой вызывающие. И тотчас он становятся предметом просвещеннейших их насмешек. Охваченный тайной чувственностью и вожделением, Иоганн – юный остроумец, после умело перекладывает свои желания в стихи. Но, кажется, они пока еще стиснуты размером и рифмами, словно шнуровкой, совсем как грудь барышни, которой они бывают посвящены». (Э. Людвиг) Однако, впоследствии, под впечатлением этих встреч, рождаются премилые строки:


К девчонке своей я свел дружка,
Хотел угодить дружищу;
В ней любо все, в ней жизнь легка,
Теплей, свежей не сыщешь.
Она на кушетке в углу сидит,
Головки своей не воротит;
Он чинно ее комплементом дарит,
Присев у окна, напротив.
Он нос свой морщил, он нос вперял
В нее – с головы до пяток.
А я взглянул… и потерял
Ума моего остаток.
Но друг мой трезв, как никогда,
Меня отводит в угол:
«Смотри, она в боках худа
И лоб безбожно смугл».
Сказал я девушке «прости!» –
И молвил, прежде чем уйти:
«О боже мой, о боже мой,
Будь грешнику судьей!»

Вскоре юный Гете осваивается в обществе, буквально разрывается на части, сокрушается:

— «Концерты, комедии, гости, ужины, прогулки. Стараюсь поспеть всюду, куда возможно в нынешнем сезоне. Провозглашаю тосты:


В хороший час согреты любовью и вином,
Друзья! Мы песню эту о дружестве споем!
Пусть здесь пирует с нами веселый щедрый бог,
Возобновляя пламя, что он в сердцах зажег.
Пылая новым жаром, сердца слились в одно.
Мы нынче пьем недаром без примесей вино!
Дружней стаканы сдвинем за дружбу новых дней
И старых не покинем испытанных друзей.

Ха, что и говорить, это все очаровательно, но и очаровательно разорительно», — вновь сокрушается Гете.

«А профессорские жены недоумевают:

— Кто этот щеголь? На днях он декламировал у нас в гостиной ультрамодные стихотворения – столь же немыслимые, как и его жилет. Лучше бы играл в карты. У него повадки, словно как у принца крови, а ведь он всего-навсего сын захудалого имперского чиновника. Говорят, дед его был простым портным. Славный мальчик? Пожалуй! Премило играл как-то с нашими детьми. Да, но зато со взрослыми заносчив совсем не по летам. Кажется, он ухаживает за малюткой Брейткопф? Еще бы! Всегда волочится за девицами постарше себя. Как, впрочем, и все наше молодое поколение».

Итак, Гете напрочь отказывается от жалких норм поведения, принятых в повседневном быту. Проходит еще немного времени, и обитатели Лейпцига уже не приглашают к себе молодого студента». (Э. Людвиг)

У Гете свое мнение по этому поводу: «Есть причина, по которой меня не терпят в здешнем свете. У меня чуть больше вкуса и понимания прекрасного, чем у местных любезников. Однажды я не смог сдержаться и, будучи в большом обществе, показал, сколь скудоумны их суждения и прочитал им свои стихи:


Вот каков наш белый свет —
То ль преступников ловушка,
То ль студентов комнатушка,
То ли опера-балет,
То ль магистерский банкет,
То ли голова поэтов,
То ль собранье раритетов,
То ль истертый круг монет.
Вот как выглядит наш свет.

«А общество недоумевает: неужели юный дилетант не хочет взять себя в руки и приняться за дело? Неужели у него нет никакого пристрастия?

Есть, и он относится к нему серьезнее, чем ко всем своим университетским и увеселительным занятиям. Это искусство изобразительное. Впрочем, и поэтическое тоже. Изредка поутру Иоганн ходит в Академию художеств и занимается там рисованием, как бывало в детстве. Не успевает он войти в классы, как перестает издеваться, поучать окружающих. Только бы учиться да учиться.

Профессор рисования Эзер – человек деликатный, изысканный, с мягкими, женственными чертами лица. Ему удалось сразу завоевать разболтанного юношу. Он никогда не хвалит, никогда не бранит и всегда вдохновляет к работе. Только Эзер сразу почувствовал, какие порывы таятся за шутовскими повадками его ученика. Он слишком умен, чтобы школить его. Он не мешает ему бросаться в разные стороны, дилетантствовать в разных видах искусства. Он сам посылает его к граверу, где Гете учится травить на меди, потом выжигать на дереве. В присутствии этого ученика профессор никогда не чувствует себя учителем. Словно страж, стоит он у входа в царство искусств и с улыбкой взирает, как его ученик переносит картины с холста в стихи, или слагает песни, в которых поет о том, что написано на картинах. Спокойная зрелость художника притягивает к нему и его дому юного Иоганна. Но ненадолго.

Вот он снова летит из Академии художеств в любительский театр, где ставит комедии Готхольда Лессинга – основоположника немецкой классической литературы, и в тайне мечтает: быть может, Лессинг возьмет в учение юношу, ищущего и еще не нашедшего своего пути? Лессинг действительно приезжает в Лейпциг. И Гете выкидывает коленце: он, сам себя не понимая, почему-то избегает желанной встречи. Эта ничем не оправданная глупость понесла наказание. Иоганн так никогда и не увидел Лессинга, ибо, когда через четырнадцать лет он решил, наконец, навестить великого просветителя, тот как раз и умер.

Итак, пока Гете еще дремлет, погруженный в созерцание искусства и природы, в отдаленной провинции его души уже поднимается буря. Бесформенная, хаотичная, вздымается она все выше и, наконец, разряжается тремя одами – пока еще весьма несовершенными. А вдали маячат какие-то смутные горизонты. Да, конечно, у него есть некоторые качества поэта. Случается, свободно катящиеся ритмы несут в себе темный порыв, разрушительную силу, а потом они сменяются элегическими раздумьями. Текут стихотворные строки.


Взошла заря. Чуть слышно прозвучали
Ее шаги, смутив мой легкий сон.
Я пробудился на своем привале
И вышел в горы, бодр и освежен.
Мои глаза любовно созерцали
Цветы в росе, прозрачный небосклон, —
И снова дня ликующая сила,
Мир обновив, мне сердце обновила.
Как жадно солнце ждал я из-за туч!
Каким встречать готовился приветом,
Вдвойне прекрасным после мрака туч!

И вот приходит время, и Гете влюбляется. В письмах другу, похожих на глубоко личный дневник, летят жалобы, и впервые вздыбившаяся страсть, которая вырвалась, наконец, из спавшего доселе сердца.


Как все ликует, поет, звенит!
В цвету долина, в огне зенит!
Трепещет каждый на ветке лист,
Не молкнет в рощах веселый свист.
Как эту радость в груди вместить! –
Смотреть! И слушать! Дышать и жить!
Любовь, роскошен твой щедрый пир!
Твое творенье – безмерный мир!

Кто же она, его возлюбленная поэта? Быть может, тридцатилетняя светская красавица, соблазнительница, пленившая чувственного честолюбца? Или художница, муза, которая влечет к себе поэта? Или блистательная кокотка, совратившая мальчика? Нет, это Кетхен – дочка трактирщика, рослая, круглолицая, нисколько некрасивая. Ей уже двадцать, она кротка в общении, совсем не кокетка, чрезвычайно рассудительна и очень образована. На нее будут походить все женщины, которых полюбит юный Гете. Его сердце редко принадлежало красоте, уму – никогда и всегда нежному нраву.

Эта любовь таит в себе острые крючки. Он пойман на них, и ему очень больно. Что ни говори, Кетхен всего лишь дочь трактирщика. Сыну имперского советника приходится выдерживать жестокую борьбу между гордостью и влечением. Разряженный в пух и прах, он появляется в свете, ухаживает за барышнями, стремясь отвлечь любопытство окружающих и скрыть свои частые посещения трактира. Гете пока весь скован властью сословного сознания.

Юный Иоганн еще не знает, что во всех перипетиях любви, он навсегда останется страдающей стороной. Он никогда не станет прекрасным соблазнителем, донжуаном, похваляющимся своими победами. Навсегда останется просящим, благодарящим и гораздо чаще тщетно домогающимся женщины, нежели счастливым ее обладателем. Только проникшись до глубины души стремлением Гете к безграничной самоотдаче, его неугасимой жаждой любить, его способностью раствориться в предметах и явлениях окружающего мира, можно проникнуть в легенду его страстей, в историю его души.

— «Я не могу, я не хочу покинуть эту девушку, — признается он другу. — Никогда. И все же я хочу, я должен уехать. Но она не будет несчастной. Нет. Она должна быть счастлива. И все-таки я буду жесток. Не оставлю ей никакой надежды. Если она встретит достойного человека, если она сможет жить счастливо без меня, как же я буду рад».

Рад? И тотчас же приходит в самое неподдельное отчаяние, как только девушка поступает согласно его желанию и отдает свое сердце и руку другому. Гете признается себе: «Страсть моя все росла, но было уже поздно. Я и вправду потерял ее. Я так долго насиловал свою здоровую природу, пока особый, скрытый в ней механизм не организовал заговор, вылившийся в революцию. Это и было моим спасением».

Его ранний скептицизм всегда бледнеет при взгляде на девушку, и перед ним впервые возникнет его основная трагическая проблема. Вновь и вновь великий поэт будет перед собой ставить один и тот же трагический вопрос, и только тогда, когда ему минет восемьдесят два года, он заставит своего столетнего Фауста подвести безжалостный итог: «Я наслажденьем страсть свою тушу».

Юный Гете… Чувственный и мыслящий, бешеный и мудрый, демонический и наивный, самоуверенный и приниженный. Как же бушует в нем хаос неудержимых чувств!

Катастрофа разразилась неожиданно. Однажды ночью Иоганн проснулся от кровотечения горлом. Он едва успевает разбудить соседа за стенкой, беспомощный, теряет сознание.


Увы, тому, кто вдалеке от близких
Жить обречен! Ему печаль сдувает
С молящих губ все радости земные,
И вдаль относит помыслы его.

Родители забирают сына домой. Близкие рядом. Много недель не встает Иоганн с постели. Только через полгода миновал этот кризис. Видимо болезнь возникла на почве душевного недуга. Она была вызвана бурной трехлетней жизнью в Лейпциге, к которой, в свою очередь, его толкало внутреннее беспокойство». (Э. Людвиг)

Видимо это был туберкулез. Возможно, в добавок к вышесказанному толчком к столь резкому обострению стало неудачное падение с лошади, или перевернувшаяся дородная карета, поднятая им с неимоверным трудом, или неразумный образ жизни с купанием в холодной воде и сном в холодном помещении – по причине неверно понятого Руссо, или нерациональное питание и злоупотребление алкоголем в столь нежном возрасте.

Однако надо отметить, что страшная болезнь помогла сделать будущему солнцу германской поэзии решительный шаг в сторону духовного развития. Болезнь, как вспоминает он уже в старости, «сделала из меня совсем другого человека, ибо я обрел необыкновенную бодрость духа и с радостью ощутил внутреннюю свободу, хотя мне все еще угрожало длительное недомогание. Я научился многому, чему не научился бы и за всю свою жизнь, понял, что моя чувственная природа умолкла на плахе достойного благородства по отношению к невинной девушки, понял:


Тело – это тюрьма,
Душу неправдой содержит в себе,
Тесно, не повернуть локтей.
И я сам собою утрачен.
Шепнула мне нимфа с улыбкой тут:
«Легки поэтов грехи – легче и кары. Греши!
Себя избегнуть, поверь – тщетное старанье».

«Странные мы существа, люди, — продолжал размышлять больной. — Вращаясь в веселом обществе, я был вечно всем недоволен; теперь я покинут всеми, но покоен, весел. Впрочем, я очень много читаю, рисую, сочиняю сказки и доволен собой». В это время девятнадцатилетний юноша думает о спасении души, еще раз откидывая при этом заскорузлые религиозные догмы.

Вот любимейший апостол Христа Иуда. Разве он предатель? «Ведь Иуда в полном отчаянии является к сыну бога и, плача, рассказывает о злосчастном исходе своего замысла. Дело в том, что он, как и другие из умнейших апостолов Христа, был твердо убежден, что Христос объявит себя правителем и главой народа, посему и решил силою сломить доселе непреодолимую нерешимость Спасителя, принудить его к действию; с этой целью он и побудил священников к применению грубой силы, на что они до сей поры не отваживались. Апостолы тоже были не безоружны, и все бы, наверное, обошлось, если бы Христос сам не предал себя в руки врагов, оставив своих присных в печальнейшем положении.

Мне не раз приходилось слышать: каждый человек, в конце концов, имеет свою собственную религию, и мне показалось вполне естественным сочинить таковую и для себя, что я и сделал с превеликим увлечением. В основе ее лежал неоплатонизм, к которому примешивались элементы герметизма, мистицизма и кабалистики. Так я построил для себя мир довольно причудливый и странный. И в то же время очень простой и единый:


Богом создан был Восток,
Запад так же создал бог,
Север, юг и все широты
Славят рук его щедроты.

Он, великий Бог, великий Спаситель таки уловил меня – я слишком долго и слишком быстро от него бегал, и он меня схватил за вихор. Иногда, когда я смирный, совсем смирный, тогда чувствую, что из его вечного источника на меня изливается все добро.

Если бы мы с братской любовью пошли бы ко всем религиям, то порадовались бы тому, что божественные семена на множество ладов приносят свои плоды. И тогда мы бы воскликнули: «Слава господу, что Царство божие можно обрести и там, где я его и не тщился искать!»

Так умиротворенный, слабый и, нежащийся истинной негой в своем непротивлении слабости, на высоких подушках и под пышной пуховой периной, Иоганн провозгласил идею веротерпимости эпохи Просвещения и поднял за нее бокал горячего грога. Ему было хорошо.


Сижу один,
Сам себе господин.
Вино тяну,
Хорошо одному.
Ни мне, ни я никому не мешаю,
Сижу – и о своем размышляю.

«По мне самое обременительное – не сметь быть человеком. Бедность, целомудрие и послушание – вот три обета, из которых каждый, взятый в отдельности, кажется наиболее противным природе. Как же невыносимы все они, взятые вместе! И всю жизнь свою безрадостно задыхаться под этим гнетом или еще под более тяжким бременем угрызений совести! Что значат все тяготы нашей жизни в сравнении с горестным положением сословья, которое из-за дурно понятого стремления стать ближе к господу, отвергает лучшие стремления, какими создается, растет и созревает человек», — так размышляет Гете.

И вдруг с приходом декабря болезнь вновь наступает, стремительно и тяжело, Иоганн с ужасом чувствует – она скоро распахнет для него двери смерти. Никакие средства, никакие усилия доктора ни на йоту не помогают несчастному. Волосок, на которому чуть трепещут последние жалкие остатки жизни, все истончается и истончается. Вот-вот лопнет…

Вдруг врач стремительно вылетает из комнаты и через некоторое время еще более стремительно врывается в нее с небольшой склянкой в руках, внутри которой в свете тусклой свечи едва поблескивают какие-то кристаллы. Они-то и спасли Гете… Улучшение сказалось немедленно, в болезни наступил перелом. Выздоравливающий от всего сердца благодарит своего спасителя: «Не могу сказать, как же укрепилась после этого моя вера во врачей». «Спаситель» только потирает руки и ликует в душе, скромно стараясь не показывать своего чувства окружающим.

Гете выздоравливает. Приводит в порядок свои бумаги. Большинство первых стихотворных попыток и набросков он сжигает. Это его маленькое аутодафе своему еще неоперившемуся творчеству, это его шаг к великой поэзии. Спустя время словами, вложенными в уста Прометея, поэт провозгласит свой поэтический манифест:


Ты можешь, Зевс, громадой тяжких туч
Накрыть весь мир,
Ты можешь, как мальчишка,
Сбивающий репьи,
Крушить дубы и скалы,
Но ни земли моей
Ты не разрушишь,
Ни хижины, которую ты не построил,
Ни очага,
Чей животворный пламень
Тебе внушает зависть.
Нет ничего под солнцем
Ничтожней вас, богов!
Дыханием молитв
И дымом жертвоприношений
Вы кормите свое
Убогое величье.
И вы погибли б все, не будь на свете
Глупцов, питающих надежд,
И нищих.
Когда ребенком был я и ни в чем
Мой слабый ум еще не разбирался,
Я в заблужденье к солнцу устремлял
Свои глаза, как будто там, на небе,
Есть уши, чтоб мольбе моей внимать,
И сердце есть, как у меня,
Чтоб сжалиться над угнетенным.
Кто мне помог
Смирить высокомерие титанов?
Кто спас меня от смерти
И от рабства?
Не ты ль само
Святым огнем пылающее сердце?
И что ж, не ты ль само благодарило,
По юношески горячо и щедро
Того, кто спал беспечно в вышине!
Мне чтить тебя? За что?
Рассеял ты когда-нибудь печаль
Скорбящего?
Отер ли ты когда-нибудь слезу
В глазах страдальца?
А из меня не вечная ль судьба,
Не всемогущее ли время
С годами выковали мужа?
Быть может, ты хотел,
Чтоб я возненавидел жизнь,
Бежал в пустыню оттого лишь,
Что воплотил
Не все свои мечты?
Вот я – гляди! Я создаю людей,
Леплю их
По своему подобью,
Чтобы они, как я, умели
Страдать и плакать,
И радоваться, наслаждаясь жизнью,
И презирать ничтожество твое,
Подобно мне!

Больше года Иоганн провел дома, приданный заботам родных людей. Потом выздоровевшего сына отец отправляет в Страсбург для продолжения учебы, но уже на медицинском факультете.

«Двадцатилетний юноша все еще худ и желт, но в нем бродят новые соки. На дворе весна. На душе восторг: „Покуда мы молоды, мы не собираемся идти по среднему пути. Изо всех сил будем мы наблюдать за окружающими и записывать в своей памяти все. Мы будем очень внимательны и не упустим ни одного дня, чтобы что-нибудь не приобрести. Мы все еще будем ничем, но уже захотим стать всем! А самое главное — мы никогда не остановимся, если только нас не принудит в этом усталые дух и тело“».


Пусть скряга гроши зажимает в кулак,
Кто весел, друзья, тот уже не бедняк!

И все-таки в Страсбурге юноша отдалился от студенческого бесшабашного образа жизни. Богема стала отпугивать бюргерского отпрыска, молодого нелюдима и чудака. Зато предубеждение против светского общества постепенно рассеивается. Отныне и до самой глубокой старости Гете будет вести двойную жизнь – одну в свете, другую в строгом уединении. Привыкнув таить от окружающих бездонные глубины своей души, он дал самое поверхностное объяснение своему поведению. Он-де унаследовал от отца серьезность, а от матери веселость, поэтому-то и кажется окружающим то скучным, то занимательным. Он всегда общителен и всегда одинок». (Э. Людвиг)

В минуты грусти, тоски, унынья, подавленности, печали, неудовлетворенности собой Гете признается: «Мне было здесь как в и Лейпциге, только еще хуже. Я не узнавал ничего, чего бы уже не знал. Как же сумрачно на этом свете. Моя нынешняя жизнь, словно прогулка на санях, роскошно и со звоном, но в ней столь же мало для сердца, как много для глаз и ушей. Мир так прекрасен! Так прекрасен! Но кому дано наслаждаться им?»

В минуты удовлетворения Гете говорит иное: «Анатомия приобрела для меня двойную ценность: она научила меня переносить отвратительнейшие зрелища и в то же время удовлетворять мою жажду знаний». Слова Исаии из Библии стали его путеводной звездой: «Распространи место шатра твоего, расширь покровы жилищ твоих; не стесняйся, пусти длинные ветви твои, и утверди колья твои. Ибо ты распространяешься направо и налево». Медицинская наука Гете куда ближе, нежели юриспруденция. Ведь он так интересуется всем тем, что связано с Природой. И главное в Природе – ее неисчислимые чудеса. Вот


В пучину капля с вышины упала.
Ходили волны, ветер выл.
Но бог, узрев смиренной веры пыл,
Дал капле твердость высшего закала.
Ее в себя ракушка приняла,
И вот в венце властителя державы,
Признаньем доблести и славы,
Блестит жемчужина, прекрасна и светла.

Для Гете Природа – это Бог. И поэт вопрошает: «Что способно больше дать искусству, чем сама Природа?»


Лишь в повторенье естества
Лежит основа мастерства.
Природа мудрая, — ей-ей, —
Учитель всех учителей,
Все тайны духа скрыты в ней.
Поверьте мне: не стоит тщиться,
Нет в мире выше ничего,
Чем всеблагое естество!
Все это слышал я не раз
И не сводил с Природы глаз,
Мне встреча с ней казалась раем,
И я порой преуспевал.
Но чаще высмеян бывал,
Не понят, всеми презираем.
Нет! Труд такой мне не с руки
И время тратить зря не стоит:
Холсты Природы слишком велики,
И тайнопись Природы кто откроет?

Сомнения закрадываются в душу поэта, но он развеивает их.


Природы и искусства расхожденье –
Обман для глаз: их встреча выполнима.
И для меня вражда их стала мнима,
Я равное питаю к ним влеченье.
Яви лишь честное, художник, рвенье!
Трудись размеренно, неколебимо,
Разумно в области искусств любимой –
Природа даст тебе воспламененье.
Бывает так со всяким начинаньем:
Коль необуздан ум твой – будет тщетно
Стремление к высоким совершенствам.
Их достигаешь сил всех сочетаньем;
Лишь в чувстве меры мастерство приметно,
И лишь закон свободе даст главенство.

«В Страсбурге Гете обрел естественность. Она раскрепостила лучшие стороны его души, она раскрепостила его гений. Здоровье быстро вернулось к нему. Но он решил еще как можно больше закалить себя: укрепить свои нервы, избавиться от головокружений, не реагировать на резкие звуки. Он применяет к себе самые суровые меры – вскарабкивается на верхушку соборной площади, шагает рядом с барабанщиком, когда тот отбивает вечернюю зарю, вечером ходит на кладбище, а утром — в анатомический театр. Ничто уже не выводит его из равновесия. Катание на коньках становится средством духовного обогащения, ибо когда он летит на них, то словно летит в неизведанное, и в этом полете быстрее созревают мысли, маячащие в его душе. Полностью он обретает себя только во время своих странствий. Один бродит по лесам, по горам, часто в дождь, часто ночью. Это его личная гетовская формула бури и натиска». (Э. Людвиг)

В молодом выздоравливающем теле юноши бурным натиском прорывается и страсть. Таково время юности! И Гете утверждает: «В зарождающейся страсти то и хорошо, что она одинаково не сознает своего возникновения и не помышляет о конце; радостная и светлая, она не чует, что может породить беду». И не боится греха, ибо


Грешников больше всего, говорят, любили святые,
Также и грешниц; я сам в этом похож на святых.

Гете отважно заигрывает со своими многочисленными влюбленностями и дает себе и другим шутливые советы:


Особенно ж всегда умейте к дамам
Подделаться их вечный «ох» да «ах»
Во всех его бесчисленных тонах
Лечите всё одним, всё тем же самым;
Тут стоит такта чуточку иметь –
И, смотришь, все попались в вашу сеть.
Ваш титул им внушит тот вывод ясный,
Что вы — искусник редкостный, прекрасный,
Каких на свете мало есть; а там –
Вы сразу приметесь за всяческие штучки.
Которых ждут иные по годам;
Пожмёте нежно пульс прелестной ручки
И, пламя хитрое придав своим глазам,
Изящный стан вы обовьёте ловко:
Уж не тесна ли, мол, у вас шнуровка?

Ах, как тесна, как давит грудь. Просит расшнуровать. И вот уже


В покое мрачном, в полумраке
Дрожит Амур, покинув пир,
Что могут россказни и враки
Смутить постели этой мир.
Свечам урок священный задан –
Вам чистый трепет передать,
Разлит в алькове нежный ладан,
Пора любимую обнять.
Как сердце бьется в такт старинным
Часам, торопящим гостей.
Как хочется к устам невинным
Припасть всей силою своей.
Как долго ждал ты этой встречи
И таинств ласковых молил;
Амур, залюбовавшись, свечи
Наполовину погасил.
Целуешь ты неторопливо
Лицо, и плечи ей, и грудь,
Ее неопытность пуглива,
Но страстью можно ли спугнуть?
Раздеть ее одним движеньем –
Быстрей, чем смог бы сам Амур!
И вот лукаво, но с почтеньем
Глаза отводит бедокур.

Все сладостно для Гете в любви.


Моей изменница лаской готова и жизнь и достаток,
Все устремленья мои, все упованья отнять.
Чувствуя только ее, смертоносному рад я убранству,
Цепким узам я рад, счастлив нарядам чужим.
Нож отведи, о Никий! Пощады достоин тот жалкий,
Что обрекает себя страсти губительной сам.
Сладостно нам расточенье: оставь мне эту отраду!
Тех, кто отдался любви, может ли жизнь удержать?

Легкая, воздушная влюбленность веселит сердце, рождает легкокрылые песенки:


По божьей воле я пою
Как пчелка в поднебесье,
Не чая мзды за песнь свою –
Мне песнь сама возмездье!

О дамах чопорных, недоступных юноша отзывается с легкой иронией: «Сию девицу можно при жизни причислить к праведникам, ибо природа ее требует лишь того, что желательно и потребно свету».

А вот и прелестная Лили мелькнула в окошке и скрылась за ажурными занавесками, всего лишь чуть-чуть задержав свой шутливый взгляд на поэте. Он же уж и рад стараться:


Ах, смотрите, ах, спасите,
Вкруг плутовки, сам не свой,
На чудесной тонкой нити
Я пляшу, едва живой.
Жить в плену, в волшебной клетке,
Как такой позор снести?
Ах, любовь, любовь, пусти!

Это поэт уже лукавит. «Ведь для молодого Гете любовь, как и смерть, есть слияние с природой, космосом». (А. Аникст)


Как мне природа блестит вокруг,
Как рдеет солнцу, смеется луг!
Из каждой ветки спешат цветы,
От тысяч песен звенят кусты!
Веселье, радость в груди у всех!
О мир, о солнце, о свет, о смех!
Любви, любови о блеск златой!
Как зоркий облак над высью той!
О, дева, дева! Как я томим!
Как взор твой блещет! Как я любим!
Как любит птичка напев и взлет,
И утром цветик – небесный мед,
Так жаркой кровью и я люблю.
Ты юность, бодрость и мощь мою
Мчишь к новым песням и пляскам вновь.
Так пей же счастье, как пьешь любовь!

Вот на привольной лужайке, примостившейся среди гор, пылкий юноша Иоганн видит очаровательную девушку в крестьянском наряде. «Она шла стройная, легкая, почти невесомая, и казалось, что шея ее слишком хрупка для огромных золотистых кос, свисающих с грациозной головки. Веселые голубые глаза ее зорко-презорко глядели по сторонам». Иоганн не упускает момента, он уже рядом, он уже знакомится с незнакомкой. Ее зовут Фредерика. Она, как сама природа, прелестна и искренна; она не умеет исполнять сложные романсы, аккомпанируя себе на фортепьяно, зато, гуляя в полях, поет очаровательные народные песни. Поэт вторит ей:


Лежу средь лесного потока, счастливый,
Объятья раскрыл я волне шаловливой, —
Прильнула ко мне, сладострастьем дыша,
И вот уж смеется, дразня, убегая,
Но, ластясь, тотчас набегает другая,
И сменою радостей жизнь хороша.
И все же влачишь ты в печали напрасной
Часы драгоценные жизни прекрасной,
Затем, что подруга ушла, не любя.
Верни же веселье, мгновеньем играя!
Так сладко тебя расцелует вторая,
Как первая – не целовала тебя.

Иоганн купается в любви и в лоне очаровательной природы со своей возлюбленной. «В троицын понедельник я танцевал с двух дня до двенадцати ночи, — делится он своей беззаботностью. — Я просто растворился в танце. О, если бы только я мог сказать – я счастлив; кто был бы счастливее меня? Но кто смеет сказать: я несчастнейший? Мир так прекрасен! Так прекрасен! Если бы только уметь наслаждаться им! Иногда я злюсь на него за это, а иногда провожу счастливые часы, радуясь моему сегодня. Но чувствую также, что, достигнув желаемого, мы не становимся и на волос счастливее.

Разве мечты моего детства все не воплотились? – спрашиваю я иногда себя, когда мой взор оглядывает с удовольствием горизонты моего блаженства. Разве это не те волшебные сады, о которых ты мечтал? Это они, да, они! И при том я чувствую, что ни на йоту не становишься счастливее, когда достигаешь, чего желал. А прибавок, прибавок, который судьба примешивает к каждому блаженству!.. Необходимо много мужества, чтобы в этом мире не впасть в уныние.

Моя злосчастная судьба, не дарующая мне безразличного состояния духа! Либо приковывайся к какой-нибудь точке, цепляйся за нее, либо мчись наперекор всем четырем ветрам. Блаженны вы, ежевечерне возвращающиеся с чинной, благопристойной прогулки, с удовлетворением отряхивающие пыль со своих башмаков и, подобно богам, радующиеся свершенному за день. Но все еще на волне мой маленький челн. Когда на небе прячутся звезды, я плыву по волнам, отдавшись в руки судьбы; отвага, надежда, спокойствие и страх сменяют друг друга в этом плавании».

Какие же испепеляющие сердце страсти, какое же неистовое смятение чувств испытал Гете!..


Душа в огне, нет силы боле,
Скорей в седло и на простор!
Уж вечер плыл, лаская поле,
Висела ночь у края гор.
Уже стоял, одетый мраком,
Огромный дуб, встречая нас;
И тьма, гнездясь по буеракам,
Смотрела сотней черных глаз.
Исполнен сладостной печали,
Светился в тучах лик луны,
Крылами ветры все дрожали,
Зловещих шорохов полны.
Толпою чудищ ночь глядела,
Но сердце пело, несся конь,
Какая жизнь во мне кипела,
Какой во мне пылал огонь!
В моих мечтах лишь ты носилась,
Твой взор так сладостно горел,
Что вся душа к тебе стремилась,
И каждый вздох к тебе летел.
И вот конец моей дороги,
И ты, овеяна весной,
Опять со мной! Со мной! О боги!
Чем заслужил я рай земной?
Но – ах! – лишь утро засияло,
Угасли милые черты.
О, как меня ты целовала,
С какой тоской смотрела ты!
Я встал, душа рвалась на части,
И ты одна осталась вновь…
И все ж любить – какое счастье!
Какой восторг – твоя любовь.

«Но вот наступают скука, раздражение и раскаяние молодого человека, которому не терпится удрать от милой. Вот и поглотили смятенные душевные колебания дни безоблачного счастья любви… Здесь и Фауст и Мефистофель, и оба говорят: „Я слишком трезв, чтобы не чувствовать, что гоняюсь за призраками“».

Вновь и вновь подтвердился закон, властвующий над любовью Иоганна: женщины, которыми он не обладал, сделали юного Гете поэтом; женщин, которые легко ему отдалась, он забывал тотчас же. Гете бежит от любви, ломая на своем пути сердца. В глубине его души, в тайниках неясных стремлений беспокойный дух мечется между жаждой тишины и жаждой бури. Он не может дышать свободно и отдается своим фантазиям. А его личный опыт становится магической формулой для его творений». (Э. Людвиг)

Жизнь не стоит на месте, проходит время, и одна любовь сменяется другою, и снова бегут друг за дружкой строчки стихов, рожденных ими:


Мы вместе. Счастья неземного
Исполнен взор желанный твой.
Я был с тобой всем сердцем снова,
Мой каждый вздох – тебе одной.
Твой милый облик, детски строгий,
Весны румянец озарил,
И в этой нежности, о боги,
Я жаждал, но не заслужил.
Я уходил. Слезы участья
Ты не могла во взоре скрыть.
Но все ж любить – какое счастье!
И счастье все ж любимым быть!

Уже в глубокой старости к Гете подступят муки нечистой совести, они будут напоминать ему о брошенных возлюбленных его юности: «Я был виноват, глубоко ранил прекраснейшие сердца, теперь для меня настала пора мрачного раскаяния, которое при отсутствии животворной любви до ужаса мучительно, более того – нестерпимо.

А порой вспоминалось, как давным-давно, а, может быть, вчера целый день мы с возлюбленной ездили верхом. Я увидел зеленую глубь и тихо плывущую седоватую реку. И в сердце моем наступила такая же тишина, как и царившая вокруг. Какое счастье, когда на душе у тебя легко и свободно! Я говорю «любовь», а думаю о той зыби, которую ощущает наше сердце, когда мы словно плывем вперед, а между тем не двигаемся с места.

Большую радость можно завоевать лишь в большом труде, и, вероятно, в этом кроется мое самое большое возражение против любви. Говорят, что любовь делает человека мужественным. Нисколько. Когда сердце наше мягко, оно слабеет. Когда оно так жарко бьется у нас в груди, и нам нечем дышать, и мы пытаемся подавить слезы, а они все текут, и нас охватывает неизъяснимое блаженство, о, тогда мы так слабы, что нас можно заковать и в цветочные цепи».

И Гете взывает к Гению:


Кого ты не покинешь, о Гений,
Того ни бурный ливень, ни шторм
Не напугают,
Кого ты не покинешь, о Гений,
Тому ливень пройдет легким облачком,
А сокрушительный шторм будет петь ему
Слова жаворонков в небе,
Кого ты не покинешь, о Гений.

И вот появляется проблеск в водовороте бурных влюбленностей, – появился друг — Иоганн Гердер. Он один из главных теоретиков «Бури и натиска», он умен, он мудр, он слышит Гете. И Гете говорит: «Значительным событием, возымевшим для меня серьезнейшие последствия, было мое знакомство с Гердером. Содержание немногих недель нашей совместной жизни было так богато, что я смело могу сказать: мне на долю выпало счастье пополнить, расширить, увязать с более высокими проблемами все, о чем я до сих пор думал, что изучал и усваивал».

«Гердер стремился к подлинной жизни, к охвату ее полноты в прошлом и настоящем. Философия вне жизненного опыта казалась ему праздной игрой. Это, вероятно, он сумел разъяснить своему внимательному слушателю. Гете постоянно занимал нелегкий вопрос: что же следует отобрать из богатств прошлого для настоящего времени и для будущего? Возможно, что в разговорах с Гердером прошлое открылось ему совсем по-новому: он заглянул в глубины исторического бытия, увидел как богато разнообразие несхожих личностей.

Гердер говорил, что язык – это некая сила, в которой соединяются рассудок и чувствительность, с помощью этой силы сможет выразить себя целостный человек со своими мыслями и чувствами, действиями и ощущениями». (К. Конради) Он облекал свои слова в образы: «Мысль должна быть связана с выражением не как тело с кожей, которая его обтягивает, а как душа с телом, в котором она живет. Отсюда и рождалось могущество поэзии в те грубые времена, когда душа поэта была приучена не болтать, а говорить; в те времена, когда душа другого не читала, а умела видеть и слушать, ибо она была открыта для воздействия истинного выражения. Отсюда и рождались те чудесные творения поэзии, которым мы поражаемся, почти не веря глазам и ушам своим, отсюда рождалась живая жизнь поэзии, которая умерла оттого, что выражение стало только искусством, произошел упадок поэзии, потому как ее насильно оторвали от матери-природы и стали относиться к ней как к дочери искусственности».

Гете был в восторге от общения и дружбы с Гердером. «Гердер, Гердер! – умолял он. — Оставайтесь для меня всегда тем же, что и сейчас! Если мне предназначено быть вашим спутником, я буду им охотно и преданно. Я буду верною Луною Земли. Но, право же, ощутите это всем существом вашим, право же, мне больше хотелось бы быть Меркурием, последней, вернее самой маленькой звездой в Семизвездье, вместе с вами вращающейся вокруг Солнца, чем первой среди пяти светил, которые сопутствуют Сатурну, но без вас».

Позже Гердер скажет о своем друге юности: «Великий дух земли, каким взглядом взираешь ты на все призрачные образы и сновидения, которые мечутся по нашему круглому земному шару. Ибо сами мы – только тени, и наше воображение создает одни только призрачные сны. Подобно тому, как мы не способны дышать абсолютно чистым воздухом, так нашей сложной, созданной из праха оболочке, еще недоступен чистый разум. Однако даже среди всех заблуждений фантазии человечество постепенно возвышается до него. Оно любит образы, потому что они дают ему впечатление о вещах, оно и в самом густом тумане ищет и видит лучи истины».

Гете вместе с Гердером вел философские беседы, пытался разобраться во многих, терзающих его разум и душу вопросах. Вот один из них: «Наши желания – предчувствия способностей, в нас заложенных, предвестники того, что мы сумеем совершить. То, на что мы способны, и то, чего мы хотим, представляется нашему воображению как бы вне нас, в отдаленном будущем. Мы испытываем тоску по тому, чем в тиши уже обладаем. Итак, страстное предвосхищение превращает в мечту действительно возможное. Если такое направление присуще нашей натуре, то с каждым шагом нашего развития частично исполняется и наше первоначальное желание, при благоприятных обстоятельствах – это совершается прямым путем, при неблагоприятных – окольным. Так мы видим, что упорством человек добивается земных благ – богатства, блеска и внешних почестей. Другие еще увереннее добиваются духовных преимуществ, вырабатывают в себе ясный взгляд на вещи, добиваются спокойствия духа и уверенности в настоящем и в будущем.

Но есть еще и третье направление: смесь этих двух, наиболее многообещающее. Если молодость человека совпадает со значительной эпохой, в которой созидательные силы преобладают над разрушительными, если в нем своевременно пробуждается предчувствие того, что такая эпоха требует и сулит, то он, подстрекаемый внешними обстоятельствами к деятельному участию в современной жизни, будет бросаться то в одну, то в другую сторону. И в нем непременно оживет стремление к многосторонней деятельности. Но на пути человека кроме его собственной ограниченности, возникает еще множество случайных препятствий, и вот начатое не движется вперед, взятое выпадает из рук, и одно желание за другим мельчает и гаснет.

Однако, если эти желания возникают от чистого сердца и соответствуют потребностям времени, то разбрасывай их и спокойно оставляй лежать на дороге – все равно их найдут, поднимут да еще извлекут на свет божий многое из того, что им сродни и о чем доселе никто и не помышлял. Если же в течение нашей жизни мы видим, что другими сделано то, к чему мы некогда чувствовали призвание, которым поступились так же, как и многим другим, то нас охватывает прекрасное чувство, что лишь человечество в целом есть истинный человек, и что каждый в отдельности должен быть рад и счастлив, ежели у него хватает мужества ощущать себя частью этого целого».

Ощущая себя частью всеобщего целого, слушая Гердера о древних, вдохновляясь его словами и стремясь жить во всех временах и всех народах, Гете решает: «Немецкая литература, а вместе с ней и мои собственные поэтические начинания перестали меня интересовать, и я обратился к милым моему сердцу древним…» В будущем поэт еще раз обратится к «делам давно прошедших лет», и возникнут такие драматические произведения как «Ифигения в Тавриде». «Токрвато Тассо», «Эгмонт».

Однако философские рассуждения и поэзия – это одна часть жизни, а служба – другая. В 1771 году Гете приступает к юридической практике. Каким же увидели его современники? Вот одно из воспоминаний: «Разум этого человека всегда пронизан теплым чувством, а чувство всегда освещено разумом. Обратите внимание на форму его теплого лба, на этот быстрый, пронзительный, влюбленный и подвижный глаз, не очень глубоко сидящий под чуть изогнутыми веками, на выразительный нос, на этот, в сущности, столь поэтический переход к верхней губе, на мужественный подбородок и открытое крепкое ухо. Да найдется ли человек, который не видел бы, что это лицо гения!»

Однако Гете еще не очень-то признают не только как гения, но и как адвоката. «В его выступлениях, там, где речь идет об обычных формальностях, она написана в том церемониальном тоне, которым Гете всегда владел виртуозно. Когда же речь заходит о самом деле, то создается впечатления, что фразы продиктованы красноречивым поэтом.

Ведя свою первую защиту Гете вкладывает в нее бурю страстей. «О, — восклицает он, — если бы болтливое самомнение могло предопределить суждение мудрого судьи, а мерзкая грубость опрокинуть обоснованную правду. О, уродливый ублюдок, зачатый в состязании между бесстыднейшей ложью, не знающей удержа ненавистью и наглейшей клеветой…»

Как мы видим, чересчур щепетильным при выборе своих выражений молодой юрист не был. Заслышав такие речи, судьи, подняв свои глаза от сухих документов, с улыбкой закачали головами, а потом вынесли порицание за «употребление неблагоприятных выражений, ведущих лишь к ожесточению и без того раздраженных умов».

Слава богу, адвокатская деятельность главным занятием Гете в эти годы не стала. Его счастьем стало то, что он не был вынужден существовать на доходы от своей юридической практики. Он мог позволить себе не мучиться вопросами материального прядка. Кроме того, его отец помогал ему как специалист в адвокатских делах, а часто и полностью брал их на себя. Гете с благодарностью принимал этот подарок судьбы, справедливо отмечая: «Человек по природе своей созидатель, и этот врожденный дар пробуждается в нем, коль скоро его существование обеспечено, когда его не снедают заботы и страх – сей полубог, деятельный в своем покое».

Гете уже написал свою первую драму «Гёц фон Берлихинген» о Крестьянской войне и ее славном предводителе. Она стала пользоваться грандиозным успехом. Экземпляры разошлись молниеносно, и вскоре появляется второе издание. Однако серьезно относящийся к себе автор тем ни менее сокрушался: «Содеянное так ничтожно. Я все еще не играю никакой роли в жизни и поэтому трачу время на то, чтобы зарисовывать собственные фантазии».

Как же относились родные к столь непрактичному образу жизни своего сына, в которого было так много вложено ими? «Прежде поэтические опыты Иоганна казались отцу только вывертами, направленными против бюргерского общества. „Молодые бунтуют даже против воздуха, которым дышат бюргеры, – ворчал он“. Мать была снисходительна. На ее доброй душе лежала примирительная обязанность сглаживать семейные неурядицы, хотя она понимала: отец прав в том, что с горечью чувствует разочарование в сыне. Однако первый литературный успех Иоганна круто меняет настроение в семье. Гордый старик жаждет для своего отпрыска уважения, признания, славы – пусть даже их стяжают и стихи. Сын-таки оправдывал его надежды. Надо отметить, что и в дальнейшем, на протяжении шестидесятилетнего авторского пути Гете был самым высокооплачиваемым немецким писателем». (Э. Людвиг)

В свободное от необременительных часов службы время он встречается с кругом довольно образованной молодежи в гостинице «У кронпринца». Под ее крышей Иоганн проводит ежедневные веселые застолья, которые часто украшались романтическими играми в рыцарский орден. Во время одного из застолий он знакомится с Шарлоттой Буфф – дочерью управляющего имуществом рыцарского ордена. Гете как всегда пылко влюбляется в девушку, хотя она уже просватана за другого. Ну, так что ж? «Она женщина того типа, который всегда нравился ему. Стройная, ловкая, веселая. Он чувствует себя уже не безвестным безусым юнцом, а мужчиной, успевшим чего-то достигнуть в жизни. Он мечтает: „Мне бы хотелось, чтобы Лотта не отнеслась к моей драме равнодушно. Я получил уже много веночков, сплетенных из всяческой зелени и цветов, и даже из цветов итальянских и по очереди примерял их, стоя перед зеркалом и смеялся над собой“».

Уверенный и решительный, Гете предлагает просватанной чужой невесте свои руку и сердце. Одну-единственную ночь проводит Лотта без сна и выбирает не его, а другого, с которым обручена – Кестнера. Иоганн в отчаянии. Но в тот же час добрый гений уводит его от темного порога. Вчера еще он сидел на кушетке и только и думал, как бы повеситься, потом решил, что, право же, достоин быть повешенным за одни только эти крамольные мысли. Нет, если чувства, бушующие в его груди, не разорвали его на части сегодня, значит этого не сделать никакой Лотте и никогда в жизни. Пусть с чудовищным усилием, но Гете вырывается из оков любви. Он, мужчина, отвергнутый любимой, и отвергнут ради человека, подумать только, незначительного. И со всей силой своей демонической природы Гете утверждает жизнь – он бежит.

И возвращается.

Когда Лотта обвенчалась со своим женихом, плененный гений испустил стон жгучей тоски по земному счастью: «В страстную пятницу я решил схоронить плащаницу, придать погребению силуэт Лотты. Но он все еще остается в моей комнате и останется со мной до моей смерти. Я брожу по безводной пустыне, власы мои – тень моя и кровь моя – мой колодезь. Меня радует корабль ваш, украшенный пестрыми флагами и звучащий криками ликования, который вошел в гавань. Да, под небесами и над небесами Господа бога нашего я друг ваш».

Он, несчастный, без устали рисует себе радости своего соперника и в антично-наивной манере описывает их: «Итак, господин Кестнер и мадам Кестнер, спокойной ночи! Вы поглядите только, ложе мое бесплодно, как песчаная пустыня. О, господин Кестнер, вы уже строите мне насмешливую гримасу и ложитесь рядом со своей женой, и вот это уже я считаю скверным. Называть меня завистником! Когда же я завидовал тому, что вы обладаете Лоттой в человеческом смысле, ибо, чтобы не завидовать вам в божественном смысле, я должен быть ангелом без легких и печени. Поверь, дышать, еще не значит жить.

Так вот, если вам придет в голову ревновать ко мне, то я оставляю за собой право вывести вас на сцене, и над вами будут смеяться и евреи и христиане. Я ношу на своей шляпе цветы из подвенечного букета Лотты. Милый Кестнер, ты всю жизнь будешь держать в руке своей рог изобилия, и да пошлет тебе бог всяческих радостей. Я же, бедняк, взираю на пустынную скалу».

В эти дни Гете весь трепещет от напряжения. Ему непрестанно мерещится любимая женщина в объятиях другого. Тут он вспоминает недавно произошедшую историю с одним молодым дипломатом и рассуждает: «Вот как сейчас на душе у меня, было, видно, на душе и у него, когда супруг его возлюбленной выгнал его из дома. Разве не застрелился он в ту же ночь?» Но проходят три недели. Гете не посягает на свою жизнь. Ему уже легче дышится, голос его звучит бодрее: «Мой добрый дух наделил меня сердцем, способным вынести все. Я не стану убивать себя, чтобы наказать нелюбящую за безучастность и навеки запечатлеться в ее воображении, в его раскаянии, чтобы мой мертвый лик неотступно стоял перед ней, и она упрекала себя в том, что не поняла, не распознала, не оценила моих чувств. Я спокоен как никогда. Много работаю и веселюсь. И одиночество тоже мне на пользу».

Видно за этими женщинами, которыми он жаждет обладать – не на мгновение, нет, навсегда, на всю жизнь, — невидимо стоит на страже его добрый гений и, отгоняя злого демона, не дает Гете измельчать в наслаждениях. Гете на эту тему может уже шутить:


Глядя на бабочек, вспомните гусениц; вашу капусту
Сильно попортят они, чуть ли не с блюда украв.

Вот так вот пошутив, Гете советует всем отчаявшимся:


Не беги из мира прочь –
Верь мне, что уж хуже!
Если впрямь тебе невмочь
Выругайся лучше.

Теперь, когда поэт успокоился и снова может пылать, он возвращается в мансарду своего дома и наконец-то понимает, что он ушел вовсе не только потому, что повиновался решению любимой…

«Творчество — вот суть соль земли», — крепко-накрепко зарубает в своей душе эту истину поэт. И садится к столу и без всякого плана, без единого наброска пишет роман «Страдания молодого Вертера». Книга, которую он начал, словно лунатик, во сне, уединившись от всего света, закончена ровно через месяц, ибо не успел Гете написать первое письмо Вертера, как сам автор весь превратился в творческую волю и признался: «В истории молодого юноши в придачу к его страданиям я дал ему и свои собственные, вместе они составили удивительное целое. Скоро я издам своего друга, очень похожего на меня. Его зовут Вертер. Это создание, которое я, подобно пеликану, вскормил кровью собственного сердца, вдохнул весь пыл моей души, не делая различия между вымыслом и действительностью. Я сконцентрировал все, что относилось к моему замыслу, пересмотрев под этим углом недавнюю мою жизнь».

Итак, роман состоит из фрагментов дневника и писем, обращенных Вертером к своему другу, а трагическая почва, вскормившая Вертера – эта несчастная любовь поэта». (Э. Людвиг) Перелистаем же страницы романа, в которые Гете вложил свои размышления о жизни. Вот одна из них:

«Когда взор мой туманится, и все вокруг меня и небо надо мной, запечатлены в моей душе, точно образ возлюбленной, тогда, дорогой друг, меня часто томит мысль: „Ах, как бы выразить, как бы вдохнуть в рисунок то, что так полно, так трепетно живет во мне, запечатлеть отражение моей души, как душа моя – отражение предвечного бога. Но нет! Мне не под силу это, меня подавляет величие этих явлений“».

Вот другая страница:

«То, что составляет счастье человека, должно вместе с тем быть источником его страданий. Передо мной словно поднялся занавес, и зрелище бесконечной жизни превратилось для меня в бездну вечно отверстой могилы. Можешь ли ты сказать: „Это есть“», — когда все проходит, когда все проносится с быстротой урагана, почти никогда не исчерпав все силы своего бытия, смывается потоком и гибнет, увы, разбившись о скалы.

Нет мгновения, которое не пожирало бы тебя и твоих близких, нет мгновения, когда бы ты не был сам, пусть и против воли — разрушителем! Безобиднейшая прогулка стоит жизни тысячи жалких червяков; один шаг сокрушает постройки, кропотливо возведенные муравьями, и топчет в прах целый мирок.

О нет, не великие, исключительно всемирные бедствия трогают меня, не потопы, смывающие наши деревни, не землетрясения, пожирающие наши города; я не могу примириться с сокрушительной силой, скрытой во всей природе, и ничего не создавшей такого, что не истребляло бы своего соседа или самого себя, и я мечусь в страхе. Вокруг меня животворящие силы неба и земли. А я не вижу ничего, кроме всепожирающего и всеперемалывающего чудовища! И все же все идеалы не помешают мне быть правдивым, добрым и злым, как природа».

Перелистнем еще одну страницу романа:

«Из юноши выйдет дельный молодой человек, и я первый порекомендую всякому государю назначить его в коллегию, но тогда любви его придет конец, а если он художник, то конец и его искусству. Друзья мои! Почему так редко бьет ключ гениальности, так редко разливается полноводным потоком, потрясая наши смущенные души? Милые мои друзья, да потому, что по обеим берегам проживают рассудительные господа, чьи беседки, огороды и клумбы с тюльпанами смыло бы без следа, а посему они ухитряются заблаговременно предотвратить опасность с помощью отводных каналов и запруд».

Перелистнем еще одну страницу:

«Угрюмый нрав – это порок. Разве то, что портит жизнь себе и своим ближним, не заслуживает такого названия? Мало того, что мы не в силах сделать друг друга счастливыми; неужто мы должны еще отнимать друг у друга ту радость, которая изредка выпадает на долю каждого? Притом же чаще всего дурное настроение происходит от внутренней досады на собственное несовершенство, от недовольства самим собой, неизбежно связанного с завистью, которую, в свою очередь, разжигает нелепое тщеславие. Видеть счастливых людей, обязанных счастьем не нам, — вот что несносно».

Перелистнем еще одну страницу:

«Будущее – это даль. Необъятная туманность простерта перед нашей душой; ощущения наши теряются в ней, как и взгляды, и ах! Как мы жаждем отдать себя целиком, проникнуться блаженством единого, великого, прекрасного чувства. Но, увы, когда мы достигаем цели, когда „там“» становится «тут», все оказывается прежним, и мы снова сознаем свое убожество, свою ограниченность, и душа наша томится по ускользающей усладе».

Мы вчитались в страницы, повествующие о размышлениях автора на различные темы. Сюжет же этой небольшой книжки рассказывает о самоубийстве отвергнутого возлюбленной отчаявшегося юноши Вертера.

И перелистнем теперь последнюю страницу:

«Самоубийство – несомненная слабость, когда легче умереть, чем стойко сносить мученическую жизнь».

Однако герой романа Вертер — горестный влюбленный предпочел смерть. Он хочет, чтобы его прах похоронили на дальнем краю кладбища, где растут две липы. Под ними он станет покоиться и ждать, когда над ним прольет слезу случайный прохожий.

И Гете, от всего сердца сочувствующий несчастному, сказал: «Будь проклят тот, кто посмеется над страдальцем, устремляющимся к отдаленному источнику, который лишь усугубит его болезнь и сделает мучительнее последние часы; будь проклят тот, кто возгордится перед несчастным, совершающим паломничество ко гробу Господню, чтобы спастись от угрызений совести и утешить сердечную скорбь! Каждый шаг, который ранит ноги на непроторенной тропе, способен пролить каплю утешения в измученную душу.

А вы, суесловы, смеете, нежась на перинах, называть это безумием? Безумием! О господи! Ты видишь мои слезы! Зачем же ты, и без того сотворивший человека низшим, дал еще братьев, отнимающих у него последние крохи, последнее упование, которое он уповает на тебя, вселюбящий! Ибо мы уповаем на тебя, на то, чтобы все нас окружающее ты наделил целебной и благотворной силой, в которой мы нуждаемся ежечасно.

Отец мой, неведомый мне! Отец, раньше заполнявший всю мою душу и ныне отвративший от меня свой лик! Позови меня к себе! Нарушь молчание! Молчанием своим ты не остановишь меня. Какой бы человек, какой отец стал гневаться, если бы к нему нежданно воротился сын и бросился на грудь, восклицая: «Я вернулся, отец мой! Не гневайся, я прервал странствие, которое по воле твоей, мне надлежало претерпеть дольше! Повсюду в мире все едино: страда и труд, награда и радость. Но что мне в них? Мне хорошо лишь там, где ты, и перед лицом твоим хочу я страдать и наслаждаться. Неужели же ты, всеблагой, небесный отец наш отверг бы сына своего?»

Этот вопрос остался без ответа, и поэт вопрошает вновь:


Кто уврачует больного,
Если бальзам для него
Обратился в отраву,
Больного, который вкусил
Ненависть – в чаше любви?
Прежде презренный, ныне презревший,
Потаенно он истощает
Богатство своих достоинств
В себялюбивой тщете.
Если есть на лире твоей
Отче любви,
Хоть единый звук,
Его слуху внятный, —
Услади ему сердце!
Взор яви из-за туч,
Освежи родники без числа
Жаждущему в пустыне.

Это обращение поэта уже к его поэтическому Гению. И поэт знает – «кто храним всемогущим Гением, ни дожди тому, ни гром, страхов в сердце не дохнут. И еще он знает теперь: Только в страдании мы по настоящему и познаем те великие качества, которые необходимы, чтобы переносить их».

Когда в 1774 году роман «Страдания молодого Вертера» был опубликован, всемирная слава настойчиво постучала в двери его автора. «Ни одно из произведений не имело такого мирового сенсационного успеха, как эта тоненькая книжечка. Литературоведы всего мира написали горы исследований, где воспроизводится история создания этого эпохального романа, выясняются все связи с обстоятельствами жизни Гете, — истории молодого человека, который потерпел крах потому, что его чувственное сердце повсюду сталкивалось с ограничениями и препонами.

Оглядываясь на свою жизнь, Гете считал написание «Вертера» преодолением кризиса и спасением. «Мне эта вещь больше, чем какая-нибудь другая, дала возможность вырваться из разбушевавшейся стихии. Я чувствую себя точно после исповеди: радостным, свободным, получившим право на новую жизнь».

Итак, автору удалось то, что его герою Вертеру оказалось недоступным. Гете сам был Вертером, и в то же время не был им в одном очень важном отношении: он прошел все стадии мрачных и мужественных размышлений о самоубийстве, но не потерял себя и был в состоянии прибегнуть к помощи жизнеутверждающей насмешки: «Пока еще я не могу так сразу застрелиться!» Однако смятение чувств заставило его просить судьбу о милости:


Перестань возвратом вечным
Вновь и вновь меня томить!
Дай – ах! – дай мне быть беспечным,
Не мешай счастливым быть!
Что избрать? Бежать? Остаться?
Смута, тягостен твой плен.
Если счастья не дождаться,
Мне хоть мудрость дай взамен.

Молодой Гете нашел спасение в том, что сумел перевести действительные страдания в поэтические. В то же время кое-кто из читателей «Вертера» совершил имевшую самую что ни на есть тяжелые последствия ошибку – покончив с собой, легкомысленно спутав поэзию с жизнью, приняв всем сердцем убийственные слова: «Трудно понять, как может человек существовать в этом мире, который являлся ему словно абсурд. Покинув его, ты потеряешь так мало». И вот эта книжка, для автора столь полезная заслужила славу в высшей степени вредоносной. Она, приобретя колоссальную популярность, распространялась по стране, как эпидемия. Кто хотел оказаться на гребне моды, одевал костюм героя Гете. Один за другим появлялись переводы романа, пересказы, инсценировки, пародии – вплоть до фарса. Раздражение, которое Гете испытывал по поводу этой шумихи, он выразил в довольно фривольных стихах»: (К. Конради)


Недолго юноша терзался,
От меланхолии скончался
И был немедля погребен.
Однажды путник мимо шел,
Едва к могиле он добрел,
Расстройство вдруг почуял он
И, подгоняемый судьбой,
Оставил кучу под собой.
Освободившись от печали,
Он был доволен чрезвычайно
И молвил, глядя на могилу:
«Когда бы вовремя сходил он,
Ему б и мысли не пришло,
Что жить на свете тяжело».

Надо сказать, слава сына имела весьма утомительную сторону и для отца Гете, потому как всякий, кто интересовался литературными новинками, проезжая через Франкфурт, непременно жаждал познакомиться с молодым автором, и тогда в родительском доме начинала безумствовать атмосфера богемы.

«Время шло, а к автору Вертера все летели и летели отовсюду письма, которые содержали в себе сплошные стоны. Другие же мнения уподоблялись мнению циничного пошляка, который грубо врывался в чувственный мир Вертера, чтобы разорвать его сумеречные покровы.

В Германии одно за другим вышло шестнадцать изданий «Вертера», во Франции – еще больше, книга проникла даже в Китай. И Вертер «прилип» к Гете. Даже много лет спустя, он приходит в ярость, заслышав о своем герое, и яростно парировал: «Я сыт по горло эксгумацией и вскрытием трупа моего бедного Вертера. Кто хвалит, кто ругает, кто говорит, что книга все-таки ничего, а меня травят и те и другие».

Шум, поднятый вокруг Вертера, убивал не только радость. Он позволил Гете увидеть истинную подоплеку славы. Пусть писатель вложил в это произведение самые тайные, самые интимные чувства и мысли, но не успел он подарить его свету, как этот свет со всей страстью и со всей бестактностью желает узнать только одно: что из описанного в романе случилось на самом деле. Гете сетует: «Любознательная публика сумела открыть сходство героини с самыми разными девицами; впрочем, и дамы не остались безразличны к тому, кого из них сочтут подлинной Лоттой. Это множество Лотт доставило мне невообразимые мучения». Поэт был настолько раздражен, что один его знакомец предупредил в письме своего приятеля: пусть мол тот не упоминает при Гете о Вертере, не то он бросится на него и растерзает, как лев.

Не заставили себя долго ждать и алкающие крови автора критики – эти акулы, повсюду снующие в мире творчества. Гете отвесил им, словно пощечину, свой яркий ироничный ответ:


Наш критик брел, умен и строг,
И в зубе ковыряя,
Сынов небесных в каталог
Вносил, не унывая.
Сжималась в сладком страхе грудь,
Вновь тяжела мирами;
Ему ж – то криво, то чуть-чуть
Не уместилось в раме.
Вот в кресла я свалился вдруг,
Все недра во мне пылали!
А люди, в темный сомкнувшись круг,
Его знатоком величали.

Очевидно, что многие произведения Гете – это фрагменты его биографии, он черпает темы своих произведений непосредственно из жизни, а потом ему приходится кое-где стирать ее следы. Через несколько лет он напишет стихи, в которых попросит своего читателя не следовать примеру Вертера. Но проходит еще целая человеческая жизнь, и уже совсем в другом настроении вспоминает автор своего героя. Когда некий лорд упрекает его в том, что роман повлек за собой смерть многих юношей, престарелый Гете холодно и гордо отвечает: «Жертвами вашей системы погублены тысячи, почему же несколько человек не могли стать жертвами моей?» (Э. Людвиг)

Итак, Гете, оскорбленный отказом одной возлюбленной и выплеснувший на белый лист бумаги всю нестерпимую свою боль, вскоре предался новой любви и отметил это событие в своем дневнике: «Сегодня после обеда видел Лили».

И потекли стихи:


Как-то раз чеканный полный кубок
Я сжимал обеими руками,
Жадно пил вино, чтоб сладкой влагой
Все залить печали и тревоги.
Тут вошел Амур и, увидавши
Как сижу я, улыбаясь скромно,
Словно про себя глупца жалея.
«Друг, я знаю, есть сосуд прекрасный, —
Стоит он, чтоб утолить в нем душу.
Что ты посулишь мне, коль тебе я
Дам его, другим нектаром полный?»
Слово он сдержал, и сердце Лили,
Нежностью наполнив, подарил мне
Ту, о ком я тосковал так долго!

Удовлетворилась пылающая страсть.


Когда я твое сжимаю тело,
Когда с верных губ не отрываясь,
Пью бальзам любви, давно хранимый, —
Так я говорю себе, счастливый:
«Из богов никто, кроме Амура,
Вылепить такой сосуд не в силах!
Форм таких не выковать Вулкану
Молотом разумным и послушным.
Пусть же Вакх по склонам густолистым
Самых опытных отправит фавнов
Выжимать отборнейшие гроздья,
Пусть следит за таинством броженья, —
Слаще не иметь ему напитка.

И снова строки – и опять противоречивые — из дневника: «Ах, если бы только освободиться от этого нового чувства. Все-таки я дрожу и дрожу при мысли, что придет миг, когда она станет мне безразлична и я потеряю надежду. Толчея!.. Какая же толчея!.. Меня швыряет из стороны в сторону… Я не могу оторваться от девушки, — сегодня сердце мое снова полно ею…Я бедный, заблудший, потерянный».

Вскоре другая запись: «Решил сегодня нарядиться как можно лучше. Жду новый кафтан от портного, который мне на заказ выткали в Лионе, серый с голубой каймой. Жду с большим нетерпением, чем знакомство с просвещенной личностью. Мой парикмахер причесывал меня целый час; но как только он ушел, я уничтожил следы его трудов, послал за другим и жду его. Вечером встречусь с Лили».

Дописав строку, Гете тут же спохватывается, посылает своего слугу с запиской к одной доброй приятельнице, в которой просит ее: «Пожалуйста! Пожалуйста! Приглядите на ярмарке что-нибудь для Лили. Безделушки, украшения, самые модные, самые элегантные. Только вы понимаете все. Сердце мое сейчас – настоящий чулок, который выворачивают то на правую, то на левую сторону. Но все сказанное только строго между нами. И маме не слова!.. Напишите, сколько это все будет стоить».

Несмотря на столь пылкие строки, эта чувство к Лили, по-видимому, прошло весело, без особых страданий. Молодые люди провели вместе с друзьями немало прекрасных часов. Гете стал немного закаленнее в вопросах любви, сумел укрыть свою душу от ее стрел неким легким панцирем. Он признался: «Я почувствовал, что мое сердце освобождается от множества оболочек, что конвульсивное напряжение моей маленькой нелепой души ослабевает, что мой взгляд на мир становится веселее, а мой внутренний мир остается – единственно и навеки – посвященным вечной любви — духу чистоты – а он и есть любовь и вытесняет все чужеродное, становится прозрачным, как золотая ткань».

Гете, оставляя в душе свой «дух чистоты» в неприкосновенности, вовсю придается всевозможным развлечениям и с некоторой долей бахвальства признается: «Вчера у нас был сумасшедший кутеж. Я не мог даже взяться за перо». Да как тут уж удержать его в руках, когда очередная легкая влюбленность посетила его вчера же. И об этой легкой влюбленности он уже может говорить шутливо, с улыбкой на губах:


«Моя подружка не верна!» –
Твердил я, в исступленье стоя
На голом камне над рекою:
Меня манила глубина.
Я горьких слез сдержать не мог –
Я плакал, ум зашел за разум,
Хотел я это дело разом
Покончить, бросившись в поток.
Была пучина впереди.
Стоял от смерти я на волос.
Вдруг позади раздался голос:
«Эй, ты! Смотри, не упади!»
Очнулся я от забытья:
Девица! Краше нет на свете!
«Как звать тебя, красотка?» – «Кети!»
«О, Кети, милая моя!
Ты жизнь вдохнула мне во грудь!
От верной смерти удержала!
Благодарю, но это – мало:
Теперь отрадой жизни будь!»
Я рассказал, о чем грущу.
Она сочувственно вздохнула.
Поцеловал. Она прильнула,
Я смерти больше не ищу.

Время идет дальше, меняется одна очаровательная подружка за другой, и к пышным застольям готовятся все новые и новые стихотворные тосты:


И прежде я пил, нынче пью больше всех,
И это отнюдь не считаю за грех,
Рождаются светлые мысли
От жгучих глотков золотого вина.
Так выпьем же крепкие вина до дна,
Покамест они не прокисли.
Печали долой! Ни к чему унывать!
Мы будем душистые розы срывать!
Шипы не поранят нам руки.
И снова восходит звезда, как алмаз.
Так пусть убираются те, кто погряз
В сонливости, злобе и скуке.

Гете не из таких. Вот еще одна очередная красотка строит ему свои прелестные глазки. Что тут делать?!


Сердце, сердце, что случилось,
Что смутило жизнь твою?
Жизнью новой ты забилось,
Я тебя не узнаю.
Все прошло, чем ты пылало,
Что любило и желало,
Весь покой, любовь к труду.
Как попало ты в беду?

…И дальше несется Гете в водовороте праздной разудалой жизни.

Для Лили, конечно же, богемные замашки ее молодого человека никак не могли остаться тайной, кроме того ее смущали всплески крайне неуравновешенного характера Иоганна, да и неясное будущее его профессиональной карьеры нельзя было сбрасывать со счетов предполагаемой в будущем семейной жизни. Гете тоже пугался слишком уж тугих семейных уз, кроме того, он прекрасно понимал Лили и, испытывая уважение к девушке, считал: «Не чрезмерная ли гордость требовать, чтобы девушка узнала меня до конца и, узнав, полюбила?!»

В конце концов, они расторгли помолвку и расстались. Нельзя сказать, что чувства горечи не коснулось души обоих. «Лили! Прощай, Лили!.. – промолвил Гете, и на глаза ему навернулась отнюдь не скупая мужская слеза. — Мы должны доиграть наши роли порознь. Прощай! Дивный цветок, весенний цветок в моем сердце – вот имя для тебя! Как мне с тобой попрощаться. Теперь только и остается мучиться виной без вины!..» Однако, в старости Гете говорил, что дни его любви к Лили были счастливейшим временем в жизни.

Ах, этот Гете! Он не Дон Жуан и не Казанова, он немного подлечившийся Вертер.

Но только ли двадцатишестилетний Гете резвится, все вихрем и вихрем кружился в разнообразнейших светских развлечениях, сам пестрой особой своей вливается в пеструю толпу придворных, проказничая, дебоширя, а на привольных просторах полей заигрывая с крепкотелыми и румяными деревенским девушками? Нет, конечно же нет. Он пытается управлять колесницей своей судьбы, которую «словно бичуемые незримыми духами времени, мчат солнечные кони, и остается лишь твердо и мужественно управлять ими, сворачивая то вправо, то влево, чтобы там не дать колесам натолкнуться на камень, здесь – сорваться в пропасть. Куда несется? Кто знает? Ведь даже мало кто помнит, откуда он пришел…»

Может быть, Гете пришел из одиночества?


Кто одинок, того звезда
Горит особняком.
Все любят жизнь, кому нужда
Общаться с чудаком?
Оставьте боль мучений мне.
С тоской наедине
Я одинок, н не один
В кругу своих кручин.
Как любящий исподтишка
К любимой входит в дом,
Так кроемся во мне тоска
Днем и при свете ночника,
При свете ночника и днем
На цыпочках тайком.
И лишь в могиле под землей
Она мне даст покой.

Разве Гете одинок? Конечно. Как не увидеть это из его стихов – исповеди души? Но он спокоен. «Вы жалуетесь на одиночество! — сочувствует поэт всем одиноким людям. — Увы, такова участь благородных душ, напрасно вздыхают они по зеркалу, в котором было бы отражено их собственное Я».

Он успевает все: погрузившись в себя, познает себя, много работает, чрезвычайно озабочен развитием своих способностей. Он ищет, ищет, ищет… Размышляет:


Часто я рисовать и царапать на меди пытался,
Маслом писал иль рукой глину сырую давил.
Но, без усердья трудясь, не сумел ничему научиться, —
Только один свой талант усовершенствовал я:
Дар по-немецки писать. И на это негодное дело
Я, несчастный поэт, трачу искусство и жизнь.
О боги, дайте мне языки – древние, новые – знать,
Чтобы народов дела и былые судьбы я понял;
Дайте мне ясным постичь чувством искусство людей.
Дайте почет у народа, у власть имущих – влиянье, —
Все, что у смертных еще принято благом считать.
Впрочем, спасибо вам, боги! Меня уж вы раньше успели
Сделать счастливым, послав самый прекрасный ваш дар.

И вот Дарительница — Муза поэзии снизошла к своему поэту.


«Ты узнаешь? – и ласково звучали
Ее слова, — Ты узнаешь, поэт,
Кому вверял ты все свои печали,
Чей пил бальзам во дни сердечных бед?
Я та, с кем боги жизнь свою связали,
Кого ты чтишь и любишь с юных лет,
К кому в восторге детском умиленья,
Открыл ты сердца первые томленья».
«Да! – вскрикнул я и преклонил колени, —
Давно в мечтах твой образ был со мной.
Во дни опустошающих волнений
Ты мне дарила бодрость и покой,
И в знойный день ты шла, как добрый гений
Колебля опахала предо мной.
Мне все дано тобой, благословенной,
И вне тебя – нет счастья во Вселенной!
С пути сбиваясь, я дружил с толпою,
Тебя познать дано мне одному,
И одному, таясь пред чуждым оком
Твой пить нектар в блаженстве одиноком».
Богиня усмехнулась: «Ты не прав!
Так стоит ли являться мне пред вами!
Едва ты воле подчинил свой нрав,
Едва взглянул прозревшими глазами –
Уже, в мечтах сверхчеловеком став,
Забыв свой долг, ты мнишь других глупцами.
Но чем возвышен ты над остальными?
Познай себя – и в мире будешь с ними».
«Прости! – я вскрикнул, — я добра хотел!
Не для того ль глаза мои прозрели?
Прекрасный дар ты мне дала в удел,
И, радостный, иду я к высшей цели.
Я драгоценным кладом овладел,
И я хочу, чтоб люди им владели».

Гете много размышляет об искусстве. «Искусство долго формируется, прежде чем сделаться красивым, — решает он, — и все равно подлинное, великое искусство часто более подлинно и велико, чем искусство красивое. Не позволяй, — обращается он к творцу, — чтобы модное учение о красивости отстранило тебя от восприятия суровой мощи, а изнеженные чувства стали способны лишь на восхищение ничего не значащей приглаженностью. Тебе хотят внушить, что изящные искусства возникли из якобы присущей людям потребности украшать окружающие их предметы. Неправда!..

Человек ищет себе материал, который он хочет оживить своим духом. Так дикарь расписывает фантастическими штрихами, устрашающими фигурками, размалеванными яркими красками кокосовые орехи, перья и свое тело. И пусть формы таких изображений совершенно произвольны, искусство обойдется без знаний и соблюдения пропорций, ибо наитие придает ему характерную цельность. Это искусство и есть единственно подлинное. Если его творения порождены искренним, глубоким, цельным, самобытным чувством, если оно живет, не заботясь ни о чем, ему чуждом, более того, не ведая о нем – неважно, родилось ли оно из первобытной суровости или изощренной утонченности, — оно всегда остается живым и цельным».

И еще:


Не только взгляд и руку,
Но так же разум упражняй!
Будь трижды гением – нелепо
Инстинкту подчиняться слепо.
Искусство вне ума – мертво!
Пусть тот художник, кто не мыслит,
Себя художником не числит:
Едины мысль и мастерство!

«Никогда еще растерзанная противоречиями природа Гете не проявлялась с такой силой, как в этот двадцать шестой его год, когда великие полярности характера пришли в резкое столкновение друг с другом, и гений поэта вступил в битву жизни. Битву за любого из тех, кто и чувственный и сверхчувственный, аморалист и поклонник Спинозы, эгоцентрик и способный на величайшие пожертвования, верующий и циничный, друг человечества и мизантроп, гордый и добродушный, терпеливый и вспыльчивый, чувственный и порочный.

Гете живет, погруженный в созерцание чистой формы, и, однако, жаждет деятельности. Он то блистательно общителен и счастлив — «я просто парю в воздухе» — то грубо требует уединения. Веселость его не безоблачная, а какая-то бесовская. Он мечется и в своих метаниях всегда обращает свою надорванную душу к лику Искусства.


Когда бы клад высоких сил
В груди, звеня, открылся!
И мир, что в сердце зрел и жил
Из недр к перстам пролился!
Бросает в дрожь, терзает боль,
Но не могу смириться,
Всем одарив меня, изволь,
Природа, покориться!
Могу ль забыть, как глаз обрел
Нежданное прозренье?
Как дух в глухих песках нашел
Источник вдохновенья?
Как ты дивишь, томишь меня
То радостью, то гнетом!
Струями тонкими звеня,
Вздымаясь водометом.
Ты дар дремавший, знаю я,
В моей груди отмыла
И узкий жребий для меня
В безбрежность обратила.

Вот один из тех метущихся дней поэта, взятых из дневниковой записи: «День прошел нормально и тупо, когда я встал, мне было хорошо, написал сцену из моего „Фауста“, несколько часов проболтался. Несколько любился с девушкой. А все-таки чувствовал себя крысой, которая нажралась яда, мечется из норы в нору, лижет воду, а внутри ее жжет нестерпимый огонь. Неужели мое сердце, наслаждаясь и страдая, испытает, наконец, захватывающее блаженство, которое дано человеку, а не будет трепетать, носясь между небом и адом?»

Но блаженный покой недостижим.

Гете мечется по пространствам повседневной жизни. Сам пишет рецензии во «Франкфутских ученых записках» – органе литературных бунтарей. Как видим, свой литературный путь он начал и в качестве критика. Друг Гердер утверждает: «Этот критик был подобен наглому молодому лорду, чудовищно шаркающему своими петушиными ногами. Ум и ирония так и брызжут со страниц гетевских рецензий. В каждой строчке этих замечаний звучит злая насмешка, столь излюбленная Мефистофелем, а в проклятиях – бесконечная дерзость молодых».

Гете помешан на себе, он беспредельно мужествен и крайне женственен, он бесприютный странник, постоянно охваченный внутренней усобицей и мятежом. Гений и Демон его ведут между собой беспрерывный диалог. Диалог с самим собой, это не тот же ли бурный диалог, который ведут Фауст и Мефистофель? Ни один из партнеров не олицетворяет невинность, ни один из них не злодей. Мефистофель в первой части Фауста вовсе не черт. Он только наиболее умный, осторожный и сильный из партнеров». (Э. Людвиг)

И вот смятенный поэт приходит к некоему итогу своих поисков и терзаний: «Я устал жаловаться на судьбу рода человеческого. Я попросту изображу его, и пусть люди узнают в нем самих себя. А если они не успокоятся после этого, ну что ж, пусть начнут хоть сильнее беспокоиться».

Гете еще не знает, как долго продлится его работа над «Фаустом», легенда о котором живет уже несколько столетий. Работа же эта продлится несколько десятилетий. И, быть может, причина столь долгого срока кроется не только в том, что от эпохального произведения поэта отвлекали ежесекундные бесконечные дела, но и в другом, о чем он говорит сам: «По отношению к поэтическому искусству у меня была какая-то особая и странная позиция чисто практического свойства. Когда меня захватывал какой-то предмет, поражал пример, привлекал предшественник, я все это носил и долго пестовал в душе, пока не возникало что-то, что я мог уже считать своим; потом после многолетней внутренней работы, я вдруг, как бы без всякой подготовки, повинуясь одному только инстинкту, записывал на бумаге то, что возникло».

В это время молодой герцог Веймарский Карл Август, прослышав о талантливом и бурно ведущем себя поэте Иоганне Вольфганге Гете, решает пригласить его к себе. Мятежный инстинкт восемнадцатилетнего герцога влек его к молодому бюргеру, он мечтал увидеть в его лице друга, советчика и активного участника его бурного времяпрепровождения. Гете ни минуты не колебался, принял решение приехать в Веймар, и вскоре более чем оправдал надежды Карла Августа.

Совершив столь резкий поворот в жизни, поэт захлапывает за собой дверь и оставляет за ней прежнего себя: молодого человека из Франкфурта, вождя литераторов, вздыхателя юных дев, друга многих друзей, даже сына и брата. Сестру, которая как раз в эти дни признается ему в тяжелой болезни и взывает о помощи, он отсылает к своей новой приятельнице. Два года душевнобольная Корнелия не виделась с братом. Наконец она умирает, и он пишет в своем дневнике: «Темный, растерзанный день… Страдания и мечты…»

Зато, прощаясь с юностью, Гете воспел эту разлуку в стихах:


Буен ветер! Вдаль относит счастье!
Ах, почто я в путь пустился, Боги!

«Карл Август, только что вступивший на престол, поселил сумасбродного Гете у себя во дворце. Герцог наделен вулканическим темпераментом, женат на робкой девочке, и его влечет к двадцатишестилетнему поэту. Две его книжки просто опьянили герцога. Опьянен и Гете своим новым положением. Первое время эти двое дурачатся, как им взбредет в голову. Они швыряют из окон тарелки прямо на улицу. Они приказывают прорубить прорубь во льду и купаются в озере на Новый год. У них общие любовницы, а бедная жена-герцогиня сидит дома одна-одинешенька и горько плачет.

Мещанин, глядя на них, только вздыхает и находит, наконец, повод для подтверждения двойного недоверия, которое он питает, во-первых, к государю и, во-вторых, к гению. Вскоре Германию быстро облетает насмешливое словцо – «генеальствующие».

Между тем веселая жизнь Гете не продлилась и более трех месяцев. Все уже устали от бешеной скачки, охоты, от щелканья кнутов, попоек, пародий, розыгрышей, да и от ласк крестьянских девок, которые – ой, озорницы, вроде бы и пытаются убежать, да только уж в очень укромные уголки, где и отдаются ласкам господ с полным своим удовольствием.

Надо сказать, что герцог, несмотря на свое ухарство, несколько побаивался стычки со старыми придворными только что унаследованного им двора. Но стычек не было. Правда, старый министр, отпрыск древнего аристократического рода, оказался оскорблен тем, что уже не является судьей в вопросах искусства. Повсюду слышен завистливый шепот, решительно все – двор, дворянство, общество – на виду снимают шляпы перед выскочкой, а потом тщательно закрывают двери, прежде чем излить друг другу свое недовольство «генеальствующими».

Другой же министр, сидя за пиршеским столом думает: «Хорошо кабы этот поэт развлекал герцога вечно. У государя наконец-то будет занятие, и он не станет соваться со своими младоглупостями в управление государством». Гете прекрасно видит всю эту придворную мышиную возню, и свое мнение излагает в стихах:


Когда подумаешь, как скрытно вы
Сплотились в ваш властительный союз,
Как каверзно преемственную власть
Вы вытеснить собою порешили,
То ужаснешься.
Но не вы одни! Повадно и другим,
Вас сокрушив, пробиться к этой цели!
Так губят и державу и престол,
Кто уцелеет, если рухнет все?

Светским дамам не до бурных политических проблем. Светские дамы, приглядевшись к Гете, лепечут: «Впрочем, он очень мил». Скоро они по секрету признаются друг другу, что этот дикарь, — о его дурачествах и попойках в Тюрингском лесу они не устают говорить в своих будуарах, — все-таки настоящее приобретение для Веймара! Всегда галантен, всегда остроумен, иногда, правда, безумствует, но даже и тогда не переступает границ дозволенного.

Слава богу, наконец-то у дам появились новые сюжеты для разговоров! Наконец-то у них появился элегантный «мэтр де плезир» – этакий вельможа на французский манер. Теперь все чаще устраиваются балы и маскарады. Мужчины без какого-либо исключения одеваются а-ля Вертер, а если у кого-нибудь нет денег, чтобы сшить себе соответствующий костюм, то герцог выдает ему этот наряд бесплатно.

Вскоре Карл Август назначает Гете на один из высших постов в герцогстве. Тот соглашается. «А почему бы и нет! – решает поэт. — Положение мое весьма выгодно. Как бы там ни было – герцогство – это все-таки арена, на которой я смогу попытаться сыграть роль в мировой истории. Жизнь моя мчится, словно сани, быстро весело, звонко – вверх вниз. Бог весть к чему предназначен я после всех этих испытаний. Но они дают моей жизни новый размах. Все будет хорошо. Строить творческие планы сейчас не время, ибо я мечусь с утра до вечера между служебными обязанностями и развлечениями. Живу здесь словно среди родных, герцог все дороже мне с каждым днем, мы с ним все больше сближаемся. Правда, я здорово кучу…

Но свобода и досуг – вот главные условия, без которых я не останусь на этом месте. Кроме того, здесь я больше чем где бы то ни было в состоянии разглядеть всю пакость бренной роскоши. Я уже испробовал жизнь придворного, теперь хочу испробовать власть, и так шаг за шагом».

Кажется, Мефистофель опять раскрывает свои самые заветные планы? Но только ли Мефистофель. А что говорит об этом плане Фауст? О, Фауст прекрасно понимает, от чего он отказывается. Вовсе не опьянев от успеха, берется он за свои начинания. Он жаждет великих дел. Гете знает герцога, и хотя любит его и готов ему служить, он прекрасно понимает опасность, которая его поджидает. И все-таки хочет рискнуть. Да, он хочет сделаться большим человеком маленького государя. Он хочет придать маленькой стране блеск великой гуманности. Он желает только во имя духа сделать то, что обычно делают только во имя сословных интересов». (Э. Людвиг)

Однако в политической деятельности тайного советника есть резон и для поэзии. Кто знает, смог бы Гете написать вот такие стихи на политическую тему, если бы столько лет не занимался этим делом? Вот горе-правители сетуют:


Наёмные роптать солдаты стали:
Упорно платы требуют у нас,
И если б мы им так не задолжали,
Они бы нас покинули тотчас.
Чего б себе они ни запросили —
Не дать попробуй: будешь сам не рад.
Мы защищать им царство поручили —
Они ж страну разграбить норовят.
Полцарства гибнет; если их оставят
Так буйствовать— пропала вся страна!
Хоть короли кой-где ещё и правят,
Но никому опасность не ясна.
К союзникам толкнуться — мало прока;
Обещанных субсидий нет притока:
Казна у нас — пустой водопровод!
В твоих обширных, государь, владеньях,
Какие нынче господа в именьях?
Куда ни глянь, везде живет не тот,
Кто прежде жил; всяк нынче независим;
Мы смотрим, чтоб по вкусу бы пришлись им,
А подчинить ни в чем не можем их.
Мы столько прав гражданских надавали,
Что не осталось прав для нас самих;
Давно у нас уж свиньи не жирели,
Заложен каждый пуховик с постели,
И в долг мы каждый подаём обед.
Все делом заняты своим;
У золота все двери на запоре, —
Всяк для себя лишь копит: вот в чём горе!
А наш сундук — увы, нет денег в нём!

Такова политэкономия по-гетовски.

Итак, поэт стал тайным советником, и деятельность его, как тайного советника, и не только была чрезвычайно разносторонней: он строил дворцы, занимался регулированием водоснабжения, был директором театра, естествоиспытателем, спутником герцога в его путешествиях, ревностным коллекционером, докладчиком в интеллектуальном кружке и… вечным студентом, изучающим интересующие его науки в Йенском университете.

С каким восторгом пишет Гете о своих занятиях в этом университете: «Изредка на какую-нибудь неделю удается улизнуть в Иену для занятия медициной. На наше счастье, увы, бывает и такое, только что умерли двое несчастных. Мы тотчас же помогли им освободиться от грешной плоти и ободрали их до костей. Равнодушно стоит исследователь, занося нож над мертвыми телами, он любил бы их, когда они были полны жизни, теперь же он анатомирует холодно и бесстрастно. Точно так же поэт нередко взирает на души, которые уже умерли для него.

И вдруг совершенно неожиданно я нашел – нет, не золото и не серебро, но нечто, что делает мне радость неизреченною — нашел межчелюстную косточку человека! Занялся я сравнением черепов людей и животных, напал на след, и погляди-ка, вот она! Я нашел ключевой камень, замыкающий все строение человеческого скелета. Воистину, с одним только богом могу я беседовать, что означают те или иные явления природы». Однако необходимо объяснить причину столь бурной радости: ведь, до сей поры межчелюстная косточка была известна только у животных.

В придворном театре Гете был бог и царь. Его любили. «В те времена, когда на актеров смотрели, как на цыган, он пытался возвысить их общественное положение, относился к актерам с самым высоким уважением, как к настоящим художникам. Наиболее выдающихся приглашал в свой дом, и это заставляло некоторых жителей Веймара последовать его примеру. На афишах он не писал перед фамилиями актеров „господин“» или «мадам», поясняя, что «господ» на свете очень много, а вот художников весьма мало. Гете прекрасно знал их нелегкую жизнь и, как всегда, облекал это знание в поэтические строки.

Вот жалуется художник:


Что вам дано, мои творенья,
При жизни и не снилось мне.
И нет мне удовлетворенья
Ни в славе вашей, ни в цене.
Когда бы хоть частицу злата
От этой пышной рамы я имел,
Не голодали бы жена, ребята
И я бы вдоволь пил и ел.
Князь-друг, князь – щедрый покровитель,
Талантов истинный ценитель,
Еще был скрыт во тьме веков.
Мы при монастырях кормились
И без ценителей томились,
А также без учеников.
И если участь юноши сего
Тебя заботит и тревожит,
Прошу: при жизни поддержи его!
Пусть вовремя ему твоя рука поможет,
Покуда он жевать и целоваться может.
И будут дни его легки и вольно длиться.
Обласкан Музою, ей избран в сыновья,
Он сможет славою однажды насладиться
Не только в небесах. И радостней, чем я.

Кто из директоров театров так относился к простым его труженикам, как Гете, так любивший мастеровых людей? Когда умер простой театральный плотник, директор написал проникновенные стихи о нем.


Он истинный творец подмостков сих,
Он собственной рукою создал их
И, не щадя ни времени, ни сил,
Немые доски в сцену превратил!
И ты, о Муза, громко назови
То имя с чувством скорби и любви!
Ты стольких от забвения спасла,
Из вечной ночи к свету вознесла!
Так пусть же, устремляючись в зенит,
Нам миром имя Мидинг прозвенит!..
Мы мним себя владыками судьбы,
Хоть в самом деле мы ее рабы,
И от того все норовим бежать
В пустой надежде время придержать.
Но слыша стон соседа за стеной,
Стремимся улизнуть подальше прочь,
Чтоб дальнему, не ближнему помочь.
Таков наш мир… Так научи нас впредь
В чужой кончине и свою узреть.
И, как природа, что вступает в бой,
Чтоб крайности связать между собой,
Он ремесло с искусством примирил,
Иной поэт, им вдохновлен, творил
И был – самою Музой вознесен –
Директором природы прозван он.
Да, гений мертв… Но смерти на беду,
Он нам оставил волю, страсть к труду,
И ученик, идущий вслед за ним,
Уже не сможет хлебом жить одним.
О нет! Богаты мы или бедны –
Изведавшие счастье все равны.
Он счастье высочайшее знавал:
Все, что копил он, то и отдавал,
Сочтя, что состояние его
Одно искусство. Больше ничего!
И в этом утешение нашел.
Утешен жил. Утешен и ушел.
За ним же устремился даже тот
Безмозглый, злой, заносчивый народ,
Кто все хулил, порочил, презирал,
А здесь от сцены глаз не оторвал.
И дева молвит: «Горестно скорбя,
Усопший брат, благодарим тебя!
Ах, в этой жизни, добр ты или зол,
Еще никто до цели не дошел.
Ну, а тебе дала господня власть
К искусству нескончаемую страсть,
И с нею ты болезнь переборол,
И радость с ней чистейшую обрел,
И ею жил, отринув смертный страх,
И с ней уснул, с улыбкой на устах.
И каждый, в ком искусств огонь горит,
Придет к холму, под коим ты зарыт.
И пусть надолго будет, на века
Земля тебе, как нежный пух легка,
И обрети под гробовой доской
Тобою столь заслуженный покой.

А вот утро в театре. Как его описывает Гете? С неохотой, после бурного вечернего спектакля просыпаются актеры. Неугомонный Директор держит речь перед Поэтом и Комиком:


— Друзья, вы оба мне не раз
Помочь умели в горькой доле;
Как ваше мненье: хорошо ли
Пойдут дела теперь у нас?
Тружусь для публики я неизменно:
Она живёт и жить другим даёт.
Уже стоят столбы, готова сцена,
Ждёт праздника взволнованный народ.
У нас ведь все к чудесному стремятся:
Глядят во все глаза и жаждут удивляться.
Мне угождать толпе, хоть и не новый труд,
Но всё ж меня берёт невольное сомненье:
Прекрасного они, конечно, не поймут,
Зато начитаны они до пресыщенья.
Вот дать бы пьесу нам поярче, поновей,
Посодержательней — для публики моей!
Так ведь приятен вид толпы необозримой,
Когда она вокруг театра наводнит
Всю площадь и бежит волной неудержимой,
И в двери тесные и рвётся и спешит.
Нет четырёх часов, до вечера далёко,
А уж толпа кишит, пустого места нет —
Точь-в-точь голодные пред лавкой хлебопека,
И шею все сломить готовы за билет.
Такие чудеса во власти лишь поэта!
Мой друг, теперь прошу: скорей ты сделай это.

Поэт с некоторой долей раздражения отвечает Директору:


— Не говори мне о толпе безумной —
Она иной раз вдохновение спугнёт;
Избавь меня от этой давки шумной,
Влекущей мощно в свой водоворот;
Нет, тишины ищу я, многодумный, —
Лишь там поэту радость расцветёт;
Там, только там божественною властью
Любовь и дружба нас приводит к счастью.
Что в глубине сердечной грудь лелеет,
Что просится на робкие уста —
Удачно ль, нет ли, — выйти чуть посмеет
На свет — его погубит суета!
Нет, лучше пусть годами дума зреет,
Чтоб совершенной стала красота!
Мишурный блеск — созданье вероломства,
Прекрасное родится для потомства!

Тут вступает в разговор Комик:


— Потомство! Вот о чём мне речи надоели!
Что, если б для него — потомства — в самом деле
И я бы перестал смешить честной народ?
Кто ж публику тогда, скажите, развлечёт
Весёлой шуткою, ей нужной, без сомненья?..
Нет, как хотите, а держусь я мненья,
Что весельчак заслужит свой почёт
И что забавник не лишён значенья.
Кто интересен публике, мой друг,
Тот говорить с толпою может смело;
Увлечь её — ему пустое дело.
Успех тем легче, чем обширней круг!
Итак, смелей вперёд! Вы можете заставить
Фантазию, любовь, рассудок, чувство, страсть
На сцену выступить; но не забудьте часть
И шаловливого дурачества прибавить.

Директор высказывает свое веское мнение:


— А главное, мой друг, введите приключенья!
Глазеть на них — толпе нет выше наслажденья;
Ну, и пускай толпа, разиня рот, глядит…
Причудливую ткань раскиньте перед нею —
И вы упрочили за пьесою своею
Успех, и к вам толпа уже благоволит.
Пусть масса массу привлекает!
Пусть каждый кое-что на вкус получит свой!
Кто много предложил, тот многим угождает —
И вот толпа идёт, довольная, домой.
Смелее всё в куски мельчайшие крошите —
И этот винегрет успех доставит вам.
Легко вам выдумать, легко представить нам!
Что пользы, если вы им «целое» дадите?
Ведь публика ж его расщиплет по кускам.

Поэт возмущен прагматичным мнением Директора:


— И вы не видите, как гнусно и постыдно
Такое ремесло? Иль не художник я?
Дрянных писак пустая пачкотня
У вас вошла уж в правило, как видно.

Директор продолжает увещевать Поэта:


— Не может нас упрёк подобный оскорбить;
Ведь всякий человек, рассудок свой имея,
Берёт оружие, какое бьёт вернее.
С волками жить — по-волчьи выть!
Кто ваша публика, позвольте вас спросить?
Один приходит к нам, чтоб скуку утолить,
Другой, набив живот потуже,
Спешит сюда переварить обед,
А третий — что для нас всего, пожалуй, хуже —
Приходит нас судить по толкам из газет.
Для них одно — театр, балы и маскарады:
Лишь любопытством весь народ гоним;
А дамы — те идут показывать наряды:
Чтоб роль играть, не нужно платы им.
О чём вы грезите? Спуститесь-ка пониже!
Вам хорошо смотреть с надзвёздной вышины!
Нет, вы взгляните-ка поближе!
Те грубы, эти холодны!
Тот хочет пьянствовать недели,
А тот в игорный дом идёт…
Смешно, когда поэт зовёт
Великих муз к ничтожной цели!
Прошу вас об одном: побольше сочинить,
Как можно более — вот в чём моё стремленье!
Запутайте толпу, введите в заблужденье;
Иначе — верьте мне — ей трудно угодить.
Что с вами? Или вас коснулось вдохновенье?

Поэт с гневом отвечает на полную иронии речь Директора:


— Иди других ищи себе рабов:
Мне высшие права природа уделила.
Предам ли на позор высокий дар богов?
Продажна ли певца святая сила?
Чем трогает сердца восторженный поэт?
Какая сила в нём стихиями владеет?
Не та ль гармония, что в сердце он лелеет,
Которою, творя, объемлет он весь свет?
Когда природа-мать движеньем равнодушным
Нить вечную влечёт веретеном послушным,
Когда всё сущее, сменяясь каждый час,
В нестройный, резкий хор сливается вкруг нас, —
Кто звуки мерные в порядке размещает,
Чьей речи верный ритм живителен и твёрд?
Кто единичное искусно обобщает,
Объединяя всё в торжественный аккорд?
Кто бурю выразит в борьбе страстей кипучей,
В теченье строгих дум — зари вечерней свет?
Весны роскошный, лучший цвет
К ногам возлюбленной бросает кто, могучий?
Кто цену придаёт незначащим листам,
В прославленный венок вплетая листья эти?
Кто стережёт Олимп, кто друг и связь богам?
Мощь человечества, живущая в поэте!

Комик пытается спустить Поэта с заоблачных высот:


— И долг ваш — эту мощь на деле применить!
Итак, ловите же минуты вдохновенья,
Как ловит ловелас предлог для похожденья!
Угодно ль, например, любовь изобразить?
Случайно сходятся — взаимное сближенье,
Затем — свидания, надежды, опасенья;
То счастье близко к ним, то вновь уходит вдаль,
То ревность, то боязнь, то радость, то печаль, —
Глядишь — готов роман. И так-то всё на свете.
Смелей лишь черпайте из жизни всех людей —
И для задуманной комедии своей
Не будете нуждаться вы в предмете.
Всяк испытал, конечно, чувства эти,
Но редкий знает, сколько в них чудес.
Где ни копните — тут и интерес!
Картина попестрей, поменьше освещенья
Да искра истины средь мрака заблужденья,
И смотришь — славное сварили вы питьё,
По вкусу каждому: в нём всяк найдёт своё.
Цвет юности идёт сюда, мечтая,
Что откровенье в пьесе он найдёт,
И нежных душ чувствительная стая
Меланхоличной пищи сердцу ждёт.
В одном одну мечту, в другом другую будит
Рассказ искусный ваш, и каждый зритель будет,
Ручаюсь, вашей пьесой восхищён:
Что в сердце у него, то в пьесе видит он!
Они ещё не прочь и плакать и смеяться,
Возвышенное чтить и блеском восхищаться;
Кто пожил, на того не угодишь ничем,
А тот, кто не созрел, доволен будет всем!

Поэт, словно бы не слышит Комика. Его воспоминания уносятся вдаль:


— Отдай же годы мне златые,
Когда и сам я был незрел,
Когда я песни молодые
Не уставая вечно пел!
В тумане мир передо мною
Скрывался; жадною рукою
Повсюду я цветы срывал
И в каждой почке чуда ждал.
Я беден был — и всё, что надо
Для счастья чистого, имел:
Стремленьем к истине кипел,
И бред мечты мне был отрада!..
Отдай мне прежний жар в крови,
Мои порывы и стремленья,
Блаженство скорби, мощь любви,
И мощной ненависти рвенье,
И годы юные мои!

Комик парирует:


— Что юность! Юность вам нужнее,
Когда идёте вы на бой,
Когда красавица порой
Сама на вашей виснет шее,
Когда конца своим трудам
Хотите быстро вы добиться,
Когда всю ночь придётся вам
Плясать, и петь, и веселиться.
Но чтоб искусною рукой
Играть, восторги возбуждая,
И ловко там и сям блуждая,
Стремиться к цели подставной,
За это старшие пускай берутся смело:
Тем больше будет вам почёта, старики!
Что старость в детство нас приводит — пустяки:
До самой старости мы — дети, вот в чём дело!

Директор по деловому подводит черту:


Довольно слов, довольно споров,
И комплиментов, и укоров!
Зачем болтать по пустякам?
Пора за дело взяться нам.
К чему такие затрудненья?
Что вдохновенья долго ждать?
Поэт — властитель вдохновенья:
Он должен им повелевать.
Что нужно нам — мы с вами знаем;
Напиток крепкий мы считаем
За лучший — дайте ж нам его!
Не забывайте ничего:
Что можно сделать неотложно,
Зачем на завтра оставлять?
Должны мы сразу уловлять
Всё то, что нужно и возможно,
И уж из рук не выпускать!
Для нашей сцены всё пригодно;
На ней — вы полный господин;
Берите сколько вам угодно
И декораций, и машин,
Огней бенгальских, освещенья,
Зверей и прочего творенья,
Утёсов, скал, огня, воды:
Ни в чём не будет вам нужды.
Весь мир на сцену поместите,
Людей и тварей пышный ряд —
И через землю с неба в ад
Вы мерной поступью пройдите!

Когда какой-то театральный чиновник решил уволить нескольких актрис за сомнительное времяпрепровождение с офицерами, Гете наложил запрет на его приказ, ибо «частные дела никак не могут занимать внимание учреждения». В той мере, в какой Гете уважал актеров, в той же мере он презирал свою публику. Может быть, поэтому он не только не продвигал свои пьесы, но и вовсе не ставил их». (Э. Людвиг)

Однако задачу воспитания публики ставил во главу угла: «В первую очередь надо влиять на образ мыслей зрителя, развивать в нем многосторонность и широту взглядов, чтобы не смотрел он на каждую пьесу как на фрак, в точности подходящий ему по мерке и удобно облегающий тело. Не должно искать в театре лишь средство удовлетворения всех непосредственных потребностей сердца, разума и духа; куда лучше считать себя тут путником, отправившимся в чужие, неведомые края ради познания и для удовольствия пренебрегшим ради них теми удобствами, которые имел он у себя дома. Похотливые же драматические произведения, напоминающие не то маскарад, не то бордель, я отметаю напрочь».

Но вот случилось стихийное бедствие в маленьком герцогстве. Неожиданно в одном селении вспыхнул пожар. Гете не растерялся, не натянул на себя неприступную маску чиновника, а галопом помчится на место происшествия. Это было ужасающее и одновременно великолепное зрелище. И воспоминание о нем осталось восторженное: «Целый день кипел и жарился на пожаре. Мои планы, мысли, время, кажется, кипели заодно. Глаза жжет от огня и дыма, подошвы ног горят. Правда, мало-помалу несчастье начинает казаться прозаичным, как огонь в камине. Но все равно я не откажусь от своей борьбы, все равно буду сражаться с неким пламенным ангелом, даже если и вывихну при этом себе бедро.

Кроме меня никого из придворных на пожаре не было. Жаль их — удивляюсь, как они не превратилось в василисков и жаб. Герцоги Саксонские – не слишком-то занимательные собеседники. Только наш герцог находится еще в процессе роста. Другие давно уже превратились в деревянных марионеток; осталось только раскрасить их. Противно все это».

Но главная деятельность Гете – это, конечно же, исполнение обязанностей тайного советника, которые дают возможность реализовать в конкретных действиях жажду активности. Однако вскоре он убеждается в бесполезности своих начинаний и усилий.

В разговоре с герцогом тайный советник говорит:

— «Я целиком ушел в придворные и политические дрязги.

Герцог только пожимает плечами.

— Послушай о несправедливости, — продолжает тайный советник. — Крестьянин добывает из земли самое необходимое, и этого ему бы хватило, если бы трудился он только на себя. Но ты видишь: тля, примостившись на розовом кусте и напившись соками, раздувается и зеленеет, и тут появляются муравьи, чтобы высосать из нее отфильтрованный сок. Так все это и идет, и у нас дело дошло до того, что наверху за один день проедают больше, чем производят внизу.

В юности веришь в то, что можешь строить дворцы для людей, а потом, когда доходит до дела, то понимаешь: суметь бы хоть грязь с дороги убрать. Иногда мне кажется, я упаду, так тяжел этот крест, который я несу без всякой помощи. Иллюзия по поводу того, что прекрасные зерна, зреющие в моей жизни, должны быть посеяны в эту землю, чтобы дать драгоценные всходы, которые станут бриллиантами в земной короне этих властителей, давно уже покинули меня. И, кроме того, путаница каждодневных дел не дает мне осуществлять свои поэтические планы».

Одни из современников ответил на эту пламенную речь: «Увы, насколько больше мог бы Гете сделать, нет, сделал бы этот замечательный ум, не погрязни он в хаосе, из которого, не взирая на всю его волю, на всю его мощь, он все-таки не смог создать хоть сколько-нибудь сносное общество».

Герцог же только вновь пожал плечами и… подарил Гете неплохой загородный домик. Что и говорить, у поэта были все основания благодарить его – «Он был и Августом мне и Меценатом». И вот пошел Гете посмотреть свое новое жилище, и видит —


Скромный, крохотный на вид,
Из-под крыши дом глядит.

А вокруг великолепный сад. Рядом река протекает. Здесь, за городскими воротами не воняет уличными свалками и не слышно свар всяческой придворной челяди. У Гете появляется новое дело, скорее новое увлечение: он хочет научиться растить свой сад. Целые дни занят поэт его обработкой, разводит пчел, прививает плодовые деревья, даже любовные письма его написаны руками, перемазанными древесной смолой. Он пишет любимой, что нынче уже слишком поздно уничтожать гусениц. А однажды отмечает в своем дневнике одно-единственное дело за целый день: «Потихоньку копался в саду у берега среди скал. Я сажаю деревья, подобно тому, как сыны Израиля закладывают обетные камни».

Как радостно утром распахнуть окна навстречу цветущим деревьям! Гете никогда не работает по ночам. Всему свое время.


Дни – заботам! Смех – досугу!
Пот – неделям! Праздник – другу!

Он любит крепко выспаться и встать по утру бодрым и сильным. Распахнуть ставни и увидеть,


Что облачко прямо к окошку подплыло
И в комнату прямо с него сошла
Красавица муза, чиста и светла, —
Она говорит: «Я пришла сюда,
Благословляю тебя навсегда.
Пусть священный огонь, что в тебе таится,
Светлым, жарким высоким костром разгорится,
Я бальзам для твоей души принесла:
Да упьется она красою
Словно почка весенней росою…»

Он любит босиком сбежать по песчаной дорожке к реке и с разбегу кинуться в ее прохладные воды, а то и в обжигающе холодные, но это бывает только зимой. Зимой же он умывается снегом. Что и говорить, тайный советник чрезвычайно гордится своим убежищем-садом, гордится больше, чем всеми трапезами во дворце и танцами на сверкающем паркете. В это же время Гете решительно сбрасывает парик, а вместе с ним и пышный дух рококо. Волосы его спадают теперь свободно. Вслед за ним все тоже расстаются с напудренными париками.

Сидя закатными вечерами на своей любимой скамейке и глядя на цветущие холмы этой страны, Гете горестно вздыхает, сетует на то, что никогда не станет живописцем: «А ведь стоит мне увидеть написанный ландшафт, как меня охватывает невыразимое беспокойство. Я чувствую, как дрожат кончики мизинцев у меня на ногах, словно стремясь прикоснуться к земле, как судорога сводит мне пальцы на руках, и тогда я бегу от людей и бросаюсь навстречу роскошной природе. Я пытаюсь охватить, просверлить ее взором, хочу запечатлеть ее и потому мараю листок бумаги, на котором так ничего и не могу отразить, но который бесконечно дорог мне, потому что напоминает о счастливой минуте, которую доставило мне мое кропание. Но что же это такое, это странное стремление от искусства к природе, и от природы к искусству? И если оно сулит мне наслаждение, почему я не могу постичь его?»

Разве это не дух Фауста говорит в душе Гете?

Прошло время и здесь же в саду размышлял тайный советник о судьбах Французской революции. Он сразу же стал ее противником, справедливо решив, что насильственными методами против главных виновников – разжиревших господ, не знающих никакого удержу в жажде потребления, ничего не сделаешь. Да и примкнувшие к революции политические карьеристы – настоящее отребье, которые используют в своих интересах слепую ненависть толпы, а счастья народам не принесут. Посему ему было странно читать стихотворения того времени, проникнутые стремлением низвергнуть любую власть. Он писал другие:


Франции горький удел пусть обдумают сильные мира;
Впрочем, обдумать его маленьким людям нужней.
Сильных убили – но кто для толпы остается защитой?
Против толпы? И толпа стала тираном толпы.
Мы ли не правы, скажи? Без обмана возможно ли с чернью?
Сам погляди, до чего дик и разнуздан народ!
Те, что обмануты грубо, всегда неуклюжи и дики;
Честными будьте и так сделайте диких – людьми!

А где их найти, честных-то? В церкви? «Отнюдь, — отвечает Гете. — Церковную историю я знаю, пожалуй, еще лучше, чем всемирную, и давно уже интересовался тем двойным конфликтом, в котором пребывает и всегда будет пребывать церковь, как официально признанное служение богу. Ибо, с одной стороны, она находится в вечном споре с государством, выше которого хочет стать, а с другой — с частными лицами, которых хочет объединить вокруг себя. Государство, в свою очередь, не желает признавать за нею верховной власти, частные же лица восстают против ее права понуждения. Мне с детства приходилось наблюдать, как духовенство ссорится то с власть имущими, то с общиной. Но что уж тут поделаешь. Род человеческий несовершенен».


И жизнь нас учит быть не слишком строгим
К себе и к людям, — научись тому ж.
Так непонятно род людской сложился,
Так страшно он запутался в сетях,
Что и с собой, не только что с другими
Быть честным не удастся никому.
Судить себя? На это нас не станет!
Но видеть путь и им идти упорно –
Долг человека первый и прямой!

«Мы не равны и не можем быть равными; однако я утверждаю, что тот, кто считает нужным сторониться так называемой черни из страха уронить свое достоинство, заслуживает не меньшей хулы, чем трус, который прячется от врага, боясь потерпеть поражение». И беда, если чернь услышит не тебя, а пустодума.


Тронул толпу пустодум, и приверженцев много собрал он;
Умный отыщет, увы, любящих мало друзей.
Лик чудотворных икон нередко написан прекрасно:
Там, где искусство и ум, — чернь и слепа и глуха.

Это наше дело — дело творцов — открыть ей глаза и отверзнуть слух. Благороднейшая и труднейшая задача.

Жизнь поэта идет дальше. А что же представительницы прекрасного пола? Неужели Гете забыл о них? Нет, такое немыслимо. Но на сей раз поэт встречается с необычной женщиной. Имя ее Шарлотта фон Штейн. Ей 33 года и у нее семеро детей. И она в какой-то мере поспособствовала тому, что Гете хоть немного, но остепенился. Эта миниатюрная женщина была каким-то мистическим посланцем. Поэт признавался: «Шарлотта имеет надо мной власть никакую иную кроме как переселение душ. Ведь


Душа человека воде подобна:
С неба сошла, к небу взнеслась
И снова с неба на землю рвется
Вечно меняясь.

Да, когда-то мы были мужем и женой! И вот теперь мы знаем друг о друге все, но окутанные духовным туманом. Я не знаю, как ее назвать – прошлое, будущее – вселенная».

Это была духовная связь, исключающая какое-либо физическое обладание. В обете чистоты поклялась не только Шарлотта, но и, трудно поверить, — Гете тоже. Они, чистые и невинные, гуляли по саду, и Гете читал стихи:


О судьба, к чему нам дар суровый
Обнажать до глубины сердца
И сквозь все случайные покровы
Постигать друг друга до конца.
Сколько их, кто в темноте блуждая,
Без надежд, без цели ищут путь,
И не могут, о судьбе гадая,
В собственное сердце заглянуть,
И ликуют, чуть проникнет скудно
Луч далекий радости в окно.
Только нам прельщаться безрассудно –
Обоюдным счастье не дано.
Что же нам судьба определила?
Чем, скажи, ты связана со мной?
Ах, когда-то – как давно то было! –
Ты сестрой была мне иль женой.
Знала все, что в сердце мной таимо,
Каждую изведала черту,
Все прочла, что миру в нем незримо,
Мысль мою ловила на лету,
Жар кипящей крови охладила,
Возвращала в бурю мне покой,
К новой жизни сердце возрождала,
Прикоснувшись ангельской рукой.
И легко в волшебно-сладких путах,
Дни текли, как вдохновенный стих,
О, блаженна память о минутах,
О часах у милых ног твоих,
Когда я в глубоком умиленье,
Обновленный, пил живой бальзам,
Сердцем сердца чувствовал биенье
И глазами отвечал глазам!

«Никогда никому не поклонялся поэт так, как поклонялся Шарлотте фон Штейн. Надо сказать, что она никогда не была хороша собой. Нервная, хрупкая, болезненная женщина казалась почти бесплотной. Впрочем, ее кроткое продолговатое лицо, несомненно, отличалось привлекательностью. Душа ебыла огромной чашей, в которую струились воды его души, и откуда они выходили очищенными. Но эта женщина любила понятие „Гете“» а не его самого. Да и он любил не живую женщину, а только идеальный ее образ. И это объясняет все прекрасное и плодотворное, что было в их взаимном влечении.

Бумаги, которые Гете доверял Шарлотте, свои большие мысли о малых делах, вскоре превратились у нее в коллекцию из 1700 записок и писем. Целых десять лет хранятся они в шкатулке у этой женщины. И все эти десять лет Гете и Шарлотта прожили, вращаясь в узком кругу, в маленьком городке, среди пересудов, предрассудков и интриг, и, хотя они не разлучались никогда, всегда жили в разлуке. Так возникли разочарования и горечь, которую они начали испытывать друг к другу. Их любовный роман – это не счастливая история с трагическим концом. Это длинная переменчивая история из сотен высоких мгновений и тысяч мучительных часов. Гете тоскует, он не может утешиться лишь тем, «что светом солнца одного обоих освещают боги».

А порой он подшучивает:


В последний день, когда труба над нами
Провозгласит конец всего земного,
Любое всуе брошенное слово
Придется искупить пред небесами.
Но что поделать с теми словесами,
Которые без умысла дурного,
Едва бывала ты ко мне сурова,
Лавиной с уст моих срывались сами?
Подумай, не пора ли, друг мой милый,
Тебе пойти речам моим навстречу,
Чтоб мир избег негаданной невзгоды?
Ведь если перед вечною могилой
Мне замолить придется эти речи,
То Судный день протянется на годы.

Гете несет к ногам любимой женщины всю непотускневшую нежность юных лет. Он выпрашивает у нее талисман, чтобы замуровать в фундамент своей садовой беседки. Он говорит ей: «Я буду молить богов, чтобы они позволили любить один только раз. И не будь вы врагом этого мира, я бы молил вас подарить мне себя, мою милую подругу». Прошло четыре года, а он все еще прячется в кустах у дороги, чтобы поглядеть, когда она поедет в город. Как милость принимает от нее разрешение учить ее, одарять, обожать. Он диктует ей, рисует, читает, учит ее английскому языку, истории. Он тот, кто дает все. Он тот, кто молит о страсти:


Замкни свой слух для голоса рассудка
Холодного. Будь женщиной вполне!
Влеченьям уступи! Пускай играют
Они тобой, как утлым челноком!
О женщины, когда вас страсть пронзит,
Нет уз священных вас остановить
Обманщику по первому же знаку
Отдаться, бросив мужа и отца,
Но, коль в груди не разгорится пламя,
Напрасно будет праведно греметь
Увещеваний золотой язык.

И напрасно взывает Гете. Но он все время прощает и прощает.


К женщине снисходителен будь!
Она, из кривого ребра возникая,
Не получилась у бога прямая:
Ломается, чуть начнешь ее гнуть.
Не тронешь – совсем искривится, и точка!
Да, братец Адам, дал нам бог ангелочка!
К женщинам снисходителен будь.
Ребро не ломай и не гни – в этом суть.

Сейчас Гете особенно хочется иметь детей. «Дети ближе всего моей душе! – признается он. — Наблюдая их, находя в малышах зачатки всех добродетелей, всех сил, какие со временем так понадобятся ему; видя в упорстве будущую стойкость и твердость характера, в шаловливости – веселый нрав и способность легко скользить над житейскими грозами, — и все это в такой целостности и чистоте! – я не устаю повторять золотые слова учителя: „Если не обратитесь и не будите как дети“… И вот хотя они равны нам, хотя они должны служить нам примером, мы обращаемся с ними, как с низшими».

Малышам – сыновьям Шарлотты посвящены сотни писем Гете, он делает им подарки, учит их. Фриц по целым дням играет у него в саду. Гете собирает с ребятишками растения, жарит им яичницу, устраивает пасхальный праздник, учит их ходить по канату, показывает тьму фокусов. Когда между ним и Шарлоттой происходит первая размолвка, он больше всего страдает из-за мальчика, которого она забрала с собой.

Как-то в Веймарский театр на гастроли приехала актриса Корона Шретер. С первого же дня она стала украшением придворной сцены. Высокая, стройная, величавая, как Юнона, она держалась с изысканной простотой. У нее была ослепительная кожа, крутые каштановые кудри. На костюмированных балах Корона появлялась всегда в легкой тунике. Ее называют гречанкой, музой. Она оказалась широко образованным человеком, одаренным живописцем и композитором, свободно владела тремя языками, играла на цитре, на флейте, на клавикордах. Чистый, мягкий, чуть глуховатый и одухотворенный голос Короны звучал, как голос жрицы. Помимо всего она отличалась удивительным здоровьем, необычной выносливостью, тело ее излучало само совершенство. Вот строки поэта, достойные ее и возносящие ее:


Вот женщина молодая идет:
Пышные груди, округлый живот…
Да, на ногах стоит она твердо!
Держится царственно. Шествует гордо.
Не станет вилять ни хвостом, ни задом,
Вправо-влево рыскать взглядом.
В руке у ней циркуль, и обвита
Лента златая вокруг живота.
Венок из колосьев на лоб надет,
В очах – дневной ослепительный свет.
Она обладает завидной известностью,
Зовясь Прямодушьем, Достоинством, Честностью.

Корона далека от повседневности, робка, непрактична, по характеру совсем не актриса и вовсе не жаждет дышать воздухом двора, потому-то она быстро вошла в тесный круг интимных друзей Гете.

Неужели такая женщина не захватила поэта целиком? Гете никогда не видел подобной. Неужели его не соблазняет образ юной музы? Разве не обладает она всеми качествами, которых не хватает Шарлотте? И разве не присущи ей многие качества Шарлотты, которая старше ее на целых восемь лет? Никогда больше не встретит Гете женщины, в которой так гармонично слились искусство и красота. Стремительно ведет он наступление на красавицу и завоевывает ее. И госпожа фон Штейн тотчас выдворяет его из своего поместья.

Идет время. Гете уже тридцать два года. И он вновь с Шарлоттой. Наступил седьмой год его любви к этой странной женщине. Как все-таки крепко связан поэт всем существом своим с ней, как нежно! Но как легко может порваться эта связь…

Чем интимнее становятся их отношения, тем ревнивее делается госпожа фон Штейн. Она переступила последнюю грань, и в ней проснулась женская гордость. Она уже не потерпит соперницы рядом с собою. Корона, которую он привлек для совместной работы, перекладывая «Ифигению» из прозы в стихи, должна исчезнуть из его жизни. А если он бывает у нее иногда, то вынужден потом извиняться, оправдываться, давать бесконечные заверения. Однако Шарлотта доводит его до сильнейшего нервного напряжения бесконечными вопросами о верности. Он горько жалуется на ее безмерную недоверчивость и, исполненный печали, испускает глубокий вздох:


Я был бы счастлив, старина,
Когда бы не было вина
И бабьих причитаний.

Но это шутка. А вот серьезно: «Нет, любовь моя, мое чувство к тебе, это уже не страсть, а болезнь, которой я дорожу больше, чем самым превосходным здоровьем, и от которой я не хочу выздоравливать». Сознание этой болезни очень медленно зрело в Гете. Но понадобится еще целых два года, прежде чем он сумеет освободиться от нее. В последние время их любви Гете испытывает все большую тягу к одиночеству. Он часто подолгу остается в Иене. И хотя уверяет Шарлотту, что ему очень не хватает ее, чувствует вдали себя так, словно он уже очутился «почти в преддверии рая». (Э. Людвиг)

Шарлотта – мудрая женщина, она все понимает. Пишет Гете: «Есть явления, которые упрямо осуществляет сама судьба. И напрасно разум, добродетель, долг и все, что только есть святого, преграждает ей путь. Все равно свершится то, что кажется правильным судьбе и кажется неправильным нам. Сопротивляйся мы сколько угодно, она все равно настоит на своем».

Прошло десять лет жизни поэта Гете при дворе герцога Карла Августа. Поэту осточертел этот бесконечный дворцовый круговорот.


Людская возня, суетня, мельтешенье,
Беготня, гонка, и копошенье,
Так что род человечий порой
Ты примешь за муравьиный рой,
Однако на весь этот пестрый поток,
Ты будешь смотреть, как смотрят в раек,
А потом все, что видел, людям изложишь
И, возможно, им взяться за ум поможешь.

Но это когда-нибудь потом. А сейчас усталость в теле и душе накопилась непомерная. «Ах, железные обручи, стягивающие мое сердце! – уже почти стонал поэт. — Они так впились, что сквозь них уже ничто просочиться не может. Если бы только люди не были столь нищи духом, а богатые столь ничтожны. В юности мы думаем, что будем строить для людей дворцы, а когда доходит до дела, мы только и делаем, что убираем за ними дерьмо. Чем огромнее мир, тем отвратительней фарс, и, клянусь, все непристойности и глупости шута и плута, не столь омерзительны, как нутро великих, а заодно и малых сил, всех вперемешку. Но у меня недостает смелости поклясться им в вечной ненависти. Иногда у меня просто подкашиваются ноги под невыносимой тяжестью креста, который я вынужден нести почти один».

Тягостная Забота сковала жизненные силы Гете. Она, Забота, диктует человеку свои невыносимые условия.


Раз кого я посетила,
В мире всё тому не мило;
Тьмой душа его объята:
Ни восхода, ни заката!
Пусть его все чувства мощны —
В сердце мрак царит полнощный;
Пусть богатство он имеет —
Им на деле не владеет;
В счастье, в горе он страдает,
В изобилье — голодает;
Ждет ли радость, скорбь ли точит —
Всё охотно он отсрочит;
Все в грядущем полагая,
Он лишь ждёт, не достигая.
В путь идти ль? Стремиться ль смело?
Нет решимости для дела!
Он пошёл, но на дороге
Замедляет шаг в тревоге;
Тщетно бьётся он, как в сети,
Видит всё в превратном свете,
Сам себя отягощая
И другим лишь жить мешая.
Так, ни жив, ни мертв, тревожно,
Задыхаясь безнадёжно,
Он терзается без меры,
Без отчаянья и веры.
Беспрестанным раздраженьем,
Этой вялостью унылой,
Этим тягостным круженьем
И потребностью постылой,
Полусном, душе усталой
Отводящим отдых малый,—
Вечно к месту он прикован
И для ада уготован.

Слава тоже тяготила поэта. Вот Муза старается приободрить его:


— Погляди-ка вниз.
Клянусь, там ждет тебя сюрприз:
Земные почести сверх меры.

Художник с усталостью отвечает:


Я чую лишь давленье атмосферы.
И горе мне! Довольства и смиренья
Уже не чувствует больная грудь моя.
Зачем иссяк ты, ключ успокоенья?
Зачем опять напрасно жажду я?

«Мало-помалу Гете превращается в одинокого чудака. Он старается мысленно пройти этот путь и осознать себя: „Сперва людям было со мной неловко, потому что я заблуждался, затем потому, что я был серьезен; но какую бы позицию я не занимал, я всегда один“». Придворные решают, что этот тридцатипятилетний человек отвратительно напыщен и молчалив. А он становится все худее, все обрюзглее. Одиночество, молчание, тоска достигают такого предела, что Гете решает либо покончить с этим состоянием, либо погибнуть. Уже много месяцев, как у него в голове созрел план бегства. Оно – единственное средство, которое еще может спасти, вырвать из благоустроенных хором, из крепких укрытий. Он жаждет не только свободы и тишины, он жаждет еще мира и тепла. Италия – единственная цель, которая влечет его к себе усталого. И вот уже мнится:


По самый рот укутан в плащ дорожный,
Я серой шел тропой со скал отвесных,
На зимний мрак, в предел равнин безлесных,
Я прочь бежал в тревоге безнадежной.

Никто не посвящен в его тайну. Совершенно сознательно заканчивает тайный советник целый период своей жизни. Бежит от возлюбленной, с которой решил, наконец, перевести изматывающие нервы отношения из области ревнивых эротических содроганий в область спокойной дружбы; от высокого служебного положения. Гете хочет во что бы то ни стало обрести новую юность. И лишь один слуга знает его новый адрес: «Господину Жану Филиппу Меллеру. В Рим». (Э. Людвиг) Так однажды погожим сентябрьским деньком Гете, справедливо рассудив, что


Гений при том, как и все, — человек,
И бремя жизни посему
Еще тяжелее нести ему,

потихоньку собрал небольшой баул, сел в почтовую карету и отправился в Италию, о которой так давно мечтал. Трогательным призывом при прощании звучали его слова в тишину: «Любите меня, жалейте меня, чтобы я вернулся к вам радостным». Потом настроение его приподнялось, и он, хитровато улыбаясь, сказал вслед удаляющимся холмам: «Я с полным удовольствием отведал кусочек, образчик пестрой сутолоки жизни и подумал, что боги, вероятно, считают меня прекрасной картиной, раз они пожелали заключить ее в такую чудовищно дорогую раму».

Прощай Веймар! Гете отбросил прочь свои чины и славу великого поэта. Он стал простым путником. Он отправился в путь. Он едет в почтовой карете или идет пешком. Он наслаждается окружающим его, новым для него миром. Вряд ли современный человек, видевший и перевидевший этот мир на телеэкранах и потерявший новизну впечатлений сможет испытать тот восторг, который искрился в душе поэта. Вряд ли он сможет испытать ту яркость новизны.


В какой волшебный мир попал я вдруг? – восклицает Гете.
Там, под скалой, кто правит пир ночной?
Среди покрытых хворостом лачуг
Трещит костер веселый предо мной.
Трепещет свет на елях в вышине,
И поспевает ужин на огне.
Разгульный смех, и шутки, и по кругу
Тяжелый ковш передают друг другу.

Этот ковш попадает и в руки Гете. Он сидит — простой человек среди простых людей у костра под звездным небом, и он счастлив. Счастливый, он читает этим людям свои стихи:


Дух мой рвется к небесам в заблужденье странном:
Не пущусь ли я и впрямь в путь по звездным странам?
Нет, хочу остаться здесь, в мире безобманном,
Чтобы пить вино и петь, и звенеть стаканом!
Если ж кто-нибудь, друзья, спросит, что со мною, —
Славно жить, отвечу я, на земле порою.
И поэтому, клянусь честью и душою,
Никогда не разлучусь с милой я землею.
И пока мы за столом, жажде нет запрета, —
Пусть поет в бокалах ром в такт строкам поэта!
Разбредемся мы в свой час кто куда по свету, —
Чокнемся ж, пока у нас дружбой жизнь согрета!
Так за здравье тех, кто здрав, тех, чья жизнь – отрада!
Первый тост за короля, следуя обряду:
Чтоб грозой своих врагов был он, выпить надо,
Чтоб сидел на троне он не жалея зада!
А теперь бокал полней и побольше жажды,
О единственной своей думает пусть каждый.
Пью за ту, кого навек полюбил однажды,
За прекрасную мою пью подругу дважды!
Третий счетом тост за тех, кто делил годами
Дружно радость и печаль с нашими сердцами.
Пить отрадно и легко за друзей с друзьями –
И за тех, кто далеко, и за тех, кто с нами.
Бурной радости поток не могу сдержать я,
Не устану без конца дружбу воспевать я.
Постучится в дверь беда, мы скрепим объятья,
Солнце дружбы никогда не померкнет, братья!
Верьте мне, не близок путь к морю от порога.
Много мелет мельниц тут, и дорог тут много…
И другие пьют, как мы, — не сужу их строго, —
Благо мира – вот куда нас ведет дорога.

И идет путник дальше. И думает думу: «Природа! Мы ею окружены и объяты – бессильные выйти из нее, бессильные глубже в нее проникнуть. Непрошеная, она без предупреждения вовлекает нас в свой хоровод, и кружит, покуда мы, уставшие, не выскользнем из ее рук. Мы живем среди нее, но мы ей чужды. Непрестанно говоря с нами, она не выдает нам своих тайн. Мы постоянно на нее воздействуем, но власти над ней не имеем.

Она вся живет в своих детях. Но сама мать – где она? Величайшая художница, она от простейшей материи поднимается до величайших контрастов; без всякого видимого напряжения – до величайшего совершенства; до полнейшей точности, и все под покровом какой-то мягкости.

Она изменяется вечно, не зная ни единой минуты покоя. Но самое противоестественное – тоже природа. Тому, кто ее не видит повсюду, она не откроется нигде. Она себялюбива и бесчисленным множеством глаз и сердец вечно прикована к себе. Она размножила себя, чтобы собой наслаждаться. Она постоянно растит новых обожателей и, ненасытная, отдается им.

Она обволакивает человека мраком и вечно гонит его к свету. Она делает его зависимым от земли, неповоротливым и тяжелым, чтобы снова и снова поднимать его ввысь. Каждому дитяти она разрешает мудрить над ней, каждому дурню судить ее, тысячам – тупо идти по ней и ничего не видеть.

Несколькими глотками из кубка любви она вознаграждает за все тяготы трудной жизни. Она груба и нежна, страшна и прельстительна, бессильна и всемогуща. Она хитра, но во имя благой цели, и самое лучшее – не замечать ее хитрости. Она добра. Я славлю ее во всех ее творениях.

Действие, которое она разыгрывает, всегда ново, ибо она непрерывно поставляет себе новых зрителей. Жизнь – прекраснейшая из ее выдумок. Смерть – художественный прием для создания новых жизней. Она ввела меня в мир, она же и уведет из него. Я доверился ей. Пусть распоряжается мною».

Идет Гете дальше, покоряет вершины. Целый мир примостился у его ног. Здесь понимаешь – жизнь вечна!


Кто жил, в ничто не превратится!
Повсюду вечность шевелится.
Причастный бытию блажен!
Оно извечно; и законы
Хранят, тверды и благосклонны,
Залоги дивных перемен.

Здесь, на вершине горы, касаясь головой могучих туч, можно общаться с богами.


Когда стародавний святой отец
Рукой спокойной из туч гремучих
Молнии сеет в мрачную землю,
Край его ризы нежный целую
С трепетом детским в верной груди.
Ибо с богами мерится смертный
Да и дерзнет: если поднимется он и коснется
Теменем звезд,
Негде тогда опереться шатким подошвам,
И им играют тучи и ветры.

Вот расстилаются перед путником альпийские луга. И чувствует путник, как мельчайшие травинки будят в нем воспоминания, ибо «самые простые травы и полевые цветы могут служить приятнейшим дневником, потому что все, что воскрешает в памяти счастливые минуты, имеет большое значение».

Вот путник примостился у ручья и спросил его:


— Куда, ручей, бежишь, спешишь, несешься?
Проворный, радостный журчишь, смеешься?
Зачем ты рыщешь по лугам?
Скажи мне, что ты ищешь там?

Ручей отвечает:


— Ручьем я вольным был, бежал по свету,
Но человек меня поймал – и нету
Мне воли с этих пор своей:
Теперь я мельничный ручей.


— Счастливец, к мельнице стремглав ты скачешь, —
Свою свободу потеряв, не плачешь;
Не льешь слез горьких в три ручья
О дочке мельника, как я!


— Спешу я повстречать ее с зарею;
Придет умыть лицо свое водою.
Увижу грудь ее – беда!
Вскипит ключом во мне вода!


— Ах, если и вода ручья вскипает
От страсти, как же кровь моя пылает!
Навек покой свой потерял,
Кто дочку мельника узнал!


— Прильнув к нагим ее ногам блаженно,
Безумным становлюсь я сам мгновенно, —
Тогда на колесо вскачу –
И с громом мельницу верчу!


— Бедняга, так и ты узнал страданье
И не напрасно убегал в изгнанье!
«Постранствуй!» – вот ее совет.
Но без любви нам тесен свет.


— С тоскою расстаюсь я с ней всечасно,
Струя потока из очей напрасна,
О счастье, если бы я мог
Лежать всегда у милых ног!


— Товарищ мук моих, несчастий,
Прощай, поведай ей о них, о страсти,
Палящей сердце мне огнем,
Пока надежда зреет в нем.

Идет путник дальше. В дыханье его


Кроется благо двойное:
Одно – это вдох и выдох – другое.
И выдох стеснит, а вдох вдохновит.
Вся жизнь – это смесь чудная на вид.
Спасибо творцу, когда он тебя гнет,
Спасибо, когда он снимает свой гнет.

Но вот и вожделенная Италия.

«Никто здесь не знает его настоящего имени, и Гете радуется, словно для него наступила вторая юность. Как весело есть груши прямо на дороге, болтать со случайными встречными, расспрашивать о пути каждого нищего! С ним только дорожный мешок да ранец. Он усердно изучает жителей итальянских местечек, играет с ребятишками, ему хочется понять простой народ, и он изучает его на рыночной площади. Пренебрегая дворцами, Гете шатается по рыночным площадям и, разумеется, идеализирует итальянцев, идеализирует Рим и римлянок.


Камень, речь поведи! Говорите со мной, чертоги!
Улица, слово скажи! Гений, дай весть о себе!
Истинно, душу хранят твои священные стены,
Почто же сковано все немотой?
В одном только храме
В храме Амура, пришлец кров вожделенный найдет.
Рим! О тебе говорят: «Ты – мир». Но любовь отнимите,
Мир без любви – не мир, Рим без любви – не Рим.
Здесь надо мной простер бог крыло. Любимая вправду
Римлянка взглядом – таких бешеный галл не страшит.
О новостях не спросит: любит желанье мужчины,
Если ему предалась, — нет ей заботы иной.
Он ей забавен, дикарь свободный и сильный, чьи речи
Горы рисуют и снег, теплый бревенчатый дом.
Рада она разделить огонь, что зажгла в нем, и рада,
Что не как римлянин он – злату счет не ведет.
Чувствую радостно я вдохновенье классической почвой,
Прошлый и нынешний мир громче ко мне говорят.
Внемлю советам, усердно листаю творения древних,
Сладость новую в том изо дня в день находя.
Ночью ж Амур к другим меня призывает занятьям:
Так, вполовину учась, счастлив я нынче вдвойне.
Впрочем, я ль не учусь, когда нежную выпуклость груди
Взором слежу, а рукой вдоль по бедру провожу?
Мрамора тайна раскрылась; закон постигаю в сравненьях:
Глаз, осязая, глядит, чувствует, глядя, рука.
Если ж дневные часы порой на любимую трачу,
Трату часам ночным мне возмещает она.
Ночью не сплошь поцелуи у нас, ведем и беседы;
Сон одолеет ее – в замыслы я погружусь.
Было не раз, что стихи сочиняя в объятьях у милой,
Мерный гекзаметра счет пальцами на позвонках
Тихо отстукивал я. Любимая дышит в дремоте –
Мне дыхания жар грудь до глубин опалит.
Будь же ты счастлив, живущий гнездом, согретым любовью,
В Лету доколь на бегу не окунул ты стопы.
Радостно пробужденье! Часы покоя, примите
Плод ночных услад, нас убаюкавший в сон.
Вот потянулась она во сне, разметалась на ложе,
Но, отстранясь, не спешит пальцы мои отпустить.
Нас и душевная вяжет любовь, и взаимная тяга.
А переменчивы там, где только плотская страсть.
Руку пожала. Сейчас распахнет небесные очи.
Нет. Закрыты. Дает образ спокойный творить.
Не открывай, не смущай, не пьяни! Созерцания сладость,
Радости чистый родник, повремени отнимать!
О, как в Риме радостно мне! Давно ль это было?
Помню, серый меня северный день обнимал.
Небо угрюмо и грузно давило на темя; лишенный
Красок и образов мир перед усталым лежал.
Я же о собственном «я», следя недовольного духа
Сумеречные пути, в помыслов глубь уходил.
Ныне мне лег на лоб светлейший отсвет эфира,
Феб – жизнедавец призвал к жизни и форму и цвет.
Звездами ночь ясна, и звучит она музыкой мягкой;
Ярче, чем северный день, южного месяца свет.
Что за блаженство смертному мне! Не сон ли?..

Образ Шарлотты в объятьях Римлянки тускнеет в его душе. Он ищет успокоения в античности, а потом трижды взбирается на Везувий. Его влекут туда геология и красота. Он изучает произведения великих мастеров. Здесь удовлетворяет свою тоски по рафаэлевским картинам, которые готов был созерцать ежедневно, ежечасно, чтить их и на них молиться. Позже о своих впечатления Гете напишет: «Изучение пластических искусств, а также великих писателей древности служит нам надежным подспорьем, более того – примиряет нас с нами же самими. Насыщая нашу душу великими впечатлениями и помыслами, искусство овладевает всеми нашими высокими стремлениями, которые казались нам осуществимыми только вовне, оно же, искусство, осуществляет их в тиши нашей душевной глуби.

Когда ты в Риме все время находишься среди пластических произведений древнего искусства – чувствуешь себя как в природе, перед чем-то бесконечным и непостижимым. Впечатление от возвышенного, от прекрасного, как ни благодетельно оно само по себе, тревожит нас, мы жаждем выразить в словах наши чувства, наши воззрения, но чтобы это сделать, нам надо сперва познать, постигнуть, осмыслить. Мы начнем подразумевать, различать, систематизировать, но и это оказывается если и не невозможным, то, безусловно, очень трудным, и мы, наконец, возвращаемся к чисто созерцательному, услаждающему духу восхищения».

Но приходит конец его двухлетнему путешествию. Он должен уезжать на север, на родину. И тотчас же им овладевает демоническая печаль и торопит его: «Знай, в великой печали всегда заложено зерно безумия. Нельзя долго растить и вынашивать ее».

Гете покидает Италию. Вздыхает:


Чудо страна! Но увы! Фаустины и здесь не нашел я…
С болью покинул я край – но не Италию, нет!

Покидая Италию, Гете решает: «Жизнь моя — сплошная авантюра, ибо я всегда стремился не только развить то, что заложено в меня природой, но добыть и то, чего она вовсе мне не дала. В стремлении достичь всего, что только возможно, было столько же истинных, сколько и лживых тенденций, и поэтому я всегда лишь терзался, но не видел истинных наслаждений. Жить же по-другому не мог».

Прошло всего несколько дней, как Гете вернулся в Веймар. Тягостные предчувствия не обманули его. «Почему ты вернулся?» – читал он во всех взорах. «Почему я вернулся?» – спрашивало собственное его сердце.

«Никто и ничто не заставляло его вернуться. Никто не звал его, никто в нем не нуждался. И все-таки, словно в тумане маячили где-то на горизонте город и управление, политика и двор маленького государства, которое раньше он знал разве что по названию. Поэт и ученый, он не был связан ни с какой страной. Он мог остаться в любом государстве, мог занять там положение, какое ему только понравилось бы. Почему же он вернулся?

Да потому, могли бы мы сказать, что ему уже тридцать восемь лет, а в Веймаре его ждет почет, дом и жалованье. Он вынужден зарабатывать на жизнь. Отцовское наследство все еще не перешло к нему. У него нет состояния. Правда, он готов довольствоваться и мансардой в Риме или двумя комнатушками в Веймаре. А все-таки не хочется расставаться с красивым домом, подаренным ему герцогом, где можно разместить все свои коллекции и устраивать приемы. Правда, во время путешествия он отказался от своего имени, а все-таки хочется как можно дольше им наслаждаться. Но для этого ему нужны положение, осторожность, удобства, провинциальность. Да, только филистерские мотивы приводят его туда, куда впервые привел его гений.

И все-таки не только… Нет! Он вернулся домой, потому что душа его не была создана для воздушных и гармоничных дней. Душа его нуждалась в ограниченном круге жизни, в твердо очерченных обязанностях, в том северном небе, от которого хочется бежать до конца своих дней. Гете покинул Италию, ибо полярной его природе необходима была борьба между желаемым и осуществленным. Ведь не только Мефистофель, но и Фауст не могут вынести того, что уже существует. Стремление к борьбе определило весь жизненный путь Гете. А пока этот жизненный путь все-таки огорчал поэта.


На женщин ставку делал я,
Гей-Го!
И адом стала жизнь моя,
Эх-Хо!
Страдал от неверности одной,
Скучал от верности другой,
Бежал от этой к той.
На странствия поставил я,
Гей-Го!
Бездомность довела меня,
Эх-Хо!
Не приживался я нигде,
Спал плохо, плохо ел везде,
Был одинок в беде.
На славу делал ставку я,
Гей-Го!
Врагами сделались друзья,
Эх-Хо!
Как только я чуть выше стал,
Обиделись все, кто был мал,
Им всем мой рост мешал.

В Веймаре, разумеется, Гете остается членом тайного совета. Правда, кажется, он никогда больше там не появился. Однако мысль о кресле, которое ждет его много десятилетий, поддерживало в нем уверенность в своей власти, которую он так презирал, покуда она принадлежала ему на деле. Теперь он свободен от всякой ответственности и никогда ни в чем не предостерегает ни герцога, ни двор, ни правительство. Впрочем, он многое делает для двора: руководит перестройкой старого дворца, заботится о друзьях, выхлопатывая им должности. Прощает тех царедворцев, которые делают хоть какое-то добро, ибо


Самохвальство – грех немалый,
Творя добро, кто не был грешен в том?
Да, он нескромен, он хвастун, пожалуй,
Но доброе останется добром.

Гете ненавидит тех негодяев, которые правят хитростью и честных ловят в свои сети, ненавидит тех,


Кто о собственной выгоде помнит, —
Люди бы предпочли того, кто б и о них не забыл.

Он прекрасно понимает, что значит в добавление ко всем своим тяготам навязать еще и судьбу чужого человека, но для многих молодых людей, которые по причине социального или личного порядка очутились на дне общества тайный советник не мог не сделать чего-нибудь доброго. Гонорар за свою пьесу поэт полностью отсылает семье Калиостро, которого именно в этой пьесе разоблачал как мошенника. Свой же дар сопроводил письмом, заверявшем родных авантюриста, что деньги им посылает сам Калиостро.

Гете пытался облегчить жизнь крестьян. Вся система сельского хозяйства, разработанная им, рассчитана была на то, чтобы отнять землю у феодалов и передать ее крестьянам. Вот как он поучал хозяев:


Надо, чтобы каждый знал
Кровь мужичья – ваш капитал.
И даст вам больше честный жнец,
Чем откормленный жеребец.

Но эпоха не позволила реализовать Гете замысел крестьянской реформы. Она еще до нее не доросла – поэт опередил.

Официально он является министром культуры, то есть берет на себя руководство и надзор за университетом, за Академией художеств и театром. Но для него это больше, чем должность, это инструмент просвещения». (Э. Людвиг)

«Прошло всего несколько недель после возвращения в Веймар, как неожиданная встреча совершенно перевернула личную жизнь поэта. В один из июльских дней 1788 года Христиана Вульпиус, двадцатитрехлетняя работница фабрики, где изготовлялись искусственные цветы, пришла к влиятельному сорокалетнему господину тайному советнику фон Гете, чтобы передать ему прошение своего брата, который занимался в меру своих сил ремеслом сочинительства, попал в трудное положение и просил о помощи. Гете, несомненно, помог брату Хрестианы, он ходатайствовал за него, и тот вскоре стал прилежно сочинять сам – перо у него оказалось бойким, оно денно и нощно трудилось на литературной ниве и наплодило более шестидесяти романов и тридцати пьес.

Когда Христиана появилась перед Гете, его, должно быть, сразу охватило неодолимое влечение к этой простой, естественно держащейся девушке, а она, возможно, несколько оробела, выполняя поручение брата. Поэт же, только что сменивший ясное небо юга на здешнее пасмурное и с таким трудом привыкавший к этой метаморфозе, явно нуждался в человеческом тепле и непритязательной беззаботности, в ином существовании – вне принуждений светской жизни, вне напряженной духовной работы. От простушки же Христианы словно бы повеяло на него ароматом луговых трав.


Бродил я лесом… В глуши его
Найти не чаял я ничего.
Смотрю, цветочек в тени ветвей,
Всех глаз прекрасней, всех звезд светлей.
Простер я руку, но молвил он:
«Уже ль погибнуть я осужден?»
Я взял с корнями питомца рос
И в сад прохладный к себе отнес.
В тиши местечко ему отвел.
Цветет он снова, как прежде цвел.

Гете не стал медлить лукаво. Он предложил Христиане жить вместе с ним. Она сразу же приняла его предложение и даже не думала о том, что тем самым определилась ее судьба – была вольна как легкий летний ветерок. И начался их свободный от церковных догм брак.

Такая новость не могла не возбудить придворных и бюргеров: дело стало обретать скандальный характер. Что это еще за цветочница с фабрики, с которой путается господин фон Гете? Как дикорастущий чертополох рождались невероятные, злобные сплетни относительно связи Гете с цветочницей. Наконец-то дамы высшего общества нашли неисчерпаемую тему для разговоров. По кругу ходили клеветнические слухи, унижавшие возлюбленную Гете: «Поэт отдал свое сердце девице, которая была еще не так давно всеобщей ш…». На самом же деле все возмущались не только самим фактом их сожительства, сколько силой и продолжительностью этого чувства. Гете, конечно же, был выше всех этих сплетен. Его любовь помогла и Христиане справиться с непростыми обстоятельствами их свободного союза.

И еще одно: Гете никому не позволял разуверить себя в своем счастье, дарованном ему в этой любви. Он пишет своему другу: «Кругом сплошная бестолковщина да одни неприятности, и нет у меня приятного часа, пока я и не побываю у моей милой. Моя славная девушка хранит мне верность, и большая печь хорошо греет – больше пока что нечего и желать, а на подлых сплетников я плевать хотел».


С подлостью не справиться, воздержись от жалоб.
Подлость не подавится, как мы не клевали б.
И с плохим задешево прибыль ей подвалит,
А зато хорошего так она и жалит.

Поэт советует:


Путник! Даже не сердясь, плюнь! Забудь о вздоре!
Все, как высохшую грязь ветер сдует вскоре.

Узнав о появлении в жизни Гете некоей цветочницы, Шарлотта фон Штейн не захотела больше поддерживать добрые отношения со своим бывшим другом. Однако Гете пытался их возобновить. Он послал Шарлотте записку: «Рад буду услышать все, что ты собираешься мне сказать, но все же должен просить тебя не слишком щепетильно отнестись к моей нынешней разбросанности, если не сказать раздерганности». В конце концов они встретились, но дистанция между ними все увеличивалась и увеличивалась.

Гете был расстроен и недоумевал: «Кому помешала моя связь? Кто вообще претендует на те чувства, которые я питаю к этому несчастному созданию? Или на те часы, что провожу с нею?» Он пишет Шарлотте: «Нечто невероятное должно было бы случиться, чтобы к тебе я утратил самые прекрасные, самые глубокие чувства. Одари меня вновь своим доверием, взгляни на происшедшее с естественной точки зрения, позволь сказать тебе обо всем спокойное правдивое слово, и я смогу питать надежду, что между нами все уладится по-хорошему, добром».

Но их отношения не могли не нарушиться. Мир в глазах Шарлотты рухнул. Все, что писал ей прежде ее друг, все, в чем он клялся, не могло теперь не казаться ей ложью. Она не в силах примириться с тем, что ее особые, платонические отношения с милым сердцу другом теперь должны будет отойти на задний план в связи с чьими-то притязаниями совершенно иного рода. Ее теплое, дружеское расположение к поэту обернулось теперь ожесточением, презрением к нему, злой насмешкой. Это горькая боль говорила в ней: «Тяжелы мысли о моем прежнем друге, который был мне другом целых четырнадцать лет, и для меня эта пора подобна прекрасной звезде, упавшей с неба».

Прошли годы, прежде чем восстановилось непринужденное общение, их натянутые когда-то отношения превратились в дружбу уже состарившихся людей, в памяти которых остались воспоминания о вместе проведенных годах молодости». (К. Конради)

Но это событие еще далекого будущего. «А сейчас у Гете рождение новой любви. Все было прекрасно. Счастливо живет поэт с цветочницей. Но работницу с цветочной фабрики свет по-прежнему простить ему все никак не может. Ведь это же скандал!!! Светское общество оскорблено тем, что прославленнейший его член ввел в свой аристократический дом юную плебейку. Христиана никогда не скрывала свою принадлежность к третьему сословию. В ней не было и тени девчонки из низов, которая при помощи прекрасных глазок пробилась к богатству и к положению. Герцог уважал любовь тайного советника и плебейки, посему и не присоединяется к общему хору. Он берет под защиту любовь Гете, и когда приходит срок, выступает в качестве крестного отца на крестинах маленького Августа.

Гете часто уезжал из дома, Христиана писала ему вслед: «Я люблю тебя, тебя одного, забочусь о малыше, хлопочу по дому и держу хозяйство в порядке, а еще пытаюсь развеселить немного себя саму. Я вспоминаю тебя каждую минутку и только и думаю, как привести хозяйство в порядок, чтобы порадовать тебя; ведь ты делаешь меня такой счастливой. А малыш спрашивает: „Неужели папа не послал мне в письме поцелуя?“»

Нет, Гете не хочет больше ни грез, ни психологических эксцессов. Гете, который мог бы быть отцом Христианы, припадает к ней, словно к кубку. Он пьет, чтобы заглушить беспокойство и сумятицу, терзающие его, и не спрашивает, какого сорта, какого вкуса это вино. Ему нужна даже не эта Христиана, ему нужна юная и пламенная женщина. А Христиана первая такая женщина, которая повстречалась изгнаннику, приговоренному к пожизненному заточению на севере. Он стремится познать реальность. Бывает, он входит к Христиане в комнату. Она спит. Он описывает ее спящую в песне:


Нынче я хотел прокрасться к милой;
На замок закрыты были двери,
Но ведь ключ всегда при мне в кармане!
Дверь желанную открыл я тихо.
Я любимой не нашел в гостиной,
В спальне тоже не нашел любимой.
Наконец я тихо отворяю
Двери задней комнаты и вижу:
На диване спит она одетой.
За работой милая уснула,
Руки нежные на грудь сложила,
Выронив и спицы и вязанье.
К ней подсев неслышно, стал я думать,
Надо ли будить ее сейчас же, —
А меж тем смотрел, каким покоем
Полны были сомкнутые веки,
Тихой верностью дышали губы,
Прелесть на щеках была как дома,
И невинность с добротой сердечной
Грудь то опускали то вздымали.
Сон божественный бальзам разнежил
Вольно разметавшееся тело.
Радостно смотрел я – и желанье
Разбудить ее сковала прочно
Радость тайною, но крепкой цепью.
Думал я: «Любимая, так, значит,
Даже сон, предатель всякой фальши,
Уличить ни в чем тебя не может,
Повредить во мненье друга хрупком?
Ведь сейчас глаза твои закрыты
И приворожить не могут взглядом,
Губы нежные не разомкнутся
Ни для слова, ни для поцелуя,
И распались колдовские кольца
Обвивающих меня объятий,
И, наперсница дразнящей ласки,
Нежная рука лежит недвижно.
Будь ошибкой то, чем ты мне мнишься,
Будь моя любовь самообманом,
Все бы мне сейчас могло открыться:
С глаз повязка спала у Амура».
Долго я сидел и любовался
Неподдельностью ее достоинств,
Радуясь моей любви, не смея
Той, что так была во сне, коснуться.
Тихо положив два апельсина
И две розы рядом с ней на столик,
Ускользнул я прочь неслышным шагом.
Чуть глаза любимая откроет,
Первое увидит приношенье, —
Удивиться, что попал подарок
В дом, а двери и не отпирались.
Ночью мы увидимся, мой ангел,
И мою сегодняшнюю жертву
Возместит твоя любовь мне вдвое!

Сложив строки о любимой, Гете вздохнул: «Все под рукой у меня вмиг превращалось в стихи». И воззвал к Музам:


Я не ропщу; но когда сожму я в объятьях
Милую, в сказку ее не превращайте, молю!

А потом Гете запечатлел свою милую в рисунке. Им суждены долгие годы сердечного влечения. Эрос воцаряется в их доме. Любимые сильные руки окружают теперь порядком и уютом беспокойного человека, который мечтал о них вот уже двадцать лет. Возмужавший, обращенный наконец-то к земному, одинокий гений чувствует себя счастливым в узком домашнем кругу.

Он никогда еще не жил под одним кровом с женщиной. Да неужели он выключит ее, свою первую из собственного сердца и словно подлый выскочка, сделает из нее только предмет вожделения? Неужели он будет оставлять ее постоянно одну, погруженную в кухню и в хозяйство, и вести вторую жизнь в обществе других женщин и мужчин? Нет, этого не будет даже много десятилетий спустя.

На первых порах Гете даже труд свой не отделяет от Христианы, справедливо полагая, что «ничто так не сближает молодую чету, гармонически созданную друг для друга природой, как любознательность девушки и готовность юноши поделиться с нею своими знаниями. Отсюда возникает глубокая и радостная связь; она видит в нем творца своего духовного мира, он же в ней – создание, обязанное своим совершенством не природе, не случаю и не одному лишь чувственному влечению, а их обоюдной воле. Такое взаимное содействие двух душ полно неизъяснимой сладости и порождает величайшую страсть, которая приносит столько же счастья, сколько и горя».

Итак, Гете делится с Христианой своими творческими задумками. Она лишена культуры и широты, которое образование дало Шарлотте. Христиана вообще некультурна. Зато она чрезвычайно быстро воспринимает все, что бы ни говорит Гете. Ей доступны даже оптические опыты, как только он подробно разъясняет их сущность. С трогательной нежностью отвечает он в стихах на ее вопрос, что означает метаморфоза растений.

Она путается в синтаксисе и орфографии. Гете улыбается. Он ведь и не думал искать себе в подруги образованную женщину. Она не нужна ему. А, кроме того, он сам, создатель современного немецкого языка, до конца дней своих не смог совладать со знаками препинания. Гете часто говорил, что если в душе он был поглощен произведением, если идеи так и теснились в нем, и он уже не в силах был разобраться в них, то шел прямо к ней, как можно проще рассказывал Христиане всю вещь и невольно дивится, когда она со свойственной ей естественной проницательностью сразу улавливает именно то, что нужно. Гете во многим обязан этой простушке даже и в литературной области. А она между делом продает спаржу со своего огорода и поношенные платья, перешивает старье.

Гете стал уравновешенней. Уже редко упоминают окружающие о вспышках гнева у него. Только юный философ Шопенгауэр видел его как-то в такой ярости, что даже радужка глаз у поэта побелела. А однажды, сидя в коляске, Гете разразился такой непристойной бранью в адрес недостойных, что даже кучер и тот обернулся.

Прошло четыре года с тех пор, как заключен союз Гете с его милой, и мы слышим голос, обращенный к Христиане: «Совершенно бессмысленно разлучаться с любимыми. Ангел мой дорогой, я твой весь… Поцелуй малыша, о котором я часто вспоминаю. Да и обо всем, что только подле тебя, — о брюкве, которую мы с тобой посадили. Если бы только ты опять была со мной! Здесь повсюду большие широкие кровати, тебе не пришлось бы жаловаться на них, как иногда случается дома.

Ах, милая моя, нет ничего лучше, чем быть вместе! Давай же твердить это, когда будем вдвоем. Иногда я мысленно ревную тебя и воображаю, что вдруг другой понравился тебе больше, чем я, ведь я нахожу, что очень многие мужчины куда красивее и приятнее меня. Но ты-то этого находить не должна, ты должна верить, что я самый лучшие, потому что я ужас как тебя люблю, и, кроме тебя мне никто больше не нравится. Покуда я не обладал твоим сердцем, что проку было мне во всем прочем, но теперь я им обладаю и очень хочу его сохранить. Я твой – весь. Давай же крепко держаться друг за друга, ибо лучше мы никого не найдем. А, правда, платья и шаль, что я тебе послал с нарочным, очень красивые? Желаю хорошей погоды, чтобы ты почаще могла в них наряжаться».

Жизнь идет своим чередом. Однажды в дом Гете переезжают совсем обедневшие родственники Христианы, сами того не желая, они как бы постепенно вытеснили его из родных стен. Так свой изысканный дом в Веймаре Гете предоставил маленьким мещанам. И по другому поступить он не мог, объясняя свой отъезд: «Я не в силах создать даже самый пустяк вне абсолютного одиночества. Не только посторонние разговоры, даже присутствие в доме людей, которых я люблю и ценю, заставляют течь мои поэтические источники совсем по другому руслу».

Проходит пятнадцать лет. Гете пишет. «Пришли мне с оказией твои последние, новые до дыр протанцованные туфли. Мне хочется иметь хоть что-нибудь твое, чтобы я мог прижать к своему сердцу». Это пишет пятидесятилетний Гете, отец пятнадцатилетнего сына. Он мечтает сделать свою семью еще крепче и многочисленнее. Но один за другим, как некогда и в отцовском доме, умирают четверо новорожденных, и это омрачает счастливое настроение семьи.

Воспитание оставшегося в живых первенца страдает от противоречивых влияний – повседневности и искусства. Гете, знаток и друг детей, который почти один вырастил сына баронессы фон Штейн, который так много сделал для детей Карла Августа, своих подруг и друзей, разумеется, занимался собственным сыном. Мальчик любил отца, был откровенен с ним и относился к нему, как к другу. И все-таки пятидесятилетний Гете слишком стар, может быть, он слишком ушел в себя? Ясно одно: между отцом и сыном не было постоянного общения, первого условия настоящего воспитания. Гете опоздал воспитать сына.

Однажды мальчик купил тьму-тьмущую чижиков, зато отдал редкостную птичку – ему не хотелось возиться с кормом для нее. Он убил крота и любит слушать, как орут свиньи, когда их режут. Он нашел в саду обломок серебряной монеты и продал его за грош. Языки даются ему легко. Когда отец читает сыну Шиллеровы «Загадки Турандот», он отгадывает их быстрее, чем сам Гете. Одну черту унаследовал Август от отца. В шесть лет он уже отказался ходить в церковь, и Гете в честь этого написал веселое изречение о наследственном язычестве.

Христиана, которая, разумеется не состояла из одних добродетелей, с возрастом слишком уж сильно полюбила вино, как, впрочем, и Гете. Правда, он сопротивлялся этой привычке, сотворив следующую молитву: «Вино – злейший тиран; в нем слились воедино лжец, лицемер и насильник. Первые глотки его крови прельстительны, но одна капля неудержимо влечет за собой другую, образуя жемчужную цепь, порвать которую мы страшимся.

Господи, помоги мне не стоять самому у себя на пути. Дай мне с утра до вечера делать то, что надлежит, и ясно видеть последствия сделанного. Дай мне не быть похожим на тех, кто целые дни жалуется на головную боль и принимает меры от нее, а потом целый вечер без меры пьет вино». Христиана не следовала этой молитве. Она крепко сдружилась с актерами, которые, не в пример светскому обществу, признавали ее, бывала на всех премьерах и маскарадах в компаниях молодых людей.

Итак, Гете шагнул за пятидесятилетний рубеж. Один из современников вспоминает: «Вот уж кого время внешне изменило до неузнаваемости, так это Гете. Его походка до ужаса медлительна, живот торчит книзу и выдается, как у беременной женщины на сносях; подбородок утопает в складках жира и совершенно сливается с шеей, щеки мясистые, рот в виде лунного серпа, только взгляд еще обращен к небу. Он вызывает во мне жалость, этот прекрасный человек, у которого когда-то была столь благородная и внешность».

Такова жизнь. Гете вздыхает: «Известно, что чем дольше падает камень с высоты, тем быстрее становится его падение. Очевидно, то же происходит и с жизнью. Моя, например, хотя со стороны она кажется спокойной, все быстрее мчится вперед. Множество нитей от науки, искусства и дел, которые я начал тянуть в ранние годы, сплетаются теперь, перепутываются, соединяются, и я вынужден со всей силою опираться на мою привычку к порядку, чтобы не вышла ужасная путаница. Многообразие моих занятий требует от меня огромных сил, и хотя оно обогащает меня, но грозит стать очень уж утомительным».

Так и течет бесконечно бессмысленно-утомительная жизнь, словно сказка из «Тысячи и одной ночи», где каждый новый сюжет сам собой вплетается в предыдущий». (Э. Людвиг)

Гете все чаще стал покидать Веймар, уезжать от жены, ставшей слишком уж тучной, чтобы отстраниться то от ее душного будничного мирка, то слишком уж развязного, дабы окончательно не превратить их брак в рутинную свалку. Но, увы, идиллия как-то незаметно ускользнула из жизни поэта.

«Воистину, в браке все земное и, в частности, супружеские взаимоотношения, мы склонны воображать себе чем-то в высшей степени постоянным, но подобные представления не имеют ничего общего с действительной жизнью. Они нас приводят к комедии, которую мы все время смотрим. В комедии брак представляется нам как конечная цель желания, встречающего препятствия на протяжении нескольких актов, причем занавес падает в тот миг, когда цель достигнута, и мы сохраняем чувство удовлетворения этой минутой. В жизни устроено все иначе: игра тут продолжается и за сценой, когда же занавес поднимается вновь, то уже ничего больше не хочется ни видеть, ни слышать».

Брак Гете с Христианой, официально оформленный лишь через много лет, долгое время был чист и свеж, чего никак уж нельзя было бы сказать о большинстве браков в светском обществе, где они совершались, как правило, не по любви, а праздность и той и другой половины этого брака приводила к самым что ни на есть изощренно изломанным формам. Гете эти формы считал отвратительными. Он писал об идеальных отношениях супругов. Вот образчик одного из них.

«Жил некогда в Германии граф. Он чувствовал потребность выполнить долг благочестия и, покинув супругу и владения, собрался в поход — освобождать Святую Землю. Граф был человек достойный, он простился с любимой женой, доверил ей дом и хозяйство, обнял и уехал. Он воевал и был взят в плен. Дочь того, чьим невольником он стал, пожалела его, она сняла с него оковы, и они спаслись бегством. Она – его милый оруженосец – была ему верным спутником в опасной военной жизни. Наконец, увенчанный славой победы, отправился граф в обратный путь… К своей благоверной супруге!

А как же его спасительница?.. Он был человеколюбив. Он верил в человеколюбие и взял ее с собой. И вот уже рачительная хозяйка спешит навстречу супругу, видит, что ее верность, доверие, все ее надежды вознаграждены – он снова в ее объятьях. И рядом с ним, его рыцари, сойдя с коней, с заслуженной гордостью ступают по родной земле; его слуги сгружают трофейную добычу и кладут к ее ногам, а она уже медленно убирает все в шкафы, украшает трофеями замок, одаряет друзей.

— Благородная, дорогая супруга, самое ценное сокровище еще не предстало перед тобой! – сказал граф.

Но кто это, опустив на лицо покрывало, приближается вместе со свитой? Тихо сходит она с коня…

— Вот! – воскликнул граф, беря ее за руку и подводя к жене, — вот, посмотри на нее! Прими меня из ее рук! Она сняла с моей шеи оковы, она повелевала ветрам, она услуживала мне, ходила за мной. Она заработала меня! Всем я обязан ей! Вот она… Награди ее!

Верная жена обняла девушку и воскликнула, обливаясь слезами:

— Возьми все, что я могу тебе дать! Пусть он принадлежит каждой из нас, и ни одна ничего не отымет у другой… И мы обе – твои! – воскликнула жена, припадая к ногам супруга.

Обе они взяли его за руки, обе обняли его. И на небесах господь возрадовался, увидя такую любовь; его святой наместник на земле благословил ее. А их любовь и согласие принесли счастье их единому дому, их единому ложу и их единой гробнице».

Вот так по доброму рассудил Гете и сделал своим единоверцем господа бога. Чего никогда бы не сделали священнослужители на земле. Вот уж воистину – «поэзии присуща вера в невозможное». Что бы сделал служитель бога, случись в его приходе подобная ситуация?


Пылкую б речь произнес отец преподобный с амвона.
Можно сказать, воспарил.

И Гете иронично замечает: «Жаль не добавить: повис». А между тем,


Тот, кто талантлив и учен,
Тот набожен и так.
Но набожность возводит в культ
Бездарный и дурак.

Гете признавал Христа, и говорил о нем с благоговением: «Фоном, на котором Христос стоял, была простертая творцом Вселенная, от него исходила сила, воздействовавшая на человеческий дух, его страдания люди принимали в пример, а его преображение было залогом вечности».


Чтоб дать Евангелье векам,
Христос в наш мир с небес сошел
И стал внушать ученикам
Святой божественный глагол.
Потом вознесся ввысь опять,
Они ж во славу божества
Пошли писать и повторять,
Кто как запомнил те слова.
И все различно, как обычно, —
Да и способны все различно!
И вот у христиан беда:
Терпи до Страшного суда!

А пока дело до него не дошло, можно служителям Христа и на земле устроить филиал этого действа, ибо


Если из дерева крест смастерить аккуратно,
Можно к нему подогнать тело живое – на казнь.

И никакой тебе радости в личной жизни, все сковано суровыми догмами. Где же


Вольность святая!? Свобода!? Стремленье людей к совершенству!?
Сам бы во храм поспешил, будь там другие жрецы…

Выступив против монастырского затворничества для юных дев, Гете написал пламенные и горькие строки, посвятив их Коринфской невесте.


Юный гость приходит, незнаком, —
Там когда-то житель благосклонный
Хлеб и соль водил с его отцом;
И детей они
В их младые дни
Нарекли невестой с женихом.
Но какой для доброго приема
От него потребуют цены?
Он – дитя языческого дома,
А они – недавно крещены!
Где за веру спор,
Там, как ветром сор,
И любовь, и дружба сметены.
Вся семья давно уж отдыхает,
Только мать одна еще не спит,
Благодушно гостя принимает
И покой отвесть ему спешит:
Лучшее вино
Ею внесено,
Хлебом стол и яствами покрыт.
И простясь, ночник ему зажженный
Ставит мать, но ото всех тревог
Уж усталый он и полусонный,
Без еды, не раздеваясь лег,
Как сквозь двери тьму
Движется к нему
Странный гость бесшумно на порог.
Входит дева медленно и скромно,
Вся покрыта белой пеленой:
Вкруг косы ее, густой и темной,
Блещет венчик черно-золотой.
Юношу узрев
Встала, оробев,
С приподнятой бледною рукой.
«Видно в доме я уже чужая, —
Так она со вздохом говорит, —
Что вошла, о госте сем не зная,
И теперь меня объемлет стыд;
Спи ж спокойным сном
На одре своем,
Я уйду опять в мой темный скит».
«Дева, стой! – воскликнул он, со мною
Подожди до утренней поры!
Вот, смотри, Церера золотая,
Вакха вот последние дары;
А с тобой придет
Молодой Эрот,
Им же светлы игры и мечты!»
«Отступи, о юноша, я боле
Непричастна радости земной;
Шаг свершен родительскою волей:
На одре болезни роковой
Поклялася мать
Небесам отдать
Жизнь мою, и юность, и покой!
И богов веселых рой родимый
Новой веры сила изгнала,
И теперь царит один незримый,
Одному распятому хвала!
Агнцы боле тут
Жертвой не падут,
Но людские жертвы без числа!»
И ее он взвешивает речи:
«Неужель теперь в тиши ночной,
С женихом не чаявшая встречи,
То стоит невеста предо мной?
О, отдайся мне,
Будь моей вполне,
Нас венчали клятвою двойной!»
«Мне не быть твоею, отрок милый,
Ты мечты напрасной не лелей,
Скоро буду взята я могилой,
Ты ж сестре назначен уж моей;
Но в блаженном сне
Думай обо мне,
Обо мне, когда ты будешь с ней!»
«Нет, на свете пламя сей лампады
Нам Гимена факелом святым,
И тебя для жизни, для отрады
Уведу к пенатам я моим!
Верь мне, друг, о верь,
Мы вдвоем теперь
Брачный пир надежно совершим!»
Полночь бьет – и взор, доселе хладный,
Заблестел, лицо оживлено,
И уста бесцветные пьют жадно
С темной кровью схожее вино;
Хлеба ж со стола
Вовсе не взяла,
Словно ей вкушать запрещено.
И она к нему, ласкаясь, села:
«Жалко мучить мне тебя, но, ах,
Моего когда коснешься тела,
Неземной тебя охватит страх;
Я как снег бледна,
Я как лед хладна,
Не согреюсь я в твоих руках!»
Но, кипящий жизненною силой,
Он ее в объятья заключил:
«Ты хотя бы вышла б из могилы,
Я б согрел тебя и оживил!
О, каким вдвоем
Мы горим огнем,
Как в тебя мой проникает пыл!»
Между тем дозором поздним мимо
За дверьми ее проходит мать,
Слышит шум внутри необъяснимый
И его старается понять:
То любви недуг,
Поцелуев звук,
И еще, и снова, и опять!
Доле мать сдержать не может гнева,
Ключ она свой тайный достает:
«Разве есть такая в доме дева,
Что себя пришельцам отдает?»
Так возмущена,
Входит в дверь она –
И дитя родное узнает.
«Мать, о мать, нарочно ты ужели
Отравить мою приходишь ночь?
С этой теплой ты меня постели
В мрак и холод снова гонишь прочь?
И с тебя ужель
Мало и досель
Что свою ты схоронила дочь?
Но меня из тесноты могильной
Некий рок к живущим шлет назад,
Ваших клиров пение бессильно,
И попы напрасно мне кадят;
Молодую страсть
Никакая власть,
Ни земля, ни гроб не охладят!
Этот отрок именем Венеры
Был обещан мне от юных лет,
Ты вотще во имя новой веры
Изрекла неслыханный обет!
Чтоб его принять
В небесах, о мать,
В небесах такого бога нет!
Знай, что смерти роковая сила
Не могла сковать мою любовь,
Я нашла того, кого любила,
И его я высосала кровь!
И, покончив с ним,
Я пойду к другим, —
Я должна идти за жизнью вновь!
Мать, услышь последнее моленье,
Прикажи костер воздвигнуть нам,
Отпусти меня из заточенья,
Мир в огне дай любящим сердцам!
Так из дыма тьмы
В пламе, в искрах мы
К нашим древним полетим богам!»

Воистину, верующий в искренность и проповедующий ее Гете, создал страстную легенду, противопоставив радостное жизнелюбие языческих верований суровому аскетизму христианства.

Пришло время, и в жизни Гете произошло знаменательное событие — он познакомился с Фридрихом Шиллером. Их взаимная, долгие годы существовавшая заочная неприязнь к радости обоих растворилась в прекрасной дружбе. Дело обстояло следующим образом: Шиллер пригласил Гете принять участие в его журнале, и Гете принял это приглашение.

В шиллеровском журнале он смог опубликовать многое, что хранилось в долгих ящиках письменного стола. Но самое важное — он обрел в нем гениального слушателя, в котором крайне нуждался, но находил очень редко. А если и находил, то слушатель этот не был поэтом. Шиллер же был великим поэтом и великим слушателем. Гете ликовал:


Дружеский теснее круг, и душа с душою!
Нынче на серьезный лад мысли я настрою.
В жизни много мы теряли,
В жизни часто мы страдали, братья, слепотою.
Заблужденьям и грехам мы платили дани,
Но доступна и для нас сладость покаяний.
Грузно сожаленья бремя,
Кайтесь же, приспело время горестных признаний.
Заменял недавно явь нам мираж мечтаний,
Оставляли, не допив, мы вино в стакане,
О красотках забывали,
С алых губок не срывали сладких мы лобзаний.
Нудной болтовне глупцов часто мы внимали,
К их суждениям тупым робко слух склоняли,
Сколько мы минут блаженных,
Невозвратных, сокровенных всуе потеряли!
Но, собратья по столу, чаще ссорьтесь с ленью,
Следуйте всегда во всем высшему веленью.
Станем цельны мы сердцами,
Добрыми пойдем путями к верному спасенью!
Надаем глупцам щелчков, чтоб отбить охоту
В златопенное вино лить гнилую воду,
Трезвость глупую забудем
И любимых наших будем целовать без счету.

Гете говорил о том, что поэзия должна быть дерзка, и особенно в отношении облаченных в черные рясы монахов.


Да, поэзия дерзка! Что ж бранить меня?
Утоляйте жар, пока кровь полна огня.
Если б горек был и мне жизни каждый час,
Я бы скромным стал вдвойне, поскромнее вас.
Ты! Монах без клобука! Что ты все грозишь?
Кокнуть можешь старика, скромным сделать – шиш!
Ведь от вас, от пошлых фраз – все вы пошляки! –
Удирал я сотни раз, портя башмаки.

Гете говорил о своей неприязни к заурядным людям: «Если в твоем сердце величия не больше, чем в других сердцах, если тебе недостает сил подняться над теми обстоятельствами, которые пугают самого заурядного человека, значит ты, со всеми своими орденскими лентами и звездами, и даже с короной на голове — и сам так же зауряден! На свете нет ничего более жалкого, чем нерешительный человек, — он мечется между двумя чувствами, жаждет связать их воедино и не может взять в толк, что лишь сомнения и тревоги, его терзающие, связывают их».

Гете говорил о противоположных качествах:


Пять свойств не ладят с другими пятью:
Внимательно заповедь слушай мою:
С Надменностью Дружба не сможет сродниться,
От Грубости Вежливость не родится,
Величия мы у Злодейства не ищем,
Скупец не подаст убогим и нищим,
Для Веры и Верности Ложь не опора.
Все это узнай – и храни от вора.

Гете сетовал не непрочное положение немецких поэтов: «Немецкие поэты, не объединенные большой гильдией, в которой все стоят за одного и один за всех, не пользуются никакими преимуществами в гражданской жизни. У них нет прочного материального п оложения, они не входят ни в какое сословие, никто не уважает их, разве что обстоятельства им лишь изредка благоприятствуют, и только случай определяет – почести или позор выпадут на долю талантливого человека.

Бедняга смертный в сознании своего ума и способностей принужден влачить жалкую жизнь и, теснимый потребностями минуты, расточать дары, полученные им от Муз. Стихотворение «на случай» – это первейший, истинный род поэзии – считается настолько презренным, что немцы и доселе не могут оценить его высоких достоинств. Поэт же играет в свете жалкую роль шута и блюдолиза».

Гете говорит о том, что ему не очень-то нравится немецкий язык:


Что от меня хотела судьба: Вопрос этот дерзок:
Ведь у нее к большинству нет притязаний больших,
Верно, ей удалось бы создать поэта, когда бы
В этом немецкий язык ей не поставил препон.

Гете сетует на то, что нет никакой возможности отдать свои знания другим: «Какая жажда ежедневно, ежечасно обращать на пользу другим все те разносторонние знания, которые удалось приобрести, — в этом единственное удовольствие, вернее даже – страсть. И вот сижу, сложа руки, или же снова иду учиться и развивать в себе новые способности в то время, как не в силах применить и то, чем уже владею в полной мере, — это горькая участь».

Гете сетует на то, что книги никогда не изменят человека:


Только себя из них вычитать может
Каждый, а кто посильней, тот себя в них насильно вчитает,
Сплавит с персоной своей то, что было чужим достояньем.
Так что стремишься ты зря исправить писаньями нравы:
В ком уже склонность есть, из-за них не склонится к другому;
Прежние в нем укрепить задатки – вот все, что ты можешь,
Или же, если он молод, привить ему то или это.

Гете сетует на то, что произведение искусства не принадлежит художнику: «Его творения покидают его, как птицы гнездо, в котором они были высижены. Всего удивительнее в этом смысле судьба зодчего. Как часто он обращает все силы своего ума, своей страсти на то, чтобы построить здание, на доступ в которое сам не смеет и рассчитывать. Королевские чертоги обязаны ему своим великолепием, которым он сам никогда не насладится. В храмах он собственной рукой проводит грань, отделяющую его от святая святых; он не дерзает подняться на ступени, которые возвел для возвышающего духа торжества, подобно тому, как золотых дел мастер лишь издали поклонится дароносице, эмаль и драгоценные камни которой, он сочетает воедино.

Вместе с ключами дворцов и храмов строитель передаст и все его удобства, весь его уют, всю возвышенность заложенного духа, которым сам не мало не воспользовался. Не удаляется ли таким образом от художника и само искусство, если его творения, как сын, получивший собственный надел, теряет связь со своим отцом? И как должно было совершенствоваться искусство в пору, когда оно составляло общественное достояние и, следовательно, то, что принадлежало всем, принадлежало и художнику».

Вот о чем и еще о многом говорили великие гении. Шиллер, прочитав воспитательный роман Гете «Годы учения Вильгельма Мейстера», сказал о нем: «Смелые поэтические места в романе как молнии, сверкают из тихих струй целого, производят прекрасное впечатление, возвышают и наполняют душу». Гете к «Годам учений» относился, как к огромной кладовой, где он хранил все мысли.

Герой романа, представитель третьего сословия, переживает не одно сердечное увлечение, размышляет и наблюдает, стремясь из узнанного и прочувствованного извлечь подобающий урок. Эта книга написана в духе эпохи Просвещения.

Перелистнем же несколько страниц романа. Вот мысли о первой любви.

«Если верно говорят мне со всех сторон, что первая любовь – прекраснейшее из чувств, какие человеческому сердцу рано или поздно суждено изведать, значит мы должны почесть нашего героя трижды счастливым, ибо ему дано было насладиться этими дивными мгновениями во всей их полноте. Ведь любовь настолько приятная приправа, что даже самое пресное и тошнотворное варево от нее становится вкусным. Но мало кому выпадает и этот удел, для большинства людей пережитые ими чувствования служат жестокой школой, где, испытав лишь жалкую усладу, они расстаются с лучшими своими упованиями и навсегда говорят „прости“ тому, что мнилось им высшим блаженством».

Вот мысли о преодолении преград.

«Приятно с чувством внутреннего удовлетворения привести себе на память те преграды, что порой удручали нас, представлялись неодолимыми, сравнить то, чем мы были еще совсем незрелыми юнцами, с тем, чем стали, созревши вполне».

Вот мысли о неполноте знаний.

«Узнав лишь кое-что, я стал думать, что не знаю ничего, и в этом я был прав – моим знаниям не доставало взаимной связи, а в ней-то вся и суть».

Вот мысли о любви к своему делу.

«Любой человек на свете, избрав себе ремесло, искусство или какое-либо иное поприще без внутреннего к нему тяготения, непременно сочтет свое состояние невыносимым. Кто от рождения обладает даром стать даровитым, обретет в нем всю радость бытия. Ничто на земле не дается без тягот. Лишь внутренний порыв, лишь страсть и любовь помогают нам одолевать преграды, прокладывать пути и подниматься над тем узким кругом, из которого тщетно рвутся другие».

Вот мысли о снах и грезах.

«Приятные мечты бережно приводят в царство сна, а там передают своим сестрам – грезам, которые принимают с распростертыми объятиями и окружают небесными видениями сонное чело».

Вот мысли о необходимости, случайности и разуме.

«Мир соткан из необходимости и случайностей; разум человеческий становится между ними, умея подчинить себе и ту и другую; необходимость он признает основой своего бытия, случайность он умеет направлять, исправлять и обращать себе на пользу, и лишь тот человек, чей разум тверд и непоколебим, заслуживает быть названным земным богом. Горе тому, кто с отроческих лет привык видеть в необходимости – произвол, приписывать случаю своего рода разум, обращая его для себя в некую религию. А ведь это означает ни больше, ни меньше, как отречься от собственного разума, дать неограниченный простор своим страстям. Мы почитаем себя праведниками, когда безумно бредем, куда глаза глядят, рады подчиниться заманчивому случаю, а итог такого шатания по жизни именуем промыслом божьим».

Вот мысли о судьбе и случае.

«Каждый человек от скудости ума старается воспитать другого по собственному подобию. А посему счастлив тот, о ком печется судьба, по-своему воспитывая каждого. Она солидный, но не дешевый гувернер. Я скорее положился бы на разум наставника человека. Пред мудростью судьбы я питаю должное благоговение, но у нее может оказаться весьма неловкий исполнитель в лице случая. Редко бывает, чтобы он верно и точно осуществлял наказы судьбы.

Допустим, судьба кому-то назначила стать художником. А случай пожелал загнать его юность в жалкие лачуги, в хлева и сараи, так неужто, по-вашему, подобный человек когда-нибудь поднимется до чистоты, до благородства и душевной свободы? Чем живее воспринимал он в юности эту грязь и на свой лад облагораживал ее, тем неотвратимее она мстит ему в дальнейшей жизни, ибо, стараясь ее любить, он тесно сросся с ней. Кто провел ранние годы среди дурных, ничтожных людей, все равно, даже попав впоследствии в лучшее общество, будет стремиться к тем, кто в памяти его слился с юношескими, обычно неповторимыми радостями».

Вот мысль о том, что человек может быть не одинок в обществе с самим собой.

«Ты мне представляешься счастливым от того, что можешь столь приятно занять и развлечь себя в одиночестве, что, будучи повсюду чужим, ты обрел приятнейшего собеседника в собственном сердце».

Вот мысль о пользе наследства.

«Трижды блаженны те, кто от рождения вознесены над низшими ступенями человеческого общества, кому не случается попадать, даже мимоходом, как гостю, и заглядывать в те житейские обстоятельства, в которых многие хорошие люди маются весь свой век. Обобщен и точен взгляд наследников, исходящий из высшей точки зрения, легок каждый шаг их жизни! Они словно с рождения посажены на корабль, дабы, совершая тот путь, который всем нам суждено совершить, могли пользоваться попутным ветром, противный же переждать, между тем как плывущий в одиночку выбивается из сил, не находя помощи в попутном ветре, а коли налетит буря, гибнет, вконец надорвавшись. Сколько дает удобств, как облегчает жизнь наследственное состояние».

Вот мысли об отвратительности большинства.

«Нет ничего отвратительнее большинства: ведь оно состоит из немногих сильных, идущих впереди, из подлаживающихся хитрецов, из слабых, которые стараются не выделяться из толпы, которая семенит следом, не зная сама, чего она хочет».

Вот мысль о цене времени.

«Если бы можно было копить время, как наличные деньги, не используя его, то это отчасти оправдало бы праздность, которой предается половина человечества; но только отчасти, потому что тогда это было бы хозяйство, в котором основной капитал продается, а о процентах не заботятся. Поэтому лучше сделать хотя бы пустяк, чем считать пустяком потерянные полчаса».

Вот мысли об учителе.

«В кузнице железо размягчают, раздувая огонь и отнимая у болванки лишнюю пищу; когда же она очистится, ее бьют и гнут, а потом питают чуждой железу водой, отчего оно вновь твердеет. То же претерпевает человек от своего учителя».

Вот мысли о религии и совести.

«Религия в собственном смысле остается переживанием внутренним и даже личным; ведь только она одна может, когда нужно, успокоить нашу совесть. Подстегнуть – если она притупилась, застыла в бездеятельной лености, успокоить – если беспокойная горечь ее угрызений грозит отравить нам жизнь».

И христианском искусстве.

«Мы не могли не сознавать, что самый дух христианской религии – всегда в разладе с подлинным изобразительным искусством, поскольку христианство стремится уйти от всего чувственного, тогда как пластические искусства признают область чувственного исконным поприщем своего творчества и никогда не решатся от него отречься».

Вот мысль об оригинальных писателях.

«Самые оригинальные писатели оригинальны не потому, что сумели создать что-то новое, а только потому, что оказались способны говорить так, будто до них никогда не было сказано то же самое».

Вот мысли о том, что искусство требует учебы.

«Меня радует лишь тот человек, который знает, что именно идет на пользу ему и людям, не позволяет себе своевольничать. Счастье каждого у него в руках, как у художника – сырой материал, из которого он лепит образ. Но и это искусство подчинено общим законам: от рождения людям дана лишь одаренность, искусство же требует, чтобы ему учились и упражнялись в нем».

Вот мысли о желании воодушевить толпу.

«Какой актер, какой писатель да и вообще любой человек не считал бы, что достиг вершины своих желаний, если бы вызвал дружный отклик благородным словом или добрым делом? Если бы можно было внушить толпе сочувствие ко всему человечеству, если бы понятием о счастье и несчастье, мудрости и глупости, даже о безрассудстве и скудоумии можно было ее воодушевить, возмутить и дать толчок к свободному, живому и бескорыстному движению ее костенеющей души. Как это было бы славно».

Вот мысли о том, что бездарным людям нельзя браться за искусство.

«Стихи, если они несовершенны, не должны существовать вовсе; затем, что всякий, кому не дано создавать прекрасное, не имеет права соприкасаться с искусством и обязан неуклонно воздерживаться от подобного соблазна. В каждом человеке копошится смутная потребность воспроизвести то, что он видит, но такая потребность совсем не доказывает, что способность осуществить задуманное тоже живет в нем. Счастлив тот, кто вовремя поймет несоответствие между своими желаниями и силами».

Вот мысли о выборе пути художника.

«И при полнейшей гениальности, при неоспоримом таланте по-прежнему безграничны требования, которые художник должен себе ставить, невообразимо усердие, потребное для его развития. Если же он понимает, что угодить миру не так уж и трудно, и сам добивается лишь легкой, приятной и покойной видимости, так было бы только удивительно, если бы себялюбие и тяготение к удобствам жизни не удержали его на уровне посредственности; странно было бы, если бы он не предпочел обменивать свой ходкий товар на деньги и похвалы, а избрал правильный путь, который с большей или меньшей вероятностью обрек бы его на мученическое прозябание».

Вот мысли о том, как счастлива судьба поэта.

«Как же ты ошибешься, любезный друг, если полагаешь, что идею будущего творения, которая, едва возникнув, должна захватить всю душу, можно воплощать на бумаге, урывая скудные часы досуга. Нет, поэт должен отдавать всего себя, всецело вживаться в свои заветные образы. Раз внутренне он так щедро одарен небесами, раз в груди его заложено само собой умножающееся сокровище, значит, и жить ему надлежит в тиши, без помех извне, наслаждаясь своими сокровищами, которыми тщетно жаждет окружить себя богач, накопивший груды добра.

Взгляни, как люди рвутся к счастью и развлечениям! Упорно растрачивают все желания, труды, деньги – и на что? На то, что поэту дано от природы – способность наслаждаться миром, ощущать себя самого в других и достичь гармоничного слияния со многим между собой несовместным. Тем и мучаются люди, что не умеют согласовать свои понятия с действительностью, что наслаждение ускользает у них из рук, желаемое приходит слишком поздно, а все достигнутое и добытое не оказывает на душу того действия, какое мнилось им издалека.

Судьба точно бога подняла поэта над всем этим. Он видит водоворот страстей, бессмысленные волнения родов и царств, видит неразрешимые загадки раздоров, которые иногда можно распутать с полуслова, дабы они не влекли за собой гибельные смуты. Он сочувствует печалям и радостям каждой человеческой судьбы. Когда смертный человек влачит свои дни, снедаемый тоской о невосполнимой утрате, либо в необдуманном веселье стремится навстречу своей судьбе, тогда чуткая, отзывчивая душа поэта шествует, как солнце от ночи к дню, и плавными переходами наставляет свою арфу на радость и скорбь.

Зародившись в недрах его сердца, возрастает прекрасный цветок мудрости, и, когда другие видят сны наяву, всеми своими чувствами ужасаясь собственным чудовищным измышлением, поэт, бодрствуя, переживает сон жизни, и самое необычное — для него одновременно и прошлое и будущее. Так он одновременно и наставник и провидец, друг богов и людей.

А ты желаешь, чтобы он унизился до жалкого ремесленничества? Он, естественный, как птица, дабы парить над миром, гнездится на верхушках высоких деревьев, питаться почками и плодами, парит с ветки на ветку, — он, по-твоему, должен, как вол, тащить плуг, как пес, идти по следу или, чего доброго, сидеть на цепи и лаем своих охранять усадьбу?..

Богатые внутренним содержанием, поэты мало чего требовали извне; своим даром воплощать для человечества прекрасные чувства и великолепные образы в пленительных и согласных с каждым понятиям словах и напевах они искони завораживали мир и оставляли ценное средство людям одаренным.

Не дозволено и невозможно открыть тайны жизненного пути; есть камни преткновения, на которых должен оступиться каждый странник. Но поэт указывает, в каком месте они лежат».

Вот мысли о великом Шекспире.

«Все мои предчувствия касательно человечества и его судеб, которые с юности неосознанно сопутствовали мне, все их нахожу я в пьесах Шекспира осуществленными и разъясненными. Кажется, будто он там раскрыл все загадки, но при этом нельзя узнать, где именно поставлено решающее слово. Люди у него как будто обыкновенные дети природы, и все же это не так. В его пьесах это загадочные и многоликие творения природы действуют так, словно они часы, в которых циферблат и корпус сделаны из хрусталя; согласно своему назначению они указывают бег времени, а нам видны колеса и пружины, движущие ими.

Короткий взгляд, брошенный мною в шекспировский мир, более чем что-либо побуждает меня поскорее внедриться в мир действительный, смешаться с потоком судеб, предопределенных ему, и когда-нибудь, если мне посчастливится, зачерпнуть в необъятном море живой природы несколько кубков и с подмостков театра излить их на алчущих зрителей моей отчизны».

Вот мысли о Гамлете.

«Великое деяние тяготеет над душой Гамлета, которому такое деяние не по силам. Вот, по моему разумению, идея, проходящая через всю пьесу. Здесь дуб посажен в драгоценный сосуд, которому назначено было лелеять в своем лоне только нежные цветы; корни растут и разрушают этот сосуд».

Вот мысли об Офелии.

«Все существо Офелии преисполнено зрелой и сладостной чувственности. Влечение к принцу, на супружество с которым она вправе претендовать, так непосредственно бьет из родника, чистое, мягкое сердце беззаветно отдается своему желанию. Благопристойность, как легкий флер, прикрывающий ее грудь, не может утаить трепет ее сердца, он даже предательски выдает ее этот тихий трепет. Воображение ее воспламенено, молчаливая скромность дышит любовной жаждой, и едва покладистая богиня – случайность – потрясает деревце, спелый плод не замедлит пасть».

Вот мысли о том, что надо бежать прочь от пошлости.

«Человека так тянет к пошлости, ум и чувства так легко становятся тупы к восприятию прекрасного и совершенного, что надо всячески оберегать в себе эту восприимчивость. Никто не может совсем обойтись без этого, и только непривычка наслаждаться чем-то по-настоящему хорошим – причиной тому, что многие люди находят вкус в самой вульгарной чепухе, лишь бы она была внове. Надо бы каждый день послушать хоть одну песенку, прочитать хорошее стихотворение, посмотреть талантливую картину и, если возможно, высказать несколько умных мыслей».

Вот мысли о том, что со временем все распадается.

«К сожалению, так уж водится, что все создаваемое совокупностью людей и обстоятельствами, не сохраняется на долгий срок в совершенном виде. Для театральной группы, как и для целого государства, для дружеского кружка, как и для целой армии, обычно наступает минута, когда они достигают высшей точки совершенства, согласия, удовлетворения и деятельной энергии; но чаще всего действующие лица быстро сменяются, на смену выступают новые участники, эти люди уже не согласуются с обстоятельствами, не согласуются с теми людьми; все становится иным, и что недавно было связано между собой, вскоре распадается».

Вот мысли о милосердии.

«Какой долгий путь пришлось преодолеть человечеству, пока оно не привыкло, наконец, быть кротким с виновными, милосердным с преступниками, человечным с бесчеловечными! Божественной породы были мужи, которые первыми научили его этому и положили жизнь на то, чтобы их учение могло скорее превратиться в дело. Люди редко способны на прекрасное, намного чаще на доброе; как же высоко должны мы ставить тех, кто ценою великих жертв старался развить в них эти способности».

И вот парадоксальная мысль о гуманности.

«Я и сам верю, что, в конце концов, гуманность восторжествует, боюсь только, как бы в этом случае мир не превратился в гигантский госпиталь, и каждый не стал бы для другого хлопотливой сиделкой».

Итак, вернемся от чтения выдержек из романа к его создателю и слушателю – к великому Гете и великому Шиллеру, которые проводили прекрасное время в интеллектуальных беседах, но не только. Ведь они дружили и семьями, а из этого следует, что у них были и веселые вечеринки, и другие разнообразные развлечения.

И еще следует добавить одну интересную деталь: Гете снял с Шиллера заботы о постановке его пьес. Он предоставил ему сцену своего театра, на которой ставились все его произведения – все без исключения, и старые и новые. Он сделал его своим сорежиссером и консультантом. Не было ни одного немецкого драматурга, которому были бы предоставлены такие возможности, и при этом в течение целого десятилетия.

Когда Шиллер умер, Гете не приехал на его похороны. «Гете вообще никогда не принимал участия в похоронах – ни своей матери, ни Шиллера, ни жены Христианы, когда ей пришел срок. То, что кому-то это могло казаться невозмутимым спокойствием и холодным учтивым высокомерием, было не что иное, как с трудом сохраняемая внешняя маска, которой он прикрывался, пытаясь обезопасить себя от всего, что могло бы смутить или глубоко ранить его.

Гете говорил: «Я дал зарок не бывать на похоронах. Смерть не самый лучший портретист…»


К каким вратам невидимого града
Бредем мы без дорог ненастной ночью?
Я поднял взоры к небу, к средоточью
Сиянья – и увидел пропасть ада.

Он упорствовал в своей вере в бессмертие, принимая ее как постулат, за отсутствием каких-либо реальных доказательств в ее пользу и это при том, что он отказывался принимать всерьез посулы христианской религии на этот счет. Поэт не желал примириться с тем, что в вечно живой и обновляющейся природе человек оказывается скован границами своего земного существования». (К. Конради)

К покинувшим земную обитель поэт взывал:


Рассейтесь вы везде под небесами,
Святой покинув пир,
Несите жизнь, прорвавшись к дальним зонам,
И наполняйте мир!
Вы божьим сном парите меж звездами,
Где без конца простор,
И средь пространств, усеянных лучами,
Блестит ваш дружный хор.

К смерти Гете относился примирительно: «Момент смерти очень удачно называется моментом освобождения. Ибо властительная монада освобождает своих бывших подданных от верной их службы. Но по природе своей эти подданные столь неистребимы, что даже в момент смерти не прекращают своей деятельности; напротив, в этот же миг они продолжают развиваться дальше».


Верх над смертью берет избыток жизни – и мнится:
К ней причастен и прах, спящий в могильной тиши.
Пусть же друзья обовьют этим свитком гробницу поэта:
Жизнью и эти стихи щедро украсит поэт.

Люди с укором говорили: «Не было случая, чтобы он хоть взгляд бросил на дорогие, но уже заострившиеся черты. То ли он хотел сохранить живой образ усопшего, то ли боялся смерти, то ли слишком презирал ее. Возможно, он считал, что там, где начинается держава смерти, кончаются его солнечные видения, и прекращал всякие отношения с теми, кто предпочел госпожу Смерть его обществу. Отдав дань извинительной слабости, омыв и смыв слезой дорогой образ, господин тайный советник возвращался к делу жизни с особой энергией, словно бы освеженный и помолодевший». (Ю. Нагибин)

Образ жизни великого Гете русскому критику Виссариону Белинскому был, мало сказать, неприятен. Он написал однажды: «Гете велик как художник, но отвратителен как личность». Да, ангелом не был, но и столь резкого отзыва о своей жизни не заслужил. Но каждый имеет право на свое мнение.

Так вот и у Гете сложилось свое положительное мнение о Наполеоне. Встреча с ним состоялась в 1808 году. Герцог Карл Август хотел, чтобы его герцогство было представлено Наполеону самым достойным образом, и потому устроил встречу императора и поэта. После этой знаменательной встречи Гете восторженно написал: «Я охотно готов признаться, что ничего более возвышенного и радостного не могла подарить мне жизнь, чем встречу с французским императором, да еще такую. Разум и рассудок не в силах его объяснить. Поневоле напрашивается мысль, что демоны, дразня людей и подшучивая над ними, временами посылают к нам колоссов, настолько привлекательных и великих, что все стремятся им подражать, но никто не достигает их величия.

Никогда еще ни один человек, занимающий высокое положение, не принимал меня этаким вот образом, с каким-то особенным доверием, можно сказать, ставя меня в положение равного себе и всячески показывая, что считает мою натуру соразмерной его собственной».

«В момент свидания Гете с Наполеоном поэту шел шестидесятый год. Из воспоминаний одного из современников мы узнаем, что „никогда он не встречал более красивого шестидесятилетнего человека, чем Гете! Лоб, нос, глаза Юпитера Олимпийского. Глаза те просто неописуемы и бесподобны. Он не мог досыта налюбоваться этими прекрасными чертами, этой великолепной смуглой кожей. Когда же Гете принялся оживленно разговаривать и жестикулировать, оба черные солнца стали еще вдвое больше, и они блистали и сияли так божественно, что он просто не понимал, как же можно, когда он гневался, вынести их молнии. Разговаривая, поэт жестикулировал пылко и с очаровательной грацией. Говорил тихо, но обладал великолепным тембром голоса. А как входил в комнату, как стоял, как двигался! Вот прирожденный король мира“».

Наполеону при встрече с Гете шел сороковой год. Случись эта встреча на пять лет раньше, Наполеона разочаровал бы жирный Гете; на пять лет позже Гете разочаровал бы жирный Наполеон. Так что минута встречи оказалась самой благоприятной для обоих.

Но вот прошло время, и победоносные армии Наполеона наступают на Среднюю Германию. Многие бегут. Гете не трогается с места, даже рукописи свои не переправляет никуда. Кажется, он думает: они не осмелятся! В положенный час, как всегда, велит начинать спектакль. Актеры не хотят играть – театр почти пуст. Гете входит в ложу и дает знак поднять занавес.

14 октября 1806 года под Иеной разыгрывается битва. Гете слышит гром пушек, в город врываются беглецы, театр превращен в лазарет, французы приближаются. Вечером без боя они берут беззащитный город. Никто не знает, куда девался герцог и его двор. Только полномочный министр Гете остался на своем посту. На карте стоит его жизнь, ибо Наполеон поклялся уничтожить герцога и вместо сбежавшего Карла Августа прекрасно может схватить его министра.

Сообразуясь с создавшимися обстоятельствами, Гете высылает сына и секретаря с вином и пивом навстречу французским гусарам. Враги назначают комендантом города некоего уроженца, который учился в иенском университете. Тот посылает записку Гете: «Прошу господина Гете не тревожиться. Из уважения к великому поэту будут употреблены все средства, дабы обеспечить безопасность его и его дома».

Гете любил Германию, но когда она оказалась завоеванной, он всем своим разумом был убежден в том, что она заслужила свою участь и объявил свой приговор: «Немецкие силы пошли к чертям, потому что у немцев отсутствует разум. Германия ничто, хотя каждый немец в отдельности значит многое. Впрочем, они внушают себе как раз обратное. Подобно евреям, немцы должны быть рассеяны по всему свету. Только тогда сможет полностью развиться тьма хороших свойств, заложенных в них, и при этом на благо всем народам. Сколько голов, столько умов – вот настоящий девиз нашей нации. Немцами владеет порок, заставляющий их уничтожать все, что уже достигнуто. Их требования всегда преувеличены, а живут они только за счет посредственности. Я так сыт дрянью, наспех сработанной во всех областях, что немцы даже те, которых настигло несчастье, кажутся мне смешными. Ведь, в сущности, они в отчаянии только оттого, что не могут заниматься пустословием».

Гете не хуже Наполеона делается страстным врагом немецких идеологов, которые хотят бороться против пушек Бонапарта при помощи своей образованности. «Упорно и упрямо противостоять врагу на том основании, что нас напичкали греческим и латынью, а он в них мало что смыслит или даже, может быть, ничего. Какое ребячество и даже пошлость! Ведь это профессорская гордыня, точно такая же, как ремесленническая или мужичья или еще там какая-нибудь, делающая обладателя ее смешным в той же мере, в какой она вредит ему».

На постой к Гете назначили маршала, и вместе с ним в дом ввалились шестнадцать бравых кавалеристов; шумные, усталые, они требуют еду и выпивку. Кроме того, во дворе гетовского дома собрались покинувшие свой кров горожане, которые, словно бы во храме, ищут спасение у своего поэта и министра. Христиана без передышки раздает еду, платье, предоставляет убежище, кров, расставляет сорок кроватей; скатерти идут в дело вместо простыней.

Разбушевавшиеся вояки требуют еще еды, выпивки, кроватей. Но ничего уже не осталось, и они врываются в спальню Гете, угрожая ему оружием. Они готовы убить его, эти пьяные солдаты, явившиеся ночью прямо из битвы под Иеной. Но тут Христиана бросается прямо между мужем и солдатами. Со сверхъестественной силой, которую ей придала опасность, она вышвыривает их из комнаты и запирает дверь на замок. Ругаясь и спотыкаясь, летят пьяные кувырком по широкой итальянской лестнице тихого дома.

Гете писал: «В эти дни во мне окончательно созрело давнишнее мое намерение: я хочу вполне и публично признать своей женой маленькую свою подругу, которая так много для меня сделала и которая в эти дни тяжких испытаний была со мной». И в первое воскресенье после битвы при Иене Гете обвенчался с Христианой на девятнадцатом году их совместной жизни. Свидетелями были семнадцатилетний сын и его воспитатель. Друзьям дома и деловым знакомым Гете представил свою жену со словами: «Она была моей супругой всегда».

И вскоре он начинает изменять ей. В первый же год формального брака нарушил верность. Он любит многих женщин, любим ими, он наслаждается жизнью. Его сочинительство продвигается очень успешно. Им руководит его гений. Его не терзает демон. Христиана не держится за мужа, как за скалу. И когда пишет ему свои трогательные предостережения, то сквозь смех и слезы в них звучит веселость первых лет и серьезность всей жизни: «Что же ты, мой дорогой, станешь делать со всеми этими глазками? Право, их чересчур много. Смотри, не позабудь меня, твою старейшую, прошу тебя, вспоминай иногда обо мне. Я все равно буду твердо верить в тебя, и пусть говорят что угодно. Ведь только ты один и думаешь обо мне».

Война продолжается. Гете глядит на действительность все с более объективной точки зрения и поэтому в полном противоречии с пафосом, которым охвачены массы. Мнение большинства не имеет для него никакого значения. Он решительно отказывается ненавидеть врага. А в октябре 1812 года читает о пожаре в Москве, о поражении Наполеона. Остается ли Гете верен ему? Нет! Для него Наполеон уже перешел в легенду. И не все ли равно, чем она кончается…».

Но все проходит, и военное лихолетье тоже. Гете за шестьдесят. И он как никогда бодр. «Нам, зашестидесятникам, — шутит поэт, — только и остается, что волочиться за женщинами. Самое мое честолюбивое стремление – услышать, что мне скажут: „Вы самый веселый человек в Европе“».

Для столь привольной жизни Гете нужны деньги для коллекции, для комфорта, для того светского времяпрепровождения, которое он хочет вести у себя дома, и, конечно же, для детей. Целую зиму у него чуть не каждый вечер собираются гости, а по вторникам и совсем многолюдное общество. Поэт держится чопорно, одет во фрак, при орденах и звездах, разыгрывает из себя превосходительство и только потом, и то в зависимости от личности гостя, вступает в более интимное общение. Обычно он стоит, заложив руки за спину. Эта поза, по его же словам, выражает уверенность в себе. Принимая посетителей, поэт-министр не протягивает им руки, да, и прощаясь, подает только тем, кто ему понравился. Зато людей, которых он уважает за их дела или произведения Гете встречает и провожает с поразительной теплотой и вот тут-то и бывает весел». (Э. Людвиг)

Различны чувства, которые он вызывал в людях, они свидетельствуют, сколь противоречиво его существо. Вот как сам Гете объясняет это: «Я наделен некоторой особенностью, которая составляет мое счастье и несчастье. Я всегда даю окружающим либо больше, чем им хочется, либо меньше, и очень редко ровно столько, сколько они желают». Вот почему его старые друзья часто радовались, страдая, и, страдая, радовались. Да, бывают минуты, когда сердце Гете кажется сделанным из стекла – так оно ясно, кристально, прозрачно. Но бывают другие минуты, когда в сердце его пульсирует самая горячая человечность. «Он, наделенный особой чувственностью, может стать самым холодным и самым твердым. Он вынужден одеть твердый панцирь, чтобы защитить себя от грубых прикосновений, но панцирь этот часто становится ему в тягость».

Однако кинем снова свой взгляд на семейную жизнь Гете. Он прекрасно понимал свою уже немолодую Христиану, которая продолжала прикладываться к чарке и, несмотря на свое день ото дня толстеющее тело, безустанно придавалась всяческим увеселительным затеям. Гете это не смущало, чувства в нем не умерли.

Когда Христиана, опередив своего мужа, умерла, он сказал: «Состояние мое граничит с отчаянием. Я не похож на того самодовольного счастливца, что требует от других беспредельного терпения. Есть случаи, когда всякое утешение – низость, а отчаяние – наш долг. Ведь не гнушался же благородный грек, умевший изображать героев, показать их в слезах, под мучительным гнетом скорби, ибо кто богат слезами – тот добр. Прочь от меня тот, у кого сухое сердце, сухие глаза! Проклинаю счастливцев, для которых несчастный только занимательное зрелище. Под тяжким гнетом физических и нравственных невзгод он еще должен принимать благородную осанку, чтобы заслужить их одобрение, и, подобно гладиатору, благопристойно погибнуть на их глазах, чтобы они перед его смертью наградили еще его аплодисментами».

«После смерти жены Гете стал проводить по полгода в Карлсбаде, куда уезжал еще до открытия летнего сезона, а возвращался осенью, в последнее же время сменил карсбадскую клубящуюся испарениями целебных источников скалистую щель на плоский, как лепешка, Мариенбад – не из-за лечебных свойств этого преимущественно женского курорта, а ради темных глаз юной Ульрики Левецов, дочери энергичной дамы, которую он некогда дарил своим вниманием. В ту далекую пору эта дама занимала более высокое положение в обществе, а сейчас, будучи владелицей большого и мрачного дома, содержала гостиницу, служившую, как болтали злые языки, и для скороспелых свиданий.

Вспоминая о госпоже Левецов, в тот солнечный полдень, когда господин тайный советник потребовал фрак, его слуга привычно присовокупил к этой госпоже давно узнанное от гостей хозяина и пленившее его выражение – «следы былой красоты». Слова эти околдовали развивавшийся ум слуги; приглядываясь к гуляющим по набережной, удрученным женскими болезнями дамам, он отыскивал в их чертах следы былой красоты и научился угадывать даже самые слабые, занесенные прахом лет и недугов знаки минувшей прелести на увядших лицах. Но на просторном и чистом лице госпожи Левецов следы эти были столь очевидны и щедры, что слуга искренне недоумевал: зачем его господин хлопочет, точно шмель над нераспустившимся цветком – девятнадцатилетней Ульрикой, когда к его услугам чуть пожухший, но еще пышный и яркий бутон. В конце концов, тайный советник далеко не юноша…

Однако поразительно, что семидесятичетырехлетний старик сохранил такие живые, горячие, черно-сверкающие глаза. Впрочем, господин Гете и вообще замечательно сохранился. Ему даже вино шло на благо, нежно подрумянивая чистую кожу мясистого, но ничуть не обрюзгшего лица с крупным, решительным носом и тронутым лишь над бровями долгой тугой морщиной высоким, крутым лбом, слегка потеснившим к темени плотные седые волосы, красиво вьющиеся на висках и затылке. Прямая спина, неторопливый твердый шаг, гордый постав головы придавали ему величавость.

Но сегодня тайный советник не просто выглядел моложе, он и впрямь был молод и сам чувствовал в себе эту молодость. Однако выйти из дома почему-то не мог. Наверно кого-то или чего-то ждал. Гете ненавидел пустой расход времени, того мешканья, до которого столь охочи все несобранные люди, особенно женщины. Поэт уже давно собрался, а все не может сделать решительного шага, мнется, мельтешит, шарит по карманам, хлопает ящиками бюро, открывает и закрывает дверцы шкафа, но он ничего не ищет, просто страшится переменить обстановку. Нет, господин тайный советник всегда знал, чего хочет, и находил кратчайший путь к цели. Он никогда ничего не терял, хотя делал сотни дел, держа в памяти весь предстоящий день, наполненный работой.

Надо сказать, что каждый его день был неизменно насыщенней и словно бы становился длиннее, чем для любого другого человека. И память была отменной. Случалось, вынужденный иной раз прервать диктовку своему секретарю, порой не на минуты, а на часы, он продолжал с того самого места, на котором остановился, хоть с полуфразы.

Гете, конечно же, и сейчас не испытывал колебаний и сомнений в отношении того, что ему делать дальше, но он просто ждал. Нетерпеливо ждал какого-то известия, чтобы начать действовать, но известие запаздывало, и это нарушало его спокойствие.

Надо признать, что после смерти жены он словно принял на себя оброненную ношу усопшей, обрел вкус к балам, пикникам, повесничанью и долгому уединению с юными красавицами. Казалось бы, что может быть лучше такой жизни, дающей все радости и ничего не требующей взамен, но с некоторых пор рассеянный свет его внимания собрался, как в фокусе, на юной Ульрике. Это не было похоже на другие, быстро проходившие увлечения. Эти рождали новые строки:


Казалось бы, для счастья жизнь дана:
И прелесть дня, и ночи глубина!
Но человек, взращенный в неге рая,
На раннем утре жизненного мая
Уже бороться обречен судьбою
С чужою волей иль с самим собою.
Одно другого не восполнит, нет!
Снаружи тьма, а в сердце ясный свет,
Иль в сердце – ночь, когда кругом светло,
И счастье вновь неузнанным прошло.
Но вот оно! В каком восторге ты
Изведал силу женской красоты!
И юноша, блестящим предан снам,
Идет в весну, весне подобен сам.
Он изумлен: весь мир ему открыт,
Огромный мир ему принадлежит.
Он вдаль спешит с сияющим лицом,
Не скованный ни домом, ни дворцом.
Но рано ль, поздно ль – все ж узнает он,
Что скучен плен, полет его стеснен,
Свиданье – свет, разлука – тьма и гнет,
Свиданье вновь – и счастьем жизнь блеснет.
И миг прошел, года в себя вместив,
А дальше вновь прощание и разрыв.
Страдающим, просящим утешенья
Дай, господи, поведать их мученья!

Как-то во время обеда старый слуга поставил еду на стол и отошел в сторонку. Фраза, оброненная господином Гете за семейным обедом, когда несдержанный, всегда раздраженный сын Август в очередной раз сцепился с откровенно презирающей его женой: «Вся беда в том, что наш состав не полон», оказалась незамеченной. Занятые своей ссорой молодые люди пропустили слова главы семьи мимо ушей, они и вообще не баловали его почтительностью, а может, сочли бессильной жалобой вдового старика. А им стоило бы прислушаться, ибо господин тайный советник впервые – и сознательно – проговорил о своих намерениях — намерениях вступить в новый брак.

Слугу, присутствующего при этой сцене, смущало лишь одно: наивность этого заявления, — неужели великий ум может настолько заблуждаться в своих близких? Появление новой тайной советницы внесет такой же мир и лад в сметенную жизнь дома, как содержание ящика мифической Пандоры. И даже обманчивой надежды не останется. Конечно, Август с женой объединятся в ненависти к новой «мамочке», ущемляющей их наследственные права, но едва ли об этом мечтает господин Гете.

Слуга желал счастья своему господину, но неужели тот действительно верит, что избалованная девочка – жена сына, поможет обуздать бешеного Августа? Эта мысль так озаботила слугу, что он перестал обмахивать веничком плечи своего хозяина и замер с поднято рукой, сжимавшей букет из облезлых страусовых перьев.

Надо сказать, Август, решительно не имевший никаких талантов, грубый до такой степени, что отцу часто приходится просить друзей извинить его невежливость, пристрастившийся к вину более всякой меры, часто бывал просто невыносим. О своей пагубной привычке он даже удосужился накропать стишок:


Мне до смерти осточертело
На помочах ходить.
Раскрепощенный, стану смело
По краю пропасти скользить.
Разбивши вдребезги, не склеить сердца,
Раз замолчав, оно не оживет.
Итак, отсчитывай минуты,
Пока ты не замрешь в груди.

Но и Августа можно было понять. Вот о какой боли, живущей в нем, он признавался: «Вы думаете, я просто беспутный, ничтожный забулдыга, а ведь здесь, внутри, такая глубина! Брось туда камень, долго придется ждать, пока он достигнет дна».

Итак, слуга продолжает обмахивать облезлым веером своего хозяина, а тот продолжает — с улыбкой – не губ а глаз:

— Я разрешаю обратиться ко мне с вопросом.

— С каким вопросом, ваше превосходительство? – спрашивает сын.

— Не лукавь. Тебя давно томит вопрос: не хочет ли отец жениться?

В конце застолья благообразное лицо слуги, исполненное почтительного внимания, напомнило тайному советнику, что он так и не получил сыновьего ответа на свой щутливо-странный вопрос.

— Я, кажется, спросил о чем-то? — повторил Гете свой вопрос уже слуге.

— Не смею беспокоить, ваше превосходительство своим недостойным любопытством, — с политической уклончивостью, достойной дипломата, отозвался тот.

— Напрасно. Ты живешь в моем доме и не можешь не интересоваться предстоящими переменами. Так вот, друг мой, твой господин женится.

— Разрешите принести свои поздравления, ваше превосходительство.

— Жизнь нашего дома изменится, мой друг, сильно изменится! Молодость войдет в наш дом. Нам обоим придется помолодеть!

— Ваше превосходительство и так хоть куда! – отважился слуга на уместную, как ему подумалось, фамильярность. – Мне же поздновато.

Взгляд Гете вдруг отдалился, затуманился… Все самое нежное, трепетное, желанное, покорное и покоряющее, влекущее, озаряющее и одухотворяющее сосредоточилось в его последней любовнице Ульрике, нет, все же не любовнице, хотя были и поцелуи и объятья, такие пылкие! – а ведь ей всего девятнадцать, это он, седовласый, разбудил невинное создание для чувственной любви.

Гете вновь и вновь виделась Ульрика… Ее жаркое, легкое, девичье дыхание чуть вздымало и опускало шелковую ткань на груди, и он застонал, потому что благость облика его любимой стала болью. Как мог он сравнивать ее с другими, кто промелькнул прежде в его жизни, точно с этой любовью могли сравниться все прежние бедные влюбленности. Да, всего лишь влюбленности, потому что любил он впервые. Наверное, так и должно быть с тем, кого природа насыщала и совершенствовала с годами, ничего не отнимая, кроме заблуждений, и укрепляя в главном – творческой силе и даре любви.

Да будет с ним лишь она, одна во всех последующих превращениях, его душенька, его богиня, которую он вскоре назовет женой перед небом и людьми. На сей раз он не страшился официального закрепления любовной связи. Гете не сомневался в чувстве девушки, да и не было такого, чтобы его страсть не вызывала ответной страсти. Сейчас он открыто и радостно готовился к таинству брака, призванного увенчать его последнюю и самую большую любовь.

Правда, каждая любовь ему казалась самой большой, но то было заблуждение незрелости, однако в семьдесят четыре года человек не обманывается в своих чувствах. Благодетельная природа сотворила для него великое чудо, воскресив его сердце, наделив второй молодостью, не только душевной, но и физической. «У нас будут дети! – думал он горделиво. — И я уже не упущу их, как упустил бедного Августа. Ульрика одарит меня счастьем». Я возрожусь, хотя


Холодным скована покоем
Уже скудела кровь – без чувства, без влеченья,
Но вдруг могучим налетели роем
Мечты, надежды, замыслы, решенья.
И я узнал в желаньях обновленных,
Как жар любви животворит влюбленных.
Я вспоминаю, как она сказала:
«Всечасно жизнь дары благие множит.
От прошлого запомнится так мало,
Грядущего никто прозреть не может.
Ты ждал, что вечер принесет печали,
Блеснул закат – и мы счастливей стали,
Так следуй мне и весело и смело,
Гляди в глаза мгновенью! Тайна – в этом!
Любовь и подвиг, и простое дело
Бери от жизни с дружеским приветом.
Когда ты все приемлешь детски ясно,
Ты все вместишь и все тебе подвластно».

В Ульрике с ее тугими локонами, удлиненными, широко расставленными глазами, глядевшими то с детским доверчивым удивлением, то с проницательностью мудрой, хотя еще не осознавшей себя души, таинственно сочеталась наивная непосредственность с той глубокой женственностью, что важнее опыта и ума. Без этого дара женский ум даже высшего качества сух, бесплоден и несносен.

В ней поражала отзывчивость – на мысль, слово, чувство, прикосновение. Когда Гете прикасался губами к ее ароматной головке, она вздрагивала, прижималась к нему легким телом, и полуоткрытым, прерывисто дышащим ртом искала его губы. Если бы он меньше любил Ульрику, то сделал бы своей, но зачем ему ворованное наслаждение, раз они скоро свяжут судьбы?

В державные сваты Гете решил позвать Карла Августа. Герцог оказался одним из самых взбалмошных, распущенных и непутевых немецких правителей, любивших пуще души охоту, вино, баб и войну. Но к старости он остепенился: вдруг дал своей стране конституцию и привлек к управлению третье сословье, сумел намертво привязать «величайшего немца» к Веймару, превратив свою крошечную столицу в духовный центр Европы. Что это – набор случайностей, стечение обстоятельств, колдовство, влияние тайных сил или характер? Наверное, тут намешано всего понемногу, но в одном не откажешь Карлу Августу – в отличие от всех немецких князей он способен быть не мелким.

Итак, он согласился стать сватом у Гете. Вскоре сватовство состоялось. И наступил крах.

— Напрасно вы доверились мне, — сказал старый кутила Карл Август, — вам отказали.

— Что это значит? – отшатнулся Гете.

Герцог посмотрел на задрожавший рот, на смятение, охватившее величавое еще миг назад, прекрасное лицо, и впервые по-человечески пожалел Гете.

— Мне объяснили, — продолжил неудавшийся сват, — что Ульрика слишком молода и сама не знает своего сердца. Ей нужно время, много времени, чтобы разобраться в собственных чувствах.

— Но Ульрика! Почему не спросили ее?..

— Она сказала, что всегда относилась к вам только как к отцу.

— Но это неправда!..

Карл Август понимал, что сватовства в этом доме ждали и к нему подготовились. Мать Ульрики предварительно «по душам» поговорила с дочерью.

— Ах, старина, — сказал герцог, — Ульрика – мягкий воск, а у ее матери другие планы, и бедная девочка всерьез поверила, что дарила вам лишь детские поцелуи. Ульрика совсем не бунтарка, ее очарование – в готовности принять любую форму. Этим она вас и прельстила. Но авторитет матери выше. Поймите это и смиритесь. Господи, да что, на ней свет клином сошелся? Кругом столько красоток.

Герцог взглянул на своего тайного советника и увидел, что перед ним стоял вместо величавого вельможи согбенный старик с пергаментной кожей отвисшего лица и потухшим взором.

— Старина! Что с вами? – вскричал пораженный Карл Август. – Нельзя же так разваливаться из-за юбчонки! Да будьте мужчиной, черт побери! Вы испытаны в страстях, как оперная дива, возьмите себя в руки!..

Гете молчал.

«Похитить Ульрику и обвенчаться тайно? – пронеслось в голове герцога. – А хрычовку мать припугнуть, чтобы не поднимала шума. Да не пойдет на это наш поэт. А жаль!..»

— Может махнем стариной? – предложил Карл Август. – Помните, как мы повесничали в старое доброе время? Плюнем на все, махнем в Вену. Инкогнито.

— Вы очень добры, ваше королевское высочество, — послышался тихий, но уже окрепший голос. – Примите мою глубочайшую благодарность, а также искренние извинения, что я обременил вас столь неловкой просьбой, но я должен сам объясниться с Ульрикой.

«Он будет жить! – восхитился король. – Это железный старик!»

Восемь дней осаждал Гете Ульрику, и лучше не было бы этих восьми дней в его жизни. Он оставил попытку говорить языком страсти, ибо Ульрика тут же превращалась в обиженного несмышленыша. Он укротил чувства и положился на разум. Бесплодное и мучительное занятие: подавляя крик боли и страсти, доказывать девятнадцатилетней девушке языком железной логики полезность и необходимость брака с семидесятичетырехлетним стариком. Изощряясь в казуистике, он вбивал в хорошенькую и смекалистую головку мысль о тщете безнадежности сопротивления избирательному средству, так открыто заявившему о себе в их случае. Потраченного им ума, вдохновения и волевого напора хватило бы, чтобы закончить вторую часть «Фауста», растянувшегося на всю жизнь, но великое изощреннейшее витийство разбивалось о глухое упорство девушки, не желавшей покидать страну, название которой – юность.

И он отступился, поняв: ему не пробиться к маленькому, сжавшемуся в тугой комок сердцу… Прощаясь с Ульрикой, Гете заметил промельк смятения в ее черных с крапинками глазах: пусть на мгновение, но тайная душа ее проговорилась о чем-то таком, чего не знало дневное сознание девушки. И в недобром прозрении он сказал:

— Если бы вы были только красивы, только очаровательны и по-женски умны, Ульрика!.. Я был бы спокоен за ваше будущее. Но вы слишком значительны и слишком глубоки для обычной женской доли. Вы еще сами не понимаете этого, но когда поймете, будет слишком поздно. Вы обрекаете себя на безбрачие, бедное дитя мое. Нет ничего грустнее бесплодной смоковницы… Прощайте, мы никогда больше не увидимся.

Ульрике было грустно расставаться с Гете: до чего же нелепа жизнь, если нельзя сохранить его в качестве друга, собеседника, наставника, нет, главное, в качестве друга, очень, очень близкого друга! – ей так нравилось целовать темные огненные глаза, заставлявшие забывать о его годах, но прощальная угроза задела женскую гордость, и хотя у нее хватило вкуса, такта и снисхождения промолчать, даже потупиться с печальной готовностью: мол, что поделаешь, раз такова моя участь, — в душе она посмеялась над пророчеством Гете о ее будущем безбрачии.

— Бедный, бедный дедушка!.. – вздохнула Ульрика, рассмеявшись, и вдруг заплакала.

Когда Гете вернулся домой, слуга был ошеломлен его вновь изменившимся видом. Только с господином Гете возможны подобные превращения: его плоть обладала куда большей пластичностью, нежели у доктора Фауста, которому понадобилось заключить сделку с нечистым, чтобы вернуть молодость, и бесконечно долгие годы, чтобы ее изжить, — господин тайный советник в течение одного дня мог стать дряхлым старцем и вновь возродиться юным, подобно фениксу, из пламени внутренних сил. Бодрый, свежий, словно не испытавший крушения надежд, не похоронивший любви и не намаявшийся более семи часов в тряской карете без питья и пищи, он быстро зашагал к дому, на ходу отдавая распоряжения:

— Устройте-ка нам вкусный ужин. На закуску два десятка устриц. Проследите, чтобы подали свежайшие. И холодный мозельвейн. – Затем секретарю: — Вы кое-что запишите. – Вскоре продиктовал:


Там у ворот она меня встречала
И по ступенькам шатким в дом вводила.
Невинным поцелуем провожала,
Вдруг кинувшись вдогон, иной дарила.
И образ тот в движенье, в смене вечной
Огнем начертан в глубине сердечной…

Потом тайный советник сказал:

— Любопытно. Возраст все-таки чего-то да стоит. В юности мне понадобился «Вертер», чтобы уцелеть, сейчас обошлось одним стихотворением…

Ульрика Левецов прожила очень долгую жизнь. По свидетельству современников разных поколений, она до седых волос сохранила тонкую юную красоту, и даже в глубокой старости лицо ее удивляло трогательной миловидностью. Пророчество Гете сбылось – она так никогда и не вышла замуж; на могильной плите почти столетней старухи было выбито: «Фрейлейн Левецов». Надо признать, что в женихах не было недостатка, иным удалось затронуть ее сердце, другим – разум, понимавший, что пора наконец сделать выбор и зажить естественной и полноценной женской жизнью. Но что-то всякий раз мешало, останавливало у последней черты.

Быть может, память о старике с огненными глазами, но кто его знает?..» (Ю. Нагибин)

А старик-поэт сказал с грустью об ускользнувшей девочке, которую он опалил своей любовью:


До подбородка прячась в плащ суровый,
Я шел дорогой мрачной и скалистой.
Потом спустился в тень долины мглистой,
Смятенный, к отступлению готовый.
Вдруг девочка прошла – как будто новый
Лик отделился от плеяды чистой
Возлюбленных, взлелеянных лучистой
Поэзией. Задался день багровый.
Я мимо пропустил ее. Стремилась
Душа сама согреть свои пустыни.
Я следом шел, томясь в тяжелых платьях.
Но миг настал. Она остановилась,
Я задохнулся в чопорной личине.
Отброшен плащ. Она в моих объятьях…
Казался долго берег отходящий
Последним светочем душе скорбящей.
Но вот дома, долины, горы, рек излуки
Растаяли: потом померкли звуки,
Лишь свет мерцал, сквозь сумерки сквозящий.

Так и не истаявший свет любви юной девушки к старому поэту.

А он, «обманутый старой потаскухой по прозвищу „Жизнь“», в поэзии все избывал и избывал свою боль.


Не проси о том, что в мире
Мы, хоть ищем, не обрящем.
Мир и вкось и вкривь шатает,
Но не вровень с настоящим,
Ни желаньем, ни стараньем
Жизнь догнать хромец не может.
То, о чем мечтал ты, юный,
Старцу он тебе предложит.

Гете, узнавший все вершины и глубины величайшего на свете чувства, знает:


Хрестоматия любви –
Вот всем книгам книга.
Я читал ее прилежно:
На мильон страниц страданий
Пять страниц блаженства,
Рубежом – глава разлуки.
Крошечный раздел свиданий
Дан в отрывках. Там печали
С приложеньем объяснений,
Не имеющим конца.

В этой хрестоматии есть глава, в которой говорится о том, как


Любовная боль искала нору,
Чтоб в тиши и во мраке забыться.
Ей сердце мое пришлось по нутру –
Теперь она в нем гнездится.

«Хорошо еще, что сознание человека вмещает лишь известную меру горя, — успокаивает себя Гете, — а то, что выходит за ее пределы, либо убивает его, либо оставляет равнодушным. Существуют положения, при которых страх и надежда сливаются воедино, друг друга взаимно уничтожают и растворяются в некой смутной бесчувственности. Иначе как могли бы мы, любить безответно или, зная, что дорогие нам существа где-то вдали подвергаются ежечасным опасностям, продолжать всю ту же нашу привычную будничную жизнь?»

И еще Гете верит в помощь возлюбленной им природы.


Ведь слабого пред злобой и насильем
Природа беззащитным не оставит.
Она его лукавству научает,
Искусству обходить и избегать.

И эта же благословенная природа дарит блаженный напиток успокоения. Гете славит его:


Во все лета мы пить должны!
Мы в юности и так пьяны,
А в старости, как захмелеем,
Так на глазах помолодеем.
Тускнеют от забот глаза,
А промывает их – лоза.

Задумавшись о прожитых годах, Гете описал миропонимание, свойственные человеку в разную пору жизни: «Ребенок представляется нам реалистом: в существовании груш и яблок он убежден так же прочно, как в своем собственном. Юноша, обуреваемый внутренними страстями, преображается в идеалиста. Зато уж стать скептиком у мужчины есть все основания. Старец неизменно признает себя сторонником мистицизма».

«Вот уже над старческим, скорбным, смирившимся ртом, провалившимся в глубокую яму, торчит огромный нос. Под узкими морщинистыми губами нет зубов. Когда-то упругие щеки и шея высохли. Пергаментная кожа обтянула острые скулы. Но по-прежнему вздымается мощный лоб, обрамленный белоснежными кудрями, и еще великолепнее сияют черные лучи властных глаз. Целые восемьдесят лет служили они посредниками между гетевской мыслью и действительность. Не зная усталости, они жадно глядели на окружающий мир, открывая подобия божества в плывущих облаках, и в покоящихся камнях, и в прожилках листа, и в челюсти доисторического животного, и в преломляющихся лучах цвета, и во взгляде влюбленной девушки.

Гете удаляется от всех своих родных и устраивает свою жизнь в маленьком домике, в маленьких комнатах, где почти нет мебели. Это тихое, скромное, серьезное царство. В нем он работает. Для того, чтобы помочь близким, вынужден был писать для журнала. А близкие не знают уже бояться ли им за его жизнь или втайне желать ему смерти». (Э. Людвиг)

Но жизнь все идет и идет. У поэта и тайного советника впереди еще много дел. Надо закончить трагедию «Фауст», которая была задумана еще в 1771 году, написана ее первая часть, а теперь пришло время закончить вторую. Кто знает, успеет ли поэт совершить это? Целых двадцать лет проспал «Фауст» в его душе и вот проснулся, предстал перед своим создателем.

Вот ученый Фауст в своей скромной обители забылся, задумался, вспомнилось:


Вы вновь со мной, туманные виденья,
Мне в юности мелькнувшие давно…
Вас удержу ль во власти вдохновенья?
Былым ли снам явиться вновь дано?
Из сумрака, из тьмы полузабвенья
Восстали вы… О, будь, что суждено!
Как в юности, ваш вид мне грудь волнует,
И дух мой снова чары ваши чует.
Вы принесли с собой воспоминанье
Весёлых дней и милых теней рой;
Воскресло вновь забытое сказанье
Любви и дружбы первой предо мной;
Всё вспомнилось: и прежнее страданье,
И жизни бег запутанной чредой,
И образы друзей, из жизни юной
Исторгнутых, обманутых фортуной.
Кому я пел когда-то, вдохновенный,
Тем песнь моя — увы! — уж не слышна…
Кружок друзей рассеян по вселенной,
Их отклик смолк, прошли те времена.
Я чужд толпе со скорбью, мне священной,
Мне самая хвала её страшна,
А те, кому моя звучала лира,
Кто жив ещё, — рассеяны средь мира.
И вот воскресло давнее стремленье
Туда, в мир духов, строгий и немой,
И робкое родится песнопенье,
Стеня, дрожа эоловой струной;
В суровом сердце трепет и смиренье,
В очах слеза сменяется слезой;
Всё, чем владею, вдаль куда-то скрылось;
Всё, что прошло, — восстало, оживилось!..

А вот действия разворачивается действо на Небесах, где архангел Рафаил глаголет:


— Звуча в гармонии вселенной
И в хоре сфер гремя, как гром,
Златое солнце неизменно
Течёт предписанным путём.
Непостижимость мирозданья
Даёт нам веру и оплот,
И, словно в первый день создания,
Торжественен Вселенной ход!

Архангел Гавриил вторит Рафаилу:


— И с непонятной быстротою,
Кружась, несётся шар земной;
Проходят быстрой чередою
Сиянье дня и мрак ночной;
Бушует море на просторе,
У твёрдых скал шумит прибой,
Но в беге сфер земля и море
Проходят вечно предо мной.

Вступает архангел Михаил:


— Грозя земле, волнуя воды,
Бушуют бури и шумят,
И грозной цепью сил природы
Весь мир таинственно объят.
Сверкает пламень истребленья,
Грохочет гром по небесам,
Но вечным светом примиренья
Творец небес сияет нам.
И крепнет сила упованья
При виде творческой руки:
Творец, как в первый день созданья,
Твои творенья велики!

Сумрачный Мефистофель повел свою речь:


— Мне нечего сказать о солнцах и мирах:
Я вижу лишь одни мученья человека.
Смешной божок земли, всегда, во всех веках
Чудак такой же он, как был в начале века!
Ему немножко лучше бы жилось,
Когда б ему владеть не довелось
Тем отблеском божественного света,
Что разумом зовёт он: свойство это
Он на одно лишь смог употребить —
Чтоб из скотов скотиной быть!
Позвольте мне — хоть этикет здесь строгий —
Сравненьем речь украсить: он на вид —
Ни дать ни взять кузнечик долгоногий,
Который по траве то скачет, то взлетит
И вечно песенку старинную твердит.
И пусть ещё в траве сидел бы оно уютно, —
Так нет же, прямо в грязь он лезет поминутно.

На это обвинение Господь пытается возразить:


— Что ж на земле добра совсем уж нет?

Мефистофель краток в своем ответе:


— Нет, что ни говори, а плох наш белый свет!


— Ты знаешь Фауста?


— Он доктор?


— Он мой раб, — утверждает Господь.

Мефистофель противоречит:


— Но не такой, как все; он служит по-иному;
Ни пить, ни есть не хочет по земному;
Как сумасшедший, он рассудком слаб,
Что чувствует и сам среди сомнений;
Всегда в свои мечтанья погружён,
То с неба лучших звёзд желает он,
То на земле — всех высших наслаждений,
И в нём ничто — ни близкое, ни даль —
Не может утолить грызущую печаль.


— Пока ещё умом во мраке он блуждает,
Но истины лучом он будет озарён.

Мефистофель просит отдать ему Фауста, на что Господь отвечает:


— Пока живёт он на груди земной,
Тебе на то не будет запрещенья:
Блуждает человек, пока в нём есть стремленья.


— Благодарю: не надо мёртвых мне!
От трупов я держуся в стороне.
Нет, дайте мне здорового вполне:
Таких я мертвецам предпочитаю, —
Как кошка с мышью, с ними я играю.


— Тебе позволено: иди
И завладей его душою
И, если можешь, поведи
Путём превратным за собою, —
И посрамлён да будет сатана!
Знай: чистая душа в своём исканье смутном
Сознанья истины полна!


— Сознаньем слабым и минутным!
Игра мне эта не страшна,
Не проиграю я заклада;
Но только знайте: если мне
Поддастся он, пусть будет мой вполне:
Триумф победы — вот моя награда!
Пусть вьётся он в пыли, как тётушка моя,
Достопочтенная змея!

Господь принимает пари и удаляется вместе со своими архангелами в неведомые просторы. А в это время доктор Фауст сидит в своей мрачной комнате с высокими готическими сводами. Мысли его текут одна за другой.


Я философию постиг,
Я стал юристом, стал врачом…
Увы! с усердьем и трудом
И в богословье я проник, —
И не умней я стал в конце концов,
Чем прежде был… Глупец я из глупцов!
Магистр и доктор я — и вот
Тому пошёл десятый год;
Учеников туда, сюда
Я за нос провожу всегда.
И вижу всё ж, что не дано нам знанья.
Изныла грудь от жгучего страданья!
Пусть я разумней всех глупцов —
Писак, попов, магистров, докторов, —
Пусть не страдаю от пустых сомнений,
Пусть не боюсь чертей и привидений,
Пусть в самый ад спуститься я готов, —
Зато я радостей не знаю,
Напрасно истину ищу,
Зато, когда людей учу,
Их научить, исправить — не мечтаю!
Притом я нищ: не ведаю, бедняк,
Ни почестей людских, ни разных благ…
Так пёс не стал бы жить! Погибли годы!
Вот почему я магии решил
Предаться: жду от духа слов и сил,
Чтоб мне открылись таинства природы,
Чтоб не болтать, трудясь по пустякам,
О том, чего не ведаю я сам,
Чтоб я постиг все действия, все тайны,
Всю мира внутреннюю связь;
Из уст моих чтоб истина лилась,
А не набор речей случайный.
О месяц! Если б в этот час
Ты озарил в последний раз
Меня средь комнаты моей,
Где я познал тоску ночей!..
О, если б мог бродить я там
В твоем сиянье по горам,
Меж духов реять над вершиной,
В тумане плавать над долиной,
Науки праздный чад забыть,
Себя росой твоей омыть!..
Ещё ль в тюрьме останусь я?
Нора проклятая моя!
Здесь солнца луч в цветном окне
Едва-едва заметен мне;
На полках книги по стенам
До сводов комнаты моей —
Они лежат и здесь и там,
Добыча пыли и червей;
И полок ряд, убог и сир,
Хранит реторт и банок хлам
И инструменты по стенам.
Таков твой мир! И это мир!
Ещё ль не ясно, почему
Изныла грудь твоя тоской,
И больно сердцу твоему,
И жизни ты не рад такой?
Живой природы пышный цвет,
Творцом на радость данный нам,
Ты променял на тлен и хлам,
На символ смерти — на скелет!..

Доктор Фауст утопает в своем массивном кресле, кажется голова его вот-вот, усталая, упадет на грудь. Но нет. Встрепенулся.


— О, прочь! Беги, беги скорей
Туда, на волю! Нострадам
Чудесной книгою своей
Тебя на путь наставит сам.
К словам природы будь не глух —
И ты узнаешь ход светил.
И дух твой будет полон сил,
Когда ответит духу дух!
Чудесных знаков дивный вид
Сухой наш ум не объяснит.
О духи! Здесь вы в тишине
Витаете: ответьте мне!

Но духи молчат. Фауст берет со стола книгу, раскрывает ее и видит загадочный знак Макрокосма.


— Что за блаженство вновь в груди моей
Зажглось при этом виде, сердцу милом!
Как будто счастье жизни юных дней
Вновь заструилось пламенно по жилам!
Не бог ли я? Светло и благодатно
Всё вкруг меня! Здесь с дивной глубиной
Всё творчество природы предо мной!
Теперь мне слово мудреца понятно:
«В мир духов нам доступен путь,
Но ум твой спит, изнемогая,
О ученик! восстань, купая
В лучах зари земную грудь!»

Фауст в восторге.


— Как в целом части все, послушною толпою
Сливаясь здесь, творят, живут одна другою!
Как силы вышние в сосудах золотых
Разносят всюду жизнь божественной рукою
И чудным взмахом крыл лазоревых своих
Витают над землей и в высоте небесной —
И стройно всё звучит в гармонии чудесной!

Он рассматривает знак, и мысли его текут дальше:

— О, этот вид!

Но вновь настигает доктора волна унынья.


Но только вид — увы!
Мне не обнять природы необъятной!
И где же вы, сосцы природы, — вы,
Дарующие жизнь струёю благодатной,
Которыми живёт и небо и земля,
К которым рвётся так больная грудь моя?
Вы всех питаете — что ж тщетно жажду я?
Вот знак другой. Он чувства мне иные
Внушает. Дух Земли, ты ближе мне, родней!
Теперь себя я чувствую сильней —
Снесу и горе я и радости земные.
Как будто бы вином живительным согрет,
Отважно ринусь я в обширный божий свет;
Мне хочется борьбы, готов я с бурей биться —
И в час крушенья мне ли устрашиться?

Тут что-то неведомое в ночи смущает Фауста. Вспыхивает и тускнеет пламя свечи. Доктор в испуге озирается.


— Повсюду мрак и тишина.
Меж туч скрывается луна,
И лампа тихо угасает.
Над головою в вышине
Кровавый луч во мгле сверкает,
И в кровь, стесняя сердце мне,
Холодный ужас проникает.
О дух, ты здесь, ты близок — о, приди!
Как сердце бьётся у меня в груди!
Всем существом, души всей мощным зовом
Я порываюсь к чувствам новым!
Явись, явись мне — я всем сердцем твой!
Пусть я умру — явись передо мной!

И дух явился. И Фауст ужаснулся — вид Духа был невыносим. И Дух спросил сурово:


— Что за страх позорный,
Сверхчеловек, тобою овладел?
Где мощный зов души, где тот титан могучий,
Кто мир весь обнимал, кто мыслию кипучей
Сравняться с нами, духами, хотел?
Ты Фауст ли, кто звать меня посмел
Всей силою души неосторожной?
И что ж? Моим дыханьем обожжён,
Дрожит, в пыли дорожной корчась, он,
Как червь презренный и ничтожный!

Тут Фауст находит в себе силы ответить достойно:


— Во прах перед тобой я не склонюсь челом.
Знай: равен я тебе, дух пламенный, во всём!
Ты целый мир обширный обнимаешь:
О деятельный дух, как близок я тебе!

Дух непреклонен:


— В буре деяний, в волнах бытия
Я подымаюсь,
Я опускаюсь…
Смерть и рожденье —
Вечное море;
Жизнь и движенье
И вечном просторе…
Так на станке проходящих веков
Тку я живую одежду богов.
Ты ж близок лишь тому, кого ты постигаешь —
Не мне.

Тут слышится неожиданный стук в двери, и Дух исчезает. Фауст проклинает неурочный приход своего помощника Вагнера – этого ничтожного червя сухой науки, который посмел смутить видений чудный рой. Зевая во весь рот, помощник спрашивает Фауста:


— Простите! Что-то вслух читали вы сейчас —
Из греческой трагедии, конечно?
Вот в этом преуспеть желал бы я сердечно:
Ведь декламация в большой цене у нас!

Фауст с раздражением отвечает:


— Когда в вас чувства нет, всё это труд бесцельный;
Нет, из души должна стремиться речь,
Чтоб прелестью правдивой, неподдельной
Сердца людские тронуть и увлечь!
А вы? Сидите, сочиняйте,
С чужих пиров объедки подбирайте —
И будет пёстрый винегрет
Поддельным пламенем согрет.
Когда таков ваш вкус — пожалуй, этим
Вы угодите дуракам и детям;
Ведь ваши речи, с праздным блеском их,
В обман лишь вводят вычурой бесплодной.
Не так ли ветер осени холодной
Шумит меж листьев мертвых и сухих?
Где те немногие, кто век свой познавали,
Ни чувств своих, ни мыслей не скрывали,
С безумной смелостью к толпе навстречу шли?
Их распинали, били, жгли…
Однако поздно: нам пора расстаться;
Оставим этот разговор.

Вагнер же никак не может угомониться:


— А я хоть навсегда готов бы здесь остаться,
Чтоб только продолжать такой ученый спор!
Ну что ж: хоть завтра, в пасху, в воскресенье,
Позвольте вам ещё вопрос-другой задать.
Ужасное во мне кипит к наукам рвенье:
Хоть много знаю я, но всё хотел бы знать.

Вот Фаусту все же удается выдворить за порог непрошеного ночного гостя. Вслед ему летят размышления доктора:


— Он всё надеется! Без скуки безотрадной
Копается в вещах скучнейших и пустых;
Сокровищ ищет он рукою жадной —
И рад, когда червей находит дождевых!..
И как слова его раздаться здесь могли,
Где духи реяли, всего меня волнуя!
Увы! Ничтожнейший из всех сынов земли,
На этот раз тебя благодарю я!
Ты разлучил меня с отчаяньем моим;
А без тебя я впал бы в исступленье:
Так грозно-велико восстало то виденье,
Что карликом себя я чувствовал пред ним!
К зерцалу истины, сияющей и вечной,
Я, образ божества, приблизиться мечтал,
Казалось — я быть смертным перестал
В сиянии небес и в славе бесконечной;
Превыше ангелов я был в своих мечтах,
Весь мир хотел обнять и, полный упоенья,
Как бог, хотел вкусить святого наслажденья —
И вот возмездие за дерзкие стремленья:
Я словом громовым повержен стал во прах!
К высокому, прекрасному стремиться
Житейские дела мешают нам,
И если благ земных нам удалось добиться,
То блага высшие относим мы к мечтам.
Увы, теряем мы средь жизненных волнений
И чувства лучшие и цвет своих стремлений.
Едва фантазия отважно свой полет
К высокому и вечному направит, —
Она себе простора не найдет:
Её умолкнуть суета заставит.
Забота тайная тяжелою тоской
Нам сердце тяготит, и мучит нас кручиной,
И сокрушает нам и счастье и покой,
Являясь каждый день под новою личиной.
Нам страшно за семью, нам жаль детей, жены;
Пожара, яда мы страшимся в высшей мере;
Пред тем, что не грозит, дрожать обречены;
Еще не потеряв, мы плачем о потере.
Да, отрезвился я — не равен я богам!
Пора сказать «прости» безумным тем мечтам!
Во прахе я лежу, как жалкий червь, убитый
Пятою путника, и смятый и зарытый.
Да, я во прахе!..

Тоскующим взором озирает Фауст свою обитель.


— Все пыльный сор да книги! Что мне в них?
И должен ли прочесть я эти сотни книг,
Чтоб убедиться в том, что в мире всё страдало
Всегда, как и теперь, и что счастливых мало?
Ты, череп, что в углу смеёшься надо мной,
Зубами белыми сверкая?
Когда-то, может быть, как я, владелец твой
Блуждал во тьме, рассвета ожидая!
Насмешливо глядит приборов целый строй,
Винты и рычаги, машины и колеса.
Пред дверью я стоял, за ключ надёжный свой
Считал вас… Ключ хитер, но всё же двери той
Не отопрёт замка, не разрешит вопроса!
При свете дня покрыта тайна мглой,
Природа свой покров не снимет перед нами,
Увы, чего не мог постигнуть ты душой
Не объяснить тебе винтом и рычагами!
Вот старый инструмент, не нужный мне торчит!
Когда-то с ним отец мой много повозился;
Вот этот свёрток здесь давным-давно лежит
И весь от лампы копотью покрылся.
Ах, лучше бы весь скарб я промотал скорей,
Чем вечно здесь потеть под гнётом мелочей!
В чем пользы нет, то тягостно вдвойне,
А польза только в том, что даст тебе мгновенье.

И вот видит Фауст в полутьме таинственно мерцающий сосуд. К нему и только к нему воззвали все его устремленья:


— Привет тебе, единственный фиал,
Который я беру с благоговеньем!
В тебе готов почтить я с умиленьем
Весь ум людей, искусства идеал!
Вместилище снов тихих, непробудных,
Источник сил губительных и чудных,—
Служи владельцу своему вполне!
Взгляну ли на тебя — смягчается страданье;
Возьму ли я тебя — смиряется желанье.
И буря улеглась в душевной глубине.
Готов я в дальний путь! Вот океан кристальный
Блестит у ног моих поверхностью зеркальной,
И светит новый день в безвестной стороне!
Вот колесница в пламени сиянья
Ко мне слетает! Предо мной эфир
И новый путь в пространствах мирозданья.
Туда готов лететь я — в новый мир.
О наслажденье жизнью неземною!
Но стоишь ли его, ты, жалкий червь земли?
Да, решено: оборотись спиною
К земному солнцу, что блестит вдали,
И грозные врата, которых избегает
Со страхом смертный, смело нам открой
И докажи, пожертвовав собой,
Что человек богам не уступает.
Пусть перед тем порогом роковым
Фантазия в испуге замирает;
Пусть целый ад с огнем своим
Вокруг него сверкает и зияет, —
Мужайся, соверши с весельем смелый шаг,
Хотя б грозил тебе уничтоженья мрак!

Фауст подносит к губам старинный сосуд.


— В последний раз я пью и с чашей роковою
Приветствую тебя, неведомый рассвет!..

Тут раздается колокольный звон, хор ангелов с небес доносит божественные слова:


Христос воскрес!
Тьмой окружённые,
Злом заражённые,
Мир вам, прощённые
Люди, с небес!

Фауст ставит чашу на стол.


— О звук божественный! Знакомый сердцу звон
Мне не дает испить напиток истребленья.
Его я узнаю: нам возвещает он
Божественную весть святого воскресенья.
О звуки сладкие! Зовёте мощно вы
Меня из праха вновь в иные сферы!
Зовите тех, чьи души не черствы,
А я — я слышу весть, но не имею веры!
Меня ли воскресить? Могу ли верить я?
А чудо — веры есть любимое дитя!
Стремиться в мир небес, откуда весть нисходит,
Не смею я; туда пути мне нет…
И всё же милый звон, знакомый с юных лет,
Меня, как прежде, к жизни вновь приводит.
Всё, всё мне вспомнилось — и юности отвага,
И счастье вольное, краса моей весны…
О нет! Не сделаю я рокового шага:
Воспоминанием все муки смягчены!
О звуки дивные, плывите надо мною!
Я слезы лью, мирюсь я с жизнию земною!

Хор ангелов с небес продолжает свое пение.


Гроб покидает он,
Смерть побеждая;
К небу взлетает он,
Славой блистая;
Мир озаряет весь
Светом спасения;
Нас оставляет здесь
В области тления.
Здесь мы томимся все
В тяжкой борьбе!
Сердцем стремимся все,
Боже, к тебе!

А за стеной угрюмого фаустовског дома расцветает красавица природа.


Умчалися в море разбитые льдины;
Живою улыбкой сияет весна;
Весенней красою блистают долины;
Седая зима ослабела: в теснины,
В высокие горы уходит она.
Туда она прячется в злобе бесплодной
И сыплет порою метелью холодной
На свежую, нежную зелень весны, —
Но солнце не хочет терпеть белизны;
Повсюду живое стремленье родится,
Всё вырасти хочет, спешит расцветиться,
И если поляна ещё не цветёт,
То вместо цветов нарядился народ.
Взгляни, обернись: из-под арки старинной
Выходит толпа вереницею длинной;
Из душного города в поле, на свет
Теснится народ, оживлён, разодет;
Погреться на солнце — для всех наслажденье,
Они торжествуют Христа воскресенье
И сами как будто воскресли они:
Прошли бесконечные зимние дни,
Из комнаты душной, с работы тяжёлой,
Из лавок, из тесной своей мастерской,
Из тьмы чердаков, из-под крыши резной
Народ устремился гурьбою весёлой,
И после молитвы во мраке церквей
Так сладостен воздух зеленых полей.
Смотри же, смотри: и поля и дорога
Покрыты весёлой и пёстрой толпой;
А там, на реке, и возня, и тревога,
И лодок мелькает бесчисленный рой.
Чу! Слышится говор толпы на поляне;
Тут истинный рай им! Ликуют селяне,
И старый и малый, в весёлом кругу.
Здесь вновь человек я, здесь быть им могу!

Вот весело под широко раскинувшейся липой заливается скрипка, тут юный пастушок


В толпу немедленно влетел
И локтем девушку задел
Для первого начала.
Но бойко девушка глядит:
«Как это глупо, — говорит, —
Потише б не мешало!»
Но он, обвив её рукой,
Пустился с нею в пляс лихой —
Лишь юбки развевались.
Ее он поднял на локте,
Им стало жарко в тесноте,
И оба задыхались.
«Пусти, меня не проведёшь!
Я знаю: ласки ваши — ложь,
И клятвы ваши зыбки!»
Но он, обняв её, влечёт,
А там, вдали, шумит народ
И льются звуки скрипки.

Фауст вышел к людям, и они, узнав его, стали благодарить, вспоминать отца, который многих спас от страшных болезней. Сумрачным вернулся однако же доктор в свою сумрачную обитель. Тоже вспомнил.


Отец мой, темный труженик, в тиши
Над тайнами природы тщетно бился;
В ее круги святые он стремился
Проникнуть всеми силами души —
По-своему, но честно. Меж адептов
Сидел он в чёрной кухне взаперти
И силился бальзам целительный найти,
Мешая разных множество рецептов.
Являлся красный лев — и был он женихом,
И в теплой жидкости они его венчали
С прекрасной лилией, и грели их огнем,
И из сосуда их в сосуд перемещали.
И вслед — блиставшую лучами всех цветов
Царицу юную в стекле мы получали:
Целительный напиток был готов.
И стали мы лечить. Удвоились мученья:
Больные гибли все без исключенья,
А выздоравливал ли кто,
Спросить не думали про то.
Вот наши подвиги леченья!
Средь этих гор губили мы
Страшней губительной чумы!
Я сам дал тысячам отраву:
Их нет — а я живу… И вот —
В моём лице воздал народ
Своим убийцам честь и славу!

На страдания Фауста Вагнер отвечает весьма беспечно:


— Ну стоит ли об этом вам тужить!
Довольно, если правильно и честно
Сумели вы все к делу приложить,
Что от других вам сделалось известно.

Фауст не слышит Вагнера. Его взгляд устремлен к последним лучам заходящего дневного светила.


— Вот солнце скрылось, но в душе больной
Растет опять могучее желанье
Лететь за ним и пить его сиянье,
Ночь видеть позади и день перед собой,
И небо в вышине, и волны под ногами.
Прекрасная мечта! Но день уже погас.
Увы, лишь дух парит, от тела отрешась, —
Нельзя нам воспарить телесными крылами!

Вагнер спешит вставить свое слово:


— Хандрил и я частенько, без сомненья,
Но не испытывал подобного стремленья.
Ведь скоро надоест в лесах, в полях блуждать…
Нет, что мне крылья и зачем быть птицей!
Ах, то ли дело поглощать
За томом том, страницу за страницей!
И ночи зимние так весело летят,
И сердце так приятно бьётся!
А если редкий мне пергамент попадется,
Я просто в небесах и бесконечно рад.

Фауст, бросает безнадежный взгляд на своего помощника и говорит:


— Тебе знакомо лишь одно стремленье,
Другое знать — несчастье для людей.
Ах, две души живут в больной груди моей,
Друг другу чуждые, — и жаждут разделенья!
Из них одной мила земля —
И здесь ей любо, в этом мире,
Другой — небесные поля,
Где тени предков там, в эфире.
О духи, если вы живёте в вышине
И властно реете меж небом и землёю,
Из сферы золотой спуститесь вы ко мне
И дайте жить мне жизнию иною!

Вдруг Фауст видит за окном чёрного пса, рыщущего по ниве, который спиральными кругами несётся все ближе к дому, и кажется, что огненным потоком стремятся искры по следам его, и мнится, что он завлекает в магическую сеть кругов своих.

Фауст в ужасе шепчет:

— Круги тесней, тесней… Вот он уж близок к нам.

Вагнер усмехается:

— Да это пес как пёс — не призрак: видишь сам!

Фауст, приглядевшись, соглашается:

— Ты прав, я ошибался…

И тут приблудный пес пудель был впущен в дом. Фауст чуть ворчливо журит его:


— Пудель, молчи, не мечись и не бейся:
Полно тебе на пороге ворчать;
К печке поди, успокойся, согрейся;
Можешь на мягкой подушке лежать.

Пес немного приутих, а хозяин задумался:


Покинул я поля и нивы;
Они туманом облеклись.
Душа, смири свои порывы!
Мечта невинная, проснись!
Утихла дикая тревога,
И не бушует в жилах кровь:
В душе воскресла вера в бога,
Воскресла к ближнему любовь.
Когда опять в старинной келье
Заблещет лампа, друг ночей,
Возникнет тихое веселье
В душе смирившейся моей,
И снова мысли зароятся,
Надежда снова зацветет —
И вновь туда мечты стремятся,
Где жизни ключ струёю бьёт.

Пудель больше не желает слушать хозяина, он воет и воет на луну. Фауст укоряет его:


— Пудель, молчи! К этим звукам небесным,
Так овладевшим моею душой,
Кстати ль примешивать дикий твой вой?
Часто у нас над прекрасным и честным
Люди смеются насмешкою злой,
Думы высокой понять не умея.
Злобно ворчат лишь, собой не владея.
Так ли ты, пудель, ворчишь предо мной?

Пес свертывается клубком и ложится у ног Фауста, а тот берет толстый том Библии, стремясь проникнуть в текст древний, вдохновенный, постичь святую старину. Читает:


«В начале было Слово» —
И вот уже одно препятствие готово:
Я слово не могу так высоко ценить.
Да, в переводе текст я должен изменить,
Когда мне верно чувство подсказало.
Я напишу, что Мысль — всему начало.
Стой, не спеши, чтоб первая строка
От истины была недалека!
Ведь Мысль творить и действовать не может!
Не Сила ли — начало всех начал?
Пишу — и вновь я колебаться стал,
И вновь сомненье душу мне тревожит.
Но свет блеснул — и выход вижу смело,
Могу писать: «В начале было Дело»!

А между тем пудель вновь за свое: начал визжать, метаться, скалить пасть. Фауст хотел уж прогнать столь докучливого товарища своего, как пес вдруг вырос до громадных размеров бегемота и глаза его загорелись злым, нехорошим огнем. Фауст старается заклинанием прогнать ненавистное чудовище:


— Для покоренья зверя злого
Скажу сперва четыре слова:
Саламандра, пылай!
Ты, Сильфида, летай!
Ты, Ундина, клубись!
Домовой, ты трудись!
Стихии четыре
Царят в этом мире;
Кто их не постиг,
Их сил не проник, —
Чужда тому власть,
Чтоб духов заклясть.

Чудище-пес рычит, скалится. Фауст продолжает заклинать его:


— Но знай же: если ты, наглец,
Из ада мрачного беглец, —
Так вот — взгляни — победный знак!
Его страшатся ад и мрак.

Пес весь щетинится от страха. Клубы серого серного дыма заполняют обитель Фауста. И тут из этих клубов появляется Мефистофель.

— Как звать тебя? – вопрошает изумленный Фауст.

Мефистофель с ухмылкой отвечает:


— Вопрос довольно мелочной
В устах того, кто слово презирает
И, чуждый внешности пустой,
Лишь в суть вещей глубокий взор вперяет.
Знай, Фауст, что часть вечной силы я,
Всегда желавший зла, творившей лишь благое.
— Кудряво сказано; а проще — что такое?
— Я отрицаю всё — и в этом суть моя.
Затем, что лишь на то, чтоб с громом провалиться,
Годна вся эта дрянь, что на земле живёт.
Не лучше ль было б им уж вовсе не родиться!
Короче, всё, что злом ваш брат зовёт, —
Стремленье разрушать, дела и мысли злые,
Вот это всё — моя стихия.
— Ты мне сказал: «я часть»; но весь ты предо мной?
— Я скромно высказал лишь правду, без сомненья.
Ведь это только вы мирок нелепый свой
Считаете за всё, за центр всего творенья!
А я — лишь части часть, которая была
В начале всей той тьмы, что свет произвела,
Надменный свет, что спорить стал с рожденья
С могучей ночью, матерью творенья.
Но всё ж ему не дорасти до нас!
Что б он ни породил, всё это каждый раз
Неразделимо связано с телами,
Произошло от тел, прекрасно лишь в телах,
В границах тел должно всегда остаться,
И — право, кажется, недолго дожидаться —
Он сам развалится с телами в тлен и прах.


Так вот твоё высокое значенье!
Великое разрушить ты не мог,
Тогда по мелочам ты начал разрушенье!


— Что делать! Да и тут старался я не впрок.
Дрянное Нечто, мир ничтожный,
Соперник вечного Ничто,
Стоит, не глядя ни на что,
И вред выносит всевозможный:
Бушует ли потоп, пожары, грозы, град —
И море и земля по-прежнему стоят.
С породой глупою звериной и людскою
Бороться иногда мне не хватает сил —
Ведь скольких я уже сгубил,
А жизнь течёт своей широкою рекою.
Да, хоть с ума сойти, — всё в мире так ведётся,
Что в воздухе, в воде и на сухом пути,
В тепле и в холоде зародыш разовьётся,
Один огонь ещё, спасибо, остаётся.
А то б убежища, ей-богу, не найти!


— Так, силой мощной, животворной,
Тебе враждебною, влеком
Ты тщетно, демон непокорный,
Ей угрожаешь кулаком!
Другое лучше выдумай стремленье,
Хаоса странное творенье!


— О том подумать сами мы хотим…
Но после мы с тобой ещё поговорим.
Теперь могу ль я удалиться?

— К чему такой вопрос? Иди.


Твоё знакомство пригодится:
Когда захочешь, приходи.
Не хочешь ли в окно — открытая дорога!
Не то — в трубу ступай; не заперта и дверь.

Но Мефистофель вдруг решает остается. Он предлагает Фаусту немного развлечься:


— Ты в краткий час среди видений
Получишь больше наслаждений,
Чем в целый год обычных дней.
Ни песни духов бестелесных,
Ни дивный ряд картин чудесных
Не будут сном волшебных чар;
Ты будешь тешить обонянье,
И вкус, и даже осязанье —
Всё, всё тебе доставлю в дар!
Приготовлений ждать не нужно:
Мы в сборе все. Начните дружно!

И тут слетевшиеся отовсюду духи тотчас начали ублажать слух Фауста своим пением:


— Вы, темные арки,
О, пусть вас не станет!
Пусть светлый и яркий
Приветливо глянет
Эфир голубой!
Пусть туч, исчезая,
Рассеется рой!
Пусть звёзды, мерцая,
Пусть, кротко лаская,
Нам солнца блестят!
Как лёгкая стая,
В роскошном расцвете
Красы бестелесной
Небесные дети,
Порхая, летят;
И рой их прелестный
То выше умчится,
То стелется ниже,
И ближе, всё ближе
К земле он стремится,
И тканью эфирной
Одежды их веют
Над кущами мирной,
Блаженной страны,
Где, в неге беседки,
Дум сладких полны,
Влюблённые млеют,
Друг другу верны.

Фауст, убаюканный неземными голосами духов, засыпает, а Мефистофель подсмеивается над ним:


— Нет, Фауст, не тебе повелевать бесами!

Когда тот наконец-то просыпается, Мефистофель с усмешкой говорит ему:


— Надеюсь, мы с тобой поладим
И от тебя хандру отвадим.
Примером я тебе служу:
В одежде златотканой, красной,
В плаще материи атласной,
Как франт, кутила и боец,
С пером на шляпе, с длинной шпагой,
Дыша весельем и отвагой, —
Чем я не бравый молодец?
И не пора ли наконец
Тебе одеться в том же роде?
Тогда, на воле, на свободе,
И бросив вздорные мечты,
Что значит жизнь, узнаешь ты!

Фауст отнюдь не стремиться присоединиться к веселому настроению посланца из адских глубин.


— Что ни надень, всё мучусь я хандрою,
И уз земных не в силах я забыть.
Я слишком стар, чтоб тешиться игрою,
И слишком юн, чтоб без желаний быть.
Свет ничего не даст мне, я уверен.
«Умерен будь! Лишь будь умерен!» —
Вот песня вечная у нас.
Она терзает наши души,
Её поют нам хрипло в уши
И каждый день и каждый час!
Встаю ли утром — ждут меня страданья:
Я убеждён, что долгий день пройдёт
И мне не даст, я знаю наперёд,
Ни одного достичь, ни одного желанья!
Мгновенье радости почую ли душой —
Вмиг жизни критика его мне разрушает
И образы, лелеянные мной,
Гримасою ужасной искажает.
Когда же ночь спускается и мне
С тоской в постель приходится ложиться,
Не знаю я покоя и во сне:
Мне сон жестокий будет сниться.
Тот бог, который жив в груди моей,
Всю глубину её волнует:
Он правит силами, таящимися в ней,
Но силам выхода наружу не дарует.
Так тяжко, горько мне, что жизнь мне не мила —
И жду я, чтоб скорей настала смерти мгла.
— Ну, смерть, однако, гость не очень-то приятный.
— О, как завиден жребий благодатный,
Того, кто, лавры заслужив в бою,
С победою встречает смерть свою,
Того, кто после пляски знойной
Находит смерть в объятьях девы стройной!
Зачем, зачем с восторженной душой
Не пал я мертвым в миг тот роковой,
Когда мне дух явился величавый!


— А всё-таки в ту ночь один знакомый мой
Не осушил бокал, наполненный отравой.


— Когда от дикого порыва
Отвлёк меня знакомый звон,
То чувства детские так живо
Твердили ложь былых времен.
Всему, что душу обольщает,
Я шлю проклятие, — всему,
Что наше сердце увлекает,
Что льстит несчастному уму!
Тебе проклятье — самомненье,
Которым дух порой влеком!
Тебе проклятье — ослепленье
Блестящим всяким пустяком!
Проклятье грёзам лицемерным,
Мечтам о славе — тем мечтам,
Что мы считаем счастьем верным,
Семейству, власти и трудам!
Тебе проклятье, идол злата,
Влекущий к дерзким нас делам,
Дары постыдные разврата
И праздность неги давший нам!
Будь проклята любви отрада!
Проклятье соку винограда
И искромётному вину,
Надежд и веры всей святыне, —
Но больше всех тебя отныне,
Терпенье пошлое, кляну!

Мефистофель хохочет над смертельной тоскою Фауста, что рвет ему душу когтистыми лапами:


— Брось же угол свой,
Где, во мгле сырой,
Стынет кровь и ум смолкает:
Выйди в мир, где жизнь сверкает!
Слушай: хоть я не из важных господ,
Всё-таки, если ты хочешь со мною
В светлую жизнь веселее вступить,
Буду усердно тебе я служить,
Я тебе преданным спутником стану
И ни на шаг от тебя не отстану;
Знай, что повсюду помощник я твой;
Стану рабом и покорным слугой.


— А чем я заплачу за эти попеченья?
Чёрт — эгоист, нельзя ждать от него,
Чтоб даром стал он делать одолженья.


— Я буду верным здесь тебе слугою,
Твоим веленьям подчинён вполне;
Когда же там мы встретимся с тобою,
Ты отплатить обязан тем же мне.


— Что будет там, о том мне нет заботы;
Когда разрушишь этот свет легко ты, —
Пускай себе иной возникнет свет!
Здесь, на земле, живут мои стремленья,
Под солнцем, здесь, мои мученья;
Когда ж придет последнее мгновенье —
Мне до того, что будет, дела нет.
Зачем мне знать о тех, кто там, в эфире, —
Бывает ли любовь и ненависть у них,
И есть ли там, в мирах чужих,
И низ и верх, как в этом мире!

Мефистофель удовлетворенно потирает руки: Фауст его. Черт сулит человеку невиданные наслажденья. Но тут Фауст все же вновь начинает сомневается:


— Что, дашь ты, жалкий бес, какие наслажденья?
Дух человеческий и гордые стремленья
Таким, как ты, возможно ли понять?
Ты пищу дашь, не дав мне насыщенья;
Дашь золото, которое опять,
Как ртуть, из рук проворно убегает;
Игру, где выигрыш вовеки не бывает;
Дашь женщину, чтоб на груди моей
Она к другому взоры обращала;
Дашь славу, чтоб чрез десять дней,
Как метеор, она пропала, —
Плоды, гниющие в тот миг, когда их рвут,
И дерево в цвету на несколько минут!


— Ну, это для меня пустое!
Легко б я надавать таких сокровищ мог;
Но, может быть, захочешь ты, дружок,
Со временем вкусить и что-нибудь другое.


Довольно спорить нам! – прерывает Мефистофеля Фауст.
Договоримся так:
Восторгом чувственным когда меня обманешь,
Тогда — конец!


— Идет!


— Ну, по рукам!
Когда воскликну я «Мгновенье,
Прекрасно ты, продлись, постой!» —
Тогда готовь мне цепь плененья,
Земля разверзнись подо мной!
Твою неволю разрешая,
Пусть смерти зов услышу я —
И станет стрелка часовая,
И время минет для меня.
Поверь, я не кичусь собою;
Тебе ль, другому ли — рабом
Готов я быть, когда того я стою.

Дело осталось за малым: расписаться кровью — соком особенного свойства. И Фауст расписался. А потом произнес:


— Великий дух презреть меня решился,
И тайн природы знать мне не дано.
Теперь конец всему: порвалась нить мышленья;
К науке я давно исполнен отвращенья,
Тушить страстей своих пожар
В восторгах чувственных я буду,
И под густой завесой чар
Готов ко всякому я чуду!
Я кинусь в шумный времени поток,
В игру случайностей, куда забросит рок,
И пусть страданье и отрада,
И пусть удача и досада
Причудливой промчатся чередой;
Кто хочет действовать— тот позабудь покой!


— Не будет вам ни в чём ни меры, ни преграды;
Чем ни захочется полакомиться вам —
Всё смело на лету хватайте здесь и там,
Что послужить вам может для отрады!
Не надо лишь робеть и выбор свой стеснять.


— Не радостей я жду, — прошу тебя понять!
Я брошусь в вихрь мучительной отрады,
Влюблённой злобы, сладостной досады;
Мой дух, от жажды знанья исцелён,
Откроется всем горестям отныне:
Что человечеству дано в его судьбине,
Всё испытать, изведать должен он!
Я обниму в своём духовном взоре
Всю высоту его, всю глубину;
Всё счастье человечества, всё горе —
Всё соберу я в грудь свою одну,
До широты его свой кругозор раздвину
И с ним в конце концов я разобьюсь и сгину!

Мефистофель объясняет Фаусту:


— Старался разжевать я смысл борьбы земной
Немало тысяч лет. Поверь ты мне, мой милый,
Никто ещё с пелёнок до могилы,
Не переваривал закваски вековой.
Весь этот свет, всё мирозданье —
Для бога лишь сотворены;
Себе он выбрал вечное сиянье,
Мы в вечный мрак погружены;
А вы — то день, то ночь испытывать должны.
Привык смотреть на вещи ты, мой друг,
Как все на них вы смотрите; а надо
Умней, толковей тратить свой досуг,
Пока доступна жизни вся отрада.
Тьфу, пропасть! Руки, ноги, голова
И зад — твои ведь, без сомненья?
А чем же меньше все мои права
На то, что служит мне предметом наслажденья?
Когда куплю я шесть коней лихих,
То все их силы — не мои ли?
Я мчусь, как будто б ног таких
Две дюжины даны мне были!
Итак, смелей! Раздумье всё долой,
И прямо в шумный мир за мной
Спеши, надеждой окрылённый!
Кто философствует, тот выбрал путь плохой,
Как скот голодный, что в степи сухой
Кружит себе, злым духом обойдённый,
А вкруг цветёт роскошный луг зелёный!

Фауст оглядывается вокруг и, ничего необходимого для путешествия не видя перед собой, вопрошает:


— Но как же нам пуститься в путь?
Где экипаж, где кони, слуги?

Мефистофель дарит Фауста щедрой улыбкой со словами:


— Мне стоит плащ мой развернуть —
И мы взовьёмся легче вьюги.
Но на полёт отважный свой
Ты не бери узлов с собой.
Вот я дыханьем огненным повею —
И мы поднимемся с поверхности земной:
Чем легче, тем скорей помчишься ты со мной.
Ну-с, с новой жизнью вас поздравить честь имею!

Они помчались Вот славный погребок в Лейпциге. Здесь веселится-бушует целая компания гуляк-голодранцев. Один из них недоволен:


— Никто не пьет! И смеха нет ни в ком!
Эх, проучить бы вас за эти рожи!
Сегодня вы — что мокрые рогожи.
А ведь могли б быть парни с огоньком!

Другой обвиняет недовольного:


— Ты виноват — кого ж винить другого?
Ни глупостей, ни свинства никакого!

Третий утихомиривает двух первых:


— Кто ссорится, тех вон! Их нам не нужно.
Знай пойте, пейте да ревите дружно:
«Гоп, голла, го!»

Компания гуляк затягивает было песню о прелестной деве, но один из них против такого мотивчика:


— Ну, ладно, величай да песни в честь ей пой!
Тебя же осмеют, а никого другого:
Как провела меня, так проведёт любого.
Пускай с ней встретится влюблённый домовой,
Проблеет ей козёл спокойной ночи!
Чтоб парень спину гнул пред ней,—
Нет, много чести будет ей!
Повыбить окна ей — вот это
Я одобряю для привета!

Местный ловелас вставляет свое словцо:


— Молчать! Молчать! Послушайте меня!
Я, как известно, жить умею!
Ведь здесь влюбленных целая семья —
И всем доставить по порядку я
Им кое-что приятное имею.
На новый песенка покрой:
Вы петь припев должны за мной!
Раз крыса в погребе жила,
Все ела жир да сало;
Как доктор Лютер, завела
Брюшко и бед не знала.
Но повар яду ей подлил —
И крысе белый свет постыл:
Ужель она влюбилась?

Все весело хором в единую глотку гаркнули:


— Ужель она влюбилась?

Заводила продолжает:


— Бежит назад, бежит вперёд,
Везде грызёт и гложет;
Во всякой грязной луже пьет,
А боль унять не может.
Бедняга скачет там и тут,
Но скоро ей пришёл капут:
Ужель она влюбилась?


— Ужель она влюбилась?


— Средь бела дня она в пылу
Вбежала в кухню, села
В предсмертных корчах на полу
И жалобно пыхтела.
А повар злой, смеясь, твердит:
«Ага! со всех концов свистит —
Ужель она влюбилась?»


— Ужель она влюбилась?

Тут нашелся один голодранец, усмехнулся:


— Вишь, умники! Нашли себе отраду!
Как будто нет и подвига славней,
Чем дать бедняжке крысе яду!

Другой голодранец вставил свое словцо:


— Давно ли крысы в милости твоей?

Третий не полез за словом в карман:


— Эх ты, пузан с башкою лысой!
В несчастье тих и кроток он:
Сравнил себя с распухшей крысой —
И полным сходством поражён.

Тут в погребок на огонек решил заглянуть Мефистофель. Он приветливым жестом предлагает Фаусту переступить порог сего злачного заведения.


— Тебя ввожу я с первого же шага
В весёлый круг. Вот буйная ватага:
Взгляни, как жить возможно без забот!
Для них — что день, то праздник настаёт.
С плохим умом, с большим весельем, в мире
Ребята скачут в танце круговом,
Точь-в-точь котята за хвостом.
Им только б был кредит в трактире
Да не трещала б голова, —
Так все на свете трын-трава!
Я знаю, чёрт меж них, а им не догадаться:
Хоть прямо их за шиворот бери.

Мефистофель в погребке среди ватаги гуляк как родной. Вот он уже поет им песню про блоху:


— Жил-был король когда-то,
Имел блоху-дружка;
Берёг блоху, как злато,
Лелеял, как сынка.
Вот шлёт король к портному, —
Портной пришёл сейчас.
«Сшей плащ дружку родному
Да брюки в самый раз».
И в шёлк и в бархат чудный
Блоха наряжена
И носит крест нагрудный,
На ленте ордена.
Блоха министром стала.
Блестит на ней звезда!
Родня её попала
В большие господа.
Блоха, дав волю гневу,
Всех жалит с этих пор:
Вельмож, и королеву,
И фрейлин, и весь двор.
Никто не смей чесаться,
Хоть жалит всех наглец!
А мы — посмей кусаться,—
Прищёлкнем — и конец!

Хор голытьбы подхватывает последние слова:


— А мы — посмей кусаться,
Прищёлкнем — и конец!

Каковы!

Раздались возгласы:


— Да будет так со всякою блохой!


— На ноготь лишь её — и нет блохе исхода.


— Да здравствует вино! Да здравствует свобода!

Мефистофель предлагает собравшимся выпить за свободу его вина.


— Нам виноград лоза дала;
На лбу рога есть у козла;
Вино на древе рождено;
Стол деревянный даст вино.
В природу вникните верней:
Поверьте, чудо скрыто в ней!
Ну, пробки прочь — и пейте живо!

И тут вино широкою струей полилось в бокалы. Все в один голос гаркнули:


— О чудный ключ! Какое диво!


— Народ свободен стал: любуйтесь на него! – сказал Мефистофель.

А Фауст уже высказывает осторожность:


— Мне кажется, что нам пора бы удалиться.


— Постой, должно ещё всё их скотство
Во всей красе пред нами проявиться.

И тут от неосторожности пьющих вино льется на землю и вспыхивает. Голытьба орет в страхе:


— Огонь! Спасите! Ад! Мы все сгорим сейчас!

Мефистофель заговаривая огонь:


— Смирись мне, верная стихия!
Огонь чистилища был тих на этот раз.

Разносятся гневные крики гуляк:


— Что это? Берегись! За шуточки такие
Ответить можешь ты! Не знаешь, видно, нас!


— Посмей-ка повторить дурачество такое!

— Пусть убирается, оставив нас в покое.


— Нет, как вы смели? Как вам в ум взбрело
Творить здесь фокусы? Что это за игрушки?


— Цыц, бочка!


— Сам ты помело!
— Ты хочешь, чтоб до кулаков дошло?


— Смотри! Дождёмся колотушек!

Тут снова вспыхивает огонь.


— Пожар! Горю!


— Да это колдовство!
За голову его награда! Режь его!

Голытьба вынимает ножи и бросается на Мефистофеля. Он тотчас произносит заклинание:


— Ложный вид предстань очам!
Будьте здесь и будьте там!

И тут свершилось чудо. Вместо погребка раскинулся перед собравшимися прелестный сад. Все в изумлении глядят друг на друга. Потом пьянчужки хватаются за виноградные гроздья и вдруг… то оказываются не гроздья, а их носы. Мефистофель хохочет и со словами:


— Спади с очей, повязка заблужденья!
И помните, как дьявол пошутил! – исчезает с Фаустом.

Гуляки от такой злой шутки в бешенстве:


— Где этот молодец? Ну, встреться в одиночку
Мне где-нибудь, так жив не будет он!


— Я видел сам, как он вскочил на бочку
И вмиг на ней верхом умчался вон.
В ногах свинец: со мной недоброе творится.


— Я думаю, вино могло б ещё политься?


— Все было тут обман, предательство и ложь.


— А тем не менее мне кажется, что всё ж
Я пил вино.


— А как же гроздья эти?


— Пусть говорят теперь, что нет чудес на свете!

В следующей сцене представлена ведьмина кухня. Стены и потолок ее увешены причудливой утварью. Над большим кипящим котлом поднимающемся кверху колеблющиеся образы. Мартышка сидит у котла, снимает пену с варева и смотрит, чтобы оно не выкипало.

Фауст, оглядывая логово ведьмы, брезгливо морщится.


— К бессмысленным их чарам отвращенье
Питаю я: найдётся ль исцеленье
Здесь, в этой тьме безумства, для меня?
Я не хочу советов старой бабы!
Но, может быть, дрянная пачкотня
Лет тридцать с плеч моих долой сняла бы?

Тут Мефистофель предлагает Фаусту рецепт омоложения:


— Изволь; вот средство возрожденья
Без чар, без денег, без леченья:
Уединись в глуши полей,
Руби, копай, потей за плугом
И ограничить тесным кругом
Себя и ум свой не жалей;
Питайся просто в скромной доле,
Живи, как скот, среди скотов
И там, где жил ты, будь готов
Сам удобрять навозом поле.
Поверь мне: в этом весь секрет
Помолодеть хоть в восемьдесят лет.

Фауст возражает:


— Но не привык я к плугу и лопате,
За них мне взяться было бы некстати;
Нет, узкая мне жизнь не суждена!

Мефистофель увещевает:


— Так ведьма, стало быть, нужна.


— К чему тут баба — непонятно!
Свари напиток сам, без лишних слов.


— Да! Вот бы время я провел приятно!
Уж лучше выстрою я тысячу мостов.
Здесь мало знанья и уменья —
Здесь ты не обойдёшься без терпенья.
Корпеть пришлось бы тут немало лет:
Ведь раньше времени броженью ходу нет.
Чего-чего тут нет в бродилах,
И надо знать уловок тьму!
Хоть чёрт и учит их всему,
А сам всё сделать он не в силах.

Фауст тем временем заглядывает в зеркало, видит там нечто и шепчет:


— Что вижу я! Чудесное виденье
В волшебном зеркале мелькает всё ясней!
О дай, любовь, мне крылья и в мгновенье
Снеси меня туда, поближе к ней!
О, если б был не в комнате я тесной,
О, если б мог лететь к богине той!
Но нет, она полузакрыта мглой…
О, дивный образ красоты телесной!
Возможна ли подобная краса?
Возможно ли, чтоб в прелести чудесной.
Вмещалися все неба чудеса?
Найдется ль чудо на земле такое!

Фауст больше не в силах созерцать эту красоту лишь в зеркале и просит Мефистофеля:


— Я весь горю, нет больше сил моих!
Нельзя ли нам отсюда удалиться?

Мартышка загляделась на пришельцев, котёл выкипел, тотчас возникло большое пламя, бьющее в трубу. Ведьма в гневе со страшным воплем черпает ложкой из котла и брызжет на всех огнём. Мефистофель хватает веник и бьёт почем зря посуду.


— Раз — бью, два — бью!
Котлы свалю,
Стряпню пролью!
Знай, морда: так
Стучу я в такт
Под песнь твою.

Ведьма отступает в ярости и ужасе. А Мефистофель продолжает:


— Ну что, костлявая? Теперь узнала ты?
Узнала, пугало, царя и господина?
Махну рукой — и все твои скоты
И ты сама — всё прахом, образина!
Не уважаешь красный мой камзол?
Петушьего пера узнать не можешь?
Иль я, закрыв лицо, сюда пришел?
Что ж, самому назваться мне предложишь?

Ведьма, испуганная до полусмерти, чуть слышно говорит:


— Простите, сударь, мне за грубый мой привет!
Но конского при вас копыта нет,
И вороны куда, скажите мне, девались?


— На этот раз уж пусть тебе сошло!
С тех пор воды немало утекло,
Как мы с тобой в последний раз видались.
Цивилизация велит идти вперёд;
Теперь прогресс с собой и чёрта двинул.
Про духа северного позабыл народ,
И, видишь, я рога, и хвост, и когти скинул.
Хоть ногу конскую иметь я должен всё ж,
Но с нею в публике являться не желаю
И вот в фальшивых играх щеголяю,
Как франтовская молодежь.

Ведьма счастливая встречей с Мефистофелем пляшет и поет:


— Ах, голова пошла от радости кругом!
Голубчик сатана, вы снова здесь со мною!

Мефистофель просит у ведьмы чудесного напитка для своего спутника. Ведьма с разнообразнейшими церемониями наливает питьё в бокал и когда Фауст подносит его к губам, оттуда вылетает лёгкое пламя. Мефистофель подбадривает его:


— Живее пей до дна бокал —
И ты мгновенно ободришься.
На «ты» давно ты с чёртом стал,
А всё ещё огня боишься.

Фауст пьет напиток, а Мефистофель предсказывает ему:


— Сейчас почувствуешь с отрадой и весельем,
Как сладко Купидон играть в тебе начнёт.

А сам думает:


— Да, этим зельем я тебя поддену.
Любую бабу примешь за Елену!

И вот уже Фауст на улице города встречает Маргариту. Он смело подходит к ней со словами:


— Прекрасной барышне привет!
Я провожу вас… если смею.

Маргарита не без кокетства отвечает:


— Прекрасной барышни здесь нет!
Домой одна дойти сумею.

И уходит. А Фауст ей вслед:


— Как хороша! Я клятву б дал,
Что в жизни лучших не видал!
Так добродетельна, скромна —
И не без колкости она.
А взор потупленных очей
Запечатлён в душе моей.
Румяных губ и щёчек цвет…
Ах, позабыть его нет сил!
А как суров и краток был
Её находчивый ответ!
Восторг — и слов тут больше нет!

Мефистофелю Фауст говорит:


— Ты должен мне добыть девчонку непременно.

Мефистофель спрашивает?


— Как, эту? У попа она сейчас была
И от грехов свободна совершенно:
К исповедальне подойдя,
Отлично всё подслушал я.
Она на исповедь напрасно —
Пришла: невинна, хоть прекрасна, —
И у меня над нею власти нет.
Ты ж говоришь, как сердцеед порочный.
Подай ему сейчас любой цветок!
Он мнит, что нет любви, нет чести прочной,
Которой он похитить бы не мог!

Фауст уже негодует:


— Почтеннейший магистр-педант, нельзя ли
Меня теперь избавить от морали?
Без лишних слов, скажу тебе одно:
Знай: если эту ночь я в неге страстной
Не проведу с малюткою прекрасной,
То в полночь нам с тобой расстаться суждено!


— Подумай, друг: не всё же мне подвластно!
Мне надобно не меньше двух недель,
Чтоб достижимой сделать эту цель:
Сыскать предлог, найти заручку…


— Не надо чёрта мне тогда в друзья,
Чтоб соблазнить такую штучку!


— Ты судишь, как француз, слегка.
Прошу тебя, однако, не сердиться.
К чему так сразу — взять и насладиться?
Утеха, право, тут не велика.
Не лучше ли пойти путём интрижки;
Увлечь её, водить и так и сяк,
Как учат нас иные книжки?


— Мой аппетит хорош и так.


— Нет, кроме шуток, лишь впросак
Попасть с горячностью здесь можно.
Здесь надо дело осторожно
Вести — тут сила не возьмет:
Тут хитрый надобен подход.
Ну, если так влюбился ты в девицу,—
Смотри, как верно я тебе служу
И каждою минутой дорожу:
Сегодня ж к ней сведу тебя в светлицу.


— К ней? Ею обладать?


— Ну вот! Не сразу же! Она уйдёт
К соседке; ты ж в уединенье скромном
О счастье будущем мечтам отдайся томным.

Наступил вечер. Маргарита сидит одиноко в своей маленькой опрятной комнатке. Она думает о понравившемся дворянине, что встретился ей нынче на улице. Потом уходит в гости к соседке. А Фауст с Мефистофелем непрошено проникают в ее комнатку. Фауст, осматриваясь кругом, произносит:


— О милый сумрак, о приют святой,
Привет мой вам! Владей, любви томленье,
Душой моей; питай свое стремленье
Надежды милой сладкою росой!
Как дышит здесь повсюду дух покоя,
Порядком все проникнуто кругом!
Средь бедности довольство здесь какое!
Святой приют! Благословенный дом!

Фауст бросается в кресло и блаженно утопает в нем.


— Прими ж меня, семейный старый трон!
Отцов и дедов нежил ты покоем
В дни радости и горя, окружен
Детей беспечным шумным роем!
Быть может, милая моя в кругу детей,
Горя румянцем щёчек, ликовала
И, благодарная за ёлку, всех нежней
Сухую руку деда целовала.
Твой дух, о дева, надо мной парит,
Дух тихого довольства и порядка;
Устами матери тебе он говорит,
Чтоб чистой скатертью твой стол был устлан гладко,
И учит посыпать, узоры выводя,
Песком весь чистый пол каморки тесной.
О милая рука! Божественность твоя
Из хижины создать способна рай небесный!

Фауст встает и отдергивает полог кровати.


— А здесь святой меня объемлет страх!
Я не ушел бы, кажется, отсюда!
Лелеяла природа в легких снах
Здесь ангела, и вот — явилось чудо!
Дитя дышало в сладком сне,
И чистой творческою силой
Прекрасный образ в тишине
Расцвел, божественный и милый!..
А я? Сюда что привело меня?
О небо, как глубоко тронут я!
Чего хочу? Чем совесть так задета?
О бедный Фауст, ты ли, ты ли это?
Не чары ли, под кровом полутьмы,
Здесь в воздухе? Я шел, чтоб насладиться,—
Пришел — и сердце грёзами томится!
Иль ветерка игрушкой служим мы?
Как я своих бы мыслей устыдился,
Когда её сейчас бы увидал!
Я за минуту был не больше как нахал,
Теперь же в прах пред нею бы склонился.

Мефистофель видит, как возвращается Маргарита и торопит Фауста уйти. Перед уходом же оставляет подарок для девушки – увесистый ларчик. Тем временем Фауст опять впадает в нерешительность. Мефистофель, раздражаясь, иронизирует:


— Для вас затылок трёшь, мозолишь руки…
А вы стоите с видом скуки,
Как будто вам приходится идти
На лекцию и вот уж на пути
И метафизика и физика пред вами
Как бы стоят с постылыми словами!

Тут непрошенным гостям приходится поспешно покинуть комнату, в которую возвращается милая Маргарита. Ее что-то смущает.


— Как душно! Тяжесть в воздухе какая!
А ночь совсем не так тепла.
Скорей бы маменька пришла!
Чего-то всё боюсь одна я,
И страх и дрожь меня берут:
Еще трусихой назовут!

Чтобы развеять страхи, Маргарита напевает незамысловатую песенку:


Жил в Фуле король; до могилы
Одной он был верен душой;
Ему, умирая, вручила
Любимая кубок златой.
И стал ему кубок заветный
Дороже всего с этих пор;
Он пил — и слезой чуть заметной
Средь пира туманился взор.
И роздал король пред кончиной
Наследникам все города;
Но кубок — лишь кубок единый —
Оставил себе навсегда.
Морские валы грохотали
Под башней, бушуя у скал;
Меж рыцарей, в дедовском зале,
Прощаясь, король пировал.
Наполнивши влагою пенной
Свой кубок он выпил до дна
И бросил тот кубок священный
Туда, где шумела волна.
Он видел, как кубок, волною
Подхвачен, черпнул и пропал;
И очи покрылися тьмою —
И пить он и жить перестал.

И тут на глаза Маргарите попадается ларчик, который она в недоумении решается открыть, а открыв, в восторге восклицает:


— Что это! Боже мой! Чудеснейший убор!
Мне видеть не пришлось такого до сих пор!
Его б и дама знатная надела
И на гулянье в нём отправилась бы смело.
Цепочку бы надеть: какой приму я вид?
Чья ж эта роскошь вся? Кому принадлежит?
Хоть серьги мне иметь хотелось бы ужасно!
Наденешь их — и вот совсем уже не то!
К чему красивой быть? Совсем, совсем напрасно!
Не худо это — я, конечно, в том согласна;
Да люди красоту нам ставят ни во что
И хвалят только нас из жалости. Вот слава:
Все денег ждут,
Все к деньгам льнут;
Ах, бедные мы, — право!

В следующей сцене мы видим раздосадованного до глубины души и разгневанного до белого каления Мефистофеля. Он буквально рычит:


— Клянусь отвергнутой любовью, бездной ада!
Клялся бы хуже я, да нечем, вот досада!

Фауст спрашивает:


— Я не видал еще подобных морд!
Что там могло с тобою приключиться?

Мефистофель отвечает ему, называя Маргариту уменьшительным именем Гретхен:


— Я рад бы к чёрту провалиться,
Когда бы сам я не был чёрт!
Подумай: ценный наш убор
Стащил у Гретхен поп, как вор.
Мамаше Гретхен показала,
А той сейчас же жутко стало:
В молитвы вся погружена
И чуткой быть приучена,
Повсюду нюхает она,
Свята ли вещь или грешна, —
А тут разгадка, видимо, простая:
Что святость в этом ларчике плохая.
«Дитя мое, — старуха шепчет ей, —
Неправое именье — лютый змей!
Снесем его царице мы небесной —
И манны нам пошлет она чудесной».
Бедняжка Гретхен от таких речей
Поморщилась, надула молча губы:
Дарёному коню не смотрят, дескать, в зубы;
И чем же, мол, уж так безбожен был,
Кто мне серёжки подарил?
Мать между тем попа призвать успела.
Тот сразу видит, в чем тут дело.
«Поступку вашему я рад, —
Им говорит он с постной рожей, —
Кто воздержался, тот богат».
Желудок, мол, хорош у церкви божьей;
Немало стран уж слопала она
И несвареньем всё же не больна.
Одна лишь церковь может, без сомненья,
Переварить неправые именья.
Потом браслеты, кольца, брошки
Загрёб он, как грибы в лукошке,
Прибрал — спасибо не сказал,
Как будто горсть орехов взял,
И посулил за то награды
В раю, а те стоят — и рады!

Проходит время, и Мефистофель устраивает встречу в саду Фаусту и Маргарите. Девушка, проникшись симпатией к молодому человеку, рассказывает ему о своей жизни:


— Хоть невелико у нас хозяйство, все же нелегко
Его вести. Служанки нет: должна я
Варить, мести и шить; с рассвета на ногах…
А маменька во всем престрогая такая
И аккуратна так, что просто страх!
И не от бедности: мы вовсе не такие,
Чтоб хуже жить, чем все живут другие.
Отец покойный мой довольно был богат,
Оставил домик нам, а с ним и старый сад.
Теперь наш дом затих, труды мне легче эти:
Ушёл служить в солдаты брат,
Сестрички нет уже на свете…
Немало с ней хлопот я приняла,
Но вновь всё перенести я с радостью б могла —
Так было мне дитя родное мило!

Фауст в умилении восклицает:


— О, если на тебя малютка походила,
Она, конечно, ангелом была!


— Да. Я её вскормила, воспитала…
И как меня любить малютка стала!
Отца уж не было в живых, когда на свет
Она явилась; матушка ж, бедняжка,
Слегла в постель и захворала тяжко;
Мы думали, что уж надежды нет,
И времени прошло у нас немало,
Пока она поправилась и встала.
Где ж было ей самой кормить дитя?
И вот его взялась лелеять я,
Кормила крошку молоком с водою, —
Она совсем, совсем моя была
И на руках моих, по целым дням со мною,
Барахталась, ласкалась и росла.


— Чистейшим счастьем ты в то время обладала!


— И горя тоже много я видала.
Со мною по ночам стояла колыбель
Рядком; дитя чуть двинется — я встану.
Беру из люльки и к себе в постель
Кладу иль молоком кормить, бывало, стану;
А не молчит — должна опять вставать,
Чтоб проходить всю ночь да песни распевать.
А по утрам — бельё чуть свет встаю и мою;
Там время на базар, на кухню там пора —
И так-то целый день, сегодня, как вчера!
Да, сударь: иногда измучишься заботой!
Зато и сладко спишь, зато и ешь с охотой.

Тут Фауст пытается обнять и поцеловать Маргариту, но она скромно отстраняет его, потом срывает астру и, ощипывая лепестки, что-то шепчет. Фауст спрашивает ее:


— Что рвешь ты там? Букет?


— Нет, пустяки — игра.


— Что шепчешь ты?


— Он любит — нет; он любит — нет!


— О ангел, как тобой не восхищаться!


— Он любит! Да!

Фауст в восторге.


— О, пусть цветка ответ
Судьбы решеньем будет нам, родная!
Да, любит он! Поймешь ли, дорогая?


— Я вся дрожу!

Фауст обнимает и целует Маргариту.


— О, не страшись, мой друг!
Пусть взор мой, пусть пожатье рук
Тебе расскажут просто и не ложно,
Что выразить словами невозможно!
Отдайся вся блаженству в этот час
И верь, что счастье наше бесконечно:
Его конец — отчаянье для нас!
Нет, нет конца! Блаженство вечно, вечно!

И все же Маргарита вырывается из объятий Фауста и убегает. Но недалеко… Она скрывается лишь за дверью.


— Меня ты дразнишь? Ах, плутовка!
Постой же: я тебя поймаю ловко.

Ловит и крепко целует. Маргарита возвращает ему поцелуй.


— Люблю тебя всем сердцем, милый мой!

Но конец свиданию. Время расходится. Маргарита идет домой, а Фауст с Мефистофелем в лес к потаенной пещере. Фауст в возбуждении произносит:


— Могучий дух, ты всё мне, всё доставил,
О чём просил я. Не напрасно мне
Свой лик явил ты в пламенном сиянье.
Ты дал мне в царство чудную природу,
Познать её, вкусить мне силы дал;
Я в ней не гость, с холодным изумленьем
Дивящийся её великолепью, —
Нет, мне дано в её святую грудь,
Как в сердце друга, бросить взгляд глубокий.
Ты показал мне ряд живых созданий,
Ты научил меня увидеть братьев
В волнах, и в воздухе, и в тихой роще.
Когда в лесу бушует ураган
И повергает ближние деревья,
Ломаясь с треском, богатырь-сосна,
И холм её паденью глухо вторит, —
В уединенье ты меня ведёшь,
И сам себя тогда я созерцаю
И вижу тайны духа моего.
Когда же ясный месяц заблестит,
Меня сияньем кротким озаряя,
Ко мне слетают легкою толпою
С седой вершины влажного утёса
Серебряные тени старины,
И созерцанья строгий дух смягчают.
Для человека, вижу я теперь,
Нет совершенного. Среди блаженства,
Которым я возвышен был, как бог,
Ты спутника мне дал; теперь он мне
Необходим; и дерзкий и холодный,
Меня он унижает, и в ничто
Дары твои, смеясь, он обращает.
В груди моей безумную любовь
К прекраснейшему образу он будит;
Я, наслаждаясь, страсть свою тушу
И наслажденьем снова страсть питаю.

Вскоре между господином Фаустом и слугой Мефистофелем возникает новая перепалка. Мефистофель недовольно ворчит:


— С тобою, грубым и безумным, жить —
Неважный дар послала мне судьбина.
Весь день изволь трудиться и служить,
И так и сяк старайся удружить —
Не угодишь ничем на господина.
А чем бы жил ты, жалкий сын земли,
Без помощи моей, не видя света?
Не я ль тебя надолго исцелил
От тягостной хандры воображенья?
Не будь меня, давно бы, без сомненья,
Здесь, на земле, ты дней своих не длил.
К чему же ты сюда, в леса и горы,
Как мрачный филин, обращаешь взоры?
Во влажном мху, под кровом темноты
Себе, как жаба, жизни ищешь ты.
Прекрасная манера веселиться!
Нет, все ещё педант в тебе гнездится.


— Поймёшь ли ты, что я в пустыне здесь
Чудесной силой оживаю весь?
Да, если б мог понять ты, то, конечно,
Как чёрт, ты мне б завидовал сердечно.


— Еще бы! Неземная благодать!
Всю ночь на мокром камне пролежать,
К земле и небу простирать блаженно
Объятья, раздувать себя надменно
До божества и в самый мозг земли
Впиваться мыслью, — полною стремленья;
Всё ощущать, что в мир внесли
Все шесть великих дней творенья;
Внезапно гордой силой воспылав,
Не знаю, чем-то пылко упиваться
И, всю вселенную объяв,
В любви блаженной расплываться,
О смертности своей забыв совсем,
И созерцанье гордое затем
Вдруг заключить… а чем—сказать мне стыдно!

И Мефистофель, не говоря, делает весьма неприличное движение.

Фауст негодует:


— Тьфу на тебя!


— Не нравится, как видно?
Как тут стыдливо не плеваться вам!
Ведь нравственным ушам всегда обидно
То, что приятно нравственным сердцам!
Глупец! Ему позволил я порою
Полгать себе, потешиться игрою,
Да вижу, что не выдержать ему.
Ты и теперь худеешь и томишься;
Не нынче — завтра возвратишься
К мечтам и страху своему.
Довольно же! Возлюбленная страждет,
Сидит она печальна и мрачна;
Тебя, тебя увидеть жаждет,
В тебя она безумно влюблена!
Любовь твоя недавно бушевала,
Как речка, что бежит со снежных гор,
Бедняжку Гретхен страстью заливала,
И вдруг — иссякла речка! Что за вздор!
По мне, чем здесь в лесу царить уныло —
Не лучше ли тебе вернуться вновь
И бесконечную любовь
Вознаградить своей бедняжки милой?
День для неё едва идёт:
Глядит она в окно, следит за облаками,
Бегущими грядой над старыми домами;
«Будь божьей птичкой я!» — всё только и поёт,
И в полдень ждёт, и в полночь ждёт,
То равнодушной станет снова,
То вдруг всплакнёт, не молвя слова,
И вновь влюбилась.


— О, змея, змея!
Уйди, уйди отсюда! Сгинь, проклятый!
Не называй красавицу мне вновь
И не буди к ней плотскую любовь
В душе моей, безумием объятой!


— Что ж, ей ведь кажется, что от неё уйти
Решил ты навсегда; да так и есть почти.


— Где б ни был я, мне всюду остаётся
Она близка; везде она моя!
Завидую Христову телу я,
Когда она к нему устами прикоснётся.


— Так, милый мой! Не раз завидно было мне
При виде парочки на, розах, в сладком сне.


— Прочь, сводник!


— Что ж, бранись; а я смеюсь над бранью.
Творец, мужчину с женщиной создав,
Сам отдал должное высокому призванью,
Сейчас же случай для того им дав.
Да полно же, оставь свой вид унылый!
Подумаешь, какое горе тут:
Ведь в комнату к красотке милой,
А не на казнь тебя зовут!

Фауст вновь уносится в своих мечтах вдаль:


— В её объятьях рай небесный!
Пусть отдохну я на груди прелестной!
Её страданья чую я душой!
Беглец я жалкий, мне чужда отрада,
Пристанище мне чуждо и покой.
Бежал я по камням, как пена водопада,
Стремился жадно к бездне роковой;
А в стороне, меж тихими полями,
Под кровлей хижины, дитя, жила она,
Со всеми детскими мечтами
В свой тесный мир заключена.
Чего, злодей, искал я?
Иль недоволен был,
Что скалы дерзко рвал я
И вдребезги их бил?
Её и всю души её отраду
Я погубил и отдал в жертву аду!
Пусть будет то, что суждено судьбой.
Бес, помоги и сократи дни страха!
Пусть вместе, вместе в бездну праха
Она низвергнется со мной!


Опять кипит! Опять пылает!
Ступай, утешь её, глупец!
Чудак, всему уж и конец
Он видит, чуть лишь нить теряет.
Кто вечно смел, хвалю того;
Ты ж, с чёртом столько дней проведший, —
Ты что? Нет хуже ничего,
Как чёрт, в отчаянье пришедший!

Маргарита же все ждет и ждет своего Фауста, коротая время за прялкой.


— Покоя нет, душа скорбит:
Ничто его не возвратит.
Где нет его, там все мертво,
Там счастья нет, не красен свет.
Мой бедный ум смущен, молчит;
Мой бедный дух сражен, разбит.
Покоя нет, душа скорбит!
Ничто его не возвратит!
Лишь для него в окно гляжу,
Лишь для него я выхожу.
Походка, стан, улыбка, взгляд,
Как талисман, к себе манят.
Его речей волшебный звук,
Огонь очей, пожатье рук!
Покоя нет, душа скорбит!
Ничто его не возвратит!
К чему, за ним стремится грудь;
К нему прильнуть и отдохнуть!
Его обнять и тихо млеть,
И целовать, и умереть!

Но вот Фауст приходит к Маргарите. На тайном свидании в саду она спрашивает его, верует ли он искренне и чисто в Иисуса Христа? Фауст уклончиво ей отвечает:


— Пойми же, ангел мой:
Назвать его кто смеет откровенно?
Кто исповедать может дерзновенно:
Я верую в него?
Кто с полным чувством убежденья
Не побоится утвержденья:
Не верую в него?
Он, вседержитель
И всехранитель,
Не обнимает ли весь мир —
Тебя, меня, себя?
Не высится ль над нами свод небесный?
Не твердая ль под нами здесь земля?
Не всходят ли, приветливо мерцая,
Над нами звезды вечные? А мы
Не смотрим ли друг другу в очи,
И не теснится ль это все
Тебе и в ум и в сердце
И не царит ли, в вечной тайне,
И зримо и незримо вкруг тебя?
Наполни же все сердце этим чувством
И, если в нем ты счастье ощутишь,
Зови его, как хочешь:
Любовь, блаженство, сердце, бог!
Нет имени ему! Всё — в чувстве!
А имя — только дым и звук,
Туман, который застилает небосвод.


— Как это хорошо, мой друг!
Священник так же это объясняет,
Немножко лишь в других словах.


— Везде, мой друг, во всех местах
Сиянье неба восхваляет
Весь мир на разных языках,—
И мой не хуже их нимало.


— Да, как послушаешь, сначала
Все будто так, но грех один:
В душе ты не христианин.
Поверь, я ужас ощущаю,
Давно скорблю всем существом,
Когда тебя я с ним встречаю.
Он ненавистен мне от сердца полноты!
Изо всего, что в жизни я видала,
Я не пугалась столько ничего,
Как гадкого лица его.

Фауст заступается за Мефистофеля:


— Поверь мне, куколка, не страшен он нимало.


— Его присутствие во мне волнует кровь.
Ко всем и ко всему питаю я любовь;
Но как тебя я жду и видеть жажду,
Так перед ним я тайным страхом стражду;
Притом мне кажется, что плут он и хитрец,
И если клевещу — прости меня, творец!


— И чудакам, как он, ведь жить на свете нужно!


— Нет, жить с таким я не могла бы дружно!
Он всякий раз, как явится сюда,
Глядит вокруг насмешливо всегда,
В глазах его таится что-то злое,
Как будто в мире все ему чужое;
Лежит печать на злом его челе,
Что никого-то он не любит на земле!


— Ах ты, вещунья милая моя!


— И столько он мне ужаса внушил,
Что если к нам войти ему случится,
И ты как будто мне уже не мил.
При нем никак я не могу молиться.

Тут влюбленные договариваются о новой встрече, и Фауст дает Маргарите пузырек со снотворным, которым его снабдил Мефистофель. С помощью этого снотворного решено было усыпить бдительность матери. Девушка полностью доверяет своему возлюбленному. Маргарита страшится своего грехопадения. Но оно свершилось.

В следующей сцене она с подружкой Лизхен встречаются у колодца. Лизхен рассказывает историю одной девушки – незадачливой Варвары:


— На шею парню вешалась она:
На все гулянья с ним ходила,
С ним танцевала и кутила;
Везде хотела первой быть,
Есть пирожки да вина пить,
Себя красавицей считала;
Дошла в бесстыдстве до того,
Что наконец уж от него
Открыто брать подарки стала!
Ласкала, нежила дружка —
Вот и осталась без цветка!

— Бедняжка! – вздыхает Маргарита.

Лизхен непреклонна в своем суждении:


— Ты еще жалеешь!
А мы? Как мать велит, бывало, прясть,—
Сидишь да ночью вниз сойти не смеешь,
Она же мигом к миленькому — шасть!
Там, на скамье иль в переулке темном,
Не скучно было в уголке укромном!
Теперь вот пусть свою убавит спесь
Да перед нами в церкви грех свой весь
В рубашке покаянной пусть расскажет!


— Ее он замуж взять, наверно, не откажет.
Держи карман! Нет, парень не дурак:
Получше может заключить он брак.
Да он уж и удрал.


— Он поступил нечестно.


— Да хоть женись — не очень будет лестно.
Ей наши парни разорвут венок,
А мы насыплем сечки на порог!

Маргарита призадумалась:


— И я, бывало, храбро осуждала,
Как девушка, бедняжка, в грех впадала!
Проступки я бранила строже всех;
Чтоб их клеймить, не находила слова:
Каким мне черным ни казался грех,
Я все его чернить была готова!
Сама, бывало, так горда, важна:
А вот теперь и я грешна!
Но, боже, что меня смутило,
Так было сладостно, так мило!

Маргарита идет к Богоматери и молится у ее подножья:


Скорбя, страдая, о мать святая,
Склонись, склонись к беде моей!
С мечом в груди ты на лик убитый
Христа глядишь, полна скорбей.
Отца зовешь ты, и вздохи шлешь ты
Из глубины души своей.
Увы, кто знает, как изнывает
Вся грудь моя, тоски полна!

Маргариту душат рыдания.


Как душа моя томится,
Как дрожит, куда стремится,—
Знаешь ты лишь, ты одна!
С людьми ли я — невольно
Мне больно, больно, больно,
Везде тоскую я!..
Одна ли горе прячу —
Я плачу, плачу, плачу,
И рвется грудь моя.
Цветы омыла эти
Слезами я, скорбя,
Когда я на рассвете
Рвала их для тебя.
Когда мне заблестели
Лучи зари в окно,
Сидела я в постели,
Рыдая уж давно.
Меня позором не убей!
Молю тебя я, о мать святая,
Склонись, склонись к беде моей!

А в это время Валентин – брат Маргариты вспоминает:


Сидишь, бывало, за столом
С друзьями; шум идет кругом;
Лишь о красотках и речей —
И каждый хвалится своей
Да пьет, красой ее кичась;
А я, спокойно подбочась,
При этой шумной похвальбе
Сижу да слушаю себе;
И вдруг, смеясь, крутя свой ус
И полный вверх стакан подняв,
Скажу: «У всякого свой вкус,
Не угодишь на каждый нрав;
Но мне назвать прошу я вас
Одну хоть девушку у нас,
Чтоб Гретхен стоила моей,
В подметки чтоб годилась ей!»
Тут шум пойдет, и звон, и гром.
«Он прав, он прав! — толпа кричит.—
Нет краше девушки кругом!»
Любой хвастун тут замолчит.

Валентин кручинится:


Теперь — рви волосы да злись,
Лезь на стену, хоть разорвись
От гнева: стали все кругом
Кивать, подмигивать глазком.
Язвить любой бездельник рад;
А я, как будто виноват,
Сижу, молчу. Чуть кто сболтнет,
Меня бросает в жар и пот.
Хоть разнесешь их всех, а все ж
Не скажешь им, что это ложь!

Тут появляются Фауст и Мефистофель. Валентин видит их. Мефистофель, не замечая Валентина, нашептывает Фаусту:


— Поверь мне, грудь моя трепещет,
Как у кота, когда влезает он
На крышу, юной кошкою прельщен.
И мысли всё хорошие такие:
То похоть, то проказы воровские.
Все существо мое с восторгом ждет
Чудеснейшей Вальпургиевой ночи.
Вот послезавтра к нам она придет;
В ту ночь недаром сна не знают очи.

Мефистофель решает подшутить над Маргаритой и, аккомпанируя себе на гитаре, поет для нее:


Не стой, не стой,
Не жди с тоской
У двери той,
Пред денницей!
Не жди, не верь:
Войдешь теперь
Девицей в дверь,
А выйдешь не девицей!

Тут разъяренный Валентин выходит из тени.


— Черт побери! Кого ты там
Смущаешь, крысолов проклятый?
Гитара к черту! К черту сам
Слетишь и ты, певец завзятый! – бросает он гневные слова Мефистофелю
и крушит его гитару.

Мефистофель спокойно констатирует:


— Гитара сломана: ее не нужно нам!

Валентин в ярости:


— Теперь и череп пополам!

Мефистофель приглашает Фауста к дуэли:


— Ну, доктор, я вас приглашаю!
Вперед, смелее! Не робей,
Валяй шпажонкою своей,
Коли смелей — я отражаю.

В поединке Валентин побежден. Он заподозрил неладное – дьявольское вмешательство в честную дуэль. Мефистофель торопит Фауста:


— Мы с тобой смирили дурака!
Теперь пора убраться нам приспела:
Тут будет шум и крик наверняка.
Хоть мне возня с полицией легка,
Но уголовный суд — иное дело!

Тут сбегается народ со всех концов. Маргарита склоняется над братом. Он ей говорит чуть дыша:


— Ты, Гретхен, очень молода
И так глупа, что навсегда
Плохой избрала путь.


— О боже! Брат мой, что такое?


— Оставь хоть бога ты в покое!
Что было, нам не воротить;
Уж, видно, так тому и быть.
Ты начала теперь с одним,
Потом другой придет за ним.
А как до дюжины дойдет,
К тебе весь город побредет.
Когда впервые грех родится,
Себя таит он в первый миг:
Под кровом ночи рад он скрыться
И закрывает грозный лик;
Тогда убить его не поздно.
Но скоро, скоро грех растет,
Средь бела дня открыт идет;
Лицо его не меньше грозно,
Но чём лицо его страшней,
Тем яркий свет ему нужней.
Я знаю, срок настанет твой —
И честный гражданин любой,
Как перед язвой моровою,
Распутница, перед тобою
Отпрянет. От стыда горя,
В глаза открыто ты не взглянешь;
В цепочке ты франтить настанешь
И убежишь от алтаря!
Не будешь в танце красоваться
Ты в кружевном воротничке:
Меж нищих и калек скрываться
Ты будешь в темном уголке!
И если бог простит твой грех,
Ты на земле презренней всех!


О, муки ада! Брат мой, брат!


Напрасны слезы, говорят!
Сестра, ты честь свою забыла,
Меня ты в сердце поразила,—
На божий суд идет твой брат
Без страха, честно, как солдат.

Это последние слова Валентина. Он умирает на руках Маргариты. Она идет в собор замаливать свой грех, а позади ее важно шествует Злой Дух.


— Не так ты, Гретхен, прежде,
С душой невинной, ходила к алтарю.
Молясь по книжке старой, ты лепетала,
Наполовину детским играм,
Наполовину богу душою предана!
О Гретхен! Где голова твоя?
И на душе твоей Какой тяжелый грех?
Ты молишься ль за мать свою? Она
Тобой для долгих-долгих мук усыплена!
Чья кровь у дома твоего?
Что у тебя под сердцем скрыто?
Не шевелится ль что-то там
И не тревожит ли тебя
Присутствием своим?
Гнев неба над тобою! Труба звучит;
Заколебались гробы;
Душа твоя из бездны праха
Для мук ужасных огня и ада,
Дрожа, встает!

Маргарита в отчаянии:


О, если б мне уйти отсюда!
Мне грозный гром органа —
Дышать мешает,
Меня терзает это пенье
До глубины сердечной!
Как душно мне!
Как эти арки, эти своды
Теснят меня!
Воздуха, воздуха больше!


Свой лик пресветлый отвращают
Святые от тебя,
И руку протянуть тебе
Им, чистым, страшно!

Бедная Маргарита лишается чувств.

И вот приходит время Вальпургиевой ночи — праздника шабаша ведьм. Фаусту и Мефистофелю встречается на пути Блуждающий огонек. Вместе они продолжают свой путь, негромко напевая:


В область сна вошли мы, словно
В очарованные страны.
О, веди нас прямо, ровно
Сквозь леса и сквозь туманы,
Чрез пустыню, меж горами!
Вот деревья вдаль рядами
Сзади нас, шумя, несутся;
Гор вершины будто гнутся;
Скалы длинными носами
Захрапели перед нами.
С шумом, гулом мчатся бойко
Сыч и чибис, с ними сойка:
Все проснулись, всем гулянье!
А в кустах сидят лягушки —
Долгоножки, толстобрюшки.
Будто змеи, меж камнями
Вьются корни за корнями,
Западни для нас готовят,
И пугают нас, и ловят,
И, ожив, деревьев капы,
Как полипы, тянут лапы
Нам навстречу. И, несметны,
Мох и вереск наполняя,
Беспокойны, разноцветны,
Мыши носятся, шныряя;
И вокруг пред нами реет
Светляков толпа живая
И, с дороги нас сбивая,
Яркой свитой пламенеет.

Невообразимо преображается вся окрестность.


Как странно мутный свет мерцает
Внизу румяною зарей!
В глубокой бездне он сверкает
И льется слабою струёй;
Здесь встал туман, там — пар безбрежный;
Сквозь дымку жар горит лучом;
Здесь свет струится нитью нежной,
Там брызжет огненным ключом;
То, охватив всю глубь долины,
Он в сотнях жил струится там,
То, заключен среди теснины,
Он одиноко блещет нам;
Там сыплет искры, их взметая,
Как золотой песок со дна,
А здесь давно горит седая
Утеса старого стена!

Взвивается бешеный вихрь, бьет могучими толчками – то мчатся на праздник гости в объятья Вальпургиевой ночи. Луна от страха поспешила спрятаться за тучи. Мефистофель сквозь завывание вихря кричит Фаусту:


— За ребра скал обеими руками
Держись: не то ты свалишься в обрыв.
Лес потемнел; в туман весь погруженный,
Шумит он. Вот, глаза раскрыв,
Взлетает филин пробужденный,
И ломятся колонны
Зеленого лесного дома.
Ты слышишь ли раскаты грома,
Стволов паденье, шум ветвей,
И леса стон, и скрип корней?
Ствол за стволом друг друга кроет
В глубокой пропасти, на дне,
И ветер свищет, буря воет
Среди обломков в глубине.
Слышишь крики — дальше, ближе?
Слышишь вопли — выше, ниже?
Между скал, по скатам гор
Шумно мчится дикий хор.

То ведьмин хор:


К вершине ведьмам путь лежит
Средь гор и скал, с метлой, с козлом
И вонь и гром стоят кругом.
Где зло, там женщина идет
Шагов на тысячу вперед.
Мужчина вздумает — и вмиг
Одним прыжком обгонит их.

Мефистофель восторгается в родной стихии:


Толкают, жмут, бегут, летают,
Шипят, трещат, влекут, болтают,
Воняют, брызжут, светят. Ух!
Вот настоящий ведьмин дух!

Фауст просит Мефистофеля:


— Все ж наверху бы лучше было нам.
На злое дело вся толпа стремится;
Взгляни: уж дым столбом пошел у них.
Немало здесь загадок разрешится.


— Немало и возникнет их.
Пусть свет большой шумит, бушуя,
Тебя подальше утащу я.
Везде бывает так — сомненья в этом нет,—
Что свет большой рождает малый свет.
Взгляни: разделась ведьма молодая,
А старая накидочку взяла.
Будь вежлив к ним: услуга мне большая
Труд не велик, забава не мала.
Чу, музыка играет! Вот досада!
Проклятый скрип! Но покориться надо.
Вперёд, вперёд! С тобою я пойду,
Вступлю в их круг, тебя в него введу
И познакомлю с новыми гостями.
Что скажешь, друг? Равнина здесь тесна ль?
Взгляни: конца не видно в эту даль!
Здесь тысячи огней горят рядами;
Болтают, пляшут, варят, любят, пьют,—
Чего же лучше? Чем же худо тут?

Тут Ведьма-ветошница предлагает свой расхожий товар:


Здесь ни вещицы нет малейшей,
Не наносившей миру вред:
Здесь нету шпаги, кровью не облитой;
Здесь кубка нет, в котором не бывал
Когда-нибудь напиток ядовитый;
Убора нет, который не прельщал
Невинных дев, и каждый здесь кинжал
Противника изменой убивал.

Красавица вовлекает Фауста в бурный водоворот пляски. Но вскоре он бросает ее. Мефистофель спрашивает своего хозяина:


— А где ж, скажи, красавица твоя?
Она, танцуя, так приятно пела.


— Во время пенья вдруг увидел я,
Как с губ у ней мышь красная слетела.


— И только? Строго ж ты, мой друг, на все глядишь!
Благодари судьбу — не серая хоть мышь.
Ведь в час любви до этого нет дела.


— Еще я вижу, что вдали передо мной
Встал образ девы бледной и прелестной.
Она ступает медленной стопой,
Как будто цепью скованная тесной.
Признаться, в ней, когда гляжу,
Я сходство с милой Гретхен нахожу.


— Оставь её: бездушна дева эта,
Всего лишь тень, бегущая рассвета.
С ней встреча — смерть, не счастье, не любовь,
При встрече с ней вмиг стынет в жилах кровь
И человек, как камень, замирает.
Миф о Медузе,— кто его не знает?


— Какою негою, мучением каким
Сияет этот взор! Расстаться трудно с ним!
Как странно под ее головкою прекрасной
На шее полоса змеится нитью красной,
Не шире, чем бывает острый нож!


— Давно всё это знаю я: ну что ж?
Под мышку голову берёт она порою,
С тех пор как ей срубил её Персей.

Вскоре Фауст узнает ужасную вещь. В отчаянии клянет он Мефистофеля:

— Моя бедная Маргарита в одиночестве! В отчаянье! В страданиях долго блуждала она по земле — и вот теперь заключена, заключена в темницу на ужасные мучения, как преступница,— она, это несчастное, милое создание, убившее свою мать по твоей указке. Ты подменил снотворное ей ядом. Вот до чего дошло! И ты, изменник, недостойный дух, смел скрывать все это от меня! Стой же, стой теперь и вращай яростно своими сатанинскими очами! Стой и — терзай меня невыносимым своим присутствием! В плену! В невыразимом мучении! Предана власти духов и бесчувственно осуждающего человечества! И ты стараешься развлечь меня отвратительными удовольствиями, скрываешь от меня ее растущее горе, оставляешь ее гибнуть без помощи!

Она не первая, произносит равнодушно Мефистофель.

— Пес! Отвратительное чудовище! О дух бесконечный! Преврати его, преврати червя этого в его собачий образ, который он так часто принимал ночью, бегая предо мною, вертясь под ногами беззаботного путника и бросаясь на плечи, чтобы увлечь падающего. Преврати его в этот излюбленный им образ, чтобы он пресмыкался передо мной по земле, чтоб я мог ногами топтать его отверженного. Не первая! О муки, муки, невыносимые для души человека! И не одно такое создание погибло в бездне горя и несчастья! И эта первая недостаточно искупила пред очами всепрощающего все грехи прочих в своем ужасном, смертном горе! Мозг мой и мое сердце терзаются, когда я смотрю на одну эту страдалицу, а ты издеваешься хладнокровно над судьбою тысяч существ!

— Да, теперь мы снова приближаемся к границам нашего остроумия, туда, где человек теряет управление своим рассудком. К чему же ты вступаешь в общение с нами, когда не в силах поддержать его? Хочешь летать — и боишься, что голова закружится? Мы ли тебе навязывались или ты нам?

О, не скаль же так на меня свои прожорливые зубы: это отвратительно! О великий, чудесный Дух, удостоивший меня видеть лицо свое! Ты знаешь сердце мое, душу мою: к чему же было приковывать меня к этому постыдному спутнику, который во зле видит свою жизнь, а в убийстве — наслаждение! Злой дух, спаси её или горе тебе! Тягчайшее проклятие на голову твою на тысячи лет!

— Спаси ее! Но кто, скажи, ввергнул её в бездну погибели: я или ты? Веди меня туда! Она должна быть свободна, — требует Фауст.

— А опасность, которой ты сам подвергаешься? Знай, что в городе ты оставил следы твоего кровавого греха. На месте убийства парят мстительные духи и ждут возвращения убийцы.

— Что ещё предстоит мне от тебя? Смерть и проклятие всей Вселенной на тебя чудовище! Веди меня, говорят тебе, и освободи её!

Мефистофель соглашается:

— Изволь, я сведу тебя. Слушай же, что я могу сделать,— ведь не все же силы земли и неба в моей власти. Я могу помрачить ум тюремщика, а ты завладей ключами и выведи её человеческою рукою. Я буду на страже: волшебные кони, которые умчат вас, будут готовы. Вот всё, что я могу.

Фауст весь в порыве:

— Туда — и сейчас же!

И вот уже оба в мрачной ночи мчатся на вороных конях. Спешились у тюрьмы. Фауст со связкой ключей и лампой перед железной дверью. Он медлит.


Вся скорбь людей скопилась надо мною:
Давно мне чуждым страхом я объят;
Вот здесь её, за влажною стеною,
Невинную, оковы тяготят.
Что ж медлишь ты, войти не смея?
Боишься встретить милый взгляд?
Твой страх — ей смерть! Вперёд скорее!

Фауст открывает дверь и видит милую сердцу Маргариту, закованную в цепи. Он начинает разбивать цепи, а девушка плачет и молит, не узнавая своего возлюбленного:


— Кто власть тебе такую дал,
Палач, над бедной надо мною?
Меня будить ты в полночь стал…
О, сжалься и оставь живою
Хоть до утра,— казни тогда!
Я молода, так молода —
И вот заутра умираю!
Я хороша была — за то и погибаю!
Был близок друг, теперь далёк,
Цветы увяли, сорван мой венок…
О, не хватай меня ты, умоляю!
Тебе я зла не делала, поверь:
Мы в первый раз встречаемся теперь.
Палач, палач, услышь мои моленья!

Фауст в отчаянии:


— Переживу ль все эти я мученья!

Маргарита рыдает:


— Палач, твоя теперь я, вся твоя!
Свою бы дочь я только накормила:
Всю ночь её в слезах ласкала я…
Её украли, чтобы я тужила,
А говорят, что я её убила.
Я никогда не буду весела:
Ведь про меня и песня ходит злая…

— Гретхен! Гретхен! – молит на коленях Фауст. И она слышит его.


— Я слышу, он зовёт меня!
Свободна я, свободна я!
К нему помчусь я, изнывая,
К нему прильну я, отдыхая!
Он звал меня: «Гретхен!» У двери стоял он,
Сквозь крики бесовские громко взывал он;
Сквозь хохот, и грохот, и яростный вой
Я слышала голос знакомый, родной.

Фауст торопит Маргариту, но она медлит, шепчет любимому:


— Ты лишь на миг со мной в разлуке был
И целовать меня уж позабыл!
О, отчего теперь перед тобой дрожу я,
Когда ещё вчера в тебе, в твоих словах
Я находила рай, как в ясных небесах,
И ты душил меня в объятиях, целуя?
Целуй, целуй скорей меня!
Не хочешь — поцелую я
Тебя сама!

Маргарита жарко обнимает Фауста, а он все торопит ее. И она опускает руки.


— Увы, остыла твоя любовь; твои уста
Так стали холодны! Твоих объятий сила
Исчезла… То ли прежде было?
О, горе, горе мне! Иль я уже не та?


— За мной, за мной! Опомнись, дорогая:
Я твой всегда от сердца полноты!
Иди — молю лишь об одном тебя я!


— Так это ты? И ты освобождаешь
Меня, мой друг, и к сердцу прижимаешь?
Ужель тебе не страшно быть со мной?
Да знаешь ли, кого ты, милый мой,
Освободил? Я мать свою убила,
Ребёнок, дочь моя, твоя…
Твоя? Ты здесь? Да, это он!
Дай руку! Это был не сон?
Рука твоя; но оботри
Её скорее: посмотри —
Дымится кровь его на ней!


— Что было — вновь тому не быть;
Но ты нас можешь погубить, — торопит свою возлюбленную Фауст.


— О нет, живи, живи, мой милый!
Послушай, вырой три могилы…
С зарёй придётся умирать…
На первом месте будет мать,
С ней рядом брат мой будет спать,
А я — поодаль, но немного,
Немного, милый, ради бога!
Ребёнка ж положи ты на груди моей:
Кому ж, как не ему, лежать теперь со мною?
А помнишь, милый друг, как много мы с тобою
Когда-то провели блаженно-чудных дней!
Теперь мне обнимать уж больше не придется
Тебя, мой дорогой, затем, что мне сдаётся,
А всё же это ты, всё так же добр, хорош!


— Коль любишь ты меня, за мною ты пойдёшь!


— Нет, мне нельзя! Надежда улетела!
Зачем бежать? Меня там стража ждёт…
Жить в нищете так тягостно и больно!
А совесть? Как не вспомнить всё невольно!

Маргарита вздрагивает, всматривается в одной ей ведомую даль.


— На голом там камне сидит моя мать,—
По жилам мороз пробегает…
На голом там камне сидит моя мать
И мне головою кивает.
Недвижны глаза; голова тяжела…
Не встать ей: увы! она долго спала,—
Уснула, чтоб мы без неё наслаждались…
Дни счастья минули; куда вы умчались?

Уж скоро день, опомнись, дорогая! – шепчет Фауст, бережно обнимая и целуя Маргариту.


— День? Скоро день? То день последний мой,
А мог бы стать днём свадьбы нам с тобой!
Смотри, мой друг, чтоб люди не узнали,
Что был ты у меня. Венок мой разорвали,—
Увы, беда стряслася надо мной!
Постой, ещё мы встретимся с тобой,—
Не в хороводе только, нет, едва ли!..

Маргарита снова вглядывается в невидимую даль. Рассказывает о ней:


— Безмолвно дыханье своё затая,
Теснится толпа; их так много:
Вся площадь полна, вся дорога…
Чу, колокол слышится… Вот уж судья
Сломал свою палочку… Разом схватили,
Связали, на плаху меня потащили!
И каждому страшно: пугается он,
Как будто топор и над ним занесен…
Вокруг тишина, как под крышкою гроба!..

Тут Мефистофель врывается к влюбленным.


— За мной, иль вы погибли оба!
Скорей, восток уж озарён!
Оставьте ваши вздохи, ахи!
Дрожат уж кони, жмутся в страхе.

Маргарита с ужасом смотрит на Мефистофеля:


— Кто из земли там вырос? Он!
То он! Нельзя дышать при нем!
Зачем на месте он святом?

Мефистофель со словами:

— Она навек погибла! – уносит Фауста прочь.

Фауст лежит, утомленный, на цветущем лугу, в беспокойном сне. Спускаются сумерки. Над ним парит хор прелестных малюток-духов. Они поют ему, сопровождая свое пение звучанием струн эоловых арф.


— В дни, когда весна сияет,
Дождь цветов повсюду льет,
Поле в зелень одевает,
Смертным радости несет,—
Крошек-эльфов дух великий
Всем спешит смягчить печаль:
Свят ли он иль грешник дикий,
Несчастливца эльфам жаль.
Вы, что сюда слетелись в рой свободный,
Исполните долг эльфов благородный:
Смирите в нем свирепый пыл борьбы,
Смягчите боль жестокую упрека,
Изгладьте память ужасов судьбы.
Не медлите ж! Слетясь со всех сторон,
Его склоните нежно к изголовью,—
Росою Леты брызните с любовью,—
Усталые расправит члены сон,
И день он встретит бодр и укреплен.
Итак, скорее подвиг свой начните:
К святому свету вновь его верните!
Теплый воздух безмятежен,
Тихо в зелени полян,
Сладок запах, и безбрежен
Легкий вечера туман;
Нашепчите ж мир ночлега,
Детским отдыхом маня,
И очам усталым нега
Пусть закроет двери дня!
Ночь восходит, рассыпая
Сотни звезд по небесам;
Рой светил горит, мерцая,
Блещет здесь, сияет там;
Спят озер зеркальных воды;
Чисто небо; ночь ясна,—
И над тихим сном природы
Пышно царствует луна.
Пусть текут часы забвенья,
Грусть и радость устраня;
Близко время исцеленья,—
Верь же вновь сиянью дня!
Достижимы все стремленья;
Посмотри: заря ясна!
Слабы цепи усыпленья,—
Сбрось же, сбрось оковы сна!
Меж медлительной толпою
Будь творцом отважных дел!
Всемогущ, кто чист душою,
Восприимчив, быстр и смел.

Над землей восходит солнце.


Чу! Скрипят ворота неба!
Чу! Гремят колеса Феба!
Сколько шуму вносит свет!

Фауст просыпается.


— Опять ты, жизнь, живой струёю льёшься,
Приветствуешь вновь утро золотое!
Земля, ты вечно дивной остаёшься:
И в эту ночь ты в сладостном покое
Дышала, мне готовя наслажденье,
Внушая мне желанье неземное
И к жизни высшей бодрое стремленье.
Проснулся мир — и в роще воспевает
Хор стоголосый жизни пробужденье.
Туман долины флёром одевает,
Но озаряет небо предо мною
И глубь долин. Вот ветка выступает,
Не скрытая таинственною мглою;
За цветом цвет является, ликуя,
И блещет лист трепещущей росою.
О чудный вид! Здесь, как в раю, сижу я!
Вот солнца диск! Увы, он ослепляет!
Я отвернусь: не вынести сиянья.
Не так ли в нас высокие стремленья —
Лелеют часто гордые желанья
И раскрывают двери исполненья,—
Но сразу мы в испуге отступаем,
Огнем объяты и полны смущенья:
Мы светоч жизни лишь зажечь желаем,
А нас объемлет огненное море.
Любовь тут? Гнев ли? Душно; мы страдаем;
Нам любо, больно в огненном просторе;
Но ищем мы земли — и пред собою
Завесу снова опускаем в горе.
К тебе я, солнце, обращусь спиною:
На водопад сверкающий, могучий
Теперь смотрю я с радостью живою;
Стремится он, дробящийся, гремучий,
На тысячи потоков разливаясь,
Бросая к небу брызги светлой тучей.
И между брызг как дивно, изгибаясь,
Блистает пышной радуга дугою,
То вся видна, то вновь во мгле теряясь,
И всюду брызжет свежею росою!
Всю нашу жизнь она воспроизводит:
Всмотрись в нее — и ты поймешь душою,
Что жизнь на отблеск радужный походит.

В дальнейшем Мефистофель с Фаустом путешествуют по разным странам и временам. Фауст встречается с Еленой Прекрасной и остается покоренным ею. Мефистофель подсмеивается над ним:


— Вновь опутан ты
Любовной крепкой цепью не на шутку!
Кого Елена силой красоты
Сразила, тот надолго чужд рассудку.

Продолжаются странствия Фауста и Мефистофеля. Вот скалистую вершину накрывает огромная туча. Из нее выходит Фауст. Торжественно он произносит:


— У ног моих зияет бездна горная;
Всхожу я на вершину с думой светлою
И тучу покидаю, что несла меня
В дни ясные над морем и над сушею.
Не расплываясь, тихо отделяется,
Меня оставив, облако, и медленно,
Клубясь, оно к востоку вдаль уносится,
И взор за ним стремится с восхищением.
Плывет оно, волнуясь, изменяя вид,
И в дивное виденье превращается;
Да, это так: я различаю явственно
На пышном изголовье гор сияющих
Гигантский образ женщины божественной.
Юнона ль это, Леда ли, Елена ли?
Своим величьем взор она пленяет мой.
Увы! Она вдали уж расплывается,
Покоится бесформенной громадою,
Подобно льдистых гор верхам сияющим,
И отражает смысл великий прошлых дней!
А вкруг меня тумана струйка светлая,
Прохладою лаская, обвивается.
Взвилась она наверх… остановилась там
Прозрачной тучкой. Это ль чудный образ тот,
Великое, святое благо юности?
Души моей сокровища проснулися,
Любовь Авроры вновь восстала в памяти
И первый милый взгляд, не сразу понятый,
Всего потом дороже в мире ставший мне.
Как красота душевная, стремится вверх,
В эфир небес, чудесное видение,
Неся с собой часть лучшую души моей.

Мефистофель не доволен этим угрюмым местом.


— Что за фантазия пришла
Тебе забраться в глушь такую,
Где на скале торчит скала?
Иль непременно место выбрать надо,
Когда-то прежде бывшее дном ада?

Фауст продолжает любоваться открывшимся ему миром:


— Гора молчит в покое горделивом.
Каким она на свет явилась дивом,
Как знать? Природа силою святой
Произвела вращеньем шар земной,
Утесы, камни, горы и теснины
И создала ущелья и вершины,
И ряд холмов, который перешел
Чрез мягкие изгибы в тихий дол.


— Что нам природа! Лестно только нам,
Что действовать пришлось в ней и чертям.
Великих мыслей в нас всегда обилье;
Безумство, неурядица, насилье —
Вот наш девиз! Но бросим этот спор.
Скажи ты мне, на чём теперь твой взор
Остановился? Ты, себе в забаву,
«Земные царства все и всю их славу»
Мог видеть. Все достигнуты мечты.
Иль новое затеял что-то ты?


— Конечно: есть великая затея.


— Что?


— Угадай.


— Сейчас скажу тебе я.
Столицу ты построишь. В ней дома
Тесниться будут, узких улиц тьма
Лепиться будет криво, грязно, густо;
В средине — рынок: репа, лук, капуста,
Мясные лавки; в них лишь загляни —
Жужжат там мухи жадными стадами
Над тухлым мясом. Словом, перед нами
Немало вони, много толкотни.
В другой же части города, бесспорно,
Дворцов настроишь, площади просторно
Раздвинешь; вне же городской черты
Предместья вширь и вдаль раскинешь ты.
И наблюдать ты станешь, как теснятся
Повсюду люди, как кареты мчатся,
Как озабоченный народ,
Спеша, по улицам снуёт;
А сам проедешь — вмиг заметит
Тебя толпа, с почетом встретит;
Ты будешь центром их…

Фауст смеется над чахлой фантазией Мефистофеля:


— Ну вот, нашел хорошую отраду!
Плоди людей, питай и грей,
А после, смотришь, бунтарей
Ты воспитал себе в награду!

Мефистофель задумался, потом предложил Фаусту построить для него дворец, населенный прекрасными дамами. Фауст отказался. Мефистофель говорит:


— Я, право, потерялся
В догадках, хоть и был в них очень смел.
Смотри, как близко к небу ты забрался:
Не на луну ль лететь ты захотел?


— Довольно места для великих дел
И на земле: зачем бежать отсюда?
Вперед же смело! Совершу я чудо:
Вновь дух во мне отвагой закипел.

Мефистофель предлагает на этот раз славу и почет. Фауст смеется:


— Не в силах, вижу я, понять
Ты человеческих стремлений.
Тебе ли, жалкий, злобный гений,
Людей потребности обнять?


— Пусть так. Скажи мне всё-таки на милость,
Что там за мысль в тебе закопошилась?


— У моря я стоял. Вода росла,
Прилив готовя, грозно пред очами;
Остановилась — и, встряхнув волнами,
На плоский берег приступом пошла.
Тогда меня досада обуяла:
Свободный дух, ценящий все права,
Противник страстный грубого начала,
Не терпит дикой силы торжества.
Я это счёл за случай; убедиться
Желая, стал смотреть: вода ушла,
Покинув то, что гордо так взяла.
Бесплодная, бесплодье порождая,
Встаёт пучина бурная, седая,
Растет — и вот опять наводнена
Пустынной мели скучная страна;
Валы ревут, кипят — и снова с мели
Они уйдут, без пользы и без цели.
В отчаянье и в страх меня привёл
Слепой стихии дикий произвол.
Но сам себя дух превзойти стремится:
Здесь побороть, здесь торжества добиться!
И можно это: дикая волна
Малейший холмик огибать должна;
Ей не под силу даже возвышенье
Малейшее: невольно в углубленье
Вливается покорная вода.
И план за планом встал в уме тогда;
Я с наслажденьем чувствую отвагу:
От берега бушующую влагу
Я оттесню, предел ей проведу,
И сам в ее владенья я войду!
За шагом шаг все выяснил себе я
В задаче этой. Вот моя затея.

Здесь, да пусть простится мне эта дерзость, что я вторглась в повествование, но хотелось бы заглянуть в литературную лабораторию Гете. Отчего именно сражение с водной стихией возбудило душу Фауста? Дело в том, что в последние годы жизни Гете особенно увлекается вопросами гидротехники. Он сидел в своем рабочем кабинете, окруженный со всех сторон картами и планами гаваней и плотин. Особенно занимает его проект Панамского канала. И вскоре в одном из набросков к «Фаусту» появляются знаменательные слова: «Фауст завидует жителям побережья, которые отвоевали землю у моря. Он хочет присоединиться к ним и строит дамбу». Так текущие жизненные дела вплетаются у Гете в фантасмагорическую трагедию.

А теперь вернемся к тексту трагедии. Мефистофель не считает эту задачу построения дамбы для себя трудной.

Идет время. Фауст уже глубокий старик. На дюне звонят в колокол. Он вздрагивает.


— Проклятый звон! Как выстрел, вечно
Он в сердце бьёт! Передо мной
Моё владенье бесконечно,
А там — досада за спиной!
Твердит мне звон дразнящий, мерный,
Что господин я не вполне,
Что кучка лип, домишко скверный,
Часовня — не подвластны мне!
Пойду ль туда — мне страшны, гадки
Чужие тени на пути,—
Бельмо в глазу, заноза в пятке!
О, если б прочь отсель уйти!

Мефистофель рядом. Он говорит:


— Здесь мудрый труд ты сотворил
И берег с морем примирил;
Твоих судов отсюда рать
Готово море принимать;
Здесь твой дворец стоит, отсель
Ты обнимаешь круг земель;
Отсюда шёл весь подвиг наш,
Здесь первый выстроен шалаш,
И первый ров был вырыт тут,
Где ныне весла воду бьют.
Твой гордый ум, труд верных слуг
И сушу здесь и море вкруг
Стяжали; здесь…


— О, это «здесь»
Проклятое! В нём зло и есть!
Скажу тебе — на все ведь руки
Ты ловок,— страшно я бешусь!
Невыносимы эти муки,
А говорить о них стыжусь.
Мне стариков бы первым делом
Убрать: мне нужно место их;
Мне портит власть над миром целым
Одна та кучка лип чужих!
Из их ветвей для кругозора
Себе я вышку бы воздвиг,
Чтоб весь свой труд легко и скоро
Мог обозреть я, чтобы вмиг
Мог всё обнять, что так прекрасно
Дух человека сотворил,
И править всем умно и властно,
Чем я народы одарил.
О, как мучительно, как гадко
В богатстве чувство недостатка!
Мне запах лип давно не мил!
Звон этот колокола ровный
Напоминает мрак церковный,
Пугает ужасом могил!
Иль здесь, у дюн, сразит крушенье
Всесильной воли все решенья?
Когда ж я с этим развяжусь?
Раздастся звон — и я бешусь.


Ещё бы: эта мерзость, право,
Способна жизни быть отравой!
Противен звон — скажу и сам —
Благовоспитанным ушам:
Висит проклятый звук «бим-бом»,
Как туча в небе голубом,
Во всё мешаясь без причины,
И от купели до кончины
Как будто важен только звон,
А жизнь сама — ненужный сон.

И вот в ходе великой стройки уничтожена чета ни в чем неповинных, безобидных стариков, чей домик сожжен, дабы впредь не заслонял обширный горизонт преобразователю Фаусту. Здесь уж говорить об единой слезе ребенка и не приходится.

Прошло время. Фауст ослеп. Мефистофель ведет его жизнь дальше. Вот он призывает к себе работников и приказывает им:


— Несложен будет труд на этот раз!
Себя самих за меру вы примите:
Пусть ляжет тот, кто всех длинней из вас,
А остальные — дёрн вокруг снимите
И, как отцам все делают своим,
В земле квадратик выройте под ним.
В дом тесный из дворца! Такою
Всегда кончают люди чепухою.

Слепой Фауст выходит из стен дворца, слышит перестук лопат и радуется:


— Как звон лопат ласкает ухо мне!
Здесь вся толпа мой замысел исполняет:
Она кладет предел морской волне,
С самой собою землю примиряет,
Грань строгую для моря создаёт.

Мефистофель ухмыляется:


— Лишь нам на пользу всё пойдет!
Напрасны здесь и мол и дюна:
Ты сам готовишь для Нептуна,
Морского чёрта, славный пир!
Как ни трудись, плоды плохие!
Ведь с нами заодно стихии;
Уничтоженья ждёт весь мир.

Фауст вдохновенно продолжает:


— До гор болото, воздух заражая,
Стоит, весь труд испортить угрожая;
Прочь отвести гнилой воды застой —
Вот высший и последний подвиг мой!
Я целый край создам обширный, новый,
И пусть мильоны здесь людей живут,
Всю жизнь, в виду опасности суровой,
Надеясь лишь на свой свободный труд.
Среди холмов, на плодоносном поле
Стадам и людям будет здесь приволье;
Рай зацветёт среди моих полян,
А там, вдали, пусть яростно клокочет
Морская хлябь, пускай плотину точит:
Исправят мигом каждый в ней изъян.
Я предан этой мысли! Жизни годы
Прошли не даром; ясен предо мной
Конечный вывод мудрости земной:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идёт на бой!
Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной
Дитя, и муж, и старец пусть ведёт,
Чтоб я увидел в блеске силы дивной
Свободный край, свободный мой народ!
Тогда сказал бы я: мгновенье!
Прекрасно ты, продлись, постой!
И не смело б веков теченье
Следа, оставленного мной!
В предчувствии минуты дивной той
Я высший миг теперь вкушаю свой.

И в этом возвышенном душевном порыве Фауст падает. Мефистофель произносит над ним речь:


— Нигде, ни в чем он счастьем не владел,
Влюблялся лишь в своё воображенье;
Последнее он удержать хотел,
Бедняк, пустое, жалкое мгновенье!
Но время—царь; пришёл последний миг.
Боровшийся так долго, пал старик.
Часы стоят! Стоят! Остановились!
Упала стрелка их. Как мрак ночной,
Они молчат. Все кончено. Свершилось!
Прошло! Прошло? Вот глупый звук, пустой!
Зачем прошло? Что, собственно, случилось?
Прошло и не было — равны между собой!
Что предстоит всему творенью?
Всё, всё идет к уничтоженью!
Прошло… что это значит? Всё равно,
Как если б вовсе не было оно —
Вертелось лишь в глазах, как будто было!
Нет, вечное Ничто одно мне мило!

И вот раскрывается страшная адская пасть.


Клыки торчат; со свода истекает,
Ярясь бурливо, пламени поток,
А сзади город огненный сверкает
В пожаре вечном, страшен и высок.
Огонь со дна бьёт до зубов; у края,
Подплыв, стремятся грешники уйти,
Но вновь их зев глотает, посылая
На страх и муки жаркого пути.
В углах так много страшного таится;
Каких страстей и ужасов там нет!
Пугайте грешных: всё-таки им мнится,
Что эти страхи — только ложь и бред.

Тут Ангелы с небес неожиданно воспели:


— Цветы вы небесные,
Огни благовестные,
Любовь всюду шлёте вы,
Блаженство даёте вы,
Как сердце велит!
Слова правды чистой
В лазури лучистой
Из уст вечной рати
И свет благодати
Повсюду разлит!

Мефистофель разгневан и шлет проклятья адовой камарилье:


— Проклятье, стыд! Болваны и канальи!
Мои все черти вверх ногами стали,
Летят мои уроды кувырком
И в ад кромешный шлёпаются задом.
Купайтесь же в огне вы поделом,—
Я здесь стою, расставшись с этим стадом.

А с неба Мефистофеля осыпают лепестки роз.


— Прочь, отвяжись, блудящий огонек!
Схвачу тебя, ты грязи лишь комок!
Что вьёшься вкруг? Ух, шею мне без меры
Жжёт что-то, будто жар огня и серы!

Хор ангелов нисходит к земле:


Пламень священный!
Кто им объят —
Жизни блаженной
С добрыми рад.
К славе господней,
К небу скорей:
Воздух свободней,
Духу вольней!

С этими словами ангелы подхватывают бессмертную часть души Фауста и уносятся в небо. Мефистофель растерян:


— Что? Как? Куда умчались? Неужели
Меня вы, дети, обманули? Ввысь,
На небеса, с добычей улетели!
Затем-то вы у ямы здесь толклись!
Расстался я с сокровищем великим,
Единственным,— его я отдал вмиг им!
Высокий дух, бесценный мой залог —
Как хитрецам вдруг уступить я мог?
Кто склонит слух свой к жалобе законной,
Отдаст мне право, купленное мной?
Как ты, старик, ты, опытом прожжённый,
Ты проведён! Ты сам тому виной!

Так бог выигрывает пари у Мефистофеля.

Хотя конец «Фауста» заставляет многих решить, что в старом Гете произошел религиозный поворот, но ни у Гете не у Фауста нельзя найти и малейших симптомов терзания и мечты о божественном всепрощении. Вместе с Гете Фауст может сказать: «Я вправе поднять голос, ибо выстрадал все – от высочайшей сладчайшей полноты блаженства до страшных, выжженных пустынь бессилия, одиночества, отрешения и отчаяния, от высочайших предчувствий неземного бытия до полнейшего неверия, неверия в самого себя. Я испил весь этот ужасный осадок на дне кубка, с краев ласкающего вкус, и душа моя была отравлена до самых глубин».

Гете вовсе не замышлял восхождения Фауста на небеса. И чем кончится жизнь Фауста автор не знал почти до самого завершения трагедии. Всего за несколько лет до этого он даже полагал, что Мефистофель тоже будет прощен господом богом». (Э. Людвиг)

Отчего же Гете задумал такое всепрощение? Не оттого ли, что, будучи и Фаустом и Мефистофелем, он, подходя вплотную к последней черте бытия, вдруг оправдывает человеческую бурную и грешную жизнь и, сопротивляясь заскорузлым религиозным догмам, решает отпустить грехи всем тем, кто, живя, совершает непростительные ошибки, но при этом сомневается, страдает и творит многие добрые дела?..

Сам Гете на поставленный вопрос отвечает так: «Немцы чудной народ! Они сверх меры отягощают себя глубокомыслием, а надо бы, набравшись храбрости, больше полагаться на впечатления: предоставить жизни услаждать вас, трогать до глубины души, возносить ввысь… Но они подступают ко мне с расспросами, какую идею я тщился воплотить в своем „Фаусте“»? Да почем я знаю? И разве я могу выразить это словами. В «Фаусте» все задумано так, что все вместе представляет собой откровенную загадку, которая снова и снова будет занимать людей и давать им пищу для размышления». Пусть думают.

А тем временем


Пролетели золотые годы,
Серебрятся новые года…
«Фауста» закончив, едет Гете
Сквозь леса неведомо куда.
По дороге завернул в корчму,
Хорошо в углу на табуретке…
Только вдруг пригрезилось ему
В кельнерше голубоглазой – Гретхен.
И застрял он, как медведь в берлоге,
Никуда он больше не пойдет!
Гете ей читает монологи,
Гете мадригалы ей поет.
Вот уж этот неказистый дом
Песней на вселенную помножен!
Но великий позабыл о том,
Что не он ведь чертом омоложен. (И. Сельвинский)

А время поджимает, надо подумать о семье, и, главное, о милой внучке. Она осталась сиротой. Ее отец, а его сын Август умер. Еще накануне смерти сорокалетнего сына Гете посылает ему рекомендательное письмо к некоему археологу, работающему на раскопках, и заканчивает свое письмо зловещими, пророческими словами: «Итак, мой сын обладает теперь самыми прекрасными рекомендациями и на земле и под землей». Друзьям, которые, запинаясь, передавали известие о смерти сына отцу, Гете отвечает словами античности: «Я знаю, что породил смертного сына! Итак, через могилы вперед…»


Велик иль мелок человек,
Свой мир он ткет себе весь век
И с ножницами посредине
Сидит уютненько в той паутине.
Но щеткой туда саданут – и конец!
А он кричит: «Какой подлец
Разрушил мой несравненный дворец?»

Как же оказывается жесток Гете. А, быть может, он скрыл свою боль в стихах?


Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Ездок запоздалый, с ним сын молодой.
К отцу, весь издрогнув, малютка приник;
Обняв, его держит и греет старик.
«Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?»
«Родной, лесной царь в глаза мне сверкнул:
Он в темной короне, с густой бородой».
«О нет, то белеет туман над водой».
«Родной, лесной царь со мной говорит:
Он золото, перлы и радость сулит».
«О нет, мой младенец, ослышался ты:
То ветер, проснувшись, колыхнул листы».
«Ко мне, мой младенец! В дубраве моей
Узнаешь прекрасных моих дочерей;
Три месяца будут играть и летать,
Играя, мечтая, тебя усыплять».
«Родимый, лесной царь созвал дочерей:
Мне, вижу, кивают из темных ветвей».
«О нет, все спокойно в ночной глубине:
То ветлы седые стоят в стороне».
«Дитя, я пленился твоей красотой:
Неволей иль волей, а будешь ты мой».
«Родимый, лесной царь нас хочет нагнать;
Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать».
Ездок оробелый не скачет, летит;
Младенец тоскует, младенец кричит;
Ездок погоняет, ездок доскакал…
В руках его мертвый младенец лежал.

Какая боль безнадежности выплеснулась в эти строки… Какое горе нависло над душой…


Кто одинок, того звезда горит особняком.
Все любят жизнь, кому нужда общаться с чудаком?
Оставьте боль мучений мне с тоской наедине,
Я одинок, но не один в кругу своих кручин.
Как любящий исподтишка к любимой входит в дом,
Так крадется ко мне тоска днем и при свете ночника,
При свете ночника и днем на цыпочках тайком.
И лишь в могиле под землей она мне даст покой.

Но не до могилы, надо жить и думать о живых и своих произведениях. Гете думает: «Мне и теперь тяжело было бы истребить как ненужный хлам то, что осталось от различных эпох моей жизни, потому эти памятки переносят меня в дальние времена, о которых я вспоминаю с удовольствием, хотя и сдобренным печалью».

«С безумным нетерпением, нервозностью, страстью, словно дело идет о спасении всего, что только им создано, Гете берется за подготовку последнего, еще небывалого по масштабам собрания своих сочинений. В помощь себе он организует бригаду из шести человек и распределяет между ними проверку всех текстов, которые должны войти в шестьдесят томов. Так, бывало, работал он в бытность свою министром. Так работает он теперь целых четыре года, создавая грандиознейший труд и справедливо отмечая: „Если говорить честно о талантах и склонностях, чтобы видеть и слышать окружающее, а потом передавать другим, то я обязан моими произведениями не только себе, но и тысячам явлений и людей, которые дали мне для них материал. Творчество мое создано существом коллективным, которое носит имя Гете“».

Затем он обращается ко всем власть имущим за «привилегиями» – совершенная новость для того времени. Он просит выдать ему охранную грамоту, закреплявшую за двумя поколениями его потомков единственное право на гонорар за его сочинения. Бесчисленные письма поэта полны «неизгладимой благодарности». И никто, кроме Гете с его мощными связями, не смог бы добиться этих привилегий. Когда в результате всех переговоров желаемый документ очутился в руках поэта, он сам с необыкновенным волнением воззрился на это чудо. Право же, он, вероятно, оказался самым удивительным документом, на который может сослаться история литературы». (Э. Людвиг)

И еще была у Гете одна великая надежда – создание мировой литературы. Он верил, что «свободный обмен мыслями и чувствами будет способствовать всеобщему достоянию и процветанию человечества не меньше, чем обмен продуктами!»

Господи, сколько же трудов и тягот возложила судьба на этого человека…

22 марта 1832 года она решилась отпустила его из земных терновых объятий. «В это день безумный страх и беспокойство не оставляли поэта, заставляли старика метаться. Давно уже привыкший к размеренным движениям, он с невероятной быстротой то бросался из стороны в сторону, то ложился в постель, напрасно пытаясь, ежесекундно меняя позу, найти хоть какое-то облегчение. Его зубы стучали от озноба. Он то стонал, то громко вскрикивал от мучительной боли в груди. Серое лицо, искаженное гримасой, приняло пепельный оттенок, глубоко запавшие глаза, синеватые веки, тусклый, затуманенный взор, — все предвещало неодолимый страх смерти.

В полусне он время от времени что-то говорит:

— Посмотрите, какая прекрасная женская головка, какие черные кудри… Откройте ставни, впустите свет…

Потом попросил дать ему вина, подозвал внучку:

— Дай мне рученьку поцеловать…

Девочка шепчет стихи дедушки:


— В ночь, когда к твоей постели
Духи добрые слетели,
Вкруг тебя плетут сиянье,
Ты как будто скинул плоть,
В рай тебя позвал господь.

Гете больше не говорил. Но мысль его все еще не спала. В полусне он стал писать в воздухе, покуда рука его медленно не упала. Он успел вывести букву «В». Так показалось присутствующим. Потом он откинулся в кресло и умер. В час своего рождения. Перед полуднем». (Э. Людвиг)

Что хотел начертать Гете? Быть может, слова надежды?..


Ты – не пленник сна ночного!
И тебя томит желанье
Вознестись из мрака снова
К свету высшего сиянья.
И доколь ты не поймешь:
Смерть для жизни новой,
Хмурым гостем ты живешь
На земле суровой.

А дух Гете несется над землей,


Блестит, кометой исчезая,
Со светом вечности свой свет сливая.

Так думают люди. А поэт хитро ухмыляется:


Старец счастливый в земле
Скрылся от зимних невзгод.

Поэта и тайного советника с почестями похоронили в германской земле. Смерть


Предстала, и старец великий смежил
Орлиные очи в покое;
Почил безмятежно, зане совершил
В пределе земном все земное!
Над дивной могилой не плачь, не жалей,
Что гения череп – наследье червей.
Погас! Но ничто не оставлено им
Под солнцем живых без привета;
На все отозвался он сердцем своим,
Что просит у сердца ответа;
Крылатою мыслью он мир облетел,
В одном беспредельном нашел ей предел.
Все дух в нем питало: труды мудрецов,
Искусств вдохновенных созданья,
Преданья, заветы минувших веков,
Цветущих времен упованья;
Мечтою по воле проникнуть он мог
И в нищую хату, и в царский чертог.
С природой одною он жизнью дышал:
Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов понимал,
И чувствовал трав прозябанье;
Была ему звездная книга ясна,
И с ним говорила морская волна.
Изведан, испытан им весь человек!
И ежели жизнью земною
Творец ограничил летучий наш век
И нас за могильной доскою,
За миром явлений не ждет ничего, —
Творца оправдает могила его.
И если загробная жизнь нам дана,
Он, здешней вполне отдышавший
И в звучных, глубоких отзывах сполна
Все дольное долу отдавший,
К предвечному легкой душой возлетит,
И в небе земное его не смутит. (Е. Баратынский)