Упадок римского духа. Варварское вторжение.


</p> <p>Упадок римского духа. Варварское вторжение.</p> <p>

В конце У1 века до нашей эры в нижнем течение реки Тибр на болотах, прорезанных мелкими речушками и оврагами появилось бедное поселение с хибарами, крытыми соломой. Здесь зародился Вечный город Рим. К тому времени, когда в 474 году нашей эры вождь германских варваров Одоакр низложил последнего римского императора Ромула Авнустула бедное поселение успело разрастись до колоссальнейших размеров, стать столицей империи, которая расположилась во всем Средиземноморье, заняло огромную часть Западной Европы и носило звучное название: Римская империя.

Боевой настрой древних римлян привел к тому, что отхваченный ими от всего пространства Земного шара огромный кусок, оказался слишком большим и переварить его уже не было никакой возможности. Да и сам боевой настрой несколько приугас за прошедшие столетия. Верхи общества изнежились в условиях более чем зажиточной жизни, а низы уже не в силах были содержать эти верхи, платить бесчисленные налоги на поддержание роскошных дворцов, храмов, несметную армию чиновников и армию обленившихся военных.

Римские военачальники отнюдь не стремились к аскетическому образу жизни и при всяком удобном случае старались поддерживать порядок в империи при помощи наемных войск. Посему «спрос Рима на воинов-варваров счастливым образом совпадал с предложением. Варвару же быть при оружии, означало пользоваться почетом и уважением. Для него оружие – символ свободы. Для молодого человека, жившего за рубежами империи и имевшего благородное происхождение, быть на службе у прославленного вождя – предмет мечтаний.

В великой империи проживало невероятное количество варваров. Некоторые позднеримские авторы прямо называют ее «жилищем варваров». Многие варвары-воины, находившиеся при императоре, влившись в состав римских вооруженных сил, заняли высокие командные должности. Одновременно другие варвары давили на римские рубежи. Таким образом спасение империи в какой-то мере было вверено тем, кто хотел ее погубить. Сложилась парадоксальная ситуация: одно племя нападало на Рим, другое выступало на его защиту. Сами римляне в этой борьбе принимали минимальное участие. При таком положении вещей у них возникало своеобразное чувство вины перед лицом длинноволосых и одетых в меха варваров. Ведь они практически были единственными, кто встал на защиту славного и гордого римского имени, когда народ, носивший его, бросил оружие, не сопротивляясь постоянной опасности угрозы со стороны иных племен, ломившихся в римские двери». (Кардини)

Кроме того, наемные войска, конечно же, не стремились вкладывать все силы и всю душу в дело защиты империи, ибо высокие патриотические мотивы в их действиях присутствовать никак не могли — не Родину защищали.

Таким образом, огромная империя оказалась под весьма слабым присмотром. «И, злом обуян, взял век-истукан» (Бертран де Борн) ее мечом и забралом.

Валерий Брюсов в своих романах «Алтарь Победы» и «Юпитер побежденный» рассказал об одном из таких «героев», слабо присматривающих за империей. Это юноша Юний, потомок славных и знатных победоносных римлян, живший во времена краха Римской империи и оказавшийся неспособным предотвратить этот крах, ибо был уже отравлен терпким ядом изнеженности и повержен бурной игрой страстей.

Я приглашаю тебя, мой дорогой читатель, заглянув в книги Валерия Брюсова, еще немного задержаться в пределах угасающей Античности и услышать рассказ Юния о его неудавшейся жизни.

«Я был мальчик красивый, и позднее женщины не раз меня сравнивали, по лицу и осанке с богом Меркурием, — и вот мне еще не исполнилось десяти лет, как одна из рабынь, жившая у нас в доме, вечером завела меня в спальню. После того много было девушек среди наших служанок, с которыми я соединялся в недостойной связи, а в городе, учась в школе, я посещал с товарищами тех женщин, что продают свои ласки за деньги, и не всегда умел противостоять соблазнам тех мужчин, которые, в свою очередь, пленялись моей отроческой красотою.

Пусть судить мои прегрешения господь бог, я же скажу, что такова была жизнь и всех других юношей нашего круга. Мой отец, человек нравственности строгой, от которого не могли укрыться мои похождения, не видел в них особого зла, так как и сам до конца дней легко поддавался женским обольщеньям, и не пропускал случая позабавиться с красивой рабыней, хотя любил мою мать истинной супружеской любовью.

Пришло время, и я отправился в Рим для того, чтобы продолжить свое учение. Наш корабль уже был ввиду берегов Италии, и меня всего занимала мысль, что скоро увижу Рим, «золотой», как его называли поэты. Скромному провинциалу, мне тогда трижды-четырежды казались блаженны те, кому Рок судил родиться у подножия Капитолия, куда, по священной дороге восходило, чтобы принести триумфальные жертвы, столько славных, незабвенных мужей, память о которых не исчезнет, пока римлянин власть отцов сохраняет.

В тот час я не думал о жестоких унижениях, нанесенных древней столице нашим временем, о пренебрежении императоров к городу, вскормившему их власть, наподобие волчицы – кормилицы двух первых царей, о печальном состоянии многих прославленных памятников старины – я жаждал лишь одного: слушать рассказы о Вечном Городе, этом сосредоточии, как мне казалось, величия, доблести, мудрости и вкуса.

Прибыв в Рим, я остановился у своего дяди. Когда пришло время собраться всему семейству за завтраком, моя тетка меня спросила:

— Ты христианин?

Я должен был признаться, что воспитан в вере отцов.

Тетка заломила руки и подняла глаза вверх.

— Неужели есть еще семьи не просвещенные светом Христовым! Я сама попрошу священнослужителя заняться твоим духовным просвещением: его речи расплавят тебе сердце, как огонь железо.

Это были времена, когда одновременно клялись и Юпитером, и пресвятой девой Марией.

Мне же не терпелось поскорее отправиться в прогулку по Риму. Однако, прогуливаясь, я не мог не заметить, что Рим был еще прекрасным, но уже ветхим храмом, что многие здания пришли в упадок, что мрамор многих стен потемнел, что ступени лестниц были обтерты и обломаны, что везде была грязь и нечистота, и что всюду на роскоши строений, словно пятна на теле больного, виднелись нищие и грязные лохмотья».

Прежде чем найти себе в Риме хорошего учителя, я решил как следует ознакомиться с более веселыми заведениями этого Вечного Города. Забегая вперед, скажу, что с учебой дела сложились неважно. И поводом к тому послужил и неудачно выбранный учитель, и неожиданная встреча в доме дяди с его родственницей Гесперией, «которая славилась на весь Рим своей роскошью и своим беспутством, причем молва называла в числе ее возлюбленных не только мимов и наездников из цирка, но даже рабов. Описать ее нельзя и изобразить вряд ли сумел бы кто-нибудь из древних. Возраст ее определить было невозможно, так как лицо сияло неувядаемой красотой богинь. Кожа шеи была столь розовой и прозрачной, что невероятной казалась ее принадлежность земному существу. А роскошный наряд этой женщины из чистого шелка, золото и смарагды украшений, кораллы ожерелья, алмазы серег и перлы на туфлях придавали ей облик царственный.

Однажды она появилась в доме дяди. В полном смущении занял я место за столом и долгое время не мог даже понять, о чем говорят вокруг меня: так были мои взоры, и через них внимание, поглощены чудесным видением.

За столом спор зашел о новом вероисповеводании, о пришествии Христа. Гесперия придерживалась старинных взглядов. Один из участников застолья сказал:

— Кстати, можешь порадоваться, Гесперия! Вот тебе союзник. У них в дикой провинции тоже еще молятся идолам. Но скоро всем поклонникам Юпитера придется переселиться в какие-нибудь дикие края, потому что в просвещенных городах для этих старых суеверий места не останется.

Гесперия, нисколько не обидевшись на резкое обличение, подняла на меня глаза, показавшиеся мне пламенными звездами, и заговорила со мной:

— Так ты, Юний, держишь сторону древних богов?

— Да, — сказал я, собравшись с духом, — я не верю, чтобы то, что создала Римская мощь, и империя, и тысяча ее граждан за долгие века, что почитали Гомер и Аполлодор, Платон и Цицерон, Вергилия и Лукан, было предрассудком! Я еще молод и не решусь судить сам, но я доверяюсь великим мужам древности, и их умы служат мне путеводными звездами.

Гесперия, пристально вглядываясь в меня, сказала протяжно:

— Вот ты какой! Ну, видно, нам, действительно, быть с тобой друзьями. Приходи ко мне.

И еще одна молодая особа обратила на меня внимание. Это была Намия, дочка дяди лет двенадцати. Подойдя к ней ранним утром в день приезда, я спросил, не говорю ли с моей двоюродной сестрой. Девочка подняла на меня глаза, так что я увидел прямо перед собой выразительной лицо маленькой гречанки.

— А ты хорошенький мальчик! – сказала она, бесцеремонно меня рассматривая.

— Ты мне тоже очень нравишься; у тебя красивые глаза и красивый нос.

Девочка засмеялась:

— О, погоди! Я буду гораздо лучше! Пока я только девочка и играю в куклы. Но я хочу быть красивее всех в Риме. А вот ты приехал из Галлии, что же, ты оставил там невесту или возлюбленную?

Продолжая шутить, я ответил:

— Что ты, я ведь тоже мальчик и приехал сюда учиться. Мне о невесте рано думать.

Намия, отойдя к стене, села на мраморную скамью, подозвала меня и попросила рассказать что-нибудь любопытное. Мне пришлось подчиниться, и я постарался, как умел, лучше выполнить возложенное на меня дело. Но все, что бы я ни начинал рассказывать, все казалось ей или скучным, или известным, и я в конце концов не без злобы замолчал совсем.

Тогда девочка сказала:

— Ты, Юний, должно быть, более красив, чем умен. Прекрати свой рассказ и лучше давай целоваться.

Предложение было столь неожиданно, что я одно время колебался, не принять ли его за шутку, но девочка ждала моего ответа так уверенно, что я, не колеблясь более, стал на колени, обнял ее и несколько раз поцеловал прямо в губы. Вырвавшись из моих рук, Намия сказала:

— Ты сладко целуешься. И вообще ты мне нравишься. Хочешь, мы будем друзьями?

Я согласился, и наш союз был заключен. Но сейчас она смотрела на меня злыми глазами.

— Ну что же? Ты уже влюбился в Гесперию?

— Что ты! – возразил я лицемерно, — я с Гесперией едва сказал два слова.

— Нет! Я все видела. Ты влюбился! – совсем плача говорила девочка. – В нее все влюбляются с первого взгляда. Ну, слушай меня, братик милый. Не люби ее. Хочешь, я тебя поцелую. Хочешь, я приду к тебе сегодня ночью в спальню, как желают женщины? Ты только откажись от противной Гесперии.

Как умел, я успокоил девочку, поклявшись ей Юпитером, что не влюблен. Но я лгал, ибо образ этой женщины неотступно стоял перед моим внутренним взором. Юное сердце было уже пробито стрелой сына Киприды», и я тотчас же решил принять приглашение Гесперии.

Великолепие ее садов и дворцов поразило провинциала. Их еще не коснулись следы того разложения, которые я увидел на улицах Рима. Среди друзей моей недоступной возлюбленной были те, кто не пожелал преклоняться перед императором, принявшим веру христиан. Они служили богам Олимпа и не желали поклоняться иудейскому Христу, которого здесь называли Распятым.

— «Император Грациан думает, что он всесилен, — с азартом говорил один из них, — но он забывает о народе Римском. Римляне не станут жалеть ни себя, ни денег, если дело идет о вере их отцов.

В конце бурного разговора Гесперия предупредила Юния:

— Милый Юний, в моем доме ты можешь услышать слова, которых никто не должен знать за его стенами. Если ты хочешь быть моим другом, ты должен поклясться мне в постоянной скромности.

И я тут же произнес:

— Солнцем божественным, видящим все, днем, проходящим над землею, ночью, нисходящей в царство мертвых, клянусь: этому дому принадлежит моя верность. Все, что мне прикажет его повелительница, я с покорностью исполню, и от всего, что она воспретит, остерегусь. Если я нарушу эту клятву, да буду я отвергнут всевидящим сыном Титана, да буду проклят и лишен дневного света.

— Клянешься ли ты, — спросила Гесперия, — никогда не просить у меня награды, что бы ты для меня не совершил, никогда не добиваться моей любви и своей любви ко мне не выражать ни одним словом, ни одним движением?

— Клянусь! Стиксом клянусь тебе повиноваться, быть тебе верным и любить тебя до своей могилы и после, за вратами смерти, — ответил я.

С тех пор меня стали мучить неотступные мысли о Гесперии. Жало любви глубоко проникло в мою душу. Я томился то от несбыточных мечтаний, то мучился бесправной ревностью. Какое же безумие было любить ее и ждать, что с небосвода сойдет сама богиня ночи; нет ожидать можно было только бедственного конца».

Случайная встреча на темных улицах Рима с неуравновешенной девушкой Реа, весьма своеобразно принявшей христианское учение, в моей судьбе многое изменила.

«Реа встала на моем пути. Обличенная в свои белые одежды, она похожа была на призрак, вызванный некромантом из могилы. Опустив мне свои руки на плечи, наклонив близко лицо, которое лишь теперь показалось красивым, она стала говорить страшным голосом, напоминавшим шипение змеи:

— Савл гнал христиан и стал великим апостолом Христа. Не может Добро прийти в мир иначе, чем через Зло. Не было бы заслуг человека перед Богом, если бы Змий не соблазнил Еву. Не родились бы патриархи, пророки, цари и святые, если бы в мир Каин не ввел смерть. И не совершилась бы жертва Искупления, если бы Иуда не предал на распятие Учителя. Я – Реа, виновная, приемлю на себя грех пророчествовать об Антихристе.

Однажды Реа удалось уговорить меня прийти на их сборище. Там я услышал среди гула голосов один глухой голос, который возглашал:

— Дай нам быть грешными, впасть в скверну, лгать и любодействовать, убивать и богохульствовать, погубить души наши.

Постепенно гул голосов становился все возбужденнее, и под звуки водяного органа присутствующие начали двигаться, словно в мерной пляске. И я со всеми другими, поддаваясь очарованию музыки и голосов, невольно двигался тоже и, может быть, тоже присоединил свой голос к общему хору. Незаметно для меня, под чьей-то невидимой рукой, лампады стали гаснуть и всех нас окружать, сближая и разъединяя, мрак. В темноте еще продолжалось пение, но постепенно стихло, и только слышались звуки органа и странные шорохи от движения людей.

Тогда кто-то приблизился ко мне, и меня обняли женские руки. Кто-то своими губами прикоснулся к моим и наложил на них поцелуй. Я воскликнул:

— Реа, ты?

Ее голос мне ответил глухим шепотом:

— Здесь нет имен, одни только верные.

Одно время я сопротивлялся настояниям обнимавшей меня женщины, но в каком-то опьянении был мой ум после всего испытанного, и тело мое было в каком-то онемении, словно в смертельной усталости. Я уступил, и так свершился мой брачный союз в неведомом мне доме, среди мне неведомых людей, со странной девушкой, каким-то демоном посланной мне».

Встречи с Реа были случайны и редки. А вот дом Гесперии привлекал меня чрезвычайно. Бывало, целыми ночами я простаивал в укромном уголке, выглядывая тех счастливчиков, которые под утро украдкой покидали ее спальные покои. Великолепная красавица владела мной беспредельно. Однажды она еще раз позволила меня посетить свой дом.

— «Юний, — сказала Гесперия, — я ничего не делаю наполовину. Я тебе доверилась и хочу довериться вполне. Я тебе открою все наши замыслы, так что в твоей воле будет погубить меня и многих других. Итак, слушай. Мы хотим спасти империю, мы хотим вернуть Риму то значение в мире, какое ему по праву подобает. Для этого мы должны взять власть в свои руки, уничтожив императора Грациана, который сделался простой игрушкой в руках христианских приспешников. Видишь, Юний, я разоблачаю перед тобой все наши тайны, я отдаю в твои руки нашу судьбу.

Сознание, что Гесперия смотрит на меня, как на человека близкого, наполнило меня такой радостью, что я воскликнул:

— Говори мне все смело! Я – с тобой, я – с вами! Я готов на все, самое опасное, и никакая смерть меня не устрашит.

— Милый Юний! – прошептала она мне, словно нашептывая любовное признание, — я хочу, чтобы ты совершил дело трудное и страшное. После того, что ты мне сказал, я не хочу обижать тебя, требуя малого. Для той, кого любишь, сладостно исполнить лишь то, что угрожает смертью. Ты должен убить Грациана.

Странное чувство, смешанное из радости и ужаса, наполнило мою душу. Я упал перед ней на колени и произнес:

— Ты посылаешь меня на смерть!

— Да, — сказала она, — может быть, на смерть.

— Я исполню, что буду в силах, клянусь богами!»

Я совершил весьма неумелую попытку покушения на императора, и она закончилась полным крахом.

«И вот начались мои тюремные дни. У стены, около того места, где меня приковали, лежала груда сырой и гнилой соломы; она должна была служить мне ложем, на котором я проводил все время, так как цепь не давала двигаться. Тюремщики приносили обычное пропитание узника: половину твердого хлеба, порой покрытого плесенью и глиняную кружку воды, пахнувшей ржавчиной.

Первые дни моего заключения я провел в глубоком унынии. Я испытывал жестокую боль во всем теле и, особенно, в голове; сознание мое было мутно, как у больного лихорадкой. Я старался грязными клочьями соломы защитить себя от сырости и холода. Есть тюремный хлеб я едва мог, и меня мучил злой голод. Жестоко я страдал и от унизительности своего положения, от того, что мои руки – в оковах, что я, как привратник или как корабельный гребец прикован цепью, что варвары-германцы распоряжаются мною. Мне казалось, смерть была бы легче такого унижения.

Одна мысль при этом не покидала меня: та, что я так бесцельно и так неразумно погубил свою молодую жизнь. Я вспомнил людный Рим и его шумные форумы, по которым так недавно гулял и я, вспомнил пышные пиры, на которых участвовал, с умными речами гостей, с приманками красивых плясуний и искусных флейтисток, вспомнил школу и мудрые поучения учителя, вспомнил друзей и круг семьи. При сознании, что всего этого больше не суждено увидеть никогда, отчаяние и ярость овладевали мною, и я то рыдал, не жалея слез, то бился о холодный пол, как рыба, брошенная на прибрежный песок.

— Дорого я заплатил, — так я восклицал, — за единый поцелуй продажной женщины, за единый миг, показавшийся мне когда-то вратами к последнему блаженству. За одно сладкое лобзание гетеры я был послан на верную смерть. Она не заботилась о том, исполнимо ли ее поручение или нет, довольствуясь тем, что, может быть, чудесный случай поможет мне из урны Судьбы с тысячью роковых жребиев вытащить один счастливый. Я понимал, что Гесперию соблазняют примеры пышности Агриппины и разврат Мессалины, она стремится показать изумленному миру первого императора-женщину, подобно древней Семирамиде.

При воспоминании о Гесперии я временно выходил из своего оцепенения, становился на колени, потрясал закованными руками, грозил отсутствующей кулаком, кричал угрозы и проклятия. Если бы в эту минуту она оказалась около меня, я мог бы кинуться на нее как зверь или грубый скиф, мог бить ее и топтать ногами; я хотел ее смерти, как смерти злейшего врага.

Однако давно сказано, что человек ко всему привыкает, и незаметно для меня совершилось то, что я стал привыкать к своей тюрьме. Голод заставил меня есть заплесневелый хлеб, жажда – пить ржавую воду. Глаза мои совершенно освоились с темнотой темницы, и я стал различать все ее углы, научился укрываться от насекомых, кишевших по полу, и даже развлекался, забавляясь с ними. Вместе с тем мои мысли стали делаться более светлыми, мне начало казаться, что моя судьба не так ужасна, как я думал, и, наконец, на несколько дней поселилась вместе со мной в темнице богиня Надежда, — «обманчивая надежда, сладостное зло, высшее из зол» – как говорит поэт».

Но на сей раз Надежда оказалась порядочной богиней. Меня выкупили заговорщики, однако Гесперия никакого участия в этом не принимала. Мне удалось вернуться в дом дяди, где я узнал страшную новость.

— «В несчастный день возвратился ты, Юний! – сказал мне дядя.

— Но к тебе да будут благосклонны боги, — сказала взволнованная тетка. – Сегодня Намия исчезла из дома. Мы всюду разостлали рабов искать ее. Один действительно разыскал, но – где! Подумай: девочка бросилась в Тибр, чтобы утопиться! Судовщики, бывшие поблизости, вытащили ее из воды и откачали. Но она вся измерзла и теперь чуть жива.

Известие поразило меня, как гром Юпитера; в глазах у меня потемнело и я стоял оцепенев. «Неужели это из-за меня, — повторял я про себя в отчаянии. – Неужели я буду виноват в смерти маленькой, милой Намии! Ее тень будет преследовать меня, как убийцу? На горе себе и на горе другим я приехал в Рим. Лучше было бы мне остаться на родине, где жизнь моя текла мирно и тихо». А тетя тем временем, сложа молитвенно руки, добавила:

— И какой грех: покуситься на свою жизнь, которую даровал нам благой Создатель!

Только под вечер мне сказали, что Намия зовет меня к себе.

С сердцем, сильно бьющимся, я вошел в маленькую комнатку. Девочка лежала в постели, вся закутанная, и по ее пылающему лицу было видно, что у нее жар. Я горестно опустился на колени перед ложем, Намия же слабо улыбнулась мне и сказала:

— Итак, мне пришлось еще раз тебя увидеть, братик! Я думала, что умру и тебя больше не увижу. Видишь, ты не верил, что я брошусь в Тибр, а я это сделала. Боги, какая холодная вода в нем!

— Сестрица, милая сестрица! – воскликнул я, — зачем ты это сделала! Почему ты не подождала, пока я вернусь: я бы тебе все объяснил. Ты поняла бы, что ошибаешься. Я тебя очень, очень люблю, милая сестрица.

— Нет, — возразила Намия, — ты любишь Гесперию. Ты уезжал по ее указанию, я это узнала. Я не хотела жить, если ты меня не любишь.

— Неправда, — простонал я, — я Гесперию ненавижу, клянусь тебе Юпитером, всеми богами. Я ее ненавижу, презираю, проклинаю. Я ей отомщу за все, и за себя, и за тебя!

Намия неожиданно привстала, села на постель, положила горячую руку мне на шею и заговорила торопливо и порывисто:

— Знаешь, я сначала хотела прямо себя убить. Но потом подумала: разве же это будет достаточное для него наказание. Тогда я решила тебе отомстить по-другому. Я пошла к нашему рабу, — я тебе не скажу к которому, — и заставила его быть моим любовником. Да, да! настоящим любовником, так что я уже не девочка теперь. Потом я пошла на улицу, и когда меня позвал какой-то прохожий, последовала за ним, к нему в дом, и он тоже был моим любовником. И так я ходила много раз, и все эти дни жила как гетера. Я даже деньги брала за свои посещения: вот они у меня лежат там, в ящике. Я тебя сделаю наследником этих денег: может быть, это будет тебе на пользу.

Я не выдержал, слушая речи Намии, зарыдал, как маленький мальчик, и твердил:

— Ты неправду говоришь, Намия! Этого не было! Этого не могло быть!

— Нет, все было именно так, все – правда, — ответила она мне.

Почти не понимая, что я говорю, я попытался утешить девочку, твердя отрывочные слова:

— Это ничего, сестрица! Я тебя люблю. Ты поправишься. Я на тебе женюсь. Мы будем счастливы. Да?

— Нет, — опять возразила Намия, тихо качая головой, — я не выздоровлю и не хочу выздоравливать, ты на мне не женишься, и я умру. Мне должно умереть. А ты возьми мои деньги, я тебе оставляю их в наследство. Они тебя сделают умнее. Ты красив, Юний, но недостаточно умен. А я была слишком умна и потому должна умереть.

И Намия умерла.

— Проклятая Сирена, проклятая Гесперия, — вопил я, — Нет, нехорошо делают боги, что смертной женщине дают такую красоту! Я все исправлю. Ты дала мне кинжал, чтобы убить императора, — хорошо, я воспользуюсь твоим кинжалом, я его направлю против тебя же! Но раньше я заставлю тебя испытать тысячу оскорблений, я придумаю бесчисленные унижения, которым сумею тебя подвергнуть, я сделаю тебя посмешищем всего Рима. Всю свою жизнь я посвящу этой мести, так как все равно я уже решился на смерть. Берегись, Гесперия!»

Но роковой красавице особенно нечего было бояться. Мои попытки убить ее закончилась незначительным порезом. Первое время после своего неудачного покушения я старался держаться от Гесперии как можно дальше. Взамен судьба подарила мне очередную встречу с неожиданной, немного безумной Реей.

«До сих пор она меня побеждала какой-то непонятной властью, в которой я подозревал даже силы магии. И на этот раз ей удалось привести меня в полутемную, грязную комнату.

Здесь Реа, которую я всегда почитал сильной и как бы подобной мужчине, начала рыдать, притом так неудержимо, словно скорбь мучила все ее тело от горла до пальцев ног.

— Ты один, — повторяла она сквозь рыдания. – Ты один назначен богом. Ты избран. Он мне послал тебя. Ты должен. Ты не властен отречься.

— Милая Реа, ты во мне ошиблась. Я не хочу служить ни Христу, ни Антихристу, потому что я не христианин и почитаю учение христиан гибельным заблуждением или опасным обманом. Я пойду своей дорогой, а ты иди своей, и вместо меня выбери себе помощником другого. Я же никакого вреда тебе не сделаю и твоих тайн никому не открою.

Может быть, мне, не обращая на нее внимания, тотчас следовало бежать из этого дома, представив Рею ее судьбе, но, видя ее распростертую, как человека, пораженного молнией, я не мог преодолеть невольного порыва участия. Я бросился к ней. Мы лежали на грязном полу, сжимая друг друга в объятиях, и я, чтобы чем-нибудь успокоить бедную девушку, осторожно, как ребенка, целовал ее в лоб. В ту же минуту она с яростью впилась губами в мои губы и стала поцелуями покрывать мое лицо, прижимая ко мне свою грудь. Я сопротивлялся этим ласкам, нежданным и страшившим меня, уклонял лицо, отстранял тело девушки, но она все теснее привлекала меня к себе.

Понемногу эта исступленность несдержанных ласк, эта близость к женщине, дыхание и теплоту которой я чувствовал на своем теле, эта странность минуты, более похожей на безумие, чем на событие жизни, победили меня. Я вновь уступил любовным настояниям Реа».

В последний раз я встретился с ней в стане мятежников. Она исповедовала хитрое учение о том, что должно умножать и умножать грех, чтобы как можно раньше приблизить час Страшного суда. И она произносила слова призыва к пастве Антихриста:

— «Не на хитрость и не на убеждения должны уповать мы, а единственно на помощь незримых покровителей наших! Или вы забыли, что ангелы тьмы берегут нас и крылами своими покроют нас в час битвы? Час настал сумрака, покрывающего все деяния! Час настал радости и наслаждений! Сумрак священный, черные крылья единого нашего Заступника, великого, мощного Царя Тьмы! Когда затмилось солнце, когда погас свет невыносимый, служим тебе помыслами и делами. Владыка сильный, радости ниспосылай, за которые твои слуги тебя славят. Слава тебе, приведшему мрак!»

Но вот настал иной час, час битвы с римскими легионерами. Мы с Реей были впереди мятежников. Я пытался уговарить ее уйти в безопасное место, Реа с презрением ответила:

— Иди ты, Юний, если боишься или не веришь. Меня не тронет вражеская стрела. Незримые щиты охраняют меня. Видишь, видишь, крылатые всадники мчатся по воздуху на врагов наших. Юноши, в бой!

И вдруг, не успев опустить распростертые руки, она, как большая алая птица, рухнула на землю. Дротик попал ей прямо в лицо, прошел сквозь рот, и острие вонзилось в землю, пригвоздив к ней голову Реа. Глаза девушки были открыты и не выражали ничего кроме смерти».

Я потерял Рею и вернулся к Гесперии. Она – еще одна сильная женщина в моей судьбе, не прогнала меня, а позволила вступить в общество заговорщиков против действующего императора, во главе которого стояла. На собрании этого общества Гесперия сказала:

— «После провала покушения на императора наша главная надежда на британское восстание и потому мы должны войти в ближайшее сношение с королем Максимом. Надобно добиться, чтобы он, думая, что стремится к своим целям, осуществлял нашу волю.

Тут муж Гесперии решительно заявил:

— Это не женское дело. Ты увлекаешься.

Гесперия, окинув его высокомерным взглядом, ответила:

— Почему это не женское дело? Разве Семирамида в древности не предводительствовала сама своими войсками? Клеопатра не правила в Египте? Я покажу вам, что может сделать женщина! Звезды мне свидетели, что менее чем через два месяца Максим будет слушаться каждого моего слова. Его легионы пойдут туда, куда прикажу я. Оставайтесь здесь, медлите, раздумывайте, а я еду в Британию и одна возьму на себя все наше дело!»

И взяла, и победила… Правда для этого Гесперии пришлось одеть на себя христианский крест. Но не беда. Вера ничто, если благодаря ей в руки идет власть. Я тоже присоединился к своей возлюбленной. Но я не победил, потому как коварная Гесперия радость победы никак не предполагала делить со мной.

Она надменно призналась:

— «У меня теперь другая цель в жизни, и ты не можешь идти рядом со мною.

— Ты изменила нашему делу, — тихо сказал я. – Ты продалась христианам. Я вижу, ты носишь крест на груди.

— Какова моя вера, это – мое дело, но я нашла нужным носить этот крест и признавать Распятого. Ты же не имеешь права меня допрашивать. Уходи немедленно. Более ты меня не увидишь никогда.

Ее тонкие ноздри раздулись от гнева, жемчужины зубов блеснули из-под кровавых губ. Гесперия сделала шаг, чтобы выйти из комнаты, но уже моя гордость была побеждена; я упал к ногам Гесперии, которые обнимал так часто, приник губами к ее сандалиям и в привычном самозабвении, не находя нужных слов воскликнул:

— Нет, нет, Гесперия! Ни судить, ни упрекать тебя я не могу, потому что я, как и прежде, обожаю тебя, поклоняюсь тебе! Нигде, никогда ни в бою, ни на ложе с другой женщиной, твой образ меня не покидал! Другой любви в моей душе не может быть, сколько бы ни суждено мне было бродить по этому миру! Прости мне мое безумие, оставь меня близ себя: иначе я не могу жить!

Гесперия пыталась отстранить меня, но я полз за ней по полу, цепляясь за край ее платья, и продолжал твердить свои клятвы и просьбы. Я говорил, что опять отдаю в ее распоряжение свою жизнь, свое тело, свои помыслы; что я по-прежнему буду ее слугою, ее рабом, ее вещью, что исполню каждое ее приказание, как бы страшно оно ни было; что я убить готов, кого она укажет, готов стоять на страже у дверей ее спальни, когда она будет на ложе с другим, готов принять ту веру, какую она укажет».

Гесперия ничего не захотела принять из всего выше предложенного от отчаявшегося, а потому ни к чему непригодного молодого человека.

А я задумался и попытался разобраться в том, о чем узнал. «Я подумал, что должно быть, у героев древности были иные души, чем у нас: люди того времени умели чтить веления богов, хотя бы через то они, как Эней, как Ипполит, губили других, — а нашему времени только и подходит учение Христа, религия любви и всепрощения! У древних были силы, чтобы исполнить завет поэта:


Хранить дух твердый в событиях тягостных
Умей и помни! –

А мы каждую минуту склонны повторять молитву Распятого: «Да минует меня чаша сия!» Мы выродились, и религия Юпитера-отцеубийцы нам не по силам.

Я узнал, что везде, как о том говорят философы и поэты, побеждает тот, кто более коварен, кто в жертву честолюбию приносит честность, благородство, веру, кто не пренебрегает никакими средствами для достижения цели. И еще я узнал, что в наши дни в буйном вихре случайностей, которыми правит слепая Фортуна, в беспорядочном столкновении разнородных помыслов, желаний, страстей, всегда выплывает на поверхность тот, кто искренне или лукаво связывает свое дело с именем Христа. Крест, брошен на одну чашу весов, и всего золота мира недостаточно, чтобы перевесить его.

Прошло время и я тоже обратился к Христу во имя Отца и Сына и Святого духа, ища неизреченную милость Спасителя, истинного светоча мира, полезного для умов колеблющихся».

Что и говорить, для героя романа юноши Юния путь отцов, поклоняющихся Юпитеру-отцеубийце, был закрыт. Оставалось одно — встать на путь распятого Христа.

Вот что по поводу изменения религиозного пристрастия думает итальянский мыслитель Никколо Макиавелли: «Христианская религия прославляет людей скорее смиренных и созерцательных, нежели деятельных. Она почитает высшее благо в смирении, в самоуничижении и в презрении к делам человеческим; тогда как религия античная почитала высшее благо в величии духа, в силе тела и во всем том, что делает людей чрезвычайно стойкими. А если христианская религия и требует от нас силы, то лишь для того, чтобы мы были в состоянии терпеть, а не для того, чтобы мы совершали мужественные деяния. Такой образ жизни сделал, по-моему, мир слабым и отдал его во власть негодяям: они могут безбоязненно распоряжаться в нем как угодно, видя, что все люди, желая попасть в рай, больше помышляют о том, как бы стерпеть побои, нежели о том, как бы за них расплатиться. И теперь кажется, что весь мир обабился, а небо разоружилось».

Николо Макиавелли поддерживает русский писатель Иван Ефремов: «Для эллина нету веры в радостное загробное существование, каким наполняют скудость жизни народы иных вер, ожидая воздаяния и встреч с утраченными близкими там, по ту сторону смерти. Достоинство, с каким сыны и дочери Эллады встречают свой конец основывается на чувстве выпитой полностью чаши собственной жизни, горячей любви к земле и морю, телу и страсти, красоте и уму».

В доблестный период расцвета своей империи римляне поддерживали некоторый порядок среди порабощенных ими племен. Они приносили отсталым народам, находящимся еще на стадии племенных объединений, высокую культуру. Эти народы мало-помалу подтягивались к уровни развития своих завоевателей. Когда же якобы могучие, а на самом деле глиняные ноги империи стали подгибаться, а руки ее не могли уже удержать бразды правления и посему ослабили вожжи власти, — наступил совершенно иной период жизни.

Завоеватели и порабощенные поменялись местами. И теперь только самый ленивый варвар не стремился воспользоваться плодами труда предыдущих поколений. Варварские племена со всех сторон ринулись прибирать к рукам несметные богатства оставленной без тщательного присмотра империи. Так что утверждать, будто цивилизации гибнут исключительно от варваров не совсем неверно. Скорее можно было бы сказать, что цивилизации дают погубить себя варварам и вандалам.

Но попытаемся, мой дорогой читатель, взглянуть с другой стороны на гибель Римской цивилизации и последовавшие за этим события. Как развивалась бы варварская Европа тех времен, пребывающая в первобытном своем состоянии, если бы не ее прорыв в просторы античного мира? Насколько дольше бы продлился срок, отпущенный ей, для восхождение на более высокую ступень человеческого развития? Быть может, величественно развивающийся Рим можно было бы уподобить некоему могучему локомотиву, к которому прикрепили вагоны – разрозненные племена и народы той неразвитой Европы, и этот локомотив натужно двинулся с места, и эти вагоны натужно заскрежетали, но все-таки тоже сдвинулись с места и, стуча по стыкам рельс, — грозным историческим событиям, — потащились вперед и прибыли на станцию под названием «Раннее Возрождение»?

Теперь сравним скорость локомотива, движущегося от станции «Архаичная Греция», то есть пребывающая в глубокой древности, до станции «Классической искусство» со скоростью локомотива, движущегося от станции «Завоевание Римской империи» до станции «Раннее Возрождение». Первый локомотив преодолел этот путь от 5 века до нашей эры до 7 века той же эры за два столетия. Второй локомотив преодолел этот путь, начавшийся в 5 веке нашей эры, — времени завоевание римской империи и закончившийся в 13 веке — приблизительно за восемь столетий.

Комментарии, я думаю, излишни. Локомотив скрипел и надрывался, тянул под откос и выбирался из глубоких ям по сплошной фронтовой полосе времен Средневековья. Нет в этих жестоких временах никакого просвета. Мир откатился назад и подавил при этом несметное множество ни в чем неповинных людей. Как долго ему пришлось возвращаться к достигнутому прежде…

Если бы история имела сослагательное наклонение, то можно было бы помечтать, представит себе, что одни народы шли бы к другим народам не с луками и стрелами, а со своими знаниями, учились бы друг у друга всяческим интересным и разумным делам. При таком раскладе вещей Римская империя стала бы достойной питательной средой для Европы. За обучение народы взимали бы друг у друга плату и платили бы друг другу разумные налоги в зависимости от суммы вклада в сокровищницу мировой цивилизации. Мудрая экономическая политика и мирное сосуществование позволили бы избежать упадка культуры на тысячелетие и сохранили бы жизнь миллионов людей.

Однако, одна прописная истина гласит: «История не имеет сослагательного наклонения», а другая — «История учит, что ничему не учит». И точка. Настали времена, при которых силы Зла предъявили свои яростные притязания на право господства в Мире. «И в великой пещере этого Зла, глубоко под обществом существует и не рассеивается мрак невежества. В этом подземелье господствует беспощадная ненависть. Здесь не встретишь философа. Здесь нож никогда не оттачивал пера, здесь никому не случалось перелистывать книгу». (В. Гюго) Здесь все было серым, скучным, страшным. Из пещеры Зла вырывался на волю вандализм с оскаленной пастью, разрушая и бессмысленно уничтожая все культурные и материальные ценностеи Возникло это слово из названия одного из германских племен, устроивших кошмарный разгром в Риме.

Настали мрачные века раннего Средневековья… Римляне не могли больше поддерживать свою культуру, а варвары в боевом пылу забыли о прелестях привольной жизни среди красот природы.

Объединенный «варварский мир» получил название Барбарикум. Со временем латинская буква «В» стала читаться как славянская буква «В», и «барбары» превратились в «варваров». Само же значение этого слова не изменилось, а Барбарикум стал подлинным террариумом, обитатели которого с ужасающим шипением кинулись в просторы Средиземноморья.

Идею безудержной страсти к разрушению вложил неизвестный автор в уста матери одного варварского короля: «Если ты хочешь стать на путь подвига и прославить свое имя, разрушай все, что другие построили и уничтожай всех, кого победишь; ибо ты не можешь строить выше и лучше, чем делали твои предшественники».

Господи, да какое же кощунство, какое же невиданное кощунство – матерям посылать сыновей своих на бойню!.. А потом получать их закоченевшие трупы. Как же это бессмысленно! Люди даже имени такого не придумали для матери, потерявшей ребенка. Такое это страшное событие. Немыслимое, невозможное… Женщина, потерявшая мужа – вдова. А мать, потерявшая ребенка, — кто?.. Нет у нее названия…

Однако сыновья слушали своих шальных матерей. Они жаждали войны. Они вопили во всю глотку:


Неважно, четверг иль среда,
И в небе какой зодиак,
И засуха иль холода, —
Жду битвы, как блага из благ:
В ней – доблести соль,
Все прочее – ноль
С ней рядом. Солдат
Не знает утрат.
Вся жизнь – боевая страда:
Походный разбить бивуак,
Стеной обнести города,
Добыть больше шлемов и шпаг –
Господь, не неволь
Ждать лучшей из доль:
Любовных услад
Мне слаще звон лат. (Бертран де Борн)

Вот так и обезлюдевал сражающийся средневековый мир, вымерал…


Тк радость отошла,
И в сердце мука вечная вселилась.

И нету лиц вокруг, и видит несчастный житель изуродованной земли лишь рожи да пустые тени. И думает мысль окаянную:


В больнице я иль в доме сумасшедших.
Гляжу сквозь почву древнюю земли,
Как будто сквозь кристалл, и вижу ужас,
Который зеленью веселой хочет
Напрасный май прикрыть. Я вижу мертвых,
Они внизу лежат, гроба их тесны,
Их руки сложены, глаза открыты,
Бела одежда, лица их бледны,
А на губах коричневые черви. (Г. Гейне)

Однако, что уж тут думать о мертвых, когда живым жизнь – каторга. Вот вам представлено жалкое существование одной лишь вдовы, все множество которых никто не возьмется счесть на земле страдающей.


Близ топкой рощи, на краю лощины
В лачуге ветхой, вместе со скотиной
Жила вдова; ей было лет немало.
Она с тех пор, как мужа потеряла,
Без ропота на горе и невзгоды
Двух дочерей растила долги годы.
Какой в хозяйстве у вдовы доход?
С детьми жила она чем бог пошлет.
Себя она к лишеньям приучила,
И за работой время проходило
До ужина иной раз натощак.
И пуст очаг был, и ломоть сухой
Ей запивать водою приходилось –
Ведь разносолов в доме не водилось.
Ровно как пища, скуден был наряд.
От объеданья животы болят –
Она ж постом здоровье укрепляла,
Работой постоянно закаляла
Себя от хвори: в праздник поплясать
Подагра не могла ей помешать.
И устали в труде она не знала.
Ей апоплексия не угрожала:
Стаканчика не выпила она
Ни белого, ни красного вина. (Д. Чосер)

Идут по земле суровые века мрачного Средневековья. Пришел на землю новый этап в истории человечества. Началось так называемое «великое переселение народов», когда у варварских племен появилась возможность почти безнаказанно переходить границы и захватывать территорию ранее захватившей эти племена Римской империи. И тогда на античную империю двинулись с Альпийских гор несметные орды варваров, которые


…как волки, жадною толпой,
Ежеминутный поднимают вой,
Они стирают отблеск старой славы,
И втаптывают наши здания в прах,
Труп Красоты, сияющий в цветах
Когтями рвут для мерзостной забавы, —
Они идут! И всюду на лугах,
В полях – пожар, горят колосья, травы,
И кровь людей на грубых их ногах! (Шелли)

Кровавые следы оставляют агрессивные носители разрушительного начала из галльских, готских, кельтских и иных племен, покинувших свои родные земли Западной Европы, бросившие холодные, суровые берега Балтийского моря. Они еще не имеют письменности, у них мало орудий труда из железа, но зато много железных орудий для войны. Им надоело жить в землянках и почерневших избах среди непроходимых хмурых лесов. Надоело пить мутную брагу и горькое пиво. Они слышали, что в империи много сладкого хмельного вина. Вот его бы отпробовать!..

Военные дружины для похода к теплым и ласковым берегам Средиземного моря создавались из избранных юношей, которых легче было убедить получить кровавые раны, чем в поте лица своего пахать землю, ибо они считали малодушием приобретать потом то, что можно добыть кровью.

Конечно, что и говорить: заселять и разрабатывать большие равнины Западной Европы, покрытые могучими лесами, было гораздо труднее, нежели покорять страны Средиземноморья, уже чудесным образом обустроенные для благополучной жизни. Варварские племена на своем пути разоряли многие города, но сами, не привыкшие к городской жизни, в большинстве своем селились в деревнях и на хуторах.

Цели и задачи у разных племен были разными. Одни шли преследуя лишь грабительские, другие ставили перед собой более обширную задачу: капитально разместиться на новых землях, и поэтому вслед за дружинами тянулись длинные обозы с женами, детьми, незамысловатым домашним скарбом.

Свободные мужчины и законные мужья без зазрения совести насиловали встречающихся по пути женщин. Очень редко, но все же случалось, что вожди варваров вступали в законный брак с представительницами римского высшего общества. А, бывало, мужиковатый, но мужественный варвар и изысканная римлянка влюблялись друг в друга. И во всех случаях нарождались новые люди, которым была одинаково близка вольная кровь пришельцев и изысканная — римлян. У ученых этот процесс называется этногенетическим, в результате которого образуется основа современных народов, в данном случай – европейских.

Самым ужасающим нашествием варваров было нашествие из безграничных азиатских степей всадников племен гуннов под предводительством Аттиллы. Держава гуннов во второй половине У1 века, оказалась очень непрочной по причине непрекращавшихся внутренних смут. Атилле удалось объединить свой дикий воинственный народ для одной, близкой их духу цели: завоевание мира.

И гунны двинули на Запад.

«Их дикость превосходила все мыслимое: с помощью железа они испещряли щеки новорожденного грубыми шрамами, чтобы в зародыше уничтожить волосяную растительность, потому и, старея, они остались безбородыми и уродливыми, как евнухи. У них коренастое телосложение, сильные руки и ноги, а шириной своих плеч они внушали ужас. Их скорее можно принять за двуногих животных или за грубо сделанные в форме туловищ фигуры, что высекаются на парапетах мостовых.

Они кажутся пригвожденными к своим лошадям, ибо и едят, и пьют, не сходя с них на землю, даже спят и высыпаются, склонившись к тощим шеям своих скакунов. Гунны не варят и не приготовляют себе пищу, они питаются лишь корнями диких растений и сырым мясом первых попавшихся животных, которое они иногда предварительно согревают, держа его, сидя на лошади, промеж ляжек. Они не нуждаются в крыше над головой, и у них нет домов, равно как и гробниц. Тело они прикрывают полотном или сшитыми шнурками полевых мышей: они не ведают различия между домашней и выходной одеждой и, однажды облачившись в свое тусклое одеяние, не снимают его, пока оно не развалится от ветхости». (Аммиан Марцеллина)

Одно имя предводителя гуннов– Атилла — короткое и хлесткое — наводило ужас на всех. Предание рассказывает, что Аттила получил найденный пастухом меч бога Марса и поэтому был уверен в том, что сделается властелином мира.

Предводитель гуннов со своим жутким войском предпринял целый ряд опустошительных завоеваний. Разгромив вначале Балканский полуостров, он все несметные силы свои направил в Галлию, где осадил Орлеан. Доведенное до крайности отчаяния население города обратилось к епископу Аниану. Епископу ничего не оставалось делать, как предписать жителям осажденного города усердно молиться и молиться. А после молитвы с городской стены смотреть вдаль, не появится ли помощь. Дважды жители поднимались на городскую стену и с надеждой смотрели, но так ничего и не увидели. Когда после очередной молитвы они в третий раз взглянули с городской стены, то приметили вдали небольшое облачко пыли.

«Это помощь от Господа!» – уверенно сказал епископ. Спасающей дланью от имени господа бога оказался римский полководец Аэций. Он вел свое войско на помощь Орлеану. В 451 году произошло кровопролитнейшее сражение. Рассказывали, что протекавшие по долине ручьи раздувались от потоков крови, смешавшиеся с водой, и раненые, утоляя жажду, подобным питьем, мгновенно умирали. Аттила отступил. Через год он двинулся в Италию, но ограничился лишь северной ее частью. На обратном пути варвар неожиданно умер и держава его без своего предводителя незамедлительно распалась.

Свою лепту в завоевание Римской империи внесли и славянские племена. Жили они общиной и поэтому все наболевшие вопросы решали сообща. Вот сообща и решили двинуться на покорение славной Византии. А как порешили, так и сделали. Отправились в завоевательный поход в начале У1 века. Умело пользуясь не только осадными машинами, но и военной смекалкой – в частности, они прятались от врага под водой, соорудив прообраз акваланга – камышовые трубочки, через которые дышали – славяне быстро справились с поставленной перед собой задачей.

В дальнейшем они применили и политическую смекалку, поступая очень разумно, а именно: значительно понизили налоги с местного населения. При этом говорили земледельцам: «Выходите, сейте и жните, мы возьмем у вас только половину подати». Благодаря этому простой народ признал в них своих освободителей видимо в связи с тем, что местные хозяева взимали куда большую подать.

Но столь благостное взаимопонимание между завоевателями и завоеванными встречалось крайне редко. Епископ Идация писал: «На нас набросились варвары; с не меньшей яростью обрушились заразные болезни; имущество и припасы в городах захвачены сборщиками податей, а оставшееся разграблено солдатней. Голод свирепствует столь жестокий, что люди пожирают человечину. Матери режут детей, варят и питаются их плотью. Дикие звери, привыкшие к человечине, обильно поставляемой голодом, оружием и болезнями, набрасываются даже на живых и полных сил людей; не довольствуясь мертвечиной, они жаждут свежей плоти человеческой. Война, голод, болезни и звери как четыре бича неистовствуют во всем мире, и сбываются прорицания Господа нашего и пророков его».

И чудится, в очередной раз: вот-вот придет час Страшного Суда, и сама земля встанет дыбом перед вторым пришествием Христа к этим грешным людям.

Страх, боль, отчаяние, казалось, окутали все вокруг, залезли в потайные уголки и узкие щели – нигде не найти от них самого что ни на есть мельчайшего убежища. Умчались прочь счастливые боги античного царства, попрятались легконогие нимфы в лавровых рощах, а вместе с варварами притащились из мест неласковой природы представители жуткой фантазии: оборотни, вурдалаки, болотные лешие, ведьмы. Вместо цветущей Флоры, увитой ароматом цветов, в покоренных просторах стала хозяйничать жуткая леди Фата Моргана, вся – с ног до головы запеленутая в серые клочья отвратительной паутины. Прозрачные звуки флейты сменились тяжелым уханьем пучеглазой совы да карканьем вдоволь наевшихся человечиной черных воронов. Свинцовый туман непреодолимого Зла окутал все вокруг… Не передохнуть от него… Страх повсюду…

Вот среди чащобы, вдалеке появился всадник на лошади. Кто он?..


Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Ездок запоздалый, с ним сын молодой.
К отцу, весь издрогнув, малютка приник;
Обняв, его держит и греет старик.
«Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?»
«Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул:
Он в темной короне, с густой бородой».
«О нет, то белеет туман над водой».
«Дитя, оглянися, младенец, ко мне;
Веселого много в моей стороне:
Цветы бирюзовы, жемчужные струи;
Из золота слиты чертоги мои».
«Родимый, лесной царь со мной говорит:
Он золото, перлы и радость сулит».
«О нет, мой младенец, ослышался ты:
То ветер, проснувшись, колышет листы».
«Ко мне, мой младенец! В дубраве моей
Узнаешь прекрасных моих дочерей;
При месяце будут играть и летать,
Играя, мечтая, тебя усыплять».
«Родимый, лесной царь созвал дочерей:
Мне, вижу кивают из темных ветвей».
«О нет, все спокойно в ночной глубине:
То ветлы седые стоят в стороне».
«Дитя, я пленился твоей красотой:
Неволей иль волей, а будешь ты мой».
«Родимый, лесной царь нас хочет нагнать;
Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать».
Ездок оробелый не скачет, летит;
Младенец тоскует, младенец кричит;
Ездок погоняет, ездок доскакал…
В руках его мертвый младенец лежал. (И.В.&nbsp;Гете)

А вот темная грязная городская улица и на ней темный и грязный дом, а в нем темная комната. «Кажется из сумрачного угла вырвался какой-то звук, напоминающий слабый стон. Сначала хозяин дома испугался, но решил после недолгих размышлений, что должно быть, это застонал какой-нибудь молодой человек в соседней комнате. В эту секунду звук повторился, и перед ним предстал бледный, истощенный человек в запачканном и поношенном костюме. Человек был высокий и худой, на лице его отражалась озабоченность и тревога; в оттенке кожи и во всей изможденной странной фигуре было что-то такое, что никогда не бывает у обитателей этого мира.

«Кто вы такой? — спросил хозяин дома, сильно побледнев, но тем ни менее взвешивая в руке кочергу и целясь прямо в лицо пришельцу. Кто вы такой?» «Не бросайте в меня этой кочергой, — отозвался тот. Если вы ее швырнете, даже прицелившись метко, она свободно пройдет сквозь меня, и вся сила удара обрушится на дерево за мною. Я — дух». — «А скажите, пожалуйста, что вам здесь нужно?» — пролепетал жилец. «В этой комнате, — отвечало приведение, — свершилась моя земная гибель, здесь я и мои дети — мы нищенствовали. В этой комнате, когда я умер от горя и отчаяния, два коварных хищника поделили богатства, за которые я боролся на протяжении всей своей жалкой жизни. Потом я запугал убийц, прогнал отсюда и с тех пор скитался по ночам — только по ночам я могу возвращаться на землю — в тех местах, где так долго бедствовал. Это помещение мое, — оставьте его мне».

«Если вы так твердо решили являться сюда, — сказал новый хозяин дома, который успел прийти в себя во время этой невеселой речи призрака, — я с величайшим удовольствием откажусь от своих прав, но, с вашего разрешения, мне хотелось бы задать вам один вопрос». «Задавайте», — сурово отозвалось приведение. «Видите ли, сказал жилец, — я не отношу этого замечания к вам лично, так как оно в равной мере относится к большинству приведений, о которых я когда-нибудь слышал, но я считаю нелепым, что теперь, когда у вас есть возможность посещать чудеснейшие уголки земного шара — ибо, я полагаю, пространство для вас ничто, — вы неизменно возвращаетесь как раз в те самые места, где были особенно несчастливы».

«Ей богу, это совершенно верно, я никогда об этом не думал», — сказал призрак. «Видите ли уважаемое приведение, — продолжал жилец, это очень неудобная комната. Судя по всему я склонен предположить, что здесь водятся клопы, и, право же, я думаю, что вы могли бы найти гораздо более комфортабельное помещение». «Вы совершенно правы, сэр, — вежливо сказал призрак, — раньше мне это никогда не приходило в голову, я немедленно последую вашему совету». И действительно, он начал испаряться в то время, как говорил; ноги его совсем уже исчезли. «И если, сэр, — крикнул ему вдогонку жилец, вы будите так добры и намекнете другим приведениям, которые в настоящее время обитают в старых пустых домах, что они могли бы устроиться гораздо удобнее в каком-нибудь другом месте, вы окажите великое благодеяние обществу». — «Я это сделаю, — ответил призрак, — должно быть, мы в самом деле тупы, очень тупы. Не понимаю, как мы могли быть такими дураками». С этими словами призрак исчез».

Столь остроумную уловку для борьбы с приведениями придумал герой книги Чарльза Диккенса «Посмертные записки Пиквикского клуба». Но это лишь исключение, придуманное остроумным автором. В жизни люди с ума сходили от страха и вряд ли посмели бы вносить свои предложения представителям нечистой силы.

Однако мы несколько отвлеклись от главной темы. Вернемся же к ней.

Итак, на всем пространстве великой Римской империи, как в калейдоскопе, возникали и пропадали многочисленные варварские государства. Один народ у другого рвал клочки земли изо рта, подобно кабацкому пьянице, вгрызающемуся в особо лакомый кусочек. В мгновение ока произошло такое падение нравов и вкусов, о котором не гадали, не ведали самые изощренные в этих делах императоры Калигула и Нерон. Списки всевозможных грехов могли бы составить своего рода кошмарную преисподнюю в мире книг. Они просто вопили о безудержности всякого рода насилия человека над человеком, о разгуле гнусных пороков, проявлявшихся в убийствах, пытках, избиениях, разврате, обжорстве, пьянстве и многом-многом другом. Обширнейший прейскурант этих грехов нет сил дочитать до конца.

Трудолюбивые и талантливые руки крестьян, ремесленников, художников, которые создали прекрасный мир Античности, оказались никому не нужны. «Зачем снимать жатву, если жнецу не суждено жить? – задавали людям нелепые вопросы христианские священнослужители. — Пусть каждый окинет взором течение своей жизни, и он поймет, сколь мало ему было нужно». Эти слова священнослужителей, которые оказали столь сильное влияние на средневековую мысль, ознаменовали начало Средневековья – эпохи презрения к миру и отречения от всего земного.

В своем историческом исследовании Жак Ле Гофф пишет: «Средневековье – возраст дряхлости. Мышление и чувствования были проникнуты глубочайшим пессимизмом. Мир стоит на грани гибели, на пороге смерти – это убеждение ранних христиан.

Грядет, грядет Конец Света.

Однако многие на средневековом Западе мечтали низвести небесное блаженство на землю, обрести здесь небесный Иерусалим. Этот миф вызвал неприятие официальной церкви, перевернув души и сердца людей, он обнажал глубокие пласты психологии народов Средневековья, напряженность их экономического и физического бытия. В своих мечтах, по сути религиозных, эти люди уповали на то, что небеса сойдут на землю, и произойти это должно после невыносимых страданий.

Беспокойное желание самопроизвольного снисхождения блаженства на землю не допускало поиска действительного обновления. Золотой век средневековых людей лежал у истоков прошлого. Их будущее было прошедшим. И они продвигались вперед с обращенным назад взором.

Изобретательство в эти времена считалось безнравственным. Средневековые наука и искусство шли к человеку странным путем, изобиловавшим чудовищами. Средневековый человек интересовался не тем, что движется, а тем, что неподвижно. Он искал покоя. Напротив, все то, что было неспокойно, казалось ему суетным и немного дьявольским.

Неуверенность присутствовала и в будущей потусторонней жизни, блаженство в которой никому не было обещано наверняка и не гарантировалось в полной мере ни добрыми делами, ни благоразумным поведением. Творимые дьяволом опасности погибели казались столь многочисленными, а шансы на спасение столь ничтожными, что страх неизбежно преобладал над надеждой».

Оттон Фрейзингенский в своих размышлениях пошел дальше. Он писал: «Мы видим, что мир дряхлеет, угасает и, если можно так сказать, готов уже испустить дух».

Но, слава неведомо каким богам и ведомо усилиям каких людей, он, «это огромный сумеречный мир с бесчисленными неизвестными массами, рвущиеся к свету еще дышит. Средневековье стало длинным туннелем поста, тоски и печали».

Однако ученый Х1Х века Мишле видит его иначе. Вот что пишет о Мишле Жак Ле Гофф: «Мишле являет собой пример историка, обладающего удивительным воображением, пример „воскресителя“». И в то же время он человек архивов, вызывающий к жизни не призраки, не химеры, а реально сущее, запечатленное в документах, подобно тому, как живая мысль запечатлена в камне соборов.

В сравнении с древним миром, где бессловесность истории оставляет слишком много места для гипотез, а Новое время перегружено документами, быть может, Средневековье – это время счастливого равновесия, плодотворного сотрудничества хорошо использованных документов и добротно обоснованного отношения.

Мишле писал о Средних веках скорее как литератор, нежели как ученый. А романтизм может нанести здесь наибольший ущерб. Конечно, он, с его огромным аппетитом к истории, выковал неутомимый голод на документы. Он был энтузиастом архивов, тружеником архивов, о чем сам неоднократно напоминал и подчеркивал: новизна его труда заключается в документальном фундаменте. Он писал: «Насколько мне известно, никто из историков до появление моего труда не вводил в оборот опубликованные документы, не чувствовал необходимости обратиться в поисках фактов не к тому, что уже напечатано, а к первоисточникам, то есть к рукописям, хранящимся в наших библиотеках и архивах.

Но документ, для Мишле не более чем трамплин для воображения, толчок к озарению, поэтический стимулятор, хранящийся в священном пространстве архивов. Власть атмосферы захватывает историка. Это не просто огромные кладбища истории, но, прежде всего, места, где оживает прошлое.

Мишле – некромант. Он говорит: «Я полюбил смерть… В пустынных переходах Архивов, где я двадцать лет бродил в мертвой тишине, мой слух улавливал, однако, какой-то шепот. В тиши переходов я услыхал некое дуновение, ропот, и это был голос смерти… Все живы и небессловесны. И по мере того, как я сдувал с них пыль, я видел, как они поднимались. Из гробниц тянулись руки, головы, как в „Страшном суде“» Микеланджело или «Пояске смерти». Но Мишле бродит по некрополям прошлого, как по аллеям кладбища Пер-Лашез, чтобы в прямом смысле слова вырвать мертвых из забвения, чтобы разбудить и оживить их. Мишле был более, чем некромант, он был «воскреситель».

Однако, сбор фактов для него не более чем установка строительных лесов, которые творец, историк должен убрать, когда произведение будет закончено. Эрудиция необходима для становления науки и ее популяризации. Но должно настать время, когда она перестанет быть внешней подпоркой исторической науки, органично войдет в исторические труды и будет познаваться изнутри, читателем, созревшим для столь глубокого восприятия. Развить в себе, в окружающих исторический инстинкт, безошибочный, как инстинкт животных – вот великий замысел Мишле-историка.

Он понимает, что Средневековье состоит из материи, из товарообмена, но у этого Средневековья есть и духовная сторона. В центре Парижа Мишле находит две церкви, воплощающие для него материальное и духовное, два полюса, между которыми, как ему кажется, должна колебаться история нового типа. Он пишет: «Сен-Жак-де-ля-Бушри была церковью мясников и ростовщиков, мяса и денег в достойном окружении живодерен, кожевен и злачных мест. Против ее материализма в двух шагах от нее восставала духовность церкви Сен-Жан. И именно эта часовня стала церковью с большим приходом».

Средневековье же было для Мишле и эпохой чудесных видений. Первая его отрада – варвар, а варвар – это дитя, это юность, природа, жизнь. Никто лучше Мишле не выразил романтический миф о добром дикаре: «Мне нравится это слово – варвар, я принимаю его. Да, это значит – полный силы, живой и обновляющей. Мы, варвары, имеем преимущество, данное нам природой. Высшие классы обладают культурой, зато в нас гораздо больше жизненного огня».

К мнению Мишле в какой-то степени присоединяется Александр Сергеевич Пушкин:


Народы юные, сыны свирепой брани,
С мечами на тебя подымем мощны длани,
И горы, и моря оставим за собой
И хлынем на тебя кипящею рекой.
Исчезнет Рим; его покроет мрак глубокий…

«Само Средневековье, не является ли оно большим ребенком: Унылое, вырванное из самого чрева христианства дитя, которое родилось в слезах, выросло в молитвах и грехах, в сердечных тревогах, и умерло, так ничего и не совершив; но оставило после себя воспоминание столь мучительное, что все радости, все величие Нового времени не способны нас утешить». (Мишле)

Мишле видит в Средневековье становление двух вдохновляющих сил: жизни и религии. Это не оскудевший и не омертвевший мир, напротив, все в движении, бум народонаселения, расширяется освоенное пространство, бурный рост городов, обилие памятников, кипение идей, прекрасное Средневековье расцветает.

Христианство он считал позитивной силой истории. Мишле пишет: «Вся средневековая мысль бьется из источника христианства. Вся эпоха – в христианстве, все христианство – в страстях Христовых. Вот и вся тайна Средневековья, секрет ее неиссякаемых слез и глубин ее гения. Бесценные слезы, изливаясь чистыми легендами, чудесными поэмами, возносясь к небу, кристаллизовались в гигантские соборы, стремящиеся подняться к Господу! Сидя у берега великой реки Средневековья, я различаю в ней два потока, несхожие цветом вод, две поэзии, две литературы: одна рыцарская, героическая, любовная, издревле аристократическая, другая – религиозная, народная.

В ту эпоху церковь была домом народа, богослужение было любовным диалогом между Богом, церковью и народом, мыслящими одинаково. Понадобились все религиозные и поэтические силы христианства, чтобы смягчить, чтобы укротить дикое варварство. Римский мир инстинктивно чувствовал, что вскоре ему понадобится просторное лоно религии в качестве убежища».

Но пришло время, и Средневековье для Мишле померкло. Отныне он может лишь удивляться «своей наивности, своему простодушному желанию переделать Средневековье. Оно для него уже не дитя, а „молодой крестьянин с большим рылом, невероятно безобразным, омерзительным, с косматой гривой чернее угля, с широко, больше, чем на ширину ладони, расставленными глазами, с огромными щеками, гигантским плоским носом, широченными ноздрями, с толстыми, краснее куска мяса губами, с отвратительными длинными желтыми зубами. Одет он в балахон, не имевший ни лицевой стороны, ни изнанки, и опирался на длинную дубину. Обут в чулки и башмаки из бычьей кожи, поддерживаемые мочалой, намотанной вокруг ног до самых колен“». (Жак Ле Гофф)

Увы, но разочарования Мишле оказалось вполне обоснованным.