Джованни Боккаччо – веселый человек и рассказчик.


</p> <p>Джованни Боккаччо – веселый человек и рассказчик.</p> <p>

Джованни Боккаччо — автор знаменитого сборника новелл «Декамерон». Его герои обитают в мире ярких и темных красок человеческих страстей: эротический порыв юности соседствует с откровенной похотью умудренных опытом грешников, народная мудрость перекликается с глупостью и невежеством, откровенное богохульство уживается с показной святостью. Создатель сих произведений родился в дважды проклятом чертом году – в 1313-ом, и, тем ни менее, прожил свою жизнь бурно, ярко, радостно и, можно сказать, счастливо, чем опровергнул на практике христианское суеверие по поводу проклятой дюжины, принадлежащей черту.

Отец Джованни – флорентийский негоциант, лелеял мечту увидеть в лице сына продолжателя своего дела. Однако в своих расчетах крепко просчитался. Во-первых, он не разглядел в нем гуманитарного склада ума, а, во–вторых, опрометчиво отправил юношу учиться торговому делу в вольный своим поведением город Неаполь. Неаполь в те годы находился под сильным французским влиянием, то есть аристократическим утонченным духом. Вот что значит Франция! И в те времена она была законодательницей мод. Мог ли юноша Джованни сопротивляться соблазну вращения в изысканном обществе? Нет, конечно. Какая чепуха — корпеть над скучными торговыми книгами, когда вокруг такое?..

Обеспеченный отцом юноша мог позволить себе жить беспечной жизнью. Он посещал пышные, однако, к счастью, бескровные рыцарские турниры, балы во дворцах, принимал участие в галантных инсценировках «судилищ любви». Утомившись изысканным времяпрепровождением, Джованни отправлялся в места куда менее пристойные: зловонные закоулки окраин, где встречался с весьма и весьма колоритными личностями, или в неаполитанский порт, где за кружкой крепкого рома слушал матросов, рассказывающих ему умопомрачительные истории, собранные ими со всех самых зловонных уголков мира.

В Неаполе славный король Роберт, пригласивший Джотто расписывать свой дворец, собрал одну из богатейших библиотек Европы и не закрыл ее для посетителей, чем не преминул воспользоваться и энергичный юноша, который первый из гуманистов знал не только латинский язык, но еще и греческий. С непередаваемым интересом и душевным трепетом Джованни посещал и литературные лекции.

В автобиографических заметках он писал: «Я нисколько не сомневаюсь, что если бы мой отец не помешал мне заниматься литературой в том возрасте, когда она лучше всего усваивается, то я сделался бы знаменитым поэтом. Однако поскольку он силился склонить мой ум к выгоде сперва в торговых ремеслах, а затем в прибыльной науке, то получилось, что я не сделался ни купцом, ни правоведом и потерял возможность стать выдающимся поэтом».

Зато стал выдающимся прозаиком. Но негоцианта, о чем так мечталось отцу, из него не получилось.

Тем временем, пока Джованни развлекался и набирался гуманитарного опыта, внешне благополучная республика Флоренция жила в преддверии надвигающегося кризиса. Одними из первых среди резвящейся толпы это почувствовали банкиры. Тогда-то и разорился отец Боккаччо. Оплата сыновьих аристократических развлечений чуть ли не полностью грозила опустошить его изрядно прохудившийся карман, посему отец прекратил финансирование молодого повесы. Джованни вернулся во Флоренцию. Благодаря тому, что он принялся выполнять некоторые необременительные поручения флорентийской коммуны, намечающаяся литературная деятельность смогла позволить себе продолжаться, ибо достаточно сносный материальный достаток обеспечивал эту возможность.

И тогда Джованни уверенно сказал: «Когда человек умалчивает о дарованиях ему благих и держит это втуне, не имея на то весомой причины, он, по моему разумению, проявляет себя неблагодарным и недостойным этих благ. О, сколь мерзок, сколь нежелателен для Господа нашего, сколь низок в глазах людских такой поступок, подобный злобному пламени, иссушающему родник милосердия!

И дабы никому не повадно было упрекать меня за такое сокрытие, я вознамерился рассказать в своих скромных сочинениях об особой милости, ниспосланной мне отнюдь не за мои заслуги, а по благоволению матери божьей, вымолившей на то согласие у спасителя. Сделав это, я не только уплачу хотя бы часть долга, но также, без сомнения, сумею принести пользу моим читателям.

А потому смиренно молю того, кто вложил в уста мои нужные слова и одарил величайшими благами, как это будет видно из последующего, чтобы он просветил мой разум и направил мою руку дабы изобразить разнообразные события, необычайные превратности жизни, изменчивые милости фортуны, которые постоянно вносят тревогу и томление в души живущих: оттого-то одним отрадны рассказы о кровопролитных битвах, другим – о честолюбивых победах, третьим – о мудром заключении мира, а четвертым – о любовных делах».

«Первая повесть Боккаччо „Амето“ не только первая повесть итальянского Возрождения, но и повесть о Возрождении. Превращение героя повести — первобытного охотника Амето в божественного человека Возрождения происходит благодаря любви в пределах идиллии, в сказочной обстановке, населенной нимфами». (А. Штейн)

Итак, начинается повесть «Амето».

«Я голосом, подобающим моему скромному состоянию, не боясь упреков, ни как поэт, но как влюбленный, воспою Любовь. И обойдя молчанием то время, – как будто его не бывало, — когда Любовь, может быть, несправедливо, казалась мне мученьем, — чтобы одарить надеждой тех, кому она мучение теперь, и возрадовать тех, кто счастливо владеет сим благом, я на свой лад расскажу о сокровищах, какие мне, недостойному, были явлены на земле. И да внемлют мне любящие, до прочих мне дела нет, пусть предаются своим заботам.

В Италии, затмевающей блеском дольние страны, лежит область Этрурия, ее средоточение и украшение, а в ней – богатой городами, славной благородными племенами, всюду украшенной замками и нарядными селениями, обильной тучными нивами – в срединной и счастливейшей части ее благословенного лона к самым звездам вознесся плодородный холм, древними прозванный Коритом еще до того, как взошел на него Атлант.

Там скитался молодой охотник Амето, гостя у фавнов и триад, обитателей чащ; сам, должно быть, происходя от древних жителей окрестных холмов, как бы памятуя о кровном родстве, он оказывал почести лесным божествам; они же дарили его покровительством, когда, в охотничьем пылу, он преследовал в дебрях пугливых зверей, пока Аполлон пребывал высоко над землей. Редко случалось так, чтобы примеченный им зверь – благодаря ли быстроте погони или хитроумным уловкам, — не был ранен его луком или настигнут собаками, либо, изнемогший, не попадал в засаду или не запутывался в тенетах; оттого всякий раз Амето являлся к жилищу, отягощенный добычей.

Однажды, преуспев больше обычного в излюбленной забаве, радостный, со всех сторон обвешанный дичью, он возвращался со сворой псов домой и, сбежав по склону холма, очутился в приятной долине; здесь, устав от долгого пути, тяжкой ноши и гнетущего зноя, охотник сложил под раскидистым дубом богатый трофей, простерся всем телом на молодой траве и подставил загорелую грудь мягким дуновениям ветерка; с лица отер грязный пот жесткой ладонью, пересохшие губы увлажнил росистой зеленой листвой и, вновь обретя бодрость, стал поддразнивать собак, то одну, то другую, и с ними кататься по лужайке. Потом вскочил на ноги и, перебегая с места на место, принялся тискать их за загривки, за хвосты, за лапы; тотчас резвая свара вцепилась в него со всех сторон и не раз повергала в гнев, вырывая клочья небогатой одежды.

И так в забаве проводил он время – а жар все не спадал, — когда до слуха его донесся с ближайшего берега прелестный голос, певший неведомую песнь. Немало повидавший, он подумал: «Не боги ли сошли на землю, сегодня как раз тому были предвестья: рощи больше обычного полны дичью, Феб жарче изливал на землю лучи, ветерок скорее прогонял истому, травы и цветы казались пышнее, возвещая их приближение. Должно быть, разомлев от зноя, они, как и я, избрали поблизости место для небесных услад, звуком голоса посрамляя земные. Как бы хотелось взглянуть на них, узнать, так ли они прекрасны, как говорят люди».

Насилу утихомирив собак, одних лаской, других грозным взглядом, окриком и дубинкой, Амето склонил голову к левому плечу, напрягая слух, постоял, прислушался и направил стопы в ту сторону, откуда доносился сладостный голос; и еще прежде, чем светлые воды ручья, он увидел толпу юных дев на пестреющем берегу, под сенью приятных кустов на высокой траве. Из них одни бродили в ручье, обнажая ступни в мелких водах; другие, отложив охотничьи луки и стрелы, преклонили к воде разгоряченные лица и умывались, погружая белоснежные руки в прохладные струи; третьи, позволяя ветерку проникать под одежды, сидели на траве, внимая самой радостной из подруг, чью песнь, прежде достигшую его слуха, тотчас узнал Амето.

Только он завидел прекрасных дев, как, в уверенности, что перед ним богини, боязливо отступил и упал на колени, с перепугу не зная, что и сказать. Тут собаки, лежавшие подле нимф, вскочили, приняв его, верно, за зверя, и ринулись к нему с громким лаем. Схваченный ими Амето, видя, что бегством не спасешься, как мог, отбивался от их клыков, помогая себе руками, посохом, бранью, но свора, привыкшая к женственным звукам, от его голоса только пуще свирепела, донимая его, полуживого от страха. Тут нимфы, потревоженные в своих забавах яростным лаем, поднялись, своими звонкими голосами уняли буйную свору и с ласковым смехом, разобрав, кто он такой, утешили и ободрили Амето.

Оправившись от испуга и снова заслышав ангельский голос, Амето робко приблизился к девушкам, охватил ладонями суковатый посох, оперся на него косматым подбородком и в забытьи, точно грезя, устремил взор на певшую нимфу. Он справедливо полагала в душе счастливцем того, кому дано обладать прелестью юной нимфы; в таких раздумьях Амето сам себя оглядел, как бы колеблясь, стоит или нет попытать с ней удачи; поначалу во всем счел себя достойным и возликовал, потом, осмотрев себя более придирчивым взглядом, упал духом, проклиная и грубую свою наружность, и некстати обуявший его восторг; но от этой мысли снова склонился к первой, а от нее опять ко второй, поочередно то кляня себя в душе, то восхваляя.

Размышляя таким образом, он устремился к поющей нимфе взглядом; но только встретил ее томный взор, как разом устыдившись, потупив глаза долу, полагая безумным желание созерцать столь прекрасный предмет и, однако, снова побуждаемый тайным огнем, взглядывал на нее, говоря:

— О божество, обитающее в ее глазах, кто бы ты ни было, не донимай меня с такой силой: умерь натиск, пощади неопытную душу, если хочешь, чтобы я склонился к твоим устам; тебе и так легко будет меня одолеть.

А немного погодя, спохватившись, говорил:

— Увы, чему я поддаюсь? Разве я не слыхал, как тягостна власть дев, как они ни на миг не оставляют в покое тех, кто им подвластен? Да кто мне велит отречься от извечного блага моей свободы? Ясный день и темная ночь мои, я, как хочу, употребляю время. На что я иду? На то, чтобы служить сам не знаю кому. О, жалостливые боги, отриньте от меня эту напасть; не мне, увальню, пристало служить столь прекрасной деве. Одежда моя убога, я рожден и вскормлен в лесах, пусть берутся за это те, кто более меня опытен в подобных делах. Одному Юпитеру она подстать красотой, он, наверно, из-за самых звезд расслышал ее песнь и теперь прельстит ее куда проворнее и искуснее, чем я; а мне в том отказано, что ему пристало.


Молю Эрота нощно я и денно
В моем убавить сердце пламена
От пылких стрел – иначе непременно
Зажженный ими сладостный недуг
Меня дотла испепелит мгновенно.

Но чуть повернулся к нимфе, как опять передумал, едва ее красота проникла к нему в глаза. Обозревая все восхищенным взором, он приметил волосы ее, убранные в красивую косу и уложенную с изящным искусством, которые отливали золотом под венком из зеленого мирта: две тонкие брови, под которыми блестели глаза, светом едва не ослепив Амето; щеки — сестры зари, прелестные уста, замыкающие ровный жемчужный ряд; небольшие холмы, окутанные тончайшей, огненного цвета индийской тканью, не утаившей величины небесных плодов, которые, вздымая мягкие покровы, вернейшим образом доказывали свою упругость. Из расположенных ниже частей стройного тела взгляду Амето открылось лишь маленькая ступня; но видя красавицу и имея в уме ее стать, он воображал, сколько еще прелестей скрывают дорогие одежды.

И снова Амето решил понравиться ей во что бы то ни стало, а все иные помыслы отогнать. Он тотчас убрал с лица свисающие в беспорядке пряди; пригладил, чтоб не торчала косматую бороду; как умел, прикрыл изъяны ветхой одежды и, устыдившись того, что полагал в себе безобразным, принялся рассуждать:

— Прекрасная нимфа! Зачем же малодушно бежать оттуда, откуда не гнали? Дерзну – кто может ведать судьбу? Немало было и таких, что пастухов предпочли богам.

И вот уже в благостной тени, подле прозрачного ручья, млеет он душой, более всего доволен своей отвагой и тем, что нимфами принят в их семью, а нимфы уселись вкруг него на мягкой траве и поведали, одна за другой, о своих интересных историях. И еще нежными голосами, в благочестивых стихах воспевали они ту богиню — Венеру, которой особо служили, и Юпитера, которому все подвластны.

Амето страстно внимал всем речам, но, между тем, пока он слушал нимф и любовался ими, томимый жгучим желанием, ему являлись разные образы: то он воображал себя в объятиях одной, то сам мысленно обвивал шею другой, то будто впивался в уста третьей, ощущая сладостную слюну; и, приоткрыв рот, хватал им, увы, пустой воздух.

И опечалился от досады на свою жизнь Амето. Мысленно вскричал: «О боги, о произвол неба, о коварство Фортуны, я бы проклял вас, если бы не страшился ответной злобы. Зачем Фортуна не долго длит свои милости, а потом зажимает руку и отказывает в щедротах? Зачем, боги, вы возвысили меня душой, унизив рождением? За какие грехи я родился под несчастной звездой, обрекшей меня горестям жизни? Если б я смел возроптать, я показал бы вам, какой гнев меня жжет и какая снедает досада! О красота, бренное благо, зачем ты, если от тебя мало проку?» И испепелилась его душа скорбью, а радость обернулась печалью.

Тут богиня-охотница Диана, отвергающая сладострастие любви, явилась и предложила нежным, трепетным, всегда влюбленным нимфам дать Юпитеру обед целомудрия. Нимфы отвергли ее призыв, они заявили, что «иной огонь» сжигает их сердца. Негодующая Диана удаляется на небо.

И вот с неба раздался шум, и все взгляды привлеклись к нему. По небу летело семь белоснежных лебедей и столько же журавлей. С великим клекотом, застилая крыльями небо, они вдруг остановили полет. Вглядевшись, нимфы и Амето увидели, что птицы разделились на две стаи и жестоко бьются, сшибаясь грудью, клювами и когтистыми лапами; воздух, казался полон перьев. После долгой битвы побежденные журавли улетели.

Амето зрением не умел еще постигнуть божественный замысел и, удивленный, гадал, что знаменует собой эта битва, но вдруг неведомый свет излился с неба. И как перед израильским народом в пустыне, так перед ними вслед за дивным мерцанием опустился столп света. Что означает этот ослепительный столп света, Амето был не в силах уразуметь. Но не долго он ждал, ибо до его ушей вдруг достиг нежный голос, промолвивший:


Я – свет небес, единый и тройчатый.
Я есмь начало и конец всему,
И все постиг мой разум необъятный.
Я – истина и благо; посему
За мною поспешающий избудет
И путь печальный, и стези во тьму,
И к ангельским урочищам прибудет,
Где, вечные сокровища храня,
Я их тому отдам, кто стоек будет.
Живите с миром, и пускай цветет
Надежда в вашем благородном круге,
И грозен громозвучный мой приход,
И свет высокий в темной сей округе.

Ободренный речью, Амето постиг, что Венера не та богиня, которую глупцы призывают в разнузданном любострастии, а та, что одаряет смертных истиной, праведной и святой любовью. И нимфы показались ему еще прекрасней, чем прежде, их проясненные лики обращены были к свету и озарялись им так, что порой он опасался, как бы они не воспламенились. Но радость на их лицах прогнала от него опасенья и, напрягая взор, он вместе с ними силился проникнуть зрением столб света. И как ни трудно ему было, все же он увидел, наконец, светящееся тело, затмевающее разлитый кругом блеск. Но сам божественный образ ее и очи он так и не смог разглядеть; и вдруг богиня возговорила:


О сестры драгоценные, вестимы
Не многим в царствие мое врата,
Чтоб их достичь – крыла необходимы.
Усердность ваша явственна, чиста,
Добра, светла, пряма, полна привета,
Похвальна, добродетельна, проста,
От слепоты уберегла Амето,
И созерцать обрел способность он
Мои красоты – средоточье света.

Едва смолкли божественные слова, нимфы поднялись и побежали к Амето; он же, ошеломленный явлением Венеры, и не почувствовал, как его взяли за руки, совлекли с него убогое платье и окунули в прозрачный источник, в котором он весь омылся. А когда скверна сошла с него, он встал перед очами богини. Нимфы краем одежды отерли ему глаза и сняли с них пелену, скрывавшую Венеру от его зрения. Убранный, прекрасный, сияющий ясным светом, он радостно обратил взор к священному лику.

И услышал такую речь:

— Веруй в нас – и познаешь благо, и да исполнятся твои упования.

И с этими словами богиня исчезла в небе, и сияние померкло».

И Амето уверовал. Дикарство уверовало в культуру, отличающую людей Возрождения.

Великолепна первая повесть Боккаччо. Но ее мало кто знает. «Человеческую же комедию» — «Декамерон» знают почти все. «Декамерон» – это сборник разнообразных небольших новелл.

«Их содержание составляли анекдоты, забавные случаи из жизни, остроумные ответы на замысловатые вопросы. Само слово „новелла“» означало «новости дня». Сии произведения не входили в большую литературу, долгое время просто передавались из уст в уста, являясь непременным развлечением на всяких посиделках и вечеринках. В них переливалась живая жизнь итальянского города. Основная цель, которую ставил перед собой рассказчик, — рассмешить и позабавить собравшихся. «Новости дня» заключали в себе очень ценное критическое зерно. В достоверных рассказах ярко проглядывался народный юмор, ибо «добрые нравы и веселую беседу красят острые слова». Часто и острая сатира посещает страницы сборника.

Именно из этой идеи исходил Боккаччо. В своем «Декамероне» автор опирается на средневековые латинские сборники рассказов, рыцарские легенды, причудливые восточные притчи. Обращаясь к произведениям чужой литературы, он не только переносит их действие в Италию, но и истолковывает их в национальном духе, изображая в них итальянские типы. Кроме того, он обработал новеллы и поднял их до высокого уровня искусства.

Остроумие многих новелл, написанных богатым звучным языком, — это одно из прекраснейших качеств гуманистически развитой личности. Автор часто противопоставляет острословие, находчивость, шутливость нового человека тупости и неразвитости представителей средневековья». (А. Штейн)

В самом начале книги приводится точная дата случившегося события. Эта дата – 1348 год — соответствует времени приходя эпидемии чумы во Флоренцию. Герои новелл — представители золотой молодежи, спасаясь от столь страшной напасти, уединяются в одном из поместий, где проводят вместе десять дней. Отсюда и название сборника «Декамерон», то есть «Десятидневник».

Юноши и девушки предаются всевозможным развлечениям: то пребывают в неге, то в задорных играх, прогулках, то в серьезных играх – шахматах, но самое главное их занятие-развлечение – это представлять на суд слушателя разнообразные истории.

Во вступлении Боккаччо пишет: «Начинается книга, называемая „Декамерон“, в которой содержится сто новелл, рассказанных в течение десяти дней семью дамами и тремя молодыми людьми».

Затем автор приоткрывает завесу, кое-чем делясь с читателем о свойствах своего характера: «С моей ранней молодости и по сию пору я был воспламенен через меру высокою, благородною любовью, более, чем, казалось бы, приличествовало моему низменному происхождению. И хотя знающие люди хвалили и ценили меня за то, тем ни менее любовь заставила меня претерпеть многое, не от жестокости любимой женщины, а от излишней горячности духа, который, не удовлетворясь возможной целью, нередко приносит мне больше горя, чем бы следовало. В таком-то горе веселые беседы и посильные утешения друга доставили мне столько пользы, что по моему твердому убеждению, они одни и причиной тому, что я не умер.

Вот почему я намерен рассказать сто новелл, или, как мы их назовем, басен, притч и историй, рассказанных в губительную пору прошлой чумы. В этих новеллах встретятся забавные и печальные случаи любви и другие необычайные происшествия. Читая их, дамы и кавалеры получат и удовольствие, и полезный совет, поскольку они узнают, чего им следует избегать и к чему стремиться. Если бог даст, именно так и случится, да возблагодарят они Амура, который освободил меня от своих уз, дал мне возможность послужить их удовольствию и избавить от скуки.

Итак, скажу, что со времени благотворного вочеловечения сына божия минуло 1348 лет, когда славную Флоренцию, прекраснейший из всех итальянских городов, постигла смертоносная чума, которая, под влиянием ли небесных светил, или по нашим грехам посланная праведным гневом божьим на смертных, открывшись в областях востока, безостановочно продвигаясь с места на место, дошла, разрастаясь плачевно, и до запада. Не помогли против нее ни мудрость; ни умиленные моления, не однажды повторявшиеся, устроенные благочестивыми людьми; ни предусмотрительность людей, в силу которых город был очищен от нечистот.

Приблизительно к началу весны означенного года болезнь начала проявлять свое плачевное действие самым чудным образом. В начале болезни у мужчин и женщин показывались в пахах или подмышками какие-то опухоли, разраставшиеся до величины обыкновенного яблока или яйца – народ называл их чумными бубонами. Почти все заболевшие умирали на третий день, и только немногие выздоравливали.

Вследствии этого кошмара необходимо было покинуть зараженный город. Когда заря с приближением солнца из алой стала золотистой, тогда королева, поднявшись, подняла все свое общество и в сопровождении семи дам и трех юношей, напутствуемая пением двадцати, пожалуй, соловьев и других птичек, ступая тихими шагами по тропинке не слишком торной, но полной зеленой травы и цветов, начинавших раскрываться с появлением солнца, направилась к красивому роскошному дворцу. Вступив в него и всюду обойдя, увидев большие залы, чисто убранные и украшенные, приглашенные очень одобрили роскошные привычки хозяйки.

После они вышли в сад и принялись внимательно осматривать его в подробностях: здесь шли широкие дорожки, прямые, как стрелы, крытые сводом виноградных лоз, которые были в это время в цвету и издавали такой аромат, смешанный с запахом многих других растений, благоухавших в саду, что им казалось, будто они находились среди всех пряных ароматов, какие когда-либо производил Восток. По бокам изгороди шла аллея из белых и алых роз и жасминов, потому не только утром, но и когда солнце стояло уже высоко, можно было гулять в душистой и приятной тени, не подвергаясь жару солнечных лучей.

Посредине луга в саду возвышался фонтан из белейшего мрамора с чудесными изваяниями: в центре его поднималась статуя, высоко выбрасывающая к небу столько воды, что мельница могла бы работать и при меньшем ее количестве. Кругом вились красивые и искусно устроенные ручейки. Вид этого сада был таков, что все принялись утверждать, что если можно было бы устроить рай на земле, они не знают какой иной образ ему дать, как не форму этого сада.

Подстать райскому саду собралось и изысканнейшее общество, украшением которого стали великолепнейшие женщины. Теперь мало или вовсе не осталось таких женщин, которые понимали бы тонкую остроту или, поняв ее, сумели бы на нее ответить – к общему стыду нашему, да и всех живущих. Потому что ту малость, которая отличала дух прежних женщин, нынешние обратили на украшение тела, и та, на которой платье пестрее и больше на нем полос и украшений, полагает, что ее следует и считать выше и почитать более других, не помышляя о том, что если бы нашелся кто-нибудь, кто бы все это навьючил или навесил на осла, осел не смог бы снести подобную ношу.

Так разукрашенные, подкрашенные, пестро одетые, они стоят, словно мраморные статуи, немые и бесчувственные, и так отвечают, когда их спросят, что лучше было бы, если бы они промолчали; а они уверяют себя, что их неумение вести беседу в обществе женщин и достойных мужчин исходит от чистоты духа, и свою глупость называют скромностью, как будто та женщина и чиста, которая говорит лишь со служанкой, или прачкой, или своей булочницей. Но подобных женщин, слава божественному проведению, в обществе королевы не наблюдалось».

Как уже говорилось выше, каждый день в прелестном дворце рассказывали удивительные истории. В небольшой новелле о скупости мессера Эрмино де Гримальди, я для тебя, мой дорогой читатель, не стала сокращать текст, чтобы ты смог узреть подлинный стиль автора, насколько это возможно сделать в переводе.

«Жил в Генуе много времени тому назад родовитый человек по имени Эрмино де Гримальди, далеко превосходящий, как все полагали, богатством в громадных имениях и деньгах богатейших граждан, каких только знали в Италии. И как богатством он превосходил всех итальянских богачей, так, и через меру, скупостью и скаредностью всех скупцов и скряг на свете, ибо не только не открывал кошелька, чтобы учествовать других, но и сам, против обыкновения генуэзцев, привыкших богато рядиться, претерпевал, лишь бы только не тратиться, большие лишения во всем, равно как в еде и питье. Вот почему, и по заслугам, его фамилия была предана забвению, и все звали его мессер Эрмино Скареда.

В то время, как ничего не тратя, он приумножал свое достояние, случилось, что в Геную прибыл умелый потешный человек, благовоспитанный и красноречивый, по имени Гвильельмо Борсьере, не похожий на нынешних, которых, к стыду людей развращенных и презренных, желающих в наше время зваться и считаться благородными, скорее следовало бы прозвать ослами, воспитанными среди грязной и порочной черни, а не при дворе.

Тогда как в те времена ремеслом и делом потешных людей было улаживать мировые в случае распрей и недовольств, возникавших между господами, заключать брачные и родственные союзы и дружбу, развеселять прекрасными, игривыми речами усталых духом, потешать дворы и резкими упреками, точно отцы, укорять порочных в недостатках – и все это за малое вознаграждение: теперь они ухитряются убивать свое время, перенося злые речи от одного к другому, сея плевелы, рассказывать мерзости и непристойности, и, что хуже, совершая то и другое в присутствии людей, возводя друг на друга все дурное, постыдное и мерзкое, действительное или нет; и тот из них более люб, того более почитают и поощряют большими наградами жалкие и безнравственные синьоры, кто говорит и действует гнуснее других: достойный порицания стыд настоящего времени – ясное доказательство того, что добродетели, удалившись отсюда, оставили бедное человечество в подонках пороков.

Возвращаясь к тому, с чего я начал и от чего удалило меня немного, против ожидания, справедливое негодование, скажу, что упомянутого Гвильельмо встретили с почетом и охотно принимали именитые люди Генуи. Пробыв несколько дней в городе и услышав многое о скупости и стяжательстве мессера Эрмино, он возымел желание увидеть его.

Мессер Эрмино слышал, что Гвильельмо Борсьере – человек достойный, и так как в нем, несмотря на его скупость, была искорка благородства, принял его с дружественными речами и веселым видом, вступил с ним во многие и разнообразные беседы и, разговаривая, повел его и бывших с ним генуэзцев в новый красивый дом, который построил себе и, показав его, сказал: «Мессер Гвильельмо, вы видели и слышали многое, не укажите ли вы что-нибудь нигде не виданное, чтобы я мог велеть написать в зале этого дома?» Услышав эти неподходящие речи, Гвильельмо сказал: «Мессер, не думаю, чтобы я сумел указать вам на вещь невиданную – разве на чох или что-либо подобное; но коли вам угодно, я укажу вам на одно, чего, полагаю, вы никогда не видели».

Мессер Эрмино сказал: «Прошу вас, скажите, что это такое?» Он не ожидал, что тот ответит, как ответил. Но Гвильельмо внезапно сказал: «Велите написать: „Благородство“. Когда мессер Эрмино услышал эти слова, им внезапно овладел стыд настолько сильный, что он изменил его настроение духа в почти противоположное тому, каким оно было дотоле. С этих пор он стал наиболее щедрым и приветливым дворянином, чествовавших иностранцев и горожан, чем кто-либо другой в Генуе в его время».

Вот сколь изящно был проучен и научен науке благородства прежний скареда.

В следующей новелле рассказывается о весьма и весьма грешном сэре Чаппеллетто.

«Милостивые дамы! – начинает рассказчик. – За какое бы дело ни принимался человек, ему достоит начинать его во чудесное и светлое имя того, кто был создателем всего сущего. Известно, что все существующее во времени – преходяще и смертно, исполнено в самом себе и вокруг скорби, печали и труда, подвержено бесконечным опасностям, которые мы не могли бы ни вынести, ни избежать, если бы не особая милость божия не давала нам на то силы и предусмотрительности. Нечего думать, что эта милость нисходит к нам и пребывает в нас за наши заслуги, а дается она по его собственной благости и молитвами тех, кто, подобно нам, был смертными людьми, но следуя по жизни его велениям, теперь стали вместе с ним вечными и блаженными.

Расскажу же я вам о жизни некоего Чаппеллетто. Она была такова: был он нотариусом, и для него было бы величайшим стыдом, если бы какой-нибудь из его актов не оказался фальшивым. Лжесвидетельства он давал с великим удовольствием, ему ложная клятва была нипочем, и он злорадным образом выигрывал все дела, сказать правду по совести. Удовольствием и заботой для него было посеять раздор, вражду и скандалы между друзьями, родственниками и кем бы то ни было, и чем больше от того выходило бед, тем было ему милее.

В церковь он никогда не ходил и глумился над ее таинствами, как ничего не стоящими; наоборот, охотно ходил в таверны и посещал другие непристойные места. До женщин был охоч, как собака до палки, зато в противоположном пороке находил больше удовольствия, чем иной развратник. Украсть и ограбить мог бы с столь же со спокойной совестью, с какой благочестивый человек подал бы милостыню; обжора и пьяница он был великий; шулер и злостный игрок в кости был отъявленный. Худшего человека, чем он, может быть, и не родилось.

Однажды Чаппеллетто заболел в доме двух братьев. Братья тотчас же послали за врачами, но всякая помощь была напрасна, потому что, по словам медиков, больному, уже старику, к тому же беспорядочно прожившему, становилось хуже день ото дня, и смерть была близка.

Это сильно печалило братьев. «Что мы с ним станем делать? – говорил один другому. – Плохо нам с ним: выгнать его, больного, было бы знаком неразумия: все видели, как мы его раньше приняли. С другой стороны, он был таким негодяем, что не захочет исповедоваться и приобщиться святых тайн, и если умрет без исповеди, ни одна церковь не примет его тела, которое бросят в яму, как собаку. Но если он и исповедуется, то у него столько грехов и столь ужасных, что выйдет то же, ибо не найдется такого монаха или священника, который бы согласился бы отпустить их ему; так, не получив отпущения, он все равно угодит в яму. И если это случиться, жители нашего города поднимутся на нас с криком: „Нечего щадить этих псов ломбардцев, их церковь не принимает!“ И бросятся они на наши дома и, быть может, не только разграбят наше достояние, но к тому же лишат и жизни. Так или иначе, а нам плохо придется, если он умрет».

Сэр Чаппеллетто услышав этот разговор, позвал к себе братьев. Он сказал: «Я не желаю, чтобы вы беспокоились по моему поводу и боялись потерять из-за меня. Я сделаю так, что выйдет все иначе. Поэтому распорядитесь позвать ко мне святого хорошего монаха и предоставьте действовать: я наверно устрою и ваши и мои дела так хорошо, что вы останетесь довольны».

Позвали священника.

Священник, придя в комнату умирающего, начал благодушно увещевать его. Сэр Чаппеллетто произнес: «Не смотрите на то, что я болен: я предпочитаю сделать неприятное своей плоти, чем, потакая ей, совершить что-либо к погибели моей души. Исповедуйте меня!»

Эти речи понравились святому отцу и показались ему свидетельством благочестивого духа. И он начал спрашивать, не согрешил ли сэр когда-либо с какой-нибудь женщиной? Сэр Чаппеллетто ответил, вздыхая: «Я такой же девственник, каким вышел из утробы моей матушки». На все остальные вопросы о предполагаемых грехах умирающий ответил: «Да если бы у меня зародилась малейшая мысль совершить одно из тех дел, которые вы назвали, неужели господь так долго продержал бы меня?»

Когда сэр Чаппеллетто умер, его хоронили точно святого. После прославляющих его речей, деревенский люд в страшной давке бросился целовать ноги покойного, разорвал в клочки бывшую на нем одежду и счастливым считал себя тот, кому досталась хоть частичка ее.

Вот так жил и умер сэр Чаппеллетто. Как вы слышали, он сделался святым. Я не отрицаю возможности, что он сподобился блаженства перед лицом господа – это для нас тайна. Рассуждая же о том, что нам ведомо, я утверждаю, что ему скорее бы быть осужденным в когтях дьявола, чем в раю».

Вот сколь хитрым оказался проходимец и простоватым священник, которому и грехов не пришлось отпускать, а следовательно брать за них приличную мзду, а грешнику платить за место в райских кущах.

В следующей новелле рассказывается о некоторых невероятных делах, случившихся в женском монастыре.

«Жил некто по имени Мазетто и был он весьма любвеобильным человеком. Однажды прослышал он, что в далеком монастыре живут прелестные монашенки, которые отнюдь не придерживаются верности своему жениху – Иисусу Христу. Поразмыслив, Мазетто надумал: я притворюсь немым и наверно буду принят в этом монастыре. Потому как физически он был силен, да к тому же и нем, управляющий взял его и дал ему задание наколоть дров, с которым наш любвеобильный герой успешно справился, потом он стал исполнять и другие работы, в которых оказывалась надобность.

В один из дней увидела его аббатиса и спросила управляющего, кто он такой? Управляющий ответил ей: «Мадонна, это бедняк немой и глухой, пришедший сюда недавно за милостыней, я его ублаготворил и заставил сделать многое, что было нужно. Нам такой надобен: он же силен, и можно употреблять его на что угодно; к тому же нечего было бы опасаться, что он станет баловаться с нашими девицами». Аббатиса согласилась с управляющим и Мазетто остался работать в монастыре.

Когда он стал работать день за днем, монахини начали приставать к нему и издеваться над ним, как иные часто делают с немыми, и говорили ему самые неприличные слова в свете, не ожидая, что он их услышит. Случилось, между тем, когда он однажды отдыхал, много поработав, две молодые монашки, ходя по саду, подошли к месту, где он был, и принялись разглядывать его, притворившегося спящим. Одна, более смелая монашка, сказала другой: «Ты знаешь, насколько нас строго держат и не позволяют сюда войти ни одному мужчине кроме старика управляющего да этого немого; а между тем я много раз слышала от женщин, приходивших к нам, что все другие сладости на свете пустяки в сравнении с той, когда женщина имеет дело с мужчиной. Поэтому я несколько раз задумывала, коли не могу с другими, попытаться с этим немым. А для этого лучше его нет на свете, ибо если бы он даже захотел, то не сумел бы о том рассказать: видать, что это глупый детина, выросший не по уму. Я охотно послушала бы, что ты на это скажешь».

«Ахти мне, — сказала другая, — разве ты не знаешь, что мы дали обет в своей девственности?» – «Эх, — отвечала первая, — сколько вещей обещают ему за день и не одной не исполняют; коли мы обещали ее ему, найдется другая, которая этот обет исполнит». Услышав эта, другая, у которой явилось еще большее желание испытать, что такое за животное – мужчина, сказала: «Ну, хорошо, как же нам быть?» На это та ответила: «Надо взять его за руки и провести в тот шалаш, где он прячется от дождя. Там пусть одна останется с ним, а другая будет настороже. Он так глуп, что приладится ко всему, что мы захотим».

Мазетто слышал все эти рассуждения и, готовый к услугам, ничего иного не ожидал, как чтобы одна из них взяла его за руку. В шалаше он не заставил себя долго приглашать, совершил, что хотела монашенка. Она же, как честная подруга, получив, чего желала, уступила место другой, А Мазетто, все представляясь простаком, исполнял их желания испытать, каков немой их наездник, а потом, разговаривая друг с другом, монашенки говорили, что, действительно, это такая приятная вещь, как они слышали, и даже более, и, выбирая время, ходили ни один раз забавляться с немым.

Случилось, однажды, что одна их подруга, заметив это дело из окошка своей кельи, указала на него другим. Вначале они вместе сговорились вместе обвинить их перед аббатисой; затем, переменив намерения, сами стали испытательницами силы Мазетто. Наконец, аббатиса, гуляя однажды совсем одна по саду, когда жара была большая, нашла Мазетто совершенно растянувшегося и спящего в тени миндального дерева; ветер поднял ему платье, и он был совсем раскрыт. Когда она увидела это, зная, что она одна, вошла в такое же вожделение, в какое входили ее монахини. Разбудив Мазетто, она повела его в свою горницу, где, к великому сетованию монахинь, что садовник не является обрабатывать их огород, держала его несколько дней, испытывая и переиспытывая ту сладость, в которой она прежде привыкла укорять других.

Она очень часто желала видеть его снова, требуя, кроме того, более, чем приходилось на его долю, а Мазетто, не в силах удовлетворить стольким, решил, что роль немого, ели бы он в ней дольше оставался, стала бы ему в большой вред. Поэтому однажды ночью, когда он был с аббатисой, начал говорить: «Мадонна, я слышал, что одного петуха вполне достаточно на десяток кур. Но чтобы десять мужчин, которые потребны вам, плохо или с трудом удовлетворяют одну женщину, такого я не слышал; я не в состоянии выдержать это ни за что на свете и хочу уйти из монастыря». Услышав его говорящим, аббатиса, совсем обомлев, все же не решилась отпустить своего садовника.

Со временем с его помощью на свет было произведено много монашков, однако дело велось так осторожно, что об этом узнали лишь после смерти аббатисы, когда Мазетто стал уже стариком и пожелал воротиться домой богатым человеком. Таким то образом он вернулся старым и богатым отцом семейства, не имея нужды ни кормить детей, ни тратиться на них, успев благодаря своей догадливости хорошо воспользоваться своей молодостью; вернулся богачом туда, откуда вышел с одним топором на плече».

Вот сколь разумным оказался простой деревенский дровосек, умудрившийся воспользоваться невежественным установлением святой церкви в пользу и своего тела, и своего кошелька. Да и отстраненные от земного трепетного мира монашки не остались в накладе.

В следующей новелле рассказывается о корсаре, как нельзя лучше воспользовавшемся сложившейся ситуацией.

«Жил-был в Пизе судья, более одаренный умом, чем телесной силой, имя которому было Риччьярдо да Кинзика. Полагая, что жена его удовольствуется той же деятельностью, какой хватало для его занятий, и, будучи очень богат, он с немалой заботой искал себе в жены красивую и молодую девушку, тогда как ему следовало бы, если бы он мог посоветовать сам себе, постараться избегнуть такого намерения. Однако он был столь упорен в отношении своего намерения, что ему удалось найти себе красивую и молодую невесту, ибо мессер Лотто Гваланди отдал за него дочь, по имени Бартоломею, одну из самых привлекательных девушек Пизы.

Введя ее с большим торжеством в свой дом и сыграв прекрасную и великолепную свадьбу, судья успел-таки в первую ночь, ради совершения брака, тронуть новобрачную. На другое утро ему, человеку худому, поджарому и не бодрому, пришлось возвращать себя к жизни красным вином, крепительными снадобьями и другими средствами. И вот господин судья, став лучшим ценителем своих сил, принялся обучать жену календарю и стал доказывал ей, что не было дня в календаре, на который не падал бы не только праздник, но и сразу несколько, в уважение которых муж и жена обязаны по разным причинам воздерживаться от подобных отношений; к этому он присоединял посты, навечерия святых апостолов и тысячи других святых, известные фазы луны и много других исключений. Такого-то способа действия держался судья, все время тщательно оберегая жену, как бы кто-нибудь другой не научил ее распознавать рабочие дни, как он научил ее праздничным.

Однажды случилось в жаркую погоду, что у мессера Риччьярдо явилось желание поехать развлечься в одно свое прекрасное поместье и устроить там рыбную ловлю, дабы доставить развлечение жене; и они на двух лодках отправились в море – он с рыбаками на одной, на другой жена с другими женщинами. Пока все их внимание было увлечено рыбной ловлей, явилась внезапно галера Паганино де Маре, очень известного в то время корсара; Паганино удалось настичь одну из них, где были женщины; увидев в ней красавицу, он, не желая ничего другого, взял ее к себе на галеру и удалился. Когда увидел это господин судья, настолько ревнивый, что боялся даже воздуха, окружавшего его жену, нечего и спрашивать, как он огорчился.

Паганино же, увидев красавицу, был доволен, и так как у него в это время жены не было, решил постоянно держать ее при себе и принялся нежно утешать женщину, сильно плакавшую. Когда наступила ночь, он, не принимая во внимание память о всяких праздниках и феериях, начал утешать ее делами, ибо, казалось ему, днем слова помогли мало: и он так ее утешил, что судья и законы тотчас вышли у нее из ума, и она стала вести с Паганино самую веселую жизнь в свете. Он же содержал ее почетно, как свою жену.

По некоторому времени спустя, когда до сведения мессера Риччьярдо дошло, что его жена находится в данное время в Монако, он, движимый страстным желанием, решился пойти за ней, готовый дать за нее в выкуп какое угодно количество денег. Прибыв в Монако, он познакомился с корсаром и в короткое время вошел с ним в большую приязнь, а тот ждал, куда судья поведет дело.

Когда мессеру Риччьярдо показалось, что настала пора, он как сумел лучше и дружелюбнее открыл причину своего прибытия, прося его взять что угодно, но отдать ему жену. На это Паганино с веселым видом ответил: «Мессере, добро пожаловать! Отвечая вам вкратце, скажу: правда, у меня живет молодая женщина, не знаю – ваша ли жена или кого другого. Если вы ее муж, я сведу вас с ней, так как вы кажетесь мне любезным и почтенным человеком, и я уверен, что она признает вас и если захочет, то уйдет с вами».

Одетая и убрана вышла Бартоломею к своему мужу, но обратилась к нему не иначе как то сделала бы с чужим человеком, который явился к ней в дом вместе с Паганино. Как увидел то судья, ожидавший, что она встретит его с величайшей радостью, сильно удивился и начал размышлять сам с собой: «Может быть, печаль и долгая скорбь, испытанные мною после того, как я потерял ее, так изменили меня, что она не признает мужа». Поэтому он сказал ей: «Дорого же мне стало, жена, что я повез тебя на рыбную ловлю, ибо никто не испытал печали, подобной той, которую испытал я, потеряв тебя, а ты, кажется, и не узнаешь меня, так чуждо говоришь ты со мною».

Бартоломею ответила: «Мессере, извините меня, может быть, мне и не так прилично, как вы полагаете, так долго смотреть на незнакомого мужчину, тем ни менее я на вас достаточно насмотрелась, чтобы убедиться, что никогда вас доселе не видела». Мессеру Риччьярдо вообразилось, что говорит она это из страха перед Паганино, поэтому он попросил его дозволения наедине поговорить с нею. Паганино согласился, с тем только, чтобы он не целовал ее против ее желания. Когда мессер и дама остались одни в комнате, Риччьярдо начал говорить: «Сердце мое, душенька ты моя, надежда моя, неужели ты не узнаешь своего мужа, который любит тебя более себя самого? Как это возможно? Посмотри ты на меня немножко, глазок ты мой милый!»

Жена принялась смеяться и, не дав ему говорить далее, сказала: «Вы хорошо помните, что я не настолько забывчива, чтобы не признать вас. Но вы, пока я была с вами, показали, что очень дурно меня знаете; если бы вы действительно были мудрым, за какого вы себя желаете, чтобы вас принимали, у вас было бы настолько разумения, чтобы видеть, что я молода, свежа и здорова, а, следовательно, должны были бы понимать, что потребно молодым женщинам, помимо одежды и пищи, хотя они, по стыдливости, о том и не говорят. Как вы это делали – знаете сами.

И я говорю вам, если бы вы дали столько праздничных дней работникам, что работают в ваших поместьях, сколько давали тому, кто обязан был обрабатывать мое маленькое поле, вы никогда не собрали бы ни зерна жита. На этого человека, на отважного и крепкого корсара я напала, так хотел господь, милостиво воззревший на мою молодость; с ним я живу и не знаю, и знать больше не хочу, что такое ваши праздники. Поэтому с этим человеком я желаю остаться и жить, пока молода, а посты предоставлю себе отбывать, когда буду стара; а вы уходите с богом и празднуйте без меня сколько угодно ваши неисчислимые праздники. Ступайте же и живите в этом мире как жилец по искусу, таким чахленьким и хиленьким вы мне кажитесь. Мне же предоставьте право жить так, как я хочу».

И продолжила:


Какой бы женщине и петь, коли не мне,
Чьи все желания свершаются вполне?
Приди же, о Амур, всех благ моих причина,
И всех надежд моих, и исполнений всех!
Споем-ка вместе мы: но песен тех предметом
Не будет ни тяжелый вздох, ни горькая кручина,
Что возвышает мне цену твоих утех:
Но только тот огонь, блестящий ярким светом,
Горя в котором, я средь игр и празднеств, — в этом
Веселии тебя чту с богом наравне.

Мессер Риччьярдо, видя, что его дело плохо, и лишь теперь познав, что он, малосильный, сделал глупость, взяв за себя молодую жену, уехал из Монако».

Вот такую тяжкую науку получил неразумный старец, бесчисленный в череде иных неразумных старцев, возжелавших хоть одной рукой притянуть к себе молодость, да опростоволосившихся в этом никчемном деле.

В следующей новелле рассказывается о странной встрече в сосновой лесу.

«Случилась эта история в самом начале мая, в превосходную погоду, когда одному молодому человеку по имени Настаджио вспомнилась его жестокая дама и он пошел, куда несли его ноги, чтобы в одиночестве можно было бы помечтать о ней в свое удовольствие; и вот добрался до соснового леса. Вдруг ему показалось, что он слышит страшный плач и резкие вопли, испускаемые женщиной; его сладкие мечты были прерваны, и, подняв голову, чтобы узнать, в чем дело, он изумился, увидев бежавшую к месту, где он стоял, через рощу, густо заросшую кустарником и тернием, восхитительную обнаженную девушку с растрепанными волосами, исцарапанную ветвями и колючками, плакавшую и громко просившую о пощаде.

Помимо этого он увидел по сторонам ее двух громадных диких псов, быстро за ней бежавших и часто и жестоко кусавших ее, а за нею на вороном коне показался темный всадник, с лицом сильно разгневанным, со шпагой в руке, страшными и бранными словами грозивший ей смертью. Все это в одно и то же время наполнили душу Настаджио изумлением и испугом и, наконец, состраданием к несчастной женщине, из чего родилось желание спасти ее, если то возможно, от такой муки и смерти. Видя себя безоружным, он бросился, чтобы схватить ветвь от дерева вместо палки, и пошел навстречу собакам и всаднику.

Но тот, увидя его, закричал ему издали: «Не мешайся, Настаджио, дай псам и мне исполнить то, что заслужила эта негодная женщина». Пока он говорил это, собаки, крепко схватив девушку за бока, удержали ее, а подоспевший всадник слез с лошади. Настаджио, приблизившись к нему, сказал: «Я не знаю, кто ты, так хорошо знающий меня, но все же скажу тебе, что велика низость вооруженного рыцаря, намеревающегося убить обнаженную женщину и напустить на нее собак, точно она -–дикий зверь; я во всяком случае стану защищать ее сколько смогу».

Тогда всадник сказал: «Настаджио, я родом из того же города, что и ты, и ты был еще маленьким мальчиком, когда я был сильно влюблен в эту женщину, и от ее надменности и жестокости до того дошло мое горе, что однажды этой самой шпагой, которую ты видишь в моей руке, я, отчаявшись, убил себя и осужден на вечные муки.

Немного времени прошло, как эта женщина, безмерно радовавшаяся моей смерти, скончалась, и за грех своего жестокосердия и за радость, какую она ощущала от моих страданий, не раскаявшись в том, осуждена была на адские муки. И как только она была ввержена туда, так мне и ей положили наказание: ей бежать от меня, а мне, когда-то столь ее любившую, преследовать ее, как смертельного врага, а не как любимую женщину. И сколько раз я настигаю ее, столько же раз этой шпагой, которой я убил себя, убиваю ее, вскрываю ей грудь, а это сердце, жестокое и холодное, куда ни любовь ни сострадание никогда ни в состоянии были проникнуть, вырываю, как ты тотчас увидишь, из тела со всеми другими внутренностями и бросаю на пожирание собакам. И немного проходит времени, как она, по решению господнего правосудия и могущества, воскресает, как бы не умирала вовсе, и снова начинается мучительное бегство.

Итак, дай мне исполнить решение божественного правосудия и не противься тому, чему не в состоянии было бы помешать». Услышав эти речи, Настаджио сробел, и не было у него волоска на теле, который не поднялся бы дыбом; он отошел назад и, глядя на несчастную девушку, стал в страхе ожидать, что станет делать рыцарь; а тот, закончив свою речь, набросился, словно бешеная собака, со шпагой в руке, на девушку, которая на коленях, крепко удерживаемая собаками, молила его о пощаде; изо всех сил ударил ее посреди груди и пронзил насквозь.

Узрев все дальнейшее, Настаджио пребывал между состраданием и страхом, но вскоре ему пришло в голову, что этот случай может сослужить ему большую службу, и тогда он устроил все так, чтобы его жестокосердная возлюбленная увидела эту ужасающую сцену. Когда это представление подошло к концу, его девушка была так напугана, и так был велик ее страх, что она сменила свою ненависть на любовь, кроме того, и все другие жестокосердные дамы так напугались, что с тех пор стали снисходить к желаниям мужчин гораздо более прежнего».

Так, надо сказать, весьма грубо, в новелле были усмирены непокорные мужчинам дамы. Что из этого вышло?. Кто ответит…

В повести «Ворон» Боккаччо устами своего лирического героя, истерзанного муками любви, высказывает весьма определенное мнение относительно мужчин, накладывающих на себя руки из-за несчастной любви якобы жестокосердных женщин.

«Однажды сидел я в своей одинокой келье, единственной свидетельнице моих слез, вздохов и сетований, погруженный в размышления о превратностях плотской любви. Возвращаясь мыслями к тому, что уже миновало, понял, сколь незаслуженно и жестоко обошлась со мной та, кого я, безумец, избрал своей единственной госпожой, кого любил больше самой жизни, кого почитал и ставил превыше всех.

И когда мне ясно представились все обиды и оскорбления, все во мне возмутилось и прежние вздохи, и стенания, и тихие слезы, и горькие рыдания. Охваченный глубокой скорбью, терзаясь то собственным безрассудством, то дерзкой жестокостью моей возлюбленной, я пришел к заключению, что смерть менее страшна, нежели такая жизнь, и стал призывать ее в страстном желании умереть; долго и тщетно звал я, пока не понял, что она, беспощадная, бежит того, кто более всего к ней стремится, и решил, что силой заставлю ее увести меня из этого мира.

Но не успел я принять решение, как весь облился холодным потом, и жалость к самому себе, а вместе с тем страх перед иной, еще худшей жизнью, ожидающей меня после этого поступка, охватил с такой силой, что тотчас же разрушил и уничтожил намерение, казавшееся столь твердым. И вот среди этого смятения меня озарила мысль, ниспосланная, должно быть, самим небом, и мой измученный разум стал рассуждать так:

«О глупец! Ты по слепоте своей винишь других в жестоком с тобой обращении, не видя, что сам повинен в своих нестерпимых муках? Эта женщина, которой ты подарил свою свободу, закованную в цепи, стала, по твоим словам, злополучной и горестной причиной твоих печальных и преступных размышлений. Ошибаешься: в тебе самом, а не в ней причина твоих мук. Объясни, каким образом она заставила полюбить ее. Объясни какое оружие, какие законы, какую силу она применила, чтобы заставить тебя плакать и стенать. Не можешь ты этого объяснить, потому что ничего и не было. Может быть, ты скажешь: „Она должна была полюбить меня, ибо знала, что я ее люблю, а раз она меня не полюбила, то и стала причиной моей скорби“». Но этот довод ничего не стоит.

Что, если попросту ты ей не нравишься? А, следовательно, если ты полюбил особу, коей ты не нравишься, не она виновата в последующих твоих невзгодах, а только ты сам, ибо не сумел сделать правильный выбор. Зачем же в таком случае винить другого, если сам себе причинил зло?

Любой судья справедливо осудит тебя на суровую кару за то, что ты столь дурно обошелся с самим собой. Ведь женщина, которая не чувствует к тебе ни любви, ни ненависти не слышит тебя, — кому тогда нужны твои столь жгучие стенания и страдания? С таким же успехом ты мог бы взывать к балкам на потолке. Зачем же терзаться, зачем призывать смерть, которая тоже, по-видимому, невзлюбила тебя и потому не спешит на помощь?

Видно, ты еще не познал всей сладости жизни, если сгоряча жаждешь расстаться с нею и не подумал насколько вечные муки страшнее твоей сумасбродной любви; ибо любовные мучения, их сила зависят от тебя самого и ты сможешь от них избавиться, как только решишься, наконец, стать мужчиной, а от вечных мук нет избавления.

Итак, прогони эту безумную жажду смерти, откажись от нее, постарайся дорожить жизнью и продлить ее, сколько возможно. Кто знает, доживешь ли ты до того дня, когда твоя обидчица подаст тебе повод для смеха над ней? Никто. Но одно ясно каждому – любая надежда на эту отраду, доступная живому, отнимается у нас после смерти. Итак, живи, и если она, твоя обидчица, делает жизнь твою несносной, огорчи ее, в свою очередь тем, что остался жить!»

Ах, как же верно сказано-то. А уж наказывать свою возлюбленную, да еще по требованию всевышних сил столь жестоким образом, как это было показано в предыдущей новелле, крайне отвратительно и недостойно ни рыцаря, ни божественного провидения.

Кстати, мой дорогой читатель, ведь Боккаччо раскрыл перед нами, возможно, одним из первых, тему милосердия к тем, кто не ответил любовью на любовь. Вильям Шекспир в своем сонете говорит о том же:


Когда захочешь, охладев ко мне,
Предать меня насмешке и презренью,
Я на твоей останусь стороне
И честь твою не опорочу тенью.
Отлично зная каждый свой порок,
Я рассказать могу такую повесть,
Я навсегда сниму с тебя упрек,
Запятнанную оправдаю совесть.
И буду благодарен я судьбе:
Пускай в борьбе терплю я неудачу,
Но честь победы приношу тебе
И дважды обретаю все, что трачу.
Готов я жертвой быть неправоты,
Чтоб только правой оказалась ты.

В следующей новелле рассказывается о том, как еврей Авраам размышлял о христианстве.

«Жил один богатый купец и хороший человек по прозванию Джианнотто ди Чивильи. Он был в большой дружбе с очень бедным евреем по имени Авраам. Джианнотто, зная его честность и прямоту, сильно сокрушался о том, что душа этого достойного, мудрого и хорошего человека, но еврея, по недостатку веры, будет осуждена. Поэтому принялся по-дружески просить его оставить заблуждения иудейской веры и обратиться к истинной христианской, которая, будучи святой и совершенной, постоянно преуспевает и множится, тогда как, наоборот, его иудейская религия умаляется и приходит в запустение. Еврей отвечал, что он не знает более совершенной и святой религии, чем иудейская, что он в ней родился, в ней же намерен жить и умереть.

Джианнотто продолжал настаивать на своем. Тогда еврей, побежденный его настойчивостью, сказал: «Ты хочешь, чтобы я стал христианином, и я готов на это, но с тем, что сперва отправлюсь в Рим, дабы там увидеть того, кого ты называешь наместником бога на земле и увидеть его нравы и образ жизни. Если я убежусь в преимуществе твоей веры, то поступлю так, как тебе сказал, коли нет, я, как и был, так и останусь евреем».

Выслушав его, Джианнотто был крайне опечален, говоря про себя: «Пропали мои труды даром, а между тем я думал употребить их с пользой. Если он отправится к римскому двору и насмотрится на порочную и нечестивую жизнь духовенства, то не только не сделается из еврея христианином, но если бы стал христианином, наверное перешел бы снова в иудейство».

Еврей Авраам вскоре сел на коня и отправился в Рим. Будучи человеком очень наблюдательным, увидев, что там творится, он заключил, что святой отец и его кардиналы прискорбно грешат сладострастием не только в его естественном виде, но и в виде содомии. К тому же он ясно видел, что все здесь были обжоры, опивалы, пьяницы, наподобие животных, служивших чреву более, чем чему-либо другому. Всмотревшись ближе, еврей убедился, что все они были так стяжательны и жадны до денег, что продавали и покупали человеческую и даже христианскую кровь и божественные предметы.

Когда еврей Авраам вернулся из Рима, Джианнотто спросил его каково его мнение о святом отце и его кардиналах. На этот вопрос еврей тотчас ответил: «Худого я мнения о них, пошли же им бог всякого худа! Рим теперь мне представляется местом скорее дьявольским, чем местом божьих начинаний. Насколько я понимаю, ваш пастырь и все остальные со всяким тщением, измышлением и ухищрениями стараются обратить в ничто и изгнать из мира христианскую религию.

И так как я вижу, что выходит обратное, что, несмотря на это, ваша религия беспрестанно ширится, являясь все в большем блеске и славе, то мне становится ясно, что дух святой составляет ее основу и опору, как религии более истинной и святой, чем всякая иная. И теперь я говорю, что никто не остановит меня от принятия христианства».

О мудрейший и мудрейших евреев. Вот оно доказательство веры и уверование от противного.

Следующая новелла рассказывает о лицемерии монахов.

«Некто уличил метким замечанием злостное лицемерие монахов. Однажды он прилюдно высказал сожаление в их адрес. Инквизитор спросил его: „Что побудило тебя сказать это?“» Простак ответил: «Мессере, то было слово евангелия, говорящее: „Воздастся им сторицею“». Инквизитор сказал: «Воистину так, но почему же эти слова так расстроили тебя?» — «Я объясню вам это. Каждый день я вижу, как подают от вас множеству бедного люда чан с похлебкой, которую отнимают у монахов, как лишнюю; потому, если на том свете за каждый чан вам воздастся сторицею, у вас похлебки будет столько, что вам всем придется в ней захлебнуться». Инквизитор почувствовал, что потешной остротой простак поставил укол против их прихлебательского лицемерия.

Все, слушавшие эту новеллу, одобрили ее. Ведь заслуживает похвалы тот добрый человек, который уличил монахов в их милосердном лицемерии, отдающих беднякам, что подобало бы отдать свиньям или вовсе выбросить».

Воистину верно сказано: благочестивый монах и оскоминой во рту не поделится.

В следующей новелле рассказывается, как ограбленному Ринальдо воздалось сторицею.

«Один купец по имени Ринальдо де Асти, отбыл по своим делам в Болонью. Случилось, что в пути он встретился с какими-то людьми, которые походили на купцов, а были разбойники и негодяи; он неосмотрительно вступил с ними в разговор и присоединился к ним. Те, увидев, что он купец, и полагая, что при нем деньги, решились его ограбить, лишь только представится время, а дабы у него не явилось подозрение, они, точно скромные и порядочные люди, беседовали с ним о вещах приличных и честных, показывая себя по отношению к нему, насколько могли и умели, обходительными и покорными, так что он счел большой удачей, что встретил их.

Беседуя таким образом, разбойники выжидали время и место для исполнения своего злого умысла, и в удобный момент в уединенном месте ранним утром напали на купца, ограбили и, оставив его пешим в одной сорочке, удалились. Темная ночь застала Ринальдо в миле от замка, он пошел туда, но прибыл поздно, ворота уже оказались заперты, мосты подняты, и ему нельзя было войти. Печальный и неутешный, он со слезами озирался, где бы приютиться, чтобы на него, по крайней мере, не падал снег; случайно увидел дом и решил пойти под его уступ и пробыть там до рассвета.

Жила в том доме вдова, красавица собою, каких немного, которую некий маркиз Аццо любил пуще жизни и держал здесь для своей надобности. Случилось, что за день перед тем собирался приехать маркиз, чтобы провести ночь с вдовою, распорядился приготовить себе в ее доме ванну и хороший ужин, но когда все было готово, и вдова ожидала лишь его прихода, служитель принес известие, что маркизу пришлось внезапно уехать. Дама немного расстроилась, услышав это известие и, не зная что делать, решила сама принять ванну. Она села в ванну, а ванна была по соседству с дверью, у которой и приютился с внешней стороны бедный Ринальдо; потому, сидя в ванной, дама слышала, как он плакал и щелкал зубами, точно цапля.

Дама сжалилась над несчастным и решилась пригласить его в дом. Когда она его увидела, почти окоченевшего, сказала: «Полезай-ка, друг, в ванну, она еще не остыла». Не ожидая дальнейших приглашений, Ринальдо охотно это сделал, и, когда тепло подкрепило его, ему показалось, будто он снова от смерти вернулся к жизни. Дама велела приготовить ему платье бывшего ее мужа, и когда он надел его, оно оказалось будто сшитым по нему. Увидев его, дама развеселилась, запросто усадила юношу с собою у огня и расспросила о приключениях, приведших его сюда. Ринальдо поблагодарил хозяйку за приют и все рассказал ей о том, что с ним произошло.

Вскоре накрыли стол, Ринальдо, по желанию хозяйки, сел с нею вместе за ужин. Он был высокого роста, с красивым приятным лицом и хорошими изящными манерами; хозяйка, несколько раз окинув его глазами, очень гостя одобрила, и он запал ей на ум, так как ожидание маркиза на ночлег разбудило в ней похотливое чувство. После ужина, когда они встали из-за стола, дама посоветовалась со своей служанкой: одобрит ли она ее, если, будучи обманутой маркизом, воспользуется добром, которое судьба послала ей навстречу. Служанка не имела ничего против. Тогда дама стала с любовью глядеть на Ринальдо и сказала: «Утешьтесь, будьте веселы: вы здесь, как дома; скажу вам более: когда я увидела вас в одежде моего покойного мужа, мне показалось, что это – он, у меня сто раз являлось этим вечером желание обнять и поцеловать вас; и если бы не боязнь, что это вам не понравится, я наверно так бы и сделала».

Услышав такие речи и видя блеск в глазах хозяйки, Ринальдо – не дурак, подошел к ней с распростертыми объятиями и сказал: «Мадонна как подумаю я, что лишь благодаря вам буду и впредь считать себя в числе живых, и представлю себе, от чего вы меня избавили, было бы недостойным с моей стороны, если бы я не потщился сделать все, что вам по вкусу». Нужды в словах более не представилось. Хозяйка, вся горевшая любовным желанием, тотчас же бросилась в его объятия; когда, страстно прижавшись к нему, она тысячу раз поцеловала и столько же получила поцелуев, они вместе отправились в покои, легли и, прежде чем наступил день, много раз утолили свою страсть.

Когда же начала заниматься заря, любовники поднялись, хозяйка набила деньгами кошелек своего гостя и, попросив его держать все в тайне, выпустила через ту же калитку, в которую он вошел. Потом случилось какое-то чудо. Разбойники, ограбившие его, были схвачены за другое содеянное ими преступление, И Ринальдо вернули все, чего он лишился, кроме пары подвязок, о которых грабители не знали, куда их подевали. Ринальдо возблагодарил бога и отправился подобру-поздорову восвояси, а разбойники отправились на другой день давать пинка ветру.

Все слушавшие эту историю не сочли несмышленой женщину, которая сумела воспользоваться добром, посланным ей в дом самим богом».

Да и бога следует поблагодарить от всей души. Взял да и подарил все возможные блага было уж совсем обездоленному. Как же славно-то это! Тут невольно призадумаешься: уж не сатана ли горести на наши головы насылает и делает это слишком часто, а бог посылает лишь благости, но раз от разу, а не каждодневно.

В следующей новелле рассказывается о том, как некий Мартеллино хотел было слукавить, да чуть не погиб из-за этого.

«Недавно тому назад жил немец по имени Арриго, который, будучи бедняком, носил тяжести по найму всем, кому требовалось; при этом он считался человеком честным и святой жизни. По такой причине случилось, что когда он умер, в самый час его кончины, как утверждают очевидцы, все колокола главной церкви, без чьего-либо прикосновения, принялись трезвонить. Приняв сие за чудо, все стали говорить, что Арриго – святой, и тогда народ со всего города сбежался к дому, где лежало его тело, понесли его, точно святые мощи, в главную церковь, куда стали приводить калек, увечных, слепых и всех, пораженных какою-нибудь болезнью и недостатком, как будто всем надлежало исцелиться от одного прикосновения к этому телу.

Случилось, во время этой суматохи и народного движения в город прибыло трое сограждан. Они удивились, увидя всех в суматохе, и, услышав тому причину, сами пожелали пойти и посмотреть. Один из них и говорит: «Пойдем-ка поглядим на этого святого, только мне невдомек, как мы туда доберемся, ибо я слышал, что площадь полна народа». Тогда Мартеллино, желавший на все посмотреть, сказал: «Я прикинусь калекой, а вы с обоих сторон придерживайте меня, как будто я сам по себе не в состоянии идти, и представьтесь, что вы хотите вести меня туда, дабы тот святой исцелил меня». Не мешкая долго, все трое отправились к церкви. При этом Мартеллино так скривил себе кисти и пальцы, руки и ноги, а к тому же и рот, глаза и все лицо, что казался страшилищем, и не было никого, кто бы увидев его, не признал в нем человека в самом деле искалеченного и разбитого.

Все трое обманщиков направились к церкви, приняв благочестивый вид, смиренно и бога ради прося каждого встречного дать им дорогу, чего добивались легко; в скором времени они добрались до места, где положено было тело святого Арриго. Мартеллино возложили на это тело, дабы таким образом он удостоился благодати здравия. В то время, как все внимательно смотрели, что станется с немощным, он, погодив немного, принялся показывать, как будто разжимает один палец, потом кисть руки, потом всю руку и таким образом выпрямился весь. Увидев это, народ так завопил во хвалу святого Арриго, что и грома не было бы слышно.

Стоял там случайно поблизости один флорентиец, очень хорошо знавший Мартеллино, но не признавший его, когда его привели такого изуродованного; теперь увидев его выпрямленного и, признав его, он вдруг захохотал и сказал: «Убей его бог! Кто бы поверил, увидев, каким он пришел, что он в самом деле не калека?» Услышав эти слова, люди тотчас спросили: «Как же? Разве он не был калекой?» На это флорентиец отвечал: «Да нет же, ей богу, он всегда был таким прямым, как всякий из нас, только как вы могли убедиться сами, он лучше всякого другого владеет умением принимать такой вид, как ему вздумается».

Как только люди услышали это, бросились напором вперед и принялись кричать: «Взять этого предателя, что глумится над богом и святыми, не будучи параличным, явился сюда в образе расслабленного, чтобы насмехаться над нашим святым и над нами». Так говоря, они взяли его и стащили с места, где он был; схватив за волосы и сорвав с него одежду, принялись бить кулаками и ногами; тот не счел бы себя мужчиной, кто не поспешил бы к нему за тем же делом.

Мартеллино кричал: «Помилосердствуйте, ради бога!» – и, насколько мог, отбивался; но это не помогало; толпа становилась вокруг него все больше и больше. Друзья Мартеллино увидели, что дело плохо, но, боясь за самих себя, не решались помочь товарищу; напротив, вместе с другими кричали, что его следует убить, а тем ни менее держали на уме, как бы его извлечь из рук народа. Спасла несчастного уловка, которую придумал один из его друзей. Он объявил страже, что этот мошенник отрезал у него кошелек с сотней золотых флоринов.

Услышав это, служивые люди тотчас подбежали к бедному Мартеллино, которого чесали без гребня и вырвали его из рук толпы с величайшим в мире усилием, всего изломанного и истоптанного повели в ратушу. Сюда последовали за ним многие, считавшие себя осмеянными им, и, услышав, что он схвачен как воришка, тоже принялись доказывать, что и он у них отрезал кошелек. Выслушав это, судья, человек суровый, принялся Мартеллино допрашивать, но тот отвечал шутками, как будто ни во что не ставил этот арест. Рассерженный этим, судья велел привязать его к дыбе и дать несколько хороших ударов, чтобы заставить его признаться, а затем повесить.

Увидев, что судья строго взялся за дело, друзья Мартеллино перепугались сильно и говорили промеж себя: «Плохое мы дело учинили: со сковороды его стащили, а в огонь бросили». Потому, найдя своего хозяина, они рассказали ему все. Тот рассмеялся и сумел уладить миром это дело».

Вот так-то, не умеешь хитрить да плутовать, так и не берись за это сложное дело, а то головы не снесешь..

В следующей новелле рассказывается о хитроумной даме.

«Жила когда-то красавица-вдова, в которую, случайно увлекшись и не зная друг друга, влюбились два флорентийца, один по имени Ринуччьо Палермини, другой Алессандро Кьярмонтези. Они искусно пускали в ход все, что могли, лишь бы привлечь ее любовь. Эту благородную даму, каждый из них часто осаждал посланиями и мольбами, а так как она несколько раз вняла им без особой осторожности и не сумела отступить вовремя, как того разумно желала, у ней явилась мысль отделаться от их приставаний, а именно, попросив у них одну услугу, которую, полагала она, никто из них не в силах будет исполнить, после чего у нее появится приличный и видимый повод не обращать больше внимания на их притязания.

Мысль была такова: в этот день умер один человек, предки которого были хорошего рода, но умершего считали самым худым человеком во всем свете; и для того, чтобы избавиться от навязчивых поклонников, дама поручила Алессандро проникнуть в гробницу, лечь вместо покойного, одеть на себя его платье, не говорить ни слова, не испускать ни звука, остаться там неподвижным, пока за ним не придут, и дать унести себя в ее дом, где и произойдет желанная встреча. Итак, Алессандро она приказала лечь вместо покойника, а Ринуччьо, в тайне от Алессандро, поручила тихо извлечь тело покойного и принести ей в дом. Дама надеялась, что оба влюбленных в нее кавалеров не пожелают делать предложенного ею, и она правомерно избавиться от них. Они же оба ответили, что коли даме угодно, они отправятся не только в гробницу но и в сам ад.

Когда настала ночь, в пору первого сна, Алессандро вышел из дому, чтобы пойти лечь в гробницу. Когда он шел, у него явилась в душе очень трусливая мысль: «Что за дурак, куда я иду, почем я знаю, что родные дамы, догадавшись, что я ее люблю, не заставили ее приказать мне сделать это, дабы убить меня здесь? Если это случиться, урон будет на моей стороне, и никто на свете не узнает, что я здесь погиб и похоронен.

Она велела мне молчать, что бы я ни видел. А что если они принялись бы вытыкать мне глаза, вырвали бы мне зубы, отрубили бы мне руки или сыграли бы со мной другую подобную штуку? Что было бы мне делать? Как молчать?» Размышляя так, Алессандро чуть было не вернулся домой, но сильная любовь побудила его пойти вперед противоположными и столь сильными доводами, что они увлекли его до гробницы. Открыв ее, преодолев трусливые мысли, он проделал все, что ему велела дама, то есть переоделся в платье покойника и лег в гробницу.

С приближением полуночи Ринуччьо вышел из дома, чтобы исполнить то, что приказала ему дама. По пути ему взбрели на ум многие и разные мысли относительно того, что может с ним приключиться, например, что с телом покойного на плечах он может попасть в руки синьории и, как чаровник, будет осужден на сожжение. Затем, одумавшись, он говорил себе: «Неужели я скажу „нет“ в первом же деле, о котором попросила меня эта достойная дама, которую я люблю, особенно когда я этим могу приобрести ее милость?» Дойдя до гробницы, он открыл ее, взял тело, вытащил его и, взвалив на плечи, направился к дому дамы. Так идя и не обращая на покойника внимания, он часто стучал им там и сям об углы скамей, что были по сторонам улицы.

Когда Ринуччьо был уже внизу у лестницы дамы, стоявшей со своей служанкой у окна, чтобы посмотреть, выполнили ли влюбленные кавалеры страшное поручение, и совершенно приготовившейся отделаться от них обоих, случилось, что стража синьории, услыхав шорох шагов, закричала: «Кто там?» Как увидел ее Ринуччьо, у которого не было времени на долгое размышление, уронил Алессандро и пустился бежать, насколько могли унести его ноги. Алессандро тотчас же вскочил, хотя на нем было покойницкое платье, очень длинное, и тоже убежал.

Увидев происходящее, дама сильно удивилась храбрости того и другого, но, несмотря на удивление, сильно смеялась над тем, как оба пустились бежать. Утром люди нашли гробницу открытой и пустой, потому что Алессандро сбросил покойника вниз. О всем произошедшем пошли толки, и многие полагали, что покойника, как человека непорядочного, унесли черти.

Оба влюбленных пришли к даме и объявили, что каждый из них совершил порученное, но обстоятельства не дали исполнить приказание в точности, просили ее милости и любви; но она, притворившись, что никому из них не верит, решительно ответила, что никогда ничего для них не сделает, ибо они не исполнили то, о чем она просила, и таким образом отвязалась от них».

Вот какова однако же сила любви, ради которой неразумные, по правде сказать, кавалеры отважились на столь ужасающее, и в то же время абсолютно несуразное дело. Если бы они хоть немного пораскинули умом, то поняли бы – дама над ними подшучивает. Да, с другой стороны, что взять с влюбленных?..

В следующей новелле рассказывается о пророческих снах влюбленных.

«Мы должны знать, что все живущие подвержены тому, что видят во сне разные вещи, которые хотя и представляются спящему, пока он спит, вполне действительными, а проснувшемуся иные правдивыми, другие вероятными, а некоторые он считает выходящими из всякой правдоподобности, тем ни менее многие из них, как оказываются, сбываются.

Но обратимся непосредственно к самой истории.

Жил когда-то дворянин по имени Негро из Понте Карраро; у него в числе других детей была дочь, по имени Андреола, девушка очень красивая и незамужняя, влюбившаяся ненароком в своего соседа, по имени Габриотто, человека низкого происхождения, но исполненного добрых нравов, красивого собою и приятного. Габриотто воспылал к Андреоле ответным чувством, и для того, чтобы никакая причина, кроме смерти, не могла разъединить эту счастливую любовь, они тайно стали мужем и женой.

Однажды ночью влюбленные сошлись друг с другом, и девушка рассказала своему нареченному мужу приснившийся ей сон, в котором ей представилось будто нечто мрачное и ужасное вышло из его тела, образ чего она не могла познать, и ей показалось, что это нечто схватило Габриотто и против ее желания с изумительной силой вырвало из ее объятий и ушло с ним в землю.

Услышав это, Габриотто посмеялся тому, говоря, что придавать какую-либо веру снам – большая глупость, ибо они происходят от избытка недостатка пищи. Затем он сказал: «Если бы я захотел последовать снам, я бы не пришел сюда из-за своего сна, в котором мне почудилось, что невесть откуда вышла сука, черная, как уголь, голодная и очень страшная с виду, и направилась ко мне. Мне казалось, что я не оказываю ей никакого сопротивления, а она схватила меня за грудь с левого бока и так долго его терзала, что добралась до сердца, которое она будто вырвала и унесла. От того я ощутил такую боль, что сон прервался. Такие и более страшные сны я часто видел, но от того со мною ничего не случилось, поэтому давай бросим думать о них и начнем веселиться.

И хотя они и принялись веселиться, обнимаясь и целуясь, девушка опасалась сама не зная чего, чаще обыкновенного вглядывалась в его лицо, а порой осматривалась и по саду, не увидит ли где-нибудь черного приближающегося предмета. Когда они пребывали таким образом, Габриотто, испустив глубокий вдох, обнял ее и сказал: «Увы мне, душа моя, помоги мне, ибо я умираю». Проговорив это, он упал на траву луга и вскоре умер.

Насколько это было тяжко и печально для девушки, любившей его более самой себя, всякий может себе представить. Она сильно плакала и много раз тщетно звала его, но когда убедилась, что он действительно умер, повсюду ощупав его тело и найдя его всего холодным, пошла позвать свою служанку, посвященную в эту любовь.

Андреола сказала служанке: «Так как господь взял его у меня, я не хочу более жить». Служанка ответила ей: «Радость моя, не говори, что хочешь убить себя, ибо если ты его утратила, то, убив себя, утратишь и на том свете, ибо пойдешь в ад, куда, я уверена, не пошла его душа, потому что он был юноша хороший. Гораздо лучше утешить себя и молитвами и другими благими делами помочь его душе, если, быть может, вследствие какого-нибудь совершенного греха она в том нуждается».

После похорон возлюбленного Андреола вместе со своей верной служанкой поступила в один известный своею святостью монастырь, где они обе долго и добродетельно прожили всю жизнь».

К весьма разумным словам служанки мне хотелось бы присовокупить и свой совет: если вам во сне часто снится, что болит какое-нибудь место – обратитесь к врачу. Сны о болях всегда бывают провидческими. У бедного юноши явно произошел инфаркт, коли псы рвали ему во сне сердце.

В следующей новелле рассказывается о ревности и убийстве.

«В Провансе жили некогда два знатных рыцаря, из которых каждый владел замками и вассалами, и было одному имя мессер Гвильельмо Гвардастаньо, а другому мессер Гвильельмо Россильоне. Так как тот и другой были люди храбрые в ратном деле, то очень дружили друг с другом и имели обыкновение всегда отправляться вместе на все турниры, ристалища и другие потехи, вооруженные одинаково.

Однако, не взирая на бывшие между ними дружбу и товарищество, мессер Гвардастаньо безмерно влюбился в красивую и милую жену мессера Россильоне и так сумел обнаружить это тем и другим способом, что она это заметила, и он понравился ей, ибо она знала его за доблестнейшего рыцаря, и возымела к нему такую любовь, что ничего более не желала и не любила, как его, и ничего другого не ожидала, как чтобы он попросил ее о том же, что и не замедлило случиться, и они сошлись друг с другом раз и другой, сильно любя друг друга. Но так как они общались друг с другом не особенно осторожно, случилось, что муж это заметил и так вознегодовал, что любовь, которую он прежде питал в своему другу, обратил в смертельную ненависть; но, сумев лучше скрыть ее, чем любовники свою любовь, решился его убить.

Мессер Россильоне, договорившись встретиться с мессером Гвардастаньо, вооружившись, встретил его на безлюдной дороге, вышел против него коварно и яростно, с криком: «Смерть тебе, предатель!» – и пронзил ему, безоружному, грудь копьем в одно мгновение. Сойдя с коня, Россильоне ножом вскрыл грудь бывшего своего друга и извлек из нее сердце. Вернувшись в замок, он приказал повару приготовить из якобы кабаньего сердца, лучшее и приятнейшее на вкус кушанье. Повар взял его, положил на него все свое искусство и заботу, искрошил, прибавил много хороших пряностей и изготовил очень вкусное блюдо.

Когда настало время, мессер Россильоне сел со своею женою за стол и перед ней поставили кушанье, изготовленное из сердца ее любимого. Его жене оно пришлось по вкусу. Когда рыцарь увидел, что жена съела все, он спросил: «Мадонна, как вам понравилось это блюдо?» Она ответила: «Господин мой, поистине, оно мне очень понравилось». – «Клянусь богом, — сказал рыцарь, — я верю вам и не удивляюсь, если и мертвым вам понравилось то, что при жизни нравилось более всего другого. Поверьте, то, что вы кушали, было сердце мессера Гвардастаньо, которого вы, как женщина нечестная, так любили; и будьте уверены, что это оно самое, ибо я своими руками вырвал его из груди вашего возлюбленного».

Как опечалилась дама, услышав такое о человеке, которого она более всего любила, о том нечего и спрашивать. После некоторого времени она сказала: «Вы сделали то, что подобает нечестному и коварному рыцарю; если я без понуждения, сделала его владыкой моей любви и вас тем оскорбила, не ему, а мне следовало понести за то наказание. Но да не попустит того господь, чтобы какая-нибудь другая пища принята была мною после столь благородной, каково сердце такого доблестного и достойного рыцаря, каким был мессер Гвильельмо Гвардастаньо».

И, поднявшись, она, ни мало не думая, выбросилась спиной из окна. Окно было очень высоко от земли, потому, упав, она не только что убилась, но почти совсем разбилась. Увидев это, мессер Россильоне остолбенел, и ему представилось, что он поступил дурно; убоясь народа и прованского графа, он велел оседлать лошадей и пустился в бегство. На следующее утро по всей местности узнали, как было дело, и жители замка той дамы с великой печалью и плачем, подобрав тела обоих, положили их в одной общей гробнице, а на ней начертаны были стихи, обозначавшие, кто там похоронен и причину их смерти».

Эта новелла, внушающая ужас, пересказывалась много раз. Возвышенное благородство дамы в ней несравненно.

В следующей новелле рассказывается, как неопытная девушка познавала азы любви.

«Жила красивая и миловидная девочка по имени Алибек. Она, не будучи христианкой, и слыша, как многие бывшие в городе христиане очень хвалят христианскую веру и служение богу, спросила однажды одного из них, каким образом с меньшей помехой можно служить богу. Тот ответил, что лучше служат богу те, кто бежит от мирских дел, как то делают те, кто удаляется в пустыни. Девушка, будучи простушкой, лет, быть может, четырнадцати, не по разумному побуждению, а по какой-то детской прихоти, не сказав никому ничего одна-одинешенька тихонько пустилась в путь и с большим трудом добралась до пустыни.

Потом добралась она до кельи одного молодого отшельника, человека очень набожного и доброго, по имени Рустико. Он, для того чтобы подвергнуть большему испытанию свою стойкость, не отослал ее, а оставил с собой в келье. Однако искушение не замедлило обрушиться на его крепость; он сделался побежденным и, оставив в стороне святые помыслы, молитвы и бичевания, стал размышлять, какого способа и средства ему с нею держаться для того, чтобы она не догадалась о том, к чему он стремится.

Испытав невинную девушку некоторыми вопросами, он убедился, что она никогда не знала мужчины, потом в пространной речи молодой монах рассказал ей, насколько дьявол враждебен Господу богу, затем дал ей понять, что нет более приятного богу служения, как загнать дьявола в ад. Девушка спросила его, как это делается. Рустико повелел ей делать то, что делает он.

И начал скидывать одежды, какие на нем были, и остался совсем нагим; так сделала и девушка. Когда при виде ее красот разгорелось его вожделение, совершилось восстание плоти, увидев которую Алибек изумленно спросила: «Рустико, что это за вещь, которую я у тебя вижу, а у меня ее нет?» — «Дочь моя, — ответил Рустико, — это и есть дьявол и теперь именно он причиняет мне такое мучение, что я едва могу вынести». Тогда девушка сказала: «Хвала тебе, ибо я вижу, что мне лучше, чем тебе, потому что этого дьявола у меня нет».

Сказал Рустико: «Ты правду говоришь, но у тебя есть другая вещь, которой у меня нет в замену этой. У тебя ад; и скажу тебе, я думаю, что ты послана сюда для спасения моей души, ибо этот дьявол будет досаждать мне, а ты захочешь настолько сжалиться надо мной, что допустишь, чтобы я снова загнал его в ад, и ты доставишь мне величайшее утешение, а небу великое удовольствие и услугу, коли ты пришла в эти области с той целью, о которой говорила».

Девушка простодушно ответила: «Отец мой, коли ад у меня, то пусть это будет, когда вам угодно». Тогда Рустико сказал: «Дочь моя, да будешь ты благословенна; пойдем же и загоним его туда так, чтобы потом он оставил меня в покое», Так сказав и поведя девушку к постели, он показал ей, как ей следует быть, чтобы можно было заточить этого проклятого».

И заточил. Правда черт оказался слишком живучим и ненасытным. Он снова и снова жаждал посетить адские кущи.

В следующей новелле рассказывается о беременном мужике.

«Каландрино заболел и ему посоветовали отправить мочу к врачу, который, посмотрев ее, точно скажет, как надо лечиться. Врач и друзья решили подшутить над не в меру заботящемся о себе Каландрино. Немного прошло времени, как врач явился к больному и в присутствии жены сказал ему: „Видишь ли, Каландрино, сказать тебе по дружбе, у тебя нет иного недуга, как только то, что ты забеременел“». Как только услышал это больной, так принялся голосить, говоря: « Увы мне, жена, это ты со мной наделала, потому что желаешь не иначе быть как сверху. Говорил я тебе это!» Жена, очень скромная особа, услышав такие речи мужа, вся вспыхнула от стыда и, потупив голову, не ответив ни слова, вышла из комнаты.

А Каландрино, продолжая сетовать, говорил: «Увы мне, бедному, что я буду делать? Как рожу этого ребенка? Каким путем он выйдет? Вижу я ясно, что мне придется умереть от ярости моей жены, да сотворит ее господь печальной, как я желаю быть веселым. Будь я здоров, чего нет, я встал бы и так бы ее поколотил, что всю бы изломал, хотя и мне поделом, не следовало никогда пускать ее взбираться наверх. Поистине, если я спасусь на этот раз, она скорее умрет от своего желания, чем…»

Друзей, слушавших больного, разбирал такой смех, что они чуть не лопались. Врач же сказал Каландрино: «Не пугайся, слава богу, что мы так скоро спохватились, и мне с небольшим усилием удастся освободить тебя в несколько дней, только тебе надо будет немного потратиться». Каландрино ответил: «Увы мне, маэстро, у меня двести лир, на которые я хотел купить именье, все возьмите их, лишь бы мне не рожать, ибо я не знаю, что бы я стал делать: слышал я, как страшно кричат бабы, готовясь родить, несмотря на то, что у них достаточно места, чтобы совершить это; если бы я ощутил такую боль, я уверен, что умер бы до родов».

«Не беспокойся об этом, — сказал врач, — я приготовлю тебе дистиллированное питье, очень хорошее и приятное на вкус, в три утра оно у тебя все разрешит, и ты будешь здоров, как рыба в воде. Для этой настойки понадобиться пять лир». Получив с больного деньги, врач с друзьями устроили отменную пирушку, а Каландрино три дня сряду пил настойку и выздоровел. Насмешники остались довольны, что сумели посмеяться над мнительным больным и поглумится над его скупостью, хотя жена, догадавшись, в чем дело, сильно поворчала за то на своего мужа».

Вот вам и незатейливый способ раздобыть денег на веселую пирушку.

В следующей новелле рассказывается о школяре и жестокой самовлюбленной вдове.

«Во Флоренции жила молодая женщина, красивая собой, гордая духом, очень хорошего рода, довольно богатая благами мира сего, по имени Елена; оставшись вдовой по смерти мужа, она не желала более выходить замуж, ибо была влюблена, по своему выбору, в одного красивого и милого юношу и, оставив в стороне всякую иную заботу, при помощи своей служанки, которой очень доверяла, нередко проводила с ним время в великой утехе.

Случилось в ту пору, что один молодой человек, по имени Риньери, из родовитых людей нашего города, долго учившийся в Париже, не для того, чтобы продавать потом свою науку по мелочам, как то делали многие, но дабы знать основания и причины сущего, что очень пристало благородному человеку, — вернулся из Парижа во Флоренцию, где и устроился на жилье, будучи очень уважаем как за свое благородство, так и за свои знания.

Но, как часто бывает, что в ком более разумения глубоких вещей, того скорее обуздывает любовь, как то случилось и с Риньери. Когда однажды он отправился повеселиться на одно празднество, его глазам предстала эта Елена, одетая в черное, как одеваются наши вдовы, исполненная, по его мнению, такой красоты и прелести, каких, казалось ему, он никогда не видел в других женщинах; и решил, что тот может назвать себя счастливым, кто сподобится держать ее в объятиях.

Раз и два юноша осторожно окинул ее взглядом, а так как он понимал, что ничто великое и дорогое не может быть приобретено без труда, решил положить всякие старания и заботу, чтобы понравиться ей, дабы, понравившись, приобрести ее любовь, а с нею и возможность обладать ею. Молодая женщина, у которой глаза вовсе не были потуплены в преисподнюю, которая, напротив, зная себе цену и ценя себя даже более, чем следовало, искусно водила ими вокруг, быстро догадываясь, кто смотрит на нее с удовольствием, заметила Риньери и сказала про себя, смеясь: «Сегодня я не даром сюда пришла, ибо, коли не ошибаюсь, поймала простака за нос».

И она начала иной раз поглядывать на него искоса, стараясь по возможности показать ему, что она им занята; с другой стороны, полагала, что, чем больше она подманит и поймает мужчин, суля им удовольствия, в том большей цене будет ее красота, особливо в глазах того, кому она отдала ее вместе со своей любовью.

Ученый школяр, оставив в стороне всякие философские мысли, отдался ей всей душой и, надеясь понравиться, узнал, в каком доме она живет, и стал ходить мимо, прикрывая свои прогулки разными предлогами. Дама, тщеславясь этим по сказанной причине, представлялась, что видеть ей это очень приятно, вследствие чего школяр, найдя случай, встретился с ее служанкой, открыл ей свою любовь и попросил так подействовать на свою госпожу, чтобы он мог войти к ней в милость.

Служанка была щедра на обещания и рассказала своей госпоже, которая, выслушав это с величайшим в свете смехом, сказала: «Посмотри-ка, куда явился этот человек, чтоб растерять мудрость, вывезенную из Парижа? Хорошо же, мы дадим ему, чего он добивается. Скажи ему, если он еще раз заговорит с тобой, что я люблю его гораздо боле, чем он меня, но что мне надлежит беречь мое честное имя, дабы можно было являться, высоко держа голову, наряду с другими женщинами: если он так мудр, как говорят, он должен тем более ценить меня».

Бедняжка, бедняжка! Не знала она, что значит связаться со школяром.

Когда служанка встретила его, поступила, как приказано было ей ее госпожой. Обрадованный школяр, перейдя к более горячим просьбам, стал писать письма и посылать подарки; все принималось, но обратных ответов не было, кроме общих; таким образом она долго питала его надеждами. Наконец, когда дама все открыла своему любовнику и тот проявил некую ревность, она, дабы показать ему, что он подозревает ее напрасно, послала к школяру свою служанку, которая сказала ему от ее имени, что, с тех пор как она уверилась в его любви, она никак не могла найти времени сделать ему что-либо приятное, но что на святках надеется сойтись с ним; потому, коли ему угодно, пусть явится в ночь на святки к ней во двор, куда она выйдет к нему при первой же возможности.

Обрадованный более всех на свете, школяр отправился в указанное ему время к дому своей милой и, когда служанка пустила его на двор и заперла его там, он стал поджидать даму. Она же в тот вечер призвала своего любовника и, весело в ним поужинав, объявила ему, что намерена сделать в ту ночь, прибавив: «Увидишь, какую и сколь сильную любовь я питала и питаю к тому человеку, к которому ты так глупо возревновал». Любовник выслушал эти слова с великим веселием духа, горя желанием увидеть на деле то, что дама дала понять ему на словах.

Случилось, что накануне в их городе выпал сильный снег, и все было им покрыто, вследствие чего, недолго пробыв во дворе, школяр стал ощущать больший холод, чем было ему желательно; тем ни менее в надежде на воздаяние он переносил его терпеливо. Время от времени дама говорит своему любовнику: «Пойдем в комнату и посмотрим в окошко, что поделывает тот, к которому ты приревновал».

И вот подойдя к одному оконцу и видя все, будучи невидимы сами, они услышали, как из другого окна служанка говорила школяру то, что заранее повелела сказать ей госпожа: «Риньери, моя госпожа опечалена, как ни одна женщина, потому что к ней явился ее брат, долго беседовал с нею, потом пожелал с нею поужинать и теперь еще не ушел; но, я думаю, он скоро удалится; вот почему она и не могла прийти к тебе, но теперь уж скоро придет. Она просит тебя не сетовать, что тебе приходится ждать». Уверенный, что все это правда, школяр отвечал: «Скажи моей даме, чтобы она обо мне не беспокоилась, пока ей неудобно будет прийти ко мне». Служанка вернулась и пошла спать. Госпожа и ее любовник тоже легли в постель, пробыли там долгое время в веселии и удовольствии, смеясь и шутя над бедным школяром.

Школяр же, шагая по двору, делал движения, чтобы согреться, ему негде было сесть и некуда укрыться от холодного воздуха; он проклинал долгое мешканье брата у дамы, и, что ни слышалось ему, все ему казалось, что это она ему отворяет, но надежды были напрасны. Наконец, позабавившись со своим любовником до полуночи, дама сказала ему: «Как тебе нравится, душа моя, наш школяр? Полагаешь ли ты, что если б я питала к нему расположение, чего ты опасаешься, я допустила бы его стоять и мерзнуть там внизу? Стужа, которую я заставила его переносить, не изгонит ли из твоего сердца то, что в нем недавно возбудили мои шутки?» Любовник отвечал: «Сердце ты мое, теперь я знаю, что как ты – мое благо, мой покой и мое утешение и вся моя надежда, так я – твой».

Проведя некоторое время в такой беседе, дама сказала: «Встанем-ка немного, пойдем посмотрим, не погас ли огонь, в котором день-деньской горел мой новый любовник, как он сам писал мне о том». Выглянув во двор, они увидели, что школяр плясал и прыгал по снегу, пощелкивал зубами, и пляска под влиянием сильного холода была столь быстрая и частая, что такой они никогда не видели. Дама говорит: «Кажется, я умею заставлять мужчин плясать и не под звуки трубы и волынки». На это любовник отвечал, смеясь: «Вижу, радость ты моя великая!»

Потом дама придумала новую шутку. Она спустилась к входной двери и окликнула школяра через скважину. Услышав, что его зовут, школяр похвалил бога, и, приблизившись к двери, сказал: «Я здесь, мадонна, ради бога, отворите, я умираю от холода». Дама ответила: «Так ты уже и окоченел! Видно, и холод очень силен, а я знаю, что в Париже снега бывает больше. Быть не может, что ты так окоченел, если, конечно, правда то, что ты мне писал, то есть, что ты весь горишь любовью. Не могу я еще отворить тебе, потому что этот проклятый мой братец пришел вчера вечером поужинать со мной и все никак не уходит; он скоро удалится, и я тотчас же открою тебе.

«Увы, мадонна, — сказал школяр, — умоляю вас, бога ради, отворите мне, чтобы мне постоять внутри в закрытом месте, потому что недавно снег стал падать такой сильный, как никогда, и все еще идет, а я подожду вас, сколько будет вам угодно». Дама ответила: «Сокровище мое, не могу я этого сделать, ибо дверь так скрипит, что когда ее отворят, мой брат легко сможет услышать».

Любовник, все это слышавший, очень довольный, вернулся с ней в постель, но в эту ночь они мало спали, и почти всю провели в своих утехах, подсмеиваясь над школяром. А бедный школяр, почти обратившийся в цаплю – так сильно он щелкал зубами, убедившись, что над ним глумятся, несколько раз пытался, коли возможно, отворить дверь, оглядывался, нельзя ли ему выйти другим путем, и, не видя, как это сделать, описывал круги, как лев, проклиная и погоду, и коварство женщины, и продолжительность ночи, а заодно и свою простоту. Сильно негодуя на даму, он внезапно обратил долгую и горячую любовь, которую питал к ней, в страшную жестокую ненависть и обдумывал разные вещи, чтобы найти способ к мести, которой он желал теперь гораздо более, чем прежде свидания со своей дамой.

После многого и долгого ожидания ночь стала сменяться на день и показался рассвет, потом служанка, наученная своей госпожой, спустилась вниз, отворила ворота и, притворяясь, что жалеет школяра, сказала: «Пропади пропадом тот, кто пришел вчера вечером; всю ночь он продержал нас в беспокойстве, а тебя заставил мерзнуть. Одно только я знаю, ничто не могло быть столь неприятным моей госпоже, как это». Школяр был полон негодования, но, как человек умный, понимал, что угрозы ничто иное, как оружие самому угрожающему, потому, промолчав, затаил в своей груди жажду мести.

Весь сведенный от холода, он, как мог, вернулся домой. Здесь, усталый, страдая от бессонной ночи, бросился выспаться на постель, где проснулся уже без рук и ног; поэтому послав за врачом и рассказав ему, какого холода он натерпелся, попросил его озаботиться о своем здоровье. Врачь стал лечить его сильными и скорыми средствами, и лишь через некоторое время ему удалось уврачевать его жилы настолько, чтобы они могли растягиваться, и не будь он молод, ему пришлось бы много помучиться.

Став снова здоровым и бодрым, став человеком, в душе которого горе, потеснившись, дало место разуму, школяр затаил свою ненависть и пуще прежнего притворился влюбленным в коварную вдову. А тем временем случилось, что судьба уготовила ему повод удовлетворить свое желание, потому что молодой человек, которого любила вдова, перестал обращать внимание на ее любовь и увлекся другой женщиной; вдова же томилась в слезах и горе.

Ее служанка, очень жалевшая свою госпожу, видя, что школяр, по обыкновению, проходит по их улице, возымела глупую мысль, а именно такую, чтобы каким-нибудь некромантическим способом, то есть гаданием при помощи обращения к душам умерших, которому, она была уверена, школяр обучился в Париже, он бы приворожил обратно любовника ее госпожи, безусловно, сделав это за определенное вознаграждение. Госпожа же, будучи недалека, не подумав о том, что если школяр понимал в некромантии, то употребил бы ее в свою пользу, вняла словам своей служанки и тотчас велела ей выяснить, согласится ли он в награду приворожить ее любовника.

Служанка хорошо и точно исполнила поручение. Школяр, услышав просьбу госпожи, обрадовался и, возблагодарив бога, сказал: «Я заставлю негодную женщину понести наказание за позор, учиненный мне, и совершу возмездие за великую любовь». И он ответил служанке: «Скажи своей госпоже, что если б ее любовник был даже и в Индии, я велю ему явиться тотчас и попросить прощения за все, что он учинил ей неприятного».

Служанка передала ответ, и они условились сойтись вместе. При встрече школяр сказал: «В Париже я научился некромантии, и я знаю, в чем ее суть, но я предупреждаю вас, что сделать это дело гораздо труднее, чем вы, быть может, предполагаете, особливо, когда женщина желает побудить мужчину полюбить себя, потому что это нельзя сделать иначе, как при посредстве прикосновенного лица, и надо тому, кто это делает, быть твердым духом, ибо свершать это надо ночью, в уединенных местах, без общества».

Дама, более влюбленная, чем рассудительная, ответила: «Так побуждает меня любовь, что нет ничего, чего бы я не предприняла, лишь бы вернуть того, кто покинул меня без моей вины». Школяр, у которого было злое на уме, сказал: «Мадонна, мне надо будет сделать оловянное изображение во имя того, кого вы желаете залучить. Когда я доставлю вам его, вам следует одной на исходе луны, в пору первого сна, голой семь раз окунуться вместе с ним в текучую воду, а затем, как есть голой, влезть на необитаемую башню, и обратясь к северу с изображением в руке, семь раз произнести некоторые слова, которые я напишу вам.

Когда вы их скажите, к вам явятся две девушки, такие красивые, каких вы никогда не видели, они поздороваются с вами любезно и спросят, что вы желаете, чтобы сделалось. Им вы ясно и подробно изложите ваши желания, когда скажите, они удалятся, и вы сможете спуститься к месту, где оставили ваши одежды, одеться и вернуться домой. И поистине, не пройдет половины следующей ночи, как ваш милый со слезами придет просить у вам прощения и сострадания».

Когда дама выслушала все это и ко всему отнеслась с полной верой, она сказала: «Не бойся, все это я отлично исполню». Обрадованный тем, что его замысел, казалось, удался, школяр сделал оловянное изображение и образок с каракулями на нем, написал какую-то небылицу в виде заговора и передал все это даме. В час первого сна она тихо вышла из дома и отправилась к башенке, которая была в пределах ее поместья; осмотревшись кругом и не видя и не слыша никого, она разделась, спрятала свое платье под кустом, семь раз окунулась в текучие воды реки, и затем, голая, пошла к башне.

Школяр же под вечер притаился возле этой башни среди ив и других деревьев и все это видел, разглядев ее, проходившую мимо, голую, побеждавшую мрак ночи белизной своего тела, а затем, рассмотрев ее грудь и другие части тела и убедившись в их красоте, задумался над тем, во что они в скором времени обратятся, и ощутил к ней некую жалость. С другой стороны, вожделение овладело им внезапно и побуждало выйти из засады, пойти, схватить ее и учинить с ней желаемое — и он был поочередно увлекаем то одним, то другим. Но когда ему вспомнилось, какую обиду он получил, его негодование снова возгорелось, и отогнав от себя жалость и плотское желание, он утвердился в своем намерении и дал ей уйти. Когда дама взобралась на лестницу, школяр потихоньку убрал ее.

Дама же, сказав семь раз заговор, стала поджидать двух девушек, но ожидание оказалось долгое, не говоря уже о том, что ей было холоднее, чем желательно. Вот она увидела, как занялась заря. Опечаленная тем, что не свершилось ничего из всего того, о чем говорил ей школяр, она сказала себе: «Боюсь, не устроил ли он мне такой же ночи, как я ему». Для того, чтобы день не застал ее там, она хотела сойти с башни, но увидела, что лестницы нет. Тогда точно земля разверзлась у ней под ногами, душа ушла, и, сраженная, она свалилась на площадку башни. Бедняжка стала жалобно плакать и сетовать и, отлично поняв, что это было дело школяра, стала упрекать себя, что оскорбила человека, а затем, что слишком доверилась тому, кого не без причины должна была бы считать своим врагом.

Потом она снова принялась плакать и, грустно настроившись, говорить про себя: «О, несчастная, что скажут твои братья, родные, и соседи, и вообще все флорентийцы, когда узнают, что тебя нашли обнаженной? Твое честное имя, бывшее столь известным, будет признанно обманным!» После того она дошла до такой скорби, что едва не бросилась с башни, но тут увидела школяра и сказала ему, плача: «Поистине, Риньери, если я уготовила тебе дурную ночь, ты хорошо отомстил мне, и кроме того я так оплакала и обман, и свою глупость, заставившую меня поверить тебе, что удивительно, как еще остались у меня глаза на лице; поэтому прошу тебя ограничиться в отместку за унижение и помоги мне слезть отсюда».

Школяр, размышляя в ожесточенном сердце о нанесенном оскорблении и видя ее плачущей и умоляющей, в одно и то же время ощущал в душе и удовольствие и жалость. Но так как человечность не могла пересилить в нем жестокого желания, он ответил: «Мадонна Елена, я сам себя не настолько познал, пока был в Париже, сколько ты меня научила в одну из твоих ночей, я узнал, что есть женщины, похожие на голубок, а на самом же деле они настоящие ядовитые змеи, и я намерен преследовать тебя, как древнего врага, со всей силой и ненавистью, ибо месть должна превышать оскорбление, и, принимая во внимание, что ты наделала с моей душой, твоей жизни было бы мне мало, если б я отнял ее у тебя, потому что я же убил бы низкую, дрянную и преступную бабу, а из-за тебя едва не умер порядочный человек, чья жизнь может в один день принести свету больше пользы, чем жизнь ста тысяч тебе подобных, пока будет стоять мир!

И если бы у меня не было этого пути наказать тебя, у меня осталось бы перо, которым я написал бы о тебе такое и так, что тысячу раз в день пожалела бы ты о том, что родилась на свет. Могущество пера гораздо сильнее, чем полагают те, которые не познали его на опыте. Клянусь богом, я написал бы о тебе такое, что, устыдившись не только других, но и себя самой, ты, лишь бы не видеть себя, вырвала бы себе глаза. Оставайся здесь, и когда солнце начнет жечь тебя, вспомни, какой холод ты заставила меня претерпеть, и, смешав этот холод с теплом, несомненно, почувствуешь, что солнце греет умеренно».

Школяр ушел, а бедная женщина все продолжала плакать, солнце же поднималось все выше и выше. Оно, сильно палившее, уже встало пополудни, и его лучи прямо падали на нежное и холеное тело дамы и на ничем не прикрытую голову с такой силой, что не только обожгли ее тело, но оно все по частям потрескалось, и таково было жжение, что ей казалось, будто у нее раскроилась и разлезлась вся опаленная кожа. А площадка башни была столь горяча, что на ней ни ногам и ничему другому не было места, потому, не застаиваясь, она, плача, переходила с одного места на другое. Кроме того, так как вовсе не было ветра, там собралось громадное множество мух и слепней, которые, садясь на ее голое тело, так страшно ее жалили, что каждый укус казался ей уколом копья, вследствие чего она не переставала махать руками, поминутно проклиная, себя, свою жизнь, своего любовника и школяра.

Лишь когда наступил вечер, школяр все рассказал служанке госпожи и она опрометью бросилась к башне спасать ее. Увидев тело госпожи, более похожее не на человеческое, а скорее на обугленный пень, принялась над ней плакать, царапать себе лицо, словно дама скончалась. Но дама попросила ее замолчать и помочь одеться. После этого они начали спускаться с башни, и тогда служанка поскользнулась, упала с лестницы наземь и поломала себе бедро, от боли же, которую ощутила, она завыла точно раненый лев. Кое-как, при помощи встретившегося работника, обе женщины с трудом добрались до дома.

Дома Елена, знавшая множество уловок, сложила басню, совершенно не похожую на то, что было и уверила всех, что это дело приключилось по ухищрениям дьявольским, а школяр, узнав, что у служанки сломано бедро, рассудил, что месть у него полная; удовлетворившись этим, он более о том не говорил и тем и обошелся.

Вот так досталось за шутки молодой женщине, думавшей подшутить над школяром, как над всяким другим, и не знавшей, что они, школяры, по большей части знают, где у черта хвост. Поэтому, дамы, остерегайтесь шуток, особенно над школярами».

В следующей новелле рассказывается о том, как благодаря остроумию женщины был отвергнут жестокий закон.

«В городе Прадо был когда-то закон, не менее достойный порицания, чем жестокий, повелевающий придавать сожжению как женщину, захваченную мужем в прелюбодеянии с любовником, так и ту, которую нашли бы отдавшейся кому-нибудь за деньги. Пока действовал этот закон, случилось, что одна благоразумная и красивая дама, влюбленная более, чем какая-либо иная, по имени мадонна Филиппа, найдена была однажды ночью мужем своим в ее собственной комнате в объятиях любовника, благородного и прекрасного юноши, которого она любила, как саму себя. Когда увидел это муж, сильно разгневавшись, едва удержался, чтобы не броситься на них и не убить их, и если бы не опасения за себя самого, он так бы и сделал, следуя влечению своего гнева.

Воздержавшись от этого, он не воздержался от желания потребовать от закона Прадо того, чего сам не имел права учинить, то есть смерти своей жены. Он обвинил ее. Даму вызвали в суд. Она, очень решительная, как обыкновенно бывают все истинно влюбленные, явилась, ибо желала скорее мужественно умереть, чем, бежав малодушно, жить вследствие неявки в изгнании и оказаться недостойной такого любовника, каков был тот, в чьих объятьях она провела прошлую ночь. Женщина предстала перед судом со спокойным лицом и твердым голосом спросила, что от нее нужно.

Судья поглядел на нее, и, видя, что она очень красива и держит себя очень похвально, и, судя по ее речам, женщина сильная духом, ощутил к ней жалость и одновременно боязнь, как бы она не призналась в чем-нибудь, за что ему пришлось бы, оберегая свою честь, осудить ее на смерть. Тем ни менее, не будучи в состоянии обойтись без допроса, он спросил: «Мадонна, подумайте хорошенько, что вы станете отвечать, и скажите мне, правда ли то, в чем обвиняет вас ваш муж?»

Дама, ничуть не растерявшись, ответила очень веселым голосом: «Мессере, верно, что муж в прошлую ночь нашел меня в объятиях любовника, в которых, по истинной и совершенной любви, которую я к нему питаю, я бывала много раз. От этого я никогда не отрекусь. Но вы знаете, что законы должны быть общие, поставленные с согласия тех, которых они касаются, что не оправдывается этим жестоким законом сжигания женщин, потому как ни одна женщина не выражала на него своего согласия, посему он по справедливости может быть назван злостным.

Если вы хотите, в ущерб моего тела и своей души, быть его исполнителем, это ваше дело; но прежде чем вы приступите к какому-нибудь решению, я попрошу у вас небольшой милости, то есть, чтобы вы спросили у моего мужа, не принадлежала ли я ему всецело всякий раз и сколько бы раз ему ни желалось, или нет».

На это муж ответил, что без сомнения, его жена по всякой его просьбе всегда подчинялась его желанию. «Итак, — быстро продолжила жена, — я спрашиваю, если он всегда брал с меня все, что ему было надобно и нравилось, что мне-то было и приходится делать с тем, что у меня в излишке? Собакам, что ли, бросать? Не лучше ли услужить этому благородному человеку, любящему меня более самого себя, чем дать ему потеряться или испортиться?»

На это следствие, которое, услышав столь потешный вопрос, вдоволь нахохотавшись, тотчас же почти единогласно заключило, что жена права и говорит ладно; и прежде чем разойтись изменило жестокий закон. Таким образом, муж, смущенный своей глупой затеей, удалился из суда, а жена, веселая и свободная, будто встав из костра, вернулась домой со славой».

Ай, да дама, ай, да умница. Такую бы да в парламент посадить. Так ведь не пустят.

Вот и закончились новеллы, которые я подобрала для тебя, мой дорогой читатель. Читал их и русский поэт ХХ века Сергей Городецкий, который оставил свое восхищение писателем Х1У века в стихотворных строках:


В схватке с темью очумелой
С Боккаччио смеемся мы,
Читая вольные новеллы,
Спасающие от чумы.

В «Декамероне» Боккаччо сказал много хороших слов о женщинах, хотя и пожурил их, мягко сказать, отменно. Вот он устами женщины говорит о ее самонадеянности:


Я от красы моей в таком очарованье,
Что мне другой любить не нужно никогда
И вряд ли явится найти ее желанье,
Когда смотрюсь в себя, я в прелестях моих
То благо нахожу, что дух наш услаждает.
И в мире, знаю я, мой взор не повстречает
Такого чудного предмета никогда,
Чтоб в душу новое мне влил очарованье.
В какой бы час себя ни пожелала я
Утешить благом тем — оно навстречу зова
Спешит немедленно, — и тут душа моя
Вся наслаждения исполнена такого,
Что выразить его ничье не может слово.

Боккаччо продолжает:

«Чуть ли не все женщины мнят себя дамами, и требуют, чтобы их так называли, однако очень немногие являются таковыми. Женщина – существо несовершенное, одержимое тысячью отвратительных страстей, о которых и думать-то противно, не то что говорить. Если бы мужчины ценили женщин по заслугам, они находили бы в общении с ними ровно столько радости и наслаждения, как в удовлетворении других естественных и неизбежных потребностей; и так же поспешно, как покидают место, где освободились от излишней тяжести в животе, бежали бы прочь от женщины, выполнив то, что требуется для продолжения рода, как и поступают животные, куда более мудрые в этом вопросе, нежели люди.

Нет существа более неприятного, чем женщина; уж на что свинья любит грязь, но и она с женщиной не сравнится. Пусть тот, кто со мной не согласен, посмотрит, как она рожает, заглянет в потаенные уголки, куда она прячет, застыдясь, мерзостные предметы, которыми орудуют, чтобы избавиться от ненужной телу жидкости.

Жена, быстроногая и голодная волчица, живо присвоит твое родовое имущество, все добро и богатство, разведет сплетни, переругается со слугами и родственниками мужа, якобы заботясь о его деньгах, а на самом деле мотает их без счета. Супружеская ночь проходит в ссорах и раздорах, причем жена не перестает твердить: «Знаю, знаю, как ты меня любишь; только слепая не заметит, что другие тебе больше по вкусу, чем я. Знаю я все преотлично; тебе и не снилось, какие у меня соглядатаи.

Бедная я, бедная! Сколько времени с тобой живу и не разу не слышала, когда ложусь в нашу кровать: «Добро пожаловать, любовь моя!» Но вот-де крест святой, я отплачу тебе тем же! Сейчас же отодвинься! С божьей помощью я тебя сегодня близко не подпущу; ступай обратно к ней, ты ей как раз подстать, а не мне; посмотри на себя, каков ты есть?

Ты ведь меня не в грязи подобрал. Один Господь знает, сколько мужчин, да еще каких, сочли бы за великое счастье взять меня в жены без приданого, и была бы я у них в доме полновластной хозяйкой; а тебе я принесла столько-то сотен золотых флоринов, и даже стакан воды самовольно налить не могу, чтобы не наслушаться попреков от твоих родственников да прихлебателей, можно подумать, будто я у них в услужении На беду я тебя когда-то увидела, пусть ноги отсохнут у того, кто нас свел!»

Вот такими и еще более обидными словами, безо всякого законного или справедливого повода к тому, терзает жена несчастного мужа ночь напролет; и многие мужья выгоняют из дома родственников и друзей, тогда-то поле сражения и остается за победительницей. Будучи тварью, склонной к внезапным вспышкам гнева, женщина превосходит яростью тигра, льва и змею; каков бы ни был повод, вызвавший гнев, она тотчас прибегнет и к огню, и к яду, и к булату. Тут уж не будет пощады ни другу, ни родичу; в одночасье она перевернет, сокрушит, сотрет в порошок весь мир, и небо, и Бога, и поднебесную, и преисподнюю.

И да будет известно, что самая чистая, самая честная из всего этого проклятого бабья скорее согласится иметь один глаз, чем одного любовника, потому что женская похоть пламенна и ненасытна, и потому ее устраивает любое количество и любое качество.

А как много таких, что, убоявшись или устыдившись своих мерзостных заблуждений, губят плод греха, не дав ему родиться! Потому-то злополучный можжевельник и выделяется, вечно ободранный, из остальных деревьев, хотя женщины знают еще тысячи разных способов, как избавиться от нежеланных детей. Сколько их, родившихся помимо желания матери, гибнет, не вкусив материнского молока! Скольких бросают в лесу, сколько из них достается в добычу зверям и птицам! Не перечесть всех способов, которыми от них избавляются, потому что наименьшим грехом эти женщины считают грех утоления похоти. Под их, вернее дьявольским покровом, можно легко наткнуться на такое, от чего станет тошно.

Несмотря на все свои мерзости, женщины часто и неосмотрительно похваляются, что в их числе можно назвать и ту, что выносила во чреве своем единственного спасителя Вселенной, оставаясь девственной до и после рождения; поэтому-то женщины и считают себя достойными всяческого уважения и утверждают, что даже словом нельзя обмолвиться об их низости.

Но с их притязаниями невозможно согласиться, ибо единственная супруга святого духа была так чиста, так добродетельна, так непорочна и исполнена благодати, так далека от мерзости телесной и духовной, что, надо думать, сотворена была не из простых четырех элементов, а из пятого, чистейшего, дабы стать обителью и приютом сына божьего; а он, пожелав воплотиться в человеческий образ ради спасения нашего и не помышлял жить среди скверны нынешних женщин, готовил ее для себя как вместилище, достойное царя небесного. И я счел величайшим чудом, изо всех когда-либо виданных и слышанных чудес то, что Господь их все еще терпит».

Что и говорить, каленые орешки насыпал Боккаччо в женские ладони. Отчего бы это? Быть может, несчастная любовь внушила ему, порой, слишком уж оскорбительные слова?..

Однако одна из самых прекрасных и известных новелл посвящена прелестной Джиллетте — девушке низкого происхождения, бесконечно и безответно влюбленной в дворянина. Жить без него Джиллетта не может. Однажды ей удается искусством своего врачевания спасти жизнь короля, и в награду за спасение она просит у него руки своего возлюбленного. Однако молодой человек и тогда отказывается стать ее мужем. Он ставит перед ней невыполнимое условие: женюсь, если ты родишь от меня ребенка. А сам уезжает в далекие края. Но влюбленная девушка преодолевает все препятствия. Она в темной опочивальне отдается ничего не ведающему своему возлюбленному, дабы выполнить его требование и понести от него ребенка. И можно ли винить ее в этом? Итак, не предпринимая никаких позорящих ее действий, побеждает. Она становится любимой женой своего возлюбленного и матерью его детей. Он же никогда не пожалел об этом.

Современники Боккаччо зачитывались его произведениями. Им же самим его творческая вершина была определена не столь уж и высокой. Писатель не помышлял о великих крылатых конях, а для определения своих вершин приводил скромных овечек.

Вот первый пастух говорит:


Чем утомлять овец на переходе
По горным кручам, не избрать ли дол,
Как более привычный их природе?
И корм хорош – куда бы ни пошел,
И в молоке такой у них достаток,
Что не вместит удоя и котел.
Ягнятам – сколько б ни толкали маток –
Не выпить и толику, а ведь их
Не перечесть, в моих стадах, ягняток.
А волк загубит одного-двоих –
От этого я тоже не в накладе;
Приплод обилен на лугах моих.

Второй пастух придерживается иного мнения:


Обильны влагой горные привалы,
Чиста вода ключей и родников,
Буравящих расселины и скалы.
Твои же тянут с низких бережков
Водицу с илом, сколько ни повадно,
И мрут от корчей либо червяков.
Притом строптивы, дики, жадны,
Что ни попало на лугу едят,
Не столько травоядны, сколь всеядны;
Такой пастьбой они себе вредят –
И молоко от этого дурное
И мало чем полезно для ягнят.
Но горная трава совсем иное
Творит образованье молока.
И нет его вкусней, когда – парное;
И пусть дорога на верхи тяжка,
Зато уж корм отменно благотворный,
И ядовитых трав там нет наверняка.

Безусловно, Боккаччо придерживался мнения второго пастуха.

Надо отметить, что писатель был преданным и нежным другом. Вот какие утешительные слова придумал он для дорогого его сердцу художника Джотто, не отличавшегося отменной красотой: «Обратите внимание на людей с лицами очень длинными и узкими, или чрезмерно широкими, у кого нос очень длинный, у кого – короткий; у иного подбородок выпятился вперед и загнут кверху, скулы точно у осла; есть такие, у которых один глаз более другого, как бывает на лицах, которые рисуют дети, когда впервые учатся рисованию. Из этого видно ясно, что природа устроила их род, когда еще училась живописи, так что они древнее других, стало быть и благороднее».

Джотто был чрезвычайно удовлетворен таким умозаключением.

Боккаччо веселил народ, народ любил Боккаччо, но кое-кому писатель-греховодник, не угодный богу, навяз в зубах, и как надоедливый неперевариваемый кусок, они решили его выковырять. «В 1362 году в один из творческих моментов сомнений и внутренней смятенности к нему явился монах-фанатик Джоакино Чиани и стал обличать писателя, поносить его еретические сочинения, влекущие людей к пороку. Фанатичная проповедь монаха произвела на Боккаччо потрясающее впечатление, он захотел даже сжечь свое самое смелое произведение – „Декамерон“. Только вмешательство старшего друга – знаменитого поэта и гуманиста Петрарки – заставило его отказаться от этого намерения». (А. Штейн)

Благодаря Петрарке шедевр был спасен — спасибо поэту за это. Благодаря монаху-фанатику Боккаччо перестал быть тем, кем был – проклятие на дурную голову этого священнослужителя.

К кому прислушался, чьи слова уразумел прежний балагур, всегда придерживающийся определенного мнения, что «монахи очень глупые в большинстве случаев – люди странных нравов и привычек, воображающие себя выше других и более сведущие во всяком деле, тогда как они много ниже и, не умея по низменности духа пробиваться, как другие люди, стремятся, подобно свиньям, туда, где могут чем-нибудь подкормиться».

Теперь он произносит иные слова, вот такую молитву: «О, божественный дух! Заглянув в собственную совесть, я понял, как верны твои слова, что Господь более заботиться о нас, смертных, чем мы сами, ибо мы по своей же вине постоянно погружаемся все глубже в пучину, а он бесконечным состраданием вновь и вновь извлекает нас оттуда, раскрывает перед нами прекрасное царство свое и, как любящий отец, зовет нас к себе».

Быть может, некий, неведомый нам сон навеял Боккаччо новое литературное направление. Он говорил: «Всякий раз, когда природа, исполнительница божьего промысла, готовится создать еще небывалое среди смертных, всеблагой Господь, кому ведомо равно настоящее и будущее, обычно посылают нам в неизреченной своей доброте видение, или знак, или сон, дабы мы таким путем уразумели, что всякое знание исходит от творца вселенной».

И иное знание к Боккаччо пришло.

Свыше 20 лет он работал над монументальным сочинением «Генеалогия богов», используя многочисленные античные и средневековые источники. Он пишет эпическую поэму «Тезеида». Хотел создать эпопею в классическом духе, по образцу знаменитой «Энеиды» Вергилия.

Зачем?

Отмаявшись с эпопеями, под конец своей жизни Боккаччо пишет страстную книгу «Жизнь Данте», оставляя тем самым потомкам свидетельства судьбы величайшего из величайших поэтом Мира. Боккаччо снова становится самим собой. Он с гневом обвиняет тех, кто строит истинно великим людям всяческие препятствия: «О, неблагодарная отчизна, в приступе какого помешательства или умоисступления осмелилась ты с такой неслыханной жестокостью изгнать из своих пределов бесценного своего гражданина Данте, величайшего своего благодетеля, несравненного своего поэта?»

В этой же повести Боккаччо пишет: «Хотя древние люди в древние времена отличались невежеством и грубостью, им было присуще то же стремление, какое мы видим у любого нашего современника – пылкое стремление с помощью знаний постичь истину. Они видели, что движение небесного свода свершается по вечным и неизменным законам, что и на земле все происходит в заведенном порядке, и у каждого времени года свои приметы, и рассудили, что непременно должно существовать нечто, давшее всему начало и всем управляющее, никак никому не подвластная верховная власть. И, сделав такой вывод из многих своих усердных наблюдений, они назвали это начало Божеством, или Богом, и решили, что ему следует поклоняться, служить, угождать, как никакому смертному существу.

В честь этой верховной силы они воздвигли богатые и просторные здания, отличные от обыкновенных людских жилищ, и названия им дали тоже отличные – не дома, а храмы. И еще они придумали избрать особых служителей для этих храмов, служителей, годами, мудростью и нравами вызывавших всеобщее уважение, избавленных от мирских забот, занятых лишь поклонением божеству и потому окруженных благоговейным почетом, и стали называть их священнослужителями.

Сверх того, чтобы воплотить свои представления о сути божественного начала, они изваяли множество дивных и несхожих между собой статуй, а для служения в храме изготовили золотую утварь, и мраморные столы, и пурпурные одежды, и другие принадлежности, потребные для установленных жертвоприношений.

Полагая, что верховной этой силе нельзя возлагать почести в немоте и молчании, они стали придумывать благолепные слова, в надежде с их помощью умягчить ее и склонить на свою сторону. Веруя, что возвышенностью своей божество превосходит все сущее, они избегали простонародных и будничных слов и старались подобрать слова, полные восторженной хвалы, достойные молитв, обращенных к нему. А чтобы эти слова стали еще неотразимее, они сочетали их, следуя законам ритма, изгоняющего однообразие и резкость звучания и придающего речи особую приятность. Разумеется, для этого не годились те формы, которые в ходу при обыденных разговорах, а нужна была особая, искусная и утонченная форма, названная греками поэтической, вот почему люди, которые создают эту форму, называются поэтами».

Поэты создали богов, а их служители стали нередко губить поэтов.

Таковой оказалась жизнь.