Чудная словесная вязь Генри Филдинга. (1707 – 1754 г.г.)


</p> <p>Чудная словесная вязь Генри Филдинга. (1707 – 1754 г.г.)</p> <p>

Первый крик новорожденного, впоследствии получившего славное имя Генри, раздался в семье английского дворянина, потомки которого на своем жизненном пути порастеряли такое количество материальных ценностей, что теперь это семейство можно было бы с полным правом назвать обедневшим. А ведь оно весьма серьезно претендовало на родство с родом Габсбургов. Однако эти амбициозные желания не оправдались. Они рухнули под напором исследований дотошных архивистов, которые, переворошив пыльные бумаги, обнаружили, что когда Габсбурги уже вот-вот готовы были приподняться на ступеньку императорского трона, Филдинги еще в поте лица пахали землю и спозаранку отправлялись доить коров. Но сии сведения довольно легко удалось скрыть от аристократической общественности, ибо лондонское светское общество в вопросе происхождения рода было крепко-накрепко связано круговой порукой, потому как истинность чистоты происхождения рода ценилась превыше всего, а так как сия чистота у большинства стояла под большим вопросом, то вдаваться в подробности никто не собирался.

Конечно, генеральское жалованье отца Генри было настолько значительным, что его с лихвой хватило бы, проживай его семья в провинции. По самым щедрым подсчетам на месячный оклад можно было бы неплохо существовать целых пять лет. Но это в провинции. Лондон же – совсем иное дело. Кроме того, генерал был женат вторым браком и в этом двойном супружестве прижил от своих жен двенадцать душ детей. Так что было на что потратить генеральское жалование.

И все-таки Генри Филдингу удалось получить блестящее образование в блестящей школе Англии – в Итоне, где он уделил самое пристальное внимание самой не прибыльной дисциплине, а именно, изучению античной и классической литературы. Закончив обучение, Генри ощутил на собственном жизненном опыте, насколько был непрактичен, предпочтя это обучение, но с присущим ему насмешливым отношением к жизни произнес: «Мне пришлось выбирать между наемным писакой и наемным кучером».

Этим «между» оказалась работа в театре в качестве драматурга, где он не только создал более 25 комедий и фарсов, но и осуществил их постановку на сцене, что не всякому счастливчику удается. Радостная и напряженная работа вывела Генри из нищеты, принесла ему славу и доказала, что и любимое занятие литературой тоже может создать приятное для жизни материальное благополучие, которое в его случае показало ошибочность утверждений многих философов: якобы, художник на голодный желудок создает шедевры, а на сытый лишь жалкое подобие искусства. Произведения Филдинга к последним никоим образом отнести нельзя.

«На представлении его комедии „Жизнь и смерть Мальчика с Пальчика Великого“» зрители хохотали до упаду, потому как здесь подвергались осмеянию монархи и завоеватели, превозносимые официальной историографией. Можно сказать, что пьеса рассказала о некоем голом короле. Зрители от души приветствовали постановку не только благодаря остроумному сюжету и даже не многочисленным намекам на современность, а потому что Филдинг составил свою комедию чуть ли не наполовину из цитат чужих трагедий. ХУШ век в Англии стал веком комедии, а не трагедии, но никак не мог сам себе в этом признаться. Филдинг ему помог.

Писатель жил в те времена, когда прекрасный реализм Возрождения с его представлением о поэтической небытовой правде уступил место весьма конкретному и жесткому реализму века Просвещения. В нем одни представители этической философии утверждали, что основой человеческого поведения является врожденной нравственное чувство, другие видели эту основу в эгоистическом интересе. Филдинг среди спорящих занимал компромиссную позицию. Он был в достаточной мере реалистом, чтобы видеть, сколькими примерами буржуазно-аристократическая Англия подтверждает правоту эгоизма, но вместе с тем считал, что присоединиться к этому мнению все равно, что признать существующие социальные нормы за общечеловеческие, а значит вечные. Чем шире изображал он общественные пороки, тем решительнее противопоставлял им человеческое качество, ценимые выше всех остальных, — доброе сердце.

В буржуазной и уже по буржуазному самоуспокоенной Англии сатирику было чем заняться. Здесь пребывали продажные судьи, бессовестные сводницы, похотливые старики и мошенники всех мастей. Они-то и подвергались осмеянию. На одном представлении комедии Филдинга смеялся даже Свифт, который, по его собственному признанию, делал это всего лишь два раза в жизни.

В то время, как Англия гордилась тем, что избавилась от политической тирании, Филдинг заметил иное: бедность накладывает на людей не меньшие путы, чем тирания. И разве исчезла тирания обычая и тиранство всех власть имущих? Писатель сражался с ними с помощью острия своего сатирического пера, при этом всегда доброжелательно и с чуть ироничной милой усмешкой глядя на весь остальной честной мир.

Когда Генри умер, друзья спохватились, что от него не осталось ни единого портрета. И тогда его создали по памяти. Так появилось единственное доступное нам изображение великого романиста. Что в нем действительно от Филдинга, а что – от позднейшего представления о нем? Трудно сказать. Но друзья таким и воспринимали его – веселым, доброжелательным, жизнелюбивым, со смеющимися глазами. Да, портрет достоверен. И тем более удивителен. А ведь сатириков и юмористов принято изображать людьми угрюмыми. От Филдинга этого можно было ждать скорее, чем от других. Жизнь его сложилась не просто. Но никто не умел радоваться ей, как он, и никто не имел для этого так мало оснований». (Ю. Кагарлицкий)

«На лондонской сцене по-прежнему его произведения имели громкие триумфы и горькие провалы. По прежнему в его фарсах и пародиях звучали отголоски громогласного веселья, шумевшего на площадях города. По-прежнему галерея героев дня выходила на сцену: то были пустой веселый щеголь, недоучка-студент, засидевшаяся в девицах провинциалочка, соблазненная блеском городской жизни, а так же педанты всех мастей, не видящие дальше своего носа, и прежде всего отвратительнейшие из этой породы – ханжи и лицемеры». (В. Харитонов)

Произведение Филдинга под названием «Путешествие в загробный мир» вовсе не несет на себе мистического налета. Это еще один взгляд на действительный мир. Начинается книга с весьма милого и шутливого эпизода смерти героя.

«Первого декабря 1741 года у меня на квартире я расстался с жизнью. Некоторое время мне полагалось выждать в мертвом теле, не оживет ли оно ненароком, таково во избежание могущих быть неприятностей, предписание непреложного смертного закона. По прошествии положенного срока – он истекает, когда тело совсем остыло – я зашевелился; однако выбраться оказалось не так-то просто, поскольку рот, или вдох был закрыт, и тут я выйти никак не мог, и окна, в просторечии называемые глазами, сиделка прищепнула так плотно, что отворить их не представлялось возможным. Углядев наконец слабый лучик света под самым куполом дома – так я назвал тело, в которое был заключен, — я поднялся вверх, потом плавно спустился, похоже, в дымоход, и вышел через ноздри.

Никакой узник, выпущенный из долгого заточения не обонял аромат свободы острее меня, освободившегося из темницы, где я удерживался около сорока лет. Оглядевшись, я увидел, что друзья и близкие ушли из комнаты, и сразу оттуда донеслась их перебранка из-за моего завещания. Со мной осталась только какая-то старуха, видимо, караулившая мое тело. Она сладко спала, и из ее благоухания явствовало, что виной этому крепкий глоток джина. Не прельстившись ее обществом, я выпрыгнул в окно и с огромным изумлением обнаружил, что не способен летать, каковую особенность, я еще обитая в теле, полагал присущей духам.

Путь в потусторонний мир предлагалось проехать в обычном дилижансе. Вскоре нас очаровал голос в сопровождении скрипки. Тут дуэтом пели Орфей и Сафо. На их концерте, — да простится мне это слово, — был старик Гомер, посадивший к себе на колени некую английскую леди. Он засыпал меня вопросами о писателе мистере Попе, говорил, что жаждет его видеть; «Илиаду» в его переводе он-де прочел с таким же восторгом, какой сам рассчитывал доставить читателям оригинала.

Наш дилижанс продолжал свой путь.

— Как темно! – воскликнул один из духов. – И холодно до невозможности, хотя, слава богу, я этого не чувствую за неимением тела. Иначе беда – выскочить на этакий морозец прямо из печи, а ведь я с пылу с жару сюда явился.

— Какой же смертью вы умерли, сэр? – спросил я.

— Меня убили, сэр, — ответил джентльмен.

— Отчего же вы не рыщите кругом и не строите козни своему убийце?

— Какое там! – отозвался он. — Мне не позволено: меня убили на законном основании. Врач влил в меня огонь своими микстурами, и я сгорел в жару, которым лекари, изволите видеть, выжигают оспу.

При этом слове один из духов встрепенулся:

— Оспа! Господи помилуй! Надеюсь, тут никого нет с оспой? Я всю жизнь от нее берегся, и пока бог миловал.

Все, кто не спал в дилижансе, расхохотались над его страхами, и джентльмен опамятовался и, смущаясь, и даже с краской на лице повинился:

— Мне приснилось, что я живой.

— Сэр, — спросил я, — вы верно умерли от этой болезни, вот и теперь боитесь ее?

— Вовсе нет, сэр, — ответил он, — я сроду ей не болел, но она так долго держала меня в страхе, что так сразу от него не избавишься. Поверите ли, сэр, тридцать лет не выбирался в Лондон, боясь схватить оспу, и только совершенно неотложное дело пригнало меня туда пять дней тому назад. И так велик был мой страх перед этой болезнью, что на другой день я не пошел ужинать к приятелю, у которого несколько месяцев назад жена переболела оспой, а сам в тот же вечер объелся мидий, из-за чего и попал в вашу компанию.

— Готов поспорить! – воскликнул его призрачный сосед, — что никто из вас не угадает мой недуг.

Я попросил оказать нам любезность и назвать его, раз он такой редкий.

— Еще бы, сэр, — сказал он, — меня погубила честь.

— Честь! – поразился я.

— Именно так, сэр, — ответил мне дух. – Я был убит на дуэли.

— А мне, — спохватился тут дух-прелестницы, – еще летом сделали прививку, и так удачно все обошлось – только чуть рябинки на лице. Я безумно радовалось, что теперь можно всласть отведать столичных развлечений, а прожила в городе всего ничего: простыла после танцев и прошлой ночью умерла от жестокой лихорадки.

Немного помолчав со всеми, прелестница поинтересовалась у соседки, чему мы обязаны счастьем видеть ее среди нас.

— Скорее всего, чахотке, — ответила та, хотя оба ее врача ни до чего не договорились: она покинула тело в самый разгар их яростного спора.

— А вы, мадам, — отнеслась прелестница к другой своей товарке, — каким образом покинули вы тот свет?

Женщина-дух, скривив рот, отвечала, что она поражена, насколько бесцеремонны некоторые люди; что, возможно, кто-то что-то слышал о ее смерти, только это неверные сведения; и что от чего бы она ни умерла, она с радостью оставила мир, в котором ее ничто не держало и где все глупость и неприличие, в особенности у женской половины, за чью распущенность она никогда не переставала краснеть.

Поняв, что совершила оплошность, прелестница воздержалась от дальнейших расспросов. Через некоторое время мы вернулись к предметам, доступным всякому разумению; разговор теперь шел о суетности, безрассудстве и невзгодах земных, от них же только рады были избавиться все путешествующие; замечательно, однако, что благословляя смерть, мы все сетовали на обстоятельства, ставшие ее причиной. Даже сумрачная дама, прежде всех изъявившая свою радость, — и та проговорилась, что оставила врача у своего смертного ложа. И погубленный честью джентльмен почем зря ругал и самое безрассудство и роковой поединок.

Пока мы так толковали, в ноздри нам шибанул тяжелый запах. В летнюю пору точно таким зловоньем встречает путника красивая деревня под названием Гаага: это смердит в ее обворожительных каналах стоялая вода, услаждая голландское обоняние. Мы все больше и больше увязали во смраде, когда один из духов выглянул в окошко и объявил, что нас занесло в какой-то очень большой город; и точно, мы были там, где среди грязи и смрада вперемежку лежали незнакомые друг другу мужчины и женщины, больные и здоровые – отребье общества. В кабаках здесь посетителей спаивали чрезвычайно распространившейся тогда и губившей тысячи людей можжевеловой водкой – джином».

«В продолжающемся путешествии в потусторонний мир автор показал смерть суровым разоблачителем, срывающим маски, обнажающим голую суть. Здесь Дворец смерти оказывается кладбищем грязной воинской славы, где правят свой бал великие головорезы.

Смысл загробного путешествия состоит в том, что духи, недостойные блаженства, будут возвращены на землю, дабы в новой жизни искупить прегрешения прежней. В каком качестве предстоит еще раз родиться, решает жеребьевка у колеса Фортуны. Но дорог две: дорога Величия и дорога Добродетели. Ровная дорога Добродетели почти пуста, а на тернистой и ухабистой дороге Величия не протолкнуться от многолюдья. Уточним, что здесь, разумеется, ложное величие.

Иными словами: творить добро и жить праведно – это разумно и легко. А сколько мук преодолевают несчастные, устремленные к миражам! Просветителю Филдингу такой выбор представляется сознательным извращением ума и воли. Поэтому у него нет ни малейшего желания заглянуть в душу скупца, разобраться, отчего он таков, или, хотя бы, как ему живется с такой несчастной страстью: его скупец сознательно, злоумышленно скуп, для такого не жаль никакой казни

Итак, две дороги – то есть распутье. Это древнейший символ, непременный мотив сатирико-назидательных литературных загробных хождений. Но в большинстве хождений дорога к добродетели – это узкая, тернистая тропа, стезя. И по ней, вздыхая и охая, ползут унылые личности. Зато по другой, ведущей прямо в ад, валят толпы народа и катят экипажи. Здесь спасение дается каторжным путем – какая же тут радость? У Филдинга этот путь только что не усыпан розами. Подлинно, надо быть безумцем, чтобы свернуть с него на другую дорогу. Насколько же огромна разница между просветительским сознанием и сознанием кризисным, разуверившимся в человеке.

Филдинг работал не покладая рук на литературном поприще, бросал свой меткий взгляд сатирика на окружающие его вопиющие недостатки, и этот его смелый взгляд затрагивал не только до предела коррумпированный государственный аппарат, но и персонально его премьер-министра. В этих обстоятельствах уважающее себя правительство приняло меры и закрыло театр, в котором ставились пьесы Филдинга. Писателю, обратившему всю силу своего таланта на разоблачение взяточничества, свирепствовавшего тогда в парламенте, просто-напросто нагло заткнули рот.

И вот Генри Филдинг – самый крупный после Шекспира из английских драматургов, писавших между средними веками и Х1Х веком, остался не у дел. Ему был закрыт путь Мольера и Аристофана. И тогда он избрал путь Сервантеса – и с той поры английский роман стал гордостью мировой литературы, а английская драма – ее позором». (В. Харитонов)

«В то время, когда правительством был принят „Закон о лицензиях“», специально направленный против Филдинга, Генри исполнилось тридцать лет. Он, уже год как бывший руководителем одного из театров, не имел возможности обзавестись такой лицензией и из театра ему пришлось уйти.

Зрители по-своему отреагировали на изгнание любимого драматурга. Когда здание его театра заняла французская труппа, власти предусмотрительно отрядили на спектакль роту солдат во главе с полковником. И все же иноземным актерам не удалось произнести ни единого слова. Публика неистовствовала, закидывала сцену гнилыми овощами, кричала, стучала ногами и тростями. Филдингу эта демонстрация могла принести лишь некоторое моральное удовлетворение – не более. А кроме этого и целую армаду врагов.

Страдала семья. В ней и без того хронически не хватать денег, Генри же органически не способен был отказать в чем-либо другу, попавшему в нужду, и проявлял, как ему казалось, величайшее благоразумие, если отдавал только половину того, что у него было в кармане, а не все до последней полушки». (Ю. Кагарлицкий)

Итак, Судьба в образе Нужды заставила драматурга снова сесть на ученическую скамью и освоить более прибыльную специальность. В течение трех лет он изучал право, после чего облачился в судейскую мантию. «С назначением на судейскую должность началась новая жизнь Филдинга. Ведь положение с правопорядком на Британских островах было поистине угрожающим. Целые кварталы Лондона находились тогда во власти жестоких преступных элементов, начиная с мелких воришек, которыми кишмя кишели улицы города и которые очищали карманы прохожих от денег, часов, дорогих кружевных платков и вплоть до дерзких неустрашимых налетчиков, нападавших иногда и среди белого дня, а тем более ночью на кареты знати и совершая грабительские налеты на лавки и дома граждан, не останавливаясь перед убийствами. Шайки организованных головорезов поднимали настоящие бунты, с которыми не в силах были справиться блюстители порядка. На больших дорогах в прямом смысле слова они господствовали, и не переполненные многочисленные тюрьмы с поистине чудовищными условиями существования, ни совершавшиеся каждые две недели публичные казни не приводили к сколько-нибудь заметным результатам.

Таково было положение дел, при котором принял свою должность Филдинг. К нему приводили чуть ли не в любое время дня и ночи задержанных правонарушителей, и он допрашивал, выслушивал свидетелей и выносил решения. Одновременно с присущей ему удивительной энергией Филдинг принялся не то что реформировать, а в сущности заново создавать лондонскую полицию, отбирая в нее надежных, расторопных и отважных людей. Пытаясь положить конец зловещим правонарушениям, они врывались в игорные дома, всякого рода притоны и ночлежки. Все эти операции не только замышлялись мировым судьей Филдингом, но нередко и осуществлялись при его непосредственном участии. К его чести надо сказать, что он проявил на этом тяжком поприще незаурядное мужество, добросовестность и чувство ответственности. Остается лишь удивляться, что судья при этом умудрялся еще заниматься и литературой». (А. Ингер)

«Итак, мировой судья Вестминстера достиг невероятных побед и вошел в историю как успешный реформатор системы правосудия. Но одного жалованья не хватало. Филдинг был безукоризненно честным человеком, и как следствие этого его доход от должности сократился почти в два раза сравнительно с доходами его предшественника.

И все же Филдинг не стал искать себе еще какого-нибудь заработка, а продолжал писать. Он первым открыл тайну положительного образа: чтобы снискать любовь читателя, герой должен быть немного смешным. Роман «Джозеф Эндрюс», буквально дышащий весельем, создавался при тяжелейших обстоятельствах: умерла пятилетняя дочь, слегла жена, серьезно заболел он сам. Все эти горести, болезни и долги вымотали силы писателя. Однажды он даже оказался в долговой тюрьме. И только благодаря гонорару, полученному от романа, не попал туда вторично.

Когда Флеминг тяжело заболел и не мог уже сам передвигаться, он отправился в Португалию в надежде вылечиться под южным солнцем. В своей последней книге «Дневник путешественника в Лиссабон» Генри по-прежнему оставался верен себе, он искрометно шутил, поражал своим человеколюбием, острой наблюдательностью и неподдельным мужеством». (Д.Э.О.&nbsp;Свенцицкая)

Историю своего Тома Джонса он написал после того, как потерял горячо любимую жену. Работа спасла его, а читателям всех времен и народов подарила замечательную книгу под названием «История Тома Джонса, найденыша». Со словами: «Делай, как хочешь, поскольку ты бескорыстен» создатель отправил свое дитя в нелегкий путь, создав при этом замысловатый сюжет, в казалось бы уже до предела истрепанной теме, и наделил его изящнейшим остро подперченным слогом.

Итак, история Тома Джонса начинается со вступления автора:

«Писатель должен смотреть на себя не как на барина, устраивающего званый обед или даровое угощение, а как на содержателя харчевни, где всякого потчуют за деньги. В первом случае хозяин, как известно, угощает чем угодно, и хотя бы стол был не особенно вкусен и даже совсем не по вкусу гостям, они не должны находить в нем недостатки: напротив, благовоспитанность требует от них на словах одобрять и хвалить все, что им ни подадут.

Совсем иначе дело обстоит с содержателем харчевни. Посетители, платящие за еду, хотят немедленно получить что-нибудь по своему вкусу, как бы они ни были избалованы и разборчивы; и если какое-нибудь блюдо им не понравится, они без стеснения воспользуются своим правом критиковать, бранить и посылать стряпню в черту.

Надо признать, что настоящую стряпню так же трудно найти у писателя, как болонскую ветчину в лавках. И еще: одно блюдо возбуждает и разжигает самый вялый аппетит, а другое отталкивает и притупляет самый острый и сильный. Так что следует начинить и приправить блюдо всяческими тонкими французскими и итальянскими специями притворства и пороков, которые изготовляются при дворах и в городах. Нет сомнения, что такими средствами можно поселить в читателе желание читать до бесконечности.

Читатель, прежде чем ты приступишь к чтению, не мешает мне предупредить тебя, что в продолжении этой повести я намерен при всяком удобном случае пускаться в отступления; и когда это делать – мне лучше знать, чем какому-либо жалкому критику. Я творец в новой области литературы и, следовательно, волен дать ей любые законы. Вообще, я покорнейше просил бы всех господ критиков заниматься своим делом и не соваться в дела или сочинения, которые их вовсе не касаются, ибо я не обращусь к их суду, пока они не представят доказательств своего права быть судьями.

Предпослав все эти замечания, я больше не буду томить голодом читателей, которым мое меню, я надеюсь, придется по вкусу, и немедленно угощу их первым блюдом моей истории.

В западной части нашего королевства жил дворянин по имени Олверти, которого с полным правом можно было бы назвать баловнем Природы и Фортуны, ибо они, казалось, состязались, как бы пощедрее одарить его и облагодетельствовать. Из этого состязания Природа, на взгляд иных, вышла победительницей, оделив его множеством даров, тогда как в распоряжении Фортуны был только один дар, но, награждая им, она проявила такую расточительность, что, пожалуй, этот единственный дар покажется иному стоящим больше всех разнообразных благ, отпущенных ему Природой. От последней ему достались приятная внешность, здоровое телосложение, ясный ум и доброжелательное сердце. Фортуна же его сделала наследником одного из обширнейших поместий в графстве.

В молодости дворянин этот был женат на весьма достойной и красивой женщине, которую любил без памяти; от нее он имел троих детей, но все они умерли во младенчестве. Ему выпало также несчастье лет за пять до начала нашей повести похоронить и свою любимую жену. Сколь не велика была утрата, он перенес ее как человек умный и с характером, хотя, должно признаться, часто тосковал насчет этого немножко странно; так, порой от него можно было услышать, что он по-прежнему считает себя женатым и думает, будто жена лишь ненадолго опередила его в путешествии, которое и ему неизбежно придется, раньше или позже, совершить вслед за ней, и что он нисколько не сомневается встретиться с ней там, где уж никогда больше не разлучится, — суждения, за которые одни из соседей отвергли в нем здравый смысл, другие – религиозные чувства, а третьи – искренность.

Теперь он жил большей частью в деревенской глуши, вместе с сестрой, которую нежно любил. Дама эта перешагнула уже за тридцать – возраст, в котором, по мнению злых, можно уже не чинясь назвать себя старой девой. Она была из тех женщин, которых мы хвалим скорее за качество сердца, чем за красоту. Звали ее Бриджет, и она так мало сожалела о недостатках красоты, что говорила об этом совершенстве, если красоту вообще можно назвать совершенством, не иначе как с презрением и часто благодарила бога за то, что она не так красива, как мисс такая-то, которая, не будь у нее красоты, наверное, не натворила бы столько глупостей.

Мисс Бриджет весьма справедливо видела в обаятельной внешности женщины всего лишь ловушку для нее самой и для других, но, несмотря на личную безопасность, была все же крайне осмотрительна в своем поведении и до такой степени держалась настороже, словно ей расставили все ловушки, когда-либо угрожавшие прекрасному полу. Я заметил, что такого рода благоразумная осмотрительность подобна полицейским дозорам, которые исполняют свои обязанности тем ретивее, чем меньше эта самая опасность.

Мистер Олверти жил, как подобает честному человеку: никому не был должен ни шиллинга, не брал того, что ему не принадлежало, имел открытый дом, радушно угощал соседей и благотворительствовал бедным, то есть тем, кто предпочитает работе попрошайничество. Он бросал им объедки со своего стола, построил богадельню. Но если бы этим и ограничился, я предоставил бы ему самому увековечить свои заслуги на красивой мраморной доске, которую прибьют над входом в его богадельню. Нет, предметом моей истории будут события гораздо более необыкновенные.

Итак, однажды вечером Олверти готовился уже лечь в постель, как вдруг, подняв одеяло, к крайнему своему изумлению, увидел на ней завернутого в грубое полотно ребенка, который крепко спал сладким сном. Несколько времени Олверти стоял, пораженный этим зрелищем, но поскольку добрые чувства всегда брали в нем верх, то вскоре проникся состраданием к лежащему перед ним бедному малютке. Он позвал пожилую служанку, а сам тем временем залюбовался красотой невинности, которую всегда в живых красках являет зрелище спящего ребенка.

Миссис Дебора – пожилая служанка дала своему хозяину довольно времени для того, чтобы продолжить любоваться, ибо из уважения к нему и приличия ради провела несколько минут перед зеркалом, приводя себя в порядок, несмотря на то, что ее хозяин в это время мог умирать от удара или еще какого-нибудь несчастья.

Нет ничего удивительного, что женщину, столь требовательную к себе по части соблюдения приличий, шокирует малейшее несоблюдение их другими. Поэтому едва только она увидела своего хозяина в одной рубашке, как отскочила в величайшем испуге назад и, по всей вероятности, упала бы в обморок, если бы Олверти не вспомнил в ту минуту, что он не одет, и не положил бы конец тому ужасу, попросив ее подождать за дверью, пока он накинет какое-нибудь платье и не будет больше смущать непорочные взоры Деборы, которая, хотя ей и шел пятьдесят второй год, божилась, что отроду не видела мужчины без верхнего платья.

Когда она все-таки вошла в комнату и услышала от хозяина о найденном ребенке, то была поражена еще больше, чем он, и не могла удержаться от восклицания, с выражением ужаса в голосе и во взгляде: «Батюшки, что же теперь делать?» Мистер Олверти ответил на это, что она должна позаботиться о ребенке, а утром он распорядится подыскать ему кормилицу.

— Слушаюсь, сударь! И я надеюсь, что ваша милость отдаст приказание арестовать шлюху-мать; то-то приятно будет поглядеть на нее, как ее будут отправлять в исправительный дом и сечь на задке телеги! Этих негодных тварей как ни наказывай, все будет мало! Экое бесстыдство: подкинуть его вашей милости!

— А мне кажется, что она избрала этот путь просто из желания обеспечить своего ребенка, и я очень рад, что несчастная мать не сделала чего-нибудь хуже.

— Известно, ваша милость тут ни при чем, но свет всегда готов судить, и не раз честному человеку случалось прослыть отцом чужих детей. Если ваша милость возьмет заботы о ребенке на себя, это может заронить подозрения. Да и с какой стати вашей милости заботиться о младенце, которого обязан взять на свое попечение приход? Что до меня, то будь еще это честно прижитое дитя, так куда ни шло, а к таким пащенкам, верьте слову, мне прикасаться противно, я за людей их не считаю. Фу, как воняет! И запах-то у него не христианский.

Кое-какие места этой речи, по всей вероятности, вызвали бы недовольство мистера Олверти, если бы он слушал Дебору внимательно, но он вложил в это время палец в ручку младенца, и нежное пожатие, как бы молившее его о помощи, было для него несравненно убедительнее красноречия служанки, если бы она даже говорила в десять раз красноречивее. Миссис Дебора оказалась понятлива, она взяла ребенка на руки без всякого видимого отвращения к незаконности его появления на свет и, назвав его премиленькой крошкой, ушла с ним в свою комнату. А Олверти погрузился в тот сладкий сон, каким способно наслаждаться жаждущее добра сердце, когда оно испытало полное удовлетворение. Такой сон, наверно, приятнее снов, которые бывают после сытного ужина.

Наступило замечательное, ясное, майское утро. Выслав вперед потоки света, разлившегося на голубом небосклоне как предвестники его великолепия, во всем блеске своего величия взошло солнце, затмить которое в нашем бренном мире могло только одно существо, и этим существом был сам Олверти – человек, исполненный любви к ближнему, и размышлявший, каким бы способом угодить Творцу, делая добро его творениям.

Читатель, берегись! Я необдуманно завел тебя на вершину столь высокой горы, как особа мистера Олверти, и теперь хорошенько не знаю, как тебя спустить, не сломав шею. Все же давай попробуем скатиться вместе, ибо мисс Бриджет звонит, приглашая своего брата к завтраку, на котором и я должен присутствовать, и буду рад, если ты пожалуешь вместе со мной.

За завтраком брат сказал сестре, что у него есть для нее подарок; та поблагодарила, вообразив, должно быть, что речь идет о каком-нибудь наряде. Брат очень часто делал ей такие подарки, и лишь в угоду ему она тратила немало времени на свой туалет. Но если таковы были ее ожидания, то как же она была разочарована, когда в комнату принесли ребенка. Крайнее изумление, как известно, бывает обыкновенно немым; так и мисс Бриджет не промолвила ни слова, когда брат рассказывал ей всю приключившуюся ночью историю.

В заключении своего рассказа этот добрый человек объявил о своем решении позаботиться о ребенке и воспитать его, как родное дитя. Добрая дама крепко поцеловала дитя, заявив, что она в восторге от его красоты и невинности. В дальнейшем сдержанность мисс Бриджет по отношению к ребенку была щедро возмещена расточительностью по адресу бедной неизвестной матери; она обозвала ее срамницей, скверной шлюхой, наглой девкой, бесстыдной тварью, подлой потаскухой и другими подобными именами, на которые не скупится добродетель, когда хочет заклеймить негодниц, наносящих бесчестье женскому полу.

Подозрение пало на некую Дженни Джонс, которая, скорее всех была виновна в этом проступке. Эта девушка не отличалась ни красотой лица, ни стройностью стана, но Природа в известной степени вознаградила ее за недостатки красоты – она одарила ее весьма незаурядным умом. Дар этот Дженни развила учением, воспользовавшись тем обстоятельством, что несколько лет служила у школьного учителя, который обнаружил у девушки необыкновенное пристрастие к знанию и поддержал ее.

Суровая соседка, распекая девушку, имела намерение показать, что насколько в природе коршуна пожирать мелких пташек, настолько в природе таких особ обижать и тиранить мелкий люд. Этим способом они обыкновенно вознаграждают себя за крайние раболепство и угодливость по отношению к своим господам; ведь вполне естественно, что рабы и льстецы взимают за стоящих их ниже дань, какую сами платят стоящим выше.

Итак, Дженни было приказано явиться в дом Олверти, что она немедленно и сделала, где избавила его обитателей от всяких хлопот, открыто признавшись в проступке. Сие чистосердечное признание не смогло смягчить мистера Олверти и он сказал следующее:

— Ты знаешь, дитя мое, что властью судьи я могу очень строго наказать тебя за твой проступок. Но я не хочу видеть в нем обстоятельство, отягчающее твою вину, напротив, полагаю, к твоей выгоде, что ты сделала это из естественной любви к своему ребенку, надеясь, что у меня он будет лучше обеспечен, чем могла бы обеспечить его ты сама или негодный отец его. Я был бы действительно сильно разгневан на тебя, если бы ты обошлась с несчастным малюткой подобно тем бесчувственным матерям, которые, расставшись со своим целомудрием, утрачивают также всяческие человеческие чувства. За потерю же целомудрия я намерен пожурить тебя. Это преступление весьма гнусное само по себе и ужасное по своим последствиям, оно является открытым вызовом законам нашей религии и определенно выраженным заповедям основателя этой религии. Не плачь, дитя, ведь мне хочется вызвать в тебе раскаяние, а не повергнуть тебя в отчаяние.

В твоем проступке более виноват мужчина, соблазнивший невинную и пожелавший возложить на нее весь грех за его краткое, пошлое, презренное наслаждение, купленное за твой счет. Разве может истинная любовь, которая всегда ищет добра любимому предмету, пытаться вовлечь женщину в столь убыточную для нее сделку? Поэтому, если твой соблазнитель имеет бесстыдство притворно уверять тебя в искренности своего чувства, разве не обязана ты смотреть на него не просто как на врага, но как на злейшего из врагов – как на ложного, коварного, вероломного, притворного друга, который замышляет растлить не только тело, но и разум.

Я позабочусь услать тебя из этого места, бывшего свидетелем твоего позора, туда, где ты никому не известная, избегнешь наказания, и я надеюсь, что благодаря раскаянию ты обретешь новую чистую жизнь. Что же касается ребенка, то о нем тебе нечего тревожиться: я позабочусь о нем лучше, чем ты можешь ожидать. Теперь же сообщи мне, кто этот негодяй, соблазнивший тебя?

Тут Дженни скромно подняла опущенные долу глаза и почтительным тоном начала так:

— Знать вас, сер, и не любить вашей доброты – значило бы доказать полное отсутствие ума и сердца. Прошу вас пощадить мою стыдливость и не заставлять меня возвращаться к этому предмету. — Тут хлынувшие потоком слезы заставили ее остановиться на минуту, а потом продолжить. — На коленях вас умоляю, сэр, не требуйте от меня назвать отца его!

Мистер Олверти не стал настаивать и позаботился о бедной девушке. Желание госпожи Бриджет увидеть бедную Дженни заключенной в исправительный дом не сбылось. Благодаря заботам и доброте мистера Олверти Дженни вскоре была удалена в такое место, куда до нее не доходили упреки; тогда злоба людей, лишившаяся возможности изливать свою ярость на нее, начала искать себе другой предмет и нашла его в лице самого судьи мистера Олверти: вскорости пополз слух, что он сам и есть отец подкинутого ребенка.

Однако приютивший младенца не обращал на эти пересуды ни малейшего внимания. В доме же школьного учителя мистера Партриджа – добродушнейшего человека, заподозренного в грехе порочного зачатия, его разъяренная жена в бешенстве ринулась на бедного педагога, обрушив на него сразу язык, зубы и руки. Парик мгновенно был сорван с его головы, рубашка – с плеч, и по лицу несчастного потекли пять кровавых ручьев – по числу ногтей, которыми природа, по несчастью, вооружила неприятеля.

Мистер Партридж придерживался некоторое время чисто оборонительной тактики, но видя, что ярость противника не утихает, он рассудил, что вправе наконец попробовать обезоружить его, то есть придержать его руки. В последующей схватке чепчик слетел с головы миссис Партридж, короткие, не достававшие до плеч волосы встали дыбом, корсет, зашнурованный только на одну нижнюю петлю, расстегнулся, и груди, гораздо более обильные, чем волосы, свесились ниже пояса. Лицо ее было запачкано кровью мужа, зубы скрежетали от бешенства и глаза метали искры, как из кузнечного горна.

Сбежались соседи, и жена начала выкладывать присутствующим многочисленные оскорбления, нанесенные ей мужем: изменник не только оскорбил их супружеское ложе, но сорвал с нее чепчик и корсет, оттаскал за волосы да вдобавок отколотил так, что знаки от побоев она унесет с собою в могилу. Бедный муж, носивший на лице более явственные следы супружеского гнева, онемел от изумления при этом обвинении: ведь он ни разу не ударил ее. Его молчание было истолковано собравшимися женщинами, как публичное признание.

Но когда жена призвала кровь на лице своем в свидетели его бесчеловечности, он не выдержал и заявил о своих правах на эту кровь, которая действительно принадлежала ему; бедняге показалось слишком противоестественным, чтобы она восстала мстительницей против него, как кровь убитого против убийцы. Женщины на его заявление ответили только: как жаль, что эта кровь из его лица, а не из самого сердца, и объявили во весь голос: если их мужья посмеют поднять на них руку, они выпустят им всю кровь из жил.

Педагог и супруга его провели наступившую ночь невесело; но в спальне что-то такое случилось, отчего к утру бешенство миссис Партридж немного поутихло; в конце концов, она дозволила мужу принести ей извинения. Надо сказать, что страсти ее были одинаково бурными, какое бы направление они ни принимали: если гнев ее не знал меры, то не было пределов и ее нежности.

Между тем жизнь в доме мистера Олверти шла своим чередом. О том, что произошло в доме школьного учителя, он не был осведомлен.

Надо сказать, больше всех милостями мистера Олверти пользовались люди с поэтическим дарованием и ученые. В разговорах с ними он и сам становился весьма компетентным собеседником во многих областях литературы и науки. Неудивительно, что в век, когда заслуги поэтов и ученых так мало в моде и так скудно вознаграждаются, обладающие ими люди усердно стекались в дом, в котором в полной уверенности могли рассчитывать на любезный прием и при этом не ставилось условие, чтобы они развлекали щедрого хлебосола, льстили ему и прислуживали, — словом, записались к нему в лакеи, не нося только ливреи и не получая жалования.

В числе людей, приютившихся в доме господина Олверти, был доктор Блайфил, человек способный, но бедный. Подобные ему люди могли быть уверены, что всегда будут встречены радушно, ибо для хозяина дома несчастья всегда служили хорошей рекомендацией, если они проистекали от безрассудства и подлости других, а не самого несчастливца. Между мистером Блайфилом и мисс Бриджет появилась симпатия, но доктор был женат, а посему, вспомнив, что у него есть брат, не стесненный этими обстоятельствами, познакомил его с хозяйкой дома. Он был уверен, что она, как ему казалось, сильно склонная к замужеству, будет довольна этим знакомством.

Брат Блайфила — капитан был джентльмен лет тридцати пяти, среднего роста, как говорится, крепко сколоченный. Шрам на лбу не столько портил красоту его, сколько свидетельствовал о его доблести. Правда, от природы в нем было много грубого, но он умел в любую минуту подавить эту грубость и стать воплощением любезности и веселости. Надежда, что такой человек будет иметь успех у мисс Бриджет оправдалась. Но почему доктор вздумал ради брата так дурно отблагодарить Олверти за гостеприимство, — это вопрос, на который нелегко ответить. Может быть, некоторым натурам зло доставляет такое же удовольствие, какое другие находят в добрых делах?

Мисс же Бриджет стоило лишь побывать несколько раз в обществе капитана, как она уже страстно в него влюбилась. Она не ходила возле дома, вздыхая и томясь, как зеленая, глупая девчонка, которая не понимает, что с ней творится; она знала, она наслаждалась волновавшим ее сладостным чувством, не боялась его и не стыдилась, будучи убеждена, что оно не только невинно, но и похвально. Она полагала – и, может быть, весьма мудро, — что узнает с капитаном больше приятных минут, чем с иным, гораздо красивейшим мужчиной, и пожертвовала утехой очей, чтобы обеспечить себе более существенное удовольствие.

Едва только капитан заметил страсть мисс Бриджет, проявив в этом открытии необыкновенную проницательность, как тотчас же честно ответил ей взаимностью. Он тоже разумно предпочел преходящим телесным прелестям более существенные утехи, которые ему сулил союз с этой дамой, ибо был из числа тех мудрых людей, в глазах которых женская красота является весьма маловажным и поверхностным достоинством или, говоря точнее, которые предпочитают наслаждаться всеми удобствами жизни с уродом, чем терпеть лишения с красавицей. Обладая большим аппетитом и очень неприхотливым вкусом, он полагал, что недурно справится со своей ролью на брачном пиру и без приправы красоты.

И вот с улыбкой и голосом, мелодичным, как вечернее, суровое дуновение Борея в очаровательном месяце ноябре, мисс Бриджет, изображенная Хогартом в пейзаже зимнее утро, которого она стала недурной эмблемой, вышла замуж за капитана.

У мистера Олверти был свой взгляд на любовь и брак. Он считал любовь единственной основой счастья в супружеской жизни, потому как она одна способна породить ту высокую и нежную дружбу, которая всегда должна быть скрепой брачного союза. По его мнению все браки, заключенные по другим соображениям, просто преступны. Но он оставил это мнение при себе.

Капитан же явил собой пример неблагодарности по отношению к своему брату. Он начал проявлять в отношении с ним холодность, которая с каждым днем все возрастала и превратилась, наконец, в грубость, бросавшуюся в глаза всем окружающим.

Отчего бы это? А вот от чего: одна из заповедей дьявола гласит: взобравшись на высоту, выталкивай из-под ног табуретку. В переводе на общепринятый язык это означает: составивши себе счастье с помощью добрых услуг друга, отделайся от него как можно скорее. Эта странная, жестокая и почти непостижимая неблагодарность была чрезвычайно тяжелым ударом для бедного доктора, ибо никогда неблагодарность не ранит в такой степени человеческое сердце, как в том случае, когда она исходит от людей, ради которых мы решились на неблаговидный поступок. Где нам найти утешение в случае такого жестокого удара, если в то же время потревоженная совесть колет нам глаза и упрекает, зачем мы замарали себя услугой такому недостойному человеку и ввели его в более чем достойный дом.

Доктор придумал некий предлог для отъезда, отправился в Лондон, где вскоре умер от огорчения – недуга, который убивает людей гораздо чаще, чем принято думать; этот недуг занял бы более почетное место в таблицах смертности, если бы не отличался от прочих болезней тем, что ни один врач не может его вылечить.

Вскоре в доме мистера Олверти мисс Бриджет разрешилась хорошеньким мальчиком. Хотя рождение наследника у любимой сестры порадовало брата, однако, оно нисколько не охладило его привязанности к найденышу, которому он стал крестным отцом и дал свое имя Томас, и которого аккуратно навещал по крайней мере раз в день в его детской. Он предложил сестре воспитывать ее новорожденного сына вместе с маленьким Томми, на что та согласилась, хотя и с некоторой неохотой. Капитан же не мог так легко примириться с этим обстоятельством. Он неоднократно намекал мистеру Олверти, что усыновлять плоды греха – значит потворствовать греху. И тут он открыл мистеру Олверти имя отца найденыша – мистер Партридж, который не заслуживает никакой к себе щедрости, а тем ни менее получает ее.

Мистер Олверти выразил большое удивление при этом известии, но тотчас завел разговор не о грехе школьного учителя, а о милосердии:

— Есть один род щедрости, и я бы назвал его милосердием. Когда мы из доброжелательности и христианской любви отдаем другому то, в чем сами нуждаемся, когда для облегчения несчастий ближнего, соглашаемся часть их взять на себя, отказываясь в его пользу от таких вещей, без которых нам самим очень трудно обойтись, в этим, мне кажется, есть заслуга; а облегчать положение наших братьев только от избытка, быть милосердным за счет своей казны спасти несколько семейств от нищеты ценой отказа от приобретения редкой картины или осуществления иного суетного желания – это значит не больше, чем быть человеком.

Милосердие милосердием, однако процесс по обвинению в распутстве над школьным учителем состоялся, и мистер Олверти был на этом процессе судьей. Подсудимый с большим жаром утверждал, что он ни сном ни духом непричастен к этому недостойному его честного имени делу. Когда была допрошена мисс Партридж, она, после скромного извинения, что ей приходится говорить правду во вред своему мужу, сказала, что муж ей в минуту откровенности во всем сознался. И еще она, распалившись и разгневавшись не в меру, сказала:

— Все мое тело в синяках от его жестокого обращения, — и, повернувшись в сторону мужа, прокричала. – Если бы ты был мужчиной, мерзавец, то постыдился бы так обижать женщину! Ты и не муж мне! Тебе нужно бегать за девками. Не отпирайся, когда я говорю! И не раз он ведет себя так дерзко, — это слова уже в адрес судьи. – Я готова присягнуть, что застала его в кровати…

Здесь, читатель, прошу тебя минуточку потерпеть, пока я воздам справедливую хвалу великой мудрости и прозорливости наших законов, которые не принимают в расчет показания жены ни за, ни против мужа. Это породило бы вечные раздоры между ними и послужило бы поводом для многих клятвопреступлений.

Однако мистер Олверти вынужден был сказать, что у него нет оправдательных мотивов и он лишает мистера Партриджа ежегодного пособия. Потеряв большую часть доходов вследствие показания жены, школьный учитель ею же был попрекаем. Но такова судьба, и ему пришлось покориться ей. В бедственном свете их положение представилось и самой Фортуне: она сжалилась, наконец, над несчастной четой и чувствительно облегчила незавидную участь учителя, положивши конец страданиям его жены, которая вскоре захворала оспой и умерла.

В этой истории осталось сказать только одно: в том же самом доме, где жил учитель, проживал и некий малый лет восемнадцати, и между ним и Дженни существовала достаточная короткость для того, чтобы дать повод к подозрениям; но ревность, как известно испокон веку, слепа, и это обстоятельство ни разу не остановило на себе внимания взбешенной супруги.

Капитан, немало способствовавший сокрушению бедного мистера Партриджа, не пожал плодов, на которые надеялся: ему не удалось выжить найденыша из дома мистера Олверти. Это обстоятельство, наряду с другими ежедневными примерами великодушия хозяина дома, сильно портило самочувствие капитана, ибо в каждой такой щедрости он видел ущерб своему богатству.

Нелады случились и в семейной жизни. Хотя любовь, основанная на рассудке, является, по мнению многих мудрых людей, более прочной, чем любовь, внушенная красотой и душевной привязанностью, но в настоящем случае вышло не так. Супруги никогда не сходились во мнениях: никогда не любили и не ненавидели, не хвалили и не бранили одного и того же человека; не сходились ни в одном из вопросов богословия, хотя эта была их излюбленная тема; а заметив, что муж злобно поглядывает на найденыша, жена начала ласкать этого найденыша не меньше собственного сына. Со временем супруга прониклись глубочайшим презрением к мужу, а супруг – безграничным отвращением к жене.

Читатель легко поймет, что такое отношение между мужем и женой не слишком содействовало покою мистера Олверти, мало напоминая то безмятежное счастье, которое он мечтал устроить с помощью этого брачного союза. Конечно же, он видел некоторые несовершенства в капитане. Но капитан был человек хитрый и всегда держался настороже в его присутствии, так что эти несовершенства казались мистеру Олверти не более как легкими пятнами на прекрасном характере. По доброте своей он смотрел на них сквозь пальцы и из благоразумия не тыкал ими капитану в глаза.

Капитан же, щедро вознаграждал неприятные минуты в общении с женой, приятными размышлениями, всецело посвященными богатству мистера Олверти. Главным образом он тешил себя придумыванием различных перемен в доме и в садах и многими иными планами по части улучшений в поместье и придания ему большей пышности. В конце концов он составил план, который обладал двумя главными качествами, отличающими все великие и благородные замыслы этого рода: этот план требовал непомерных издержек для осуществления и очень долгого времени для приведения их в сколько-нибудь законченную форму.

Однако крепкое здоровье и возраст – капитан был человек еще только средних лет – устраняли всякие опасения, что он не доживет до его завершения. Одного только недоставало, чтобы приступить к немедленному его выполнению: смерти мистера Олверти. Высчитывая его сроки, капитан пускал в ход всю свою алгебру, а кроме того, скупал книги о продолжительности жизни, об условиях наследства и тому подобное. Из них он убедился, что смерть может случиться в каждый день, а через несколько лет последует почти наверняка.

Но однажды, когда капитан был погружен в глубокое раздумье на эту тему, с ним приключилось весьма несчастное и несвоевременное происшествие. Действительно, коварная Фортуна не могла придумать ничего жесточе, ничего так некстати, ничего губительнее для всех его планов. Словом – чтобы не томить больше читателя, — как раз в эту минуту, когда сердце его упивалось размышлениями о счастье, которое ему принесет смерть мистера Олверти, сам он… скончался от апоплексического удара.

Итак, капитан отмерил кусок земли, который был достаточен для всех его планов, и лежал на дорожке, где подстерегла его смерть, как великое и живое доказательство истинных слов Горация: «Ты заготовляешь строительные материалы, когда нужны только кирка и заступ, и строишь дом в пятьдесят футов длиной, забыв о жилище в шесть футов».

Вдова Бриджет в течение того срока, когда горю подобает проявляться в наружности человека, строжайше соблюдала все требования и обычаи приличий, согласуя выражения лица с изменениями туалета, но не более. Капитана схоронили, и он, вероятно, уже далеко шагнул бы по дороге забвения, если бы не дружеские чувства мистера Олверти, который позаботился сохранить память о нем в надгробном камне, на котором было написано: «Здесь покоится в ожидании радостного воскресения тело Капитана Блайфила».

А между тем жизнь в поместье почетного сквайра шла своим чередом. Подрастали мальчики, и наш герой стал уже четырнадцатилетним юношей, с которым, не сомневаюсь, читатель давно горит желанием наконец-то познакомиться. Так как садясь писать эту историю, автор решил никому не льстить, но направлять свое перо исключительно по указаниям истины, то ему придется вывести своего героя на сцены в гораздо более неприглядном виде, чем того хотелось бы, и честно заявить, что, по единогласному мнению всего семейства, он был рожден для виселицы.

К сожалению, я должен сказать, оснований для этого мнения было более чем достаточно; молодчик с самых ранних лет обнаружил тяготение ко множеству пороков, особенно к тому, который прямее прочих ведет к только что упомянутой, пророчески возвещенной ему участи: он уже трижды был уличен в воровстве, — а именно, в краже фруктов из сада, в похищении утки с фермерского двора и мячика из кармана младшего Блайфила.

Пороки этого юноши представлялись в еще более неприглядном свете при сравнении с добродетелями его товарища, молодого Блайфила – мальчика, столь резко отличавшегося от Джонса, что его осыпали похвалами не только родные, но и все соседи. В самом деле, характера паренек был замечательного: рассудительный, скромный и набожный не по летам, тогда как Том Джонс вызывал всеобщую неприязнь, и многие выражали удивление, как это мистер Олверти допускает, чтобы такой озорник воспитывался с его племянником, нравственность которого могла пострадать от дурного примера. Том же, беззаботный, ветреный юноша с очень вольными манерами и без всякой маски на лице часто самым бесстыдным и неприличным образом смеялся над степенностью своего товарища.

Дурные же примеры Том не переставал предъявлять на суд семейства и его соседей. Как-то он отправился со своим другом – полевым сторожем поохотиться на птицу к границе поместья, к которому примыкали земли одного из тех джентльменов, которых принято называть покровителями дичи. Выводок куропаток, который охотники вспугнули у границы поместий, был застрелен уже на территории данного джентльмена, который на беду оказался поблизости. Полевой сторож, как только это было возможно, сопротивлявшийся выходу на охоту в столь крайней близости к чужим землям, успел скрыться, а Том оказался пойманным. Подвергнутый допросу, он не выдал имени своего друга. Следствием этого укрывательства стала жестокая порка, осуществленная учителем-богословом, мало чем отличавшаяся от тех пыток, при помощи которых в иных странах исторгают признание у преступников.

— Ты не хочешь говорить, — вопил учитель, — так я выведаю это у твоего зада.

Надо заметить, что к этому месту он всегда обращался за сведениями в сомнительных случаях, которые случались достаточно часто. Том выдержал наказание с большой твердостью, он скорее позволил бы содрать с себя кожу, чем согласился бы выдать друга. Однако, еще не зная о том, что вероломный друг, а Блайфила он считал все-таки своим другом – это самый опасный враг, Том рассказал ему о том, что с ним на охоте был полевой сторож Черный Джордж, а тот не стал молчать.

С полевым сторожем мистер Олверти поступил сурово: он заплатил ему жалование и тотчас уволил. К своему же воспитаннику отнесся менее сурово, вскоре простил его и даже подарил ему славную лошадку. Однако вскоре она пропала. На вопрос сквайра, где же она, Том ответил:

— Я люблю и уважаю вас, сэр, больше всех на свете, знаю, как много обязан вам, и глубоко презирал бы себя, если бы был способным на неблагодарность. Жаль, что подаренная вами лошадка не умеет говорить, а то бы она рассказала, как я дорожил вашим подарком: мне приятнее было кормить ее, чем кататься на ней. Право, сэр, мне тяжело было с ней расстаться, и я не продал бы ее ни за что на свете по какому-нибудь другому случаю. Я уверен, сэр, что на моем месте вы поступили бы точно так же, ибо нет человека более отзывчивого к чужим несчастьям. Но каково бы вы себя чувствовали, если бы считали себя их виновником? Я продал лошадку и отдал деньги полевому сторожу, потому что такой нищеты, как у них, право же, никогда не видел. Его семья – бедняги раздетые, без куска хлеба – и я причина всех их страданий, — и тут слезы заструились по щекам Тома.

Несколько минут мистер Олверти не произносил ни слова, и слезы тоже текли у него из глаз. Наконец он отпустил Тома с мягким упреком, сказав ему, чтобы на будущее время он лучше обращался к нему в случаях подобной нужды, а не прибегал к таким необыкновенным средствам помощи. Сам же помог пострадавшему ни за что полевому сторожу.

Между тем Том Джонс, которому уже исполнилось девятнадцать лет, очень сблизился с владельцем соседского поместья мистером Вестерном. Он так выгодно зарекомендовал себя перепрыгиванием через пятикратный барьер и другими охотничьими подвигами, что сквайр решительно заявил: при должном поощрении из Тома выйдет великий человек. Часто он выражал сожаление, что у него нет такого сына. Зато у него была семнадцатилетняя дочь, которую отец любил и уважал больше всего на свете после обожаемой им охоты.

Какова же была мисс Софья Вестерн? Затихните суровые дыхания! Наложи железные цепи, о языческий повелитель ветров, на неистовые крылья шумящего сурового Борея. А ты, нежнейший эфир, поднимись с благоуханного ложа, взойти на закатный небосклон и отпусти сладостный ветерок, дуновение которого выманивает из ее горницы прекрасную Флору, надушенную жемчужными росинками, и пусть краски полей спорят с этими ароматами: кто больше усладит ее чувства?

И вы, пернатые певцы природы, приветствуйте ее появление мелодичными голосами. Пробудите же нежную страсть во всех юношах, — ибо вот, украшенная всеми прелестями, какие только может даровать Природа, блестящей красотой, молодостью, весельем, невинностью, скромностью и нежностью, разливающая благоухание из розовых губок и свет из ясных очей, — выходит любезная Софья! Обольстительница прекрасного жилища была вполне достойна его: душа Софьи ни в чем не уступала телу, больше того – придавала ему еще больше прелести; когда она улыбалась, то нежность сердца озаряла ее лицо красой, которой не могла бы придать ему никакая правильность черт. Если ты все это видел и не узнал, что такое красота, — у тебя нет глаз, а если узнав, не испытал на себе ее власти, у тебя нет сердца.

Молодежь обоих семейств была знакома с детства и часто устраивала совместные игры. Веселый характер Тома был Софье больше по душе, чем степенность и рассудительность Блайфила, и она часто оказывала предпочтение приемышу столь явно, что юноше более пылкого темперамента, чем Блайфил это едва ли пришлось бы по вкусу. Но так как он ничем не высказывал своего недовольства, то нам неприлично обшаривать укромные уголки его сердца, вроде того, как некоторые любители позлословить роются в самых интимных делах своих приятелей и часто суют нос в их шкафы, где могут оказаться весьма непривлекательные скелеты.

Еще в отрочестве Том подарил Софье птичку, которую сам достал из гнезда, выкормил и научил петь. Софья так привязалась к этой птичке, что по целым дням кормила ее, ухаживала за ней, и ее любимым удовольствием было играть с ней. Впоследствии эта малютка настолько приручилась, что клевала из рук своей госпожи, садилась ей на плащ и спокойно забиралась на грудь, как будто сознавая свое счастье. Но птичка была привязана ленточкой за ножку: хозяйка никогда не позволяла ей полетать на свободе.

Однажды Блайфил, гуляя в саду с Софьей, попросил позволения взять на минутку птичку в руки. Софья тотчас же удовлетворила его просьбу и с большой осторожностью передала ему малютку; но едва он взял птичку, как тотчас снял ленточку и подбросил вверх. Почувствовав себя на свободе, глупышка мигом забыла все милости Софьи, полетела от нее прочь и села в некотором расстоянии на ветку.

Увидев, что птичка упорхнула, Софья громко вскрикнула, и Том Джонс мигом сбросив куртку, полез на дерево доставать птичку. Он почти уже добрался до нее, как свесившийся над рекой сук, на который Том влез, обломился, и бедный рыцарь плюхнулся в воду. К счастью ему самостоятельно удалось выбраться на берег, где он незамедлительно очень громко выбранил Блайфила, назвав его подлым негодяем.

Мистер Олверти спросил Блайфила, в чем причина суматохи, и тот ответил:

— Мне очень жаль, дядя, что я наделал столько шуму: к несчастью я сам всему причина. У меня в руках была птичка мисс Софьи; подумав, что бедняжке хочется на волю, я, признаюсь, не мог устоять и предоставил ей то, чего она хотела, так как всегда считал, что большая жестокость – держать кого-нибудь в заточении. Поступать так, по-моему, противно законам природы, согласно которым всякое существо имеет право наслаждаться свободой. И это даже против христианства, потому что это значит обращаться с другими не так, как мы хотели бы, чтобы обращались с нами. Но если бы я знал, что это так расстроит мисс Софью, то никогда бы не сделал этого; я не сделал бы это и в том случае, если бы предвидел, что случиться с самой птичкой: представьте себе, она вспорхнула с ветки и тотчас попала в лапы негодного ястреба. Бедняжка Софья заливалась слезами.

Добрейший мистер Олверти вынужден был сказать, что ему очень неприятен поступок племянника, но он не хочет наказывать его, потому что мальчик действовал скорее из благородных, чем из низких побуждений. Отец же Софьи сказал:

— Как хотите, а рисковать своей шеей для того, чтобы доставить удовольствие моей дочке, — поступок великолепный.

Так Софья еще в детстве разглядела, что Том – беспечный сорванец, был врагом только самому себе, а Блайфир, благоразумный, осмотрительный и здравомыслящий, очень заботится о выгодах единственного лица на свете; кто было это единственное лицо, читатель догадается и без нашей помощи.

Прошли годы, и времена детства сменилось временами юности. Надо отметить, что Том Джонс оказался не нечувствительным к прелестям Софьи, хотя ему очень нравилась ее красота и он высоко ценил все ее прочие достоинства, однако она не производила глубокого впечатления на его сердце, а так как это равнодушие может дать повод к обвинению его в тупости или в недостатке вкуса, то мне необходимо объяснить его причину. Дело в том, что сердце Тома принадлежало другой женщине.

Чтобы не томить читателя, напомню ему об уже знакомом семействе полевого сторожа Черного Джорджа. У него одну из дочерей звали Молли, и она слыла первой красоткой в околотке. Ей-то и отдал свое сердце Том. Красота девушки не отличалась большой нежностью, в ней было очень мало женственного; правду сказать, молодость и цветущее здоровье стали ее главным очарованием. Характер был женственным не больше, чем наружность. Высокая ростом и сильная, она была смела и решительна.

По-видимому, Молли любила Тома, который отличался необыкновенной привлекательностью и был одним из красивейших юношей на свете, столь же горячо, как и он любил ее; заметив его робость, она, напротив, осмелела и нашла способ попадаться ему на пути, вела себя таким образом, что молодому человеку надо было быть или пентюхом, или героем, чтобы ее старания остались безуспешными. Словом, она скоро восторжествовала над всеми добродетельными решениями Джонса; ибо хотя напоследок ею было оказано подобающее сопротивление, все же я склонен приписать победу именно ей, потому что в сущности именно ее заветное желание увенчалось успехом. Итак, в этом деле Молли сыграла свою роль столь искусно, что Джонс приписывал победу исключительно себе и воображал, будто молодая женщина уступила бурному порыву его страсти.

Мать Молли первой заметила ее округлившийся стан и незамедлительно произнесла:

— В хорошенькое положение ты нас поставила! – этим и ограничилась.

Прелестная Софья ничего не знала о случившемся. Она сияла весельем и оживлением более обыкновенного. Ее батареи были явно направлены на нашего героя, хотя, мне кажется, сама она едва ли осознавала собственные намерения; но если она хотела пленить его, то ей это удавалось все больше и больше. Между тем поползли сплетни о тягости Молли. Учитель философ, преподававший юношам в доме мистера Олверти, как-то в присутствии Софьи воскликнул:

— Чую! Носом чую! Том отец этого ублюдка. Ловкач парень, разрази его гром! Да, да. Том отец пащенка, это верно, как дважды два!

Софья, услыхав такое, едва не лишилась чувств.

— Полноте, — громко захохотал ее отец. – Том ничуть не повредит себе ни в его имени, ни в чем бы то ни было. Спросите хоть Софью. Скажи, дочка, ведь молодой человек ничуть не уронит себя в твоих глазах, если ему случиться сделать ребенка?.. Нет, нет, женщины таких молодцов еще больше любят!

Эта грубость задела бедную Софью. Сердце вдруг разоблачило ей великую тайну, которую до сих пор приоткрывало лишь понемногу, она обнаружила, что услышанная новость ее глубоко ранит. Мистер Вестерн не заметил отчаянного состояния дочери, хотя Софья была его любимицей, и вполне заслуживала такую любовь, потому что отвечала на нее самой безграничной привязанностью. Пунктуальнейшим образом исполняла она все свои дочерние обязанности, и любовь делала их не только легкими, но и настолько приятными, что, когда одна из ее подруг вздумала посмеяться над ней, Софья ответила:

— Я исполняю свой долг и нахожу в этом большое удовольствие. Право же, я не знаю высшего наслаждения, чем умножать счастье моего отца, и если горжусь, дорогая моя, то не тем, что я делаю, а тем, что обладаю возможностью это делать.

Нежное же чувство отца к дочери росло с каждым днем, и даже его любимые собаки начали уступать Софье первое место в его сердце; но так как он все-таки не мог с ними расстаться, то придумал очень хитрое средство наслаждаться их обществом с обществом дочери одновременно, уговорив ее ездить с ним на охоту. Софья согласилась исполнить желание отца, хотя это грубое мужской развлечение, мало отвечавшее ее наклонностям, не доставляло ей никакого удовольствия.

Во время охоты лошадь, горячий нрав которой требовал более опытного седока, принялась скакать и брыкаться с такой резвостью, что всадница каждое мгновение готова была выпасть из седла. Том Джонс тотчас поскакал ей на помощь. Он схватил ее лошадь за узду, от чего строптивое животное тотчас же взвилось на дыбы и сбросило свою драгоценную ношу прямо в объятия Джонса. Софья была так перепугана, что не сразу смогла ответить своему спасителю, заботливо спрашивавшему ее, не ушиблась ли она. Однако вскоре девушка пришла в себя и сказала, что с ней все благополучно благодаря его помощи.

— Если я оказал вам услугу, сударыня, — отвечал Джонс, — то я щедро вознагражден. Поверьте, я охотно охранял бы вас от малейшего ушиба ценой гораздо большего несчастья, чем то, которое случилось со мной.

— Какое несчастье? – встревожено спросила Софья.

— Не беспокойтесь, сударыня. Если я сломал руку, то это пустяк по сравнению с моим страхом за вас.

— Сломали руку? Упаси боже! – вскричала Софья.

С рукой все обошлось – она со временем выздоровела. Но хотелось бы заметить, что Фортуна редко благосклонна к таким франтам, как мой друг Том, — может быть, потому, что они не очень пылко за ней ухаживают. Для Тома же наступило время, когда он начал подпадать под непреодолимое обаяние прелести Софьи.

И одновременно образ любезной Молли возникал перед его взором. В ее объятьях он клялся ей в вечной верности, и она тоже божилась, что не переживет его измены. Молли рисовалась ему в мучительной предсмертной агонии и, хуже того – в ужасном положении проститутки, которое ей теперь угрожало и в котором он был виновен. В таких буйных мыслях бедный Джонс провел долгую бессонную ночь, и наутро результатом их было решение не покидать Молли и не думать больше о Софье.

Однако, вскоре он пришел в Молли и сообщил ей, что суровая судьба определила им разлуку, ибо мистер Олверти настрого запретил ему с ней встречаться, и он советует девушке перенести это известие мужественно и клянется, что в течение всей своей жизни не пропустит ни одного случая доказать искренность своей привязанности, обеспечив ее так, как она никогда не ожидала.

Несколько мгновений Молли молчала, а потом, залившись слезами, начала корить его:

— Так вот какова ваша любовь ко мне: погубили, а теперь бросаете! Что для меня все богатства мира без вас, когда вы похитили мое сердце, — да, похитили, похитили…

Том бросился было утешать свою подругу, задел в порыве плед, свешивавшийся на край кровати, он упал, открыв все то, что было за ним спрятано, и среди разной женской рухляди там оказался, — со стыдом пишу я, и с прискорбием вы прочитаете… — учитель-философ в самой что ни на есть смешной позе, какую можно себе представить. Я не сомневаюсь, что изумление читателя не уступит изумлению Джонса.

Однако стоит ли изумляться поведению философа? Философы состоят из той же плоти и крови, как и остальные люди, и как бы ни были возвышенны и утонченны их теории, на практике они так же подвержены слабостям, как и все прочие смертные. Они прекрасным образом знают, как обуздать желания и страсти и презреть боль и удовольствие, и знание это, приобретенное без труда, способствует многим приятным размышлениям; однако его практическое применение стеснительно и неудобно, так что та же самая мудрость, которая научит их ему, научит их так же избегать применению его на деле.

Философ не принадлежал к числу тех привередливых людей, которые не прикасаются к лакомству, которое уже отведал другой. Потеря невинности делала красотку в его глазах лишь привлекательнее, так как невинность служила бы преградой для его вожделений. Несколько удачно сделанных им подарков Молли, настолько смягчили и обезоружили сердце красавицы, что при первом же благоприятном случае философ восторжествовал над жалкими остатками добродетели, еще хранившимися в ее груди.

Джонс, увидевший философа в каморке Молли, изумился, может быть, больше всех троих, но первым обрел дар речи; живо оправившись от неприятных ощущений, он разразился громким хохотом, а затем обратился к философу:

— Ведите себя благородно с этой девушкой, и я никому не обмолвлюсь ни словом о случившемся. А ты, Молли, будь верна своему другу, и я прощу тебе измену.

После ухода Тома Молли стала в изобилии расточать нежности своему новому любовнику, обратила в шутку все сказанное ей Джонсу, высмеяла самого Джонса и поклялась, что хотя тот и обладал ее телом, однако философ является единственным обладателем ее сердца.

Джона же окончательно успокоила завидовавшая младшей сестре, сестра Молли, сообщив, что некий деревенский сердцеед, у которого трофеев было не меньше, чем у какого-нибудь лихого прапорщика, был ее первым обольстителем, который вытолкнул нескольких женщин на путь порока, нескольким разбил сердца и удостоился чести быть причиной насильственной смерти одной бедной девушки, которая или утопилась, или, что более вероятно, была им утоплена. Посему ребенок, которого Том до сих пор в полной уверенности считал своим, может по меньшей мере с таким же правом считаться и его произведением.

Итак, полученное известие совершенно успокоило Джонса насчет Молли; но что касается Софьи, то тут он был очень далек от покоя и, напротив, находился в сильнейшем возбуждении: сердце его, если можно употребить такую метафору, было начисто эвакуировано, и Софья полностью завладела им. Любовь его стала безграничной, и он ясно видел, что и Софья питает к нему нежные чувства; однако уверенность эта нисколько не прибавляла надежды добиться согласия ее отца и не ослабляла отвращения овладеть ею каким-либо низким или предательским способом. Вскоре стали явственно и резко сказываться следствия этой душевной борьбы; исчезли обычные живость и веселость Джонса, он сделался не только грустен наедине, но также угрюм и рассеян в обществе, и когда в угоду мистеру Вестерну, насильно старался быть веселым, принужденность его была так очевидна, что скрываемые им чувства лишь ярче проступали под маской показных.

Мистер Вестерн так полюбил Джонса, что не желал с ним расставаться, потому Том подолгу жил в его имении и стал редко наведываться домой. Между тем мистер Олверти простудился и уже несколько дней чувствовал недомогание, однако не обращал на него внимания, как обыкновенно это делал, когда болезнь не заставляла его слечь в постель – поведение, которое мы ни в коем случае не одобряем и не советуем ему подражать, ибо правы господа, занимающиеся искусством Эскулапа, говоря, что если болезнь вошла в одну дверь, то врач должен войти в другую. При этих условиях доктор и болезнь встречаются в честном поединке, одинаково вооруженные; тогда как, давши недругу время, мы позволяем ему укрепиться и окопаться, подобно французской армии, и для ученого мужа бывает очень трудно, а подчас и невозможно подступиться к нему.

Вследствие небрежности к недомоганию, болезнь мистера Олверти настолько усилилась, что доктор, войдя к больному, покачал головой, выразив сожаление, что за ним не послали раньше. Мистер Олверти, все дела которого в этом мире были устроены и который вполне приготовился к переходу в мир иной, выслушал слова доктора с величайшим спокойствием и невозмутимостью.

Известие об опасности, угрожающей приемному отцу, прогнало из головы Джонса все мысли о любви к Софье. Он тотчас же бросился домой, влетел в спальню своего благодетеля и от волнения не смог ничего сказать, глотая навернувшиеся на глаза горючие слезы. Мистер Олверти благословил всех и успокоил, что он лишь отправляется в путь немножко раньше других. Он объяснял окружившим его близким людям, какие средства оставил им в своем завещании.

Когда почтенный сквайр попросил возможности побыть одному и отдохнуть, в имение пришло известие, что его сестра скоропостижно скончалась в Лондоне, куда недавно уехала, дабы навестить свою дальнюю родственницу. Блайфила попросили, чтобы он не сообщал дяде о смерти матери, но тот ответил, что неоднократно получал от мистера Олверти решительные приказания никогда и ничего не утаивать, и поэтому он не смеет и думать об ослушании, какие бы последствия потом ни произошли.

Когда он вошел в комнату, дядя проснулся и объявил, что ему стало лучше: последнее лекарство, принятое им, сделало чудеса, жар прекратился, и опасность теперь стала столь ничтожна, сколь ничтожны были перед этим надежды на благополучный исход. Едва только мистер Олверти возвел глаза к небу и поблагодарил бога за дарованные ему надежды на выздоровление, как мистер Блайфил подошел к нему с удрученным видом и, приложив к глазам платок, для того ли, чтобы отереть слезы, или же для того, чтобы поступить по совету Овидия, который говорил: «Коль нет слезы, утри пустое место», — сообщил дяде прискорбное известие. Дядя выслушал племянника с огорчением, кротостью и безропотностью. Он проронил слезу, но потом овладел собой и произнес:

— Да будет воля господня!

Выздоровление мистера Олверти до такой степени обрадовало Джонса и привело его в такой неистовый восторг, что он буквально опьянел от счастья, а так как по этому случаю усердно прикладывался к бутылке, то вскоре опьянел по-настоящему. Кровь его от природы была горячая, а под влиянием винных паров она воспламенилась еще более, толкнув его на самые эксцентрические поступки. Он бросился целовать и душить в своих объятиях доктора, клятвенно уверяя, что после почтенного сквайра любит его больше всех людей на свете.

— Доктор! – вскричал он, — вы заслуживаете, чтобы вам поставили за общественный счет статую за спасение человека.

Что и говорить, своим поведением Том показал, что гневливость, влюбчивость, великодушие, веселость, скупость и все прочие наклонности человека за бокалом вина выступают наружу гораздо явственнее.

Наступил прелестный июльский вечер. Герой наш углубился в очаровательную рощу, где шелест листьев, колыхаемый легким ветерком, соединялся в чудесной гармонии со сладким журчанием ручейка и мелодичным пением соловьев. В этом райском уголке, как нельзя более подходящем для любви, Джон обратился с мыслями к своей милой Софье. Разные мечты его без стеснения блуждали по всем ее прелестям, живое воображение рисовало очаровательную девушку в самых восхитительных образах, и пылкое сердце юноши таяло от любви.

И вдруг перед ним явилась без платья, в одной рубашке грубого полотна, и притом не самом чистом, увлажненная благоуханной испариной, выжатой из тела дневной работой, с вилами в руках – Молли. Между ними ненароком завязался разговор, и по окончании его парочка удалилась в самую густую часть рощи. Некоторым из моих читателей это происшествие, может быть, покажется неестественным. Однако факт этот справедлив и может быть удовлетворительно объяснен тем, что Джон, вероятно, считал, что одна женщина лучше, чем ничего, а Молли, должно быть, думала, что двое мужчин лучше, чем один. Кроме того, выпитое вино совершенно лишило Джонса способности рассуждать здраво.

По правде говоря, перед судом государственным опьянение не может служить извинением, но перед судом совести оно сильно смягчает вину. Вот почему Аристотель хваля законы, согласно которым пьяных наказывали за преступление вдвойне, сознается, что в законах этих больше государственной мудрости, чем справедливости. И если есть вообще какие-либо извинительные по случаю опьянения проступки, то это, без сомнения, такие, как тот, в котором был повинен в ту минуту Джонс.

Обратим внимание на то, что Фортуна редко делает что-нибудь наполовину. Обыкновенно затеям ее нет конца – вздумает ли она побаловать нас или раздосадовать. Не успел наш герой удалиться со своей Молли, как священнослужитель и Блайфил, вышедшие чинно прогуляться, показались на тропинке, ведущей к роще, и молодой сквайр заметил парочку в тот момент, когда они стали скрываться из виду. Священнослужитель узнал своего воспитанника и кинулся ему в след.

— Срам и позор! Мистер Джонс, возможно ли это?

— Вы видите, что возможно, — ответил Джонс.

— Приказываю вам немедленно сказать, что это за девка с вами. И не воображайте, пожалуйста, молодой человек, будто ваши лета, ограничившие несколько круг моих прав воспитателя, вовсе уничтожили мою власть. Взаимоотношения между учеником и учителем неуничтожимы, как неуничтожимы и все прочие отношения между людьми, ибо все они берут свое начало свыше. Поэтому вы и теперь обязаны мне повиноваться, как и в то время, когда я учил вас азам.

— Этому не бывать, потому что время убеждений розговыми доводами миновало, — вступил в пререкания Джонс.

Тут воспитатель хотел было двинуться вперед, но Джонс схватил его за руки; мистер Блайфил бросился на выручку священнику, крича, что не позволит оскорблять своего старого учителя. Таким образом Джону пришлось иметь дело сразу с двумя нападающими, посему он обезопасил сначала слабейшего – и молодой сквайр тут же растянулся на земле. Священник сопротивлялся дольше и, казалось, что победа останется за ним, ведь у Джонса еще не совсем выздоровела рука, но он хорохорился:

— Поп, если бы не твои бабьи юбки, я задал бы тебе еще ту трепку.

И тут Фортуна испугалась, что она слишком долго помогала одной стороне и быстро переменила направление удара. Неожиданно в бой вступила еще одна пара кулаков и немедленно угостила священника увесистым ударом. Неожиданное подкрепление в лице мистера Вестерна положило конец битве, а в его имении Софья промыла раны доблестного рыцаря.

Читатель, я обещал в своем произведении при всяком удобном случаи пускаться в отступления, и теперь намерен это сделать. Коли нам пришлось иметь дело с любовной страстью, как раз кстати заняться исследованием новейшей теории, согласно которой такой страсти совсем не существует в человеческом сердце. Относятся ли философы, заявившие это, к той удивительной секте, о которой с почтением отзывается покойный доктор Свифт на том основании, что они единственно силой гения, без малейшей помощи науки или даже чтения, открыли глубочайшую и сокровеннейшую тайну, переполошили весь мир, доказывая, что в человеческом естестве не содержится ничего похожего на добродетель и доброту, а выводя все наши хорошие поступки из гордости.

По правде говоря, я склонен подозревать, что все эти искатели истины как две капли воды похожи на людей, занятых поисками золота. По крайней мере способ, применяемый данными господами по отыскиванию истины и золота, одинаковый: и те и другие копаются, роются и возятся в пакостных местах, и первые в наипакостнейшем из всех – в грязной душе.

Но если в отношении метода искатели истины и золотоискатели чрезвычайно похожи друг на друга, то по части скромности они между собой несравнимы. Слыхано ли когда-нибудь, чтобы алхимик, стремящийся получить золото, имел бесстыдство или глупость утверждать, убедившись в безуспешности своих опытов, что на свете нет такого вещества, как золото? Между тем, искатели истины, покопавшись в помойной яме – в собственной душе и не найдя там ни малейших проблесков божества и ничего похожего на добродетель, доброту, красоту и любовь, очень откровенно, очень честно и очень последовательно заключают отсюда, что ничего этого не существует во всем мироздании.

Я же требуют от всех философов согласиться с тем, что в сердцах не только некоторых, но и очень многих людей живут добрые и благожелательные чувства, побуждающие их способствовать счастью других; что эта бескорыстная деятельность, подобна дружбе, подобна родительской и сыновней любви, подобно всякой вообще филантропии, доставляет сама по себе большое и изысканное наслаждение; что если мы не назовем этого чувства любовью, то у нас нет для него иного названия.

Исследуйте свое сердце, любезный читатель, и скажите, согласны вы со мной или нет. Если согласны, то на следующих страницах вы найдете примеры, поясняющие слова мои; а если нет, то смею вас уверить, что вы уже сейчас прочли больше, чем можете понять; и вам было бы разумней заняться иным делом, чем терять время на чтение книги, которой вы не способны ни насладиться, ни оценить. Говорить вам о перипетиях любви так же нелепо, как объяснять природу цветов слепорожденному.

Итак, оставшиеся читатели, продолжим наш путь.

В имение мистера Вестерна прибыла его сестра мисс Вестерн – дама великой учености и знания света, необычайно проницательная в области психологии и мужеподобная внешне. Приглядевшись повнимательнее к своей племяннице Софии, она заявила брату:

— Ваша дочь безнадежно влюблена.

— Что? Влюблена?! – с гневом воскликнул мистер Вестерн. — Влюблена без моего ведома?! Да я лишу ее наследства, прогоню со двора нагишом, без гроша! Как?! За всю мою доброту и за всю мою любовь влюблена, не спросив моего позволения?!

Когда, якобы проницательная тетушка, объявила своему братцу, что по ее наблюдениям София души не чает в Блайфиле, тот несказанно обрадовался:

— Я знал, что София хорошая девочка и не доставит мне огорчения своей любовью. Никогда в жизни у меня еще не было такого счастья – ведь наши поместья бок о бок! Я и сам об этом подумывал: оба поместья уже словно сочетаются браком, и жаль было бы разлучать их.

Сие недоразумение произошло благодаря тому, что София перед родными и гостями накануне постаралась скрыть свою сердечную грусть под маской самого беззаветного веселья, более того, она разговаривала и шутила исключительно с мистером Блайфилом и в течение целого дня не разу даже не взглянула на беднягу Джонса. Словом, Софья настолько переиграла свою роль, что заронила было в тетке некоторые сомнения, и мисс Вестерн начала подозревать тут притворство; однако, будучи женщиной весьма тонкого ума, вскоре объяснила это тонкой политикой Софьи.

Мистер Вестерн тут же решил сделать сам предложение мистеру Олверти.

— Ну, уж задам я ему, если он мне откажет, — сказал он.

— Не беспокойтесь, — ответила сестра, — партия слишком выгодная, чтобы встретить отказ.

— Ну, не знаю, Олверти ведь чудак, и деньги для него ничего не значат.

— Какой же вы плохой политик, братец! – укоризненно заметила сестра. – Разве можно так слепо доверять словам? Неужели вы думаете, что мистер Олверти презирает деньги больше других, потому что он заявляет об этом? Такое легковерие пристало бы больше нам, слабым женщинам, чем мудрому полу, который создан богом для того, чтобы заниматься политикой. Право, братец, вас бы уполномочить вести переговоры с Францией. Французы тотчас вас убедили бы, что берут города исключительно с целью самообороны.

Итак, мистер Вестерн незамедлительно отправился в имение мистера Олверти и без обиняков предложил ему женить племянника на его дочери. Мистер Олверти не был из тех людей, сердца которых начинают биться ускоренно при известии о внезапно свалившихся материальных благах. Душа его закалена философией. Он не прикидывался, будто стоит выше всех радостей и горестей, но в то же время не расстраивался и не хорохорился при неожиданных оборотах колеса Фортуны, при ее гримасах и улыбках. Узнав о брачном предложении, он сказал, что если молодые люди друг другу понравятся, он с большим удовольствием порешит это дело.

Позвав к себе племянника, дядя тотчас же сообщил ему о предполагаемом событии. Надо честно признать, что прелести Софьи не производили ни малейшего впечатления на Блайфила, — не потому что сердце его уже принадлежало другой, и не потому, что он совершенно был нечувствителен к красоте или питал отвращение к женщинам, — но желания его от природы были так умеренны, что с помощью философии или учения, или каким-либо иным способом он легко их обуздывал. Но, несмотря на полное отсутствие в нем пламенных чувств, он был богато наделен другими страстями, которым очень улыбались состояние молодой девушки. То были корыстолюбие и честолюбие, которые делили власть над его душой.

Блайфил ответил на предложение мистера Олверти достаточно покорным и холодным согласием. Почтенный сквайр от природы был человек пылкого, а не флегматичного характера; в молодости он пылал огнем и женился на красивой женщине по любви, — поэтому ему не очень понравился равнодушный ответ племянника и поэтому он не мог не выразить удивление, что сердце молодого человека осталось нечувствительным к действию таких прелестных чар Софьи.

Когда тетка объявила своей племяннице о бесповоротном решении ее отца, девушка пришла в ужас и, потеряв бдительность, призналась в своей любви к Тому Джонсу, а так же в подлинном отвращении к Блайфилу. Теперь пришла очередь прийти в ужас миссис Вестерн.

— Мыслимое ли это дело! – вскричала она. – Ты способна думать о том, чтобы опозорить нашу семью союзом с незаконнорожденным? Разве может кровь Вестернов потерпеть такое оскорбление?! Если у тебя не хватает здравого смысла обуздать такие чудовищные наклонности, так пусть хоть фамильная гордость побудит в тебе не давать воли столь низкой страсти!

— Сударыня, — отвечала с ног до головы дрожащая Софья. – Каково бы ни была ваше мнение об этом молодом человеке, я намереваюсь унести свое сердце с собой в могилу – единственное место, где теперь я могу найти покой.

Но эта глубокая скорбь не пробудила в тетке никакого сочувствие. Напротив, она еще пуще рассвирепела.

— Да я скорее провожу тебя в могилу, — запальчиво вскричала она, — чем потерплю, чтобы ты опозорила себя и свою семью подобной партией? – И в конце присовокупила, — Твоя свадьба – дело окончательно решенное, которого никто не расстроит. Более того, его нужно ускорить, ибо необходимо принять все меры, чтобы избавить нашу семью от необходимости беречь твою честь, поддавшуюся безрассудной страсти, — ибо когда ты выйдешь замуж, все эти проблемы будут касаться только твоего мужа.

Еще более тяжкий разговор состоялся у Софии с отцом.

— Я не могу жить с мистером Блайфилом, — честно и прямо призналась дочь. – Принудить меня к этому браку – значит убить!

— Ты не хочешь жить с мистером Блайфилом, — изумился Вестерн. – Так умри и будь проклята!

— Сжальтесь, батюшка, заклинаю вас! – взмолилась Софья. – Не смотрите на меня так сурово, не говорите таких страшных слов… Неужели вас не трогает отчаяние вашей Софьи? Неужели лучший из отцов разобьет мое сердце? Неужели он предаст меня мучительной, жестокой, медлительной смерти?

— Вздор, девичьи фокусы! Предам тебя смерти? Глупости какие! Разве замужество может убить?

И Софью посадили под замок в ее комнате, а мистер Вестерн в разъяренном состоянии отправился к мистеру Олверти, и с самого порога произнес:

— Наделали вы дел, нечего сказать! Вырастили вашего ублюдка!

— В чем дело? – спросил обескураженный мистер Олверти.

— Дочь моя влюбилась в вашего ублюдка, вот и все. Но я не дам ей ни полушки, ломаного гроша не дам! Я всегда думал, что зря люди черт знают чье отродье барином воспитывают и пускают в порядочные дома. Счастье его, что я не смог до него добраться, а то уж отбил бы у него охоту за бабами волочиться, отучил бы сукина сына в барское кушанье морду совать. Если она за него выйдет, только рубашка на плечах будет ее приданым. Скорей отдам все свои деньги в казну, чем им…

— Искренне сожалею, — ответил Олверти. – И, правда, не следовало давать Тому столько случаев встречаться с Софьей. И вы ведь не станете отрицать, что я всегда был против того, чтобы он засиживался в вашем доме, хотя, признаюсь, и не подозревал ничего такого.

— Да кто же, черт возьми, мог такое подумать?! Ведь он приезжал не любезничать с ней, а охотиться со мной.

Добавил масло в огонь и Блайфил, оклеветав Джонса, в частности сообщив дяде, что тот на радостях его скорой кончины напился, как свинья. Почтенный сквайр предложил Тому покинуть его дом, снабдив его при этом значительной суммой денег, дабы юноша мог устроить свою жизнь не на пустом месте.

Возможно ли осудить поступок мистера Олверти за суровость его приговора, учитывая, в каком свете представили ему тогда поведение Джонса. А между тем все соседи, из чувствительности или из каких-либо худших побуждений, объявили эту справедливую строгость бесчеловечной жестокостью. Те самые люди, которые раньше порицали отзывчивого сквайра за его доброту и любовь к незаконнорожденному – его собственному, по общему мнению сыну, – теперь завопили против него за то, что он выгнал вон из дома родное дитя.

Джонс же, получив приказание немедленно покинуть дом, отправился в путь, почти не соображая, куда он идет. Наконец ручеек преградил ему дорогу; он бросился на землю, принялся рвать на себе волосы, кататься по траве и совершать множество других действий, обыкновенно сопровождающих припадки безумия, бешенства и отчаяния. Множество мыслей роилось у него в голове. Наконец, очевидная невозможность добиться успеха, окончательно отрезвила его. Таким образом, чувство чести, подкрепленное отчаянием, благодарностью к благодетелю и подлинной любовью к Софье, одержало верх над пламенным желанием, и Джонс решил лучше покинуть возлюбленную, чем погубить ее.

И тут он обнаружил, что карман его пуст: катаясь по траве в припадке отчаяния, бедняга растерял все свои вещи. Джонс пришел к Черному Джорджу и рассказал ему о своей потере, они пошли к ручью, обшарили каждый кустик травы, но все поиски оказались тщетны. Оказывается они ничего не нашли по той причине, что забыли поискать в том месте, куда они были предварительно положены, то есть в кармане Черного Джорджа, куда они были припрятаны для именно его собственного употребления.

Что тут было поделать Тому Джонсу? Он написал прощальное письмо Софье и попросил своего, как казалось ему, верного друга, отнести его адресату. Софья, узнав, что Том изгнан из дома, послала с почтальоном шестнадцать гиней – все свое состояние. Оно оказалось незначительным потому, что хотя отец и не отказывал ей ни в чем, но собственная щедрость девушки не позволяла ей стать богатой.

В голову, получившего эти деньги Черного Джорджа пришла мысль: не удержать ли и их? Однако Совесть тотчас же возмутилась против этого гнусного намерения и стала упрекать его в неблагодарности к своему благодетелю. Но Корысть возразила, что Совести следовало вспомнить об этом раньше, когда он присвоил пятьсот фунтов бедняги Джонса, и что раз уж спокойно допущено похищение такой крупной суммы, то церемониться с безделицей было бы глупостью и лицемерием. В ответ на это Совесть, как хороший юрист, попробовала установить различие между явным злоупотреблением доверия, как в данном случае, когда ценность была передана из рук в руки, и простой утайкой найденного, как в прежнем.

Корысть тотчас же подняла Совесть на смех, назвала это различие несущественным и твердо стояла на том что, кто однажды отказался от всяких притязаний на честь и порядочность, тот уже не вправе обращаться к ним в другой раз. Словом, доводы бедной Совести, наверно, были бы разбиты, если бы на помощь к ней не подоспел Страх, принявшийся горячо доказывать, что действительное различие между этими двумя случаями заключается не в различных степенях честности, но в различных степенях безопасности; утаить пятьсот фунтов можно было почти без всякого риска, тогда как присвоение шестнадцати гиней сопряжено было с большой опасностью быть разоблаченным.

Благодаря этой дружеской помощи Страха, Совесть одержала полную победу в душе Черного Джорджа и, похвалив его за честность, заставила отдать деньги Джонсу. А он в это время рассуждал, какой образ жизни избрать ему и чем заниматься. Тут открылась перед юношей самая безрадостная перспектива. Каждое ремесло требовало долгой подготовки и, что еще хуже, денег, ибо мир так устроен, что аксиома «из ничего не выйдет ничего» одинаково справедлива и в физике и в общественной жизни, и человек без денег лишен всякой возможности приобрести хоть какую-нибудь специальность.

Оставался лишь Океан – гостеприимный друг всех обездоленных, он открывал им свои широкие объятья; и Джонс тотчас же решил принять его радужное приглашение: выражаясь менее образно, он задумал сделаться моряком.

В то самое утро, когда Джонс отправился в путь, миссис Вестерн принялась объясняться с Софьей, изображая ей брак не романтической идиллией, где царят любовь и счастье, как он описывается у поэтов, а говорила о высоких целях, ради которых, как учат богословы, нам следует смотреть на него, как на божественное установление, — она рассматривала брак скорее как банк, куда благоразумной женщине наивыгоднее поместить свое состояние в расчете на самые высокие проценты, какие она вообще может получить.

— Ты должна смотреть на меня, душа моя, — закончила свой монолог тетя, — как на Сократа, который твоего мнения не спрашивает, а только говорит свое.

— Я предпочту отвергнуть эту партию, — коротко ответила Софья.

— Вы глубоко заблуждаетесь, сударыня, думая, будто дело касается одной вас: вас-то оно и касается меньше всего и в последнюю очередь. В союзе этом затронута честь вашей семьи. Неужели вы воображаете, что при заключении брачных договоров между державами во внимание принимается только мнение невесты? Нет, брачный союз заключается между двумя королевствами. То же делается и в знатных фамилиях. Родственная связь между фамилиями – самое главное. Если пример принцессы не способен вам внушить эти возвышенные мысли, то уж во всяком случае вы не можете пожаловаться на то, что с вами поступают хуже, чем с принцессой.

Софья промолчала.

Ее отец в разговоре с будущим зятем решил двинуть дело как можно скорее и обратился к нему с отчаянной охотничьей фразой, пустив сначала свое зычное:

— Ату ее, молодчик, ату!.. Пиль, пиль! Возьми! Вот так: держи, держи, держи! Не робей, не церемонься!

Жених, выслушав бурную тираду, уехал, настоятельно попросив на прощанье не учинять при этой спешке никакого насилия над невестой, — точь-в-точь, как папский инквизитор, вручая светским властям еретика, уже осужденного церковью, просит не совершать над ним никакого насилия. В глубине души, оскорбленный отказом Софьи, мистер Блайфил смотрел теперь с большим вожделением на предстоящий брак. Его желание не ослабело, напротив, оно скорее повысило предвкушаемое им удовольствие от насильственного похищения ее прелестей.

Софья же решилась на побег из дому окончательно и бесповоротно. Служанка Гонора, которая должна была ее сопровождать, сильно сомневалась. Многое склоняло ее к предательству. Ее корыстолюбие соблазнялось заманчивой перспективой приличной награды за столь драгоценную для сквайра услугу, как выдачу намерений его дочери, кроме того она опасалась затеянного побега, боялась неудачи, ночи, холода, разбойников и насильников. Весь этот жуткий список наполнял ее цепенеющим страхом.

Все эти соображения подействовали на горничную Гонору так сильно, что она уже почти готова была идти прямо к сквайру и выложить ему все начистоту. Однако она оказалась слишком честным судьей, чтобы произнести приговор, не выслушав другой стороны. И тут прежде всего путешествие в Лондон явилось горячим защитником Софьи. Горничной страстно хотелось побывать в городе, где она воображала себе чудеса, уступающие разве только тем, какие рисуются восторженному святому на небе. Далее, Софья была гораздо щедрее ее хозяина, и, следовательно, за верность можно было ожидать большей награды, чем за предательство. В результате обе чаши весов оказались почти на одном уровне, так что, когда Гонора положила на чашу еще честности и любовь к своей госпоже, последняя стала уже перетягивать. Таким образом, госпожа и служанка двинулись поздней ночью в свой дальний путь вместе.

Тем временем Том Джонс пытался найти дорогу к океану, но заплутал и решил поступить волонтером в военную экспедицию, потому как вынужден был во время долгого своего пути глотать порох за неимением другой еды, был серьезно ранен в драке, принимал участие не в одной неистовой потасовке, постоянно ужасом в пути для заблудившегося глухой ночью и лишенного отрадной перспективы отогреться, обсушиться и подкрепить свои силы были темнота, дождь и ветер, он встречал множество добрых и дурных людей, среди которых были дамы, которые разжигали чувственные желания и тотчас удовлетворяли их.

Однажды Судьба дала возможность пребыть на один и тот же постоялый двор Тому и Софии, однако, она жестоко посмеялась над этой удачей, потому как Том как раз в эту ночь был занят с очаровательнейшей постоялицей этого самого двора. Несчастная Софья, конечно же, при сложившихся обстоятельствах, не решилась встречаться с тем, кого так любила. Софья приехала в Лондон вместе с кузиной, которую повстречала в дороге и устроилась к своей родственнице. Джонс, узнав, что его возлюбленная была рядом, кинулся за ней следом и с неимоверным усердием принялся ее разыскивать в Лондоне.

У кузины было свое мнение относительно Тома Джонса: «Ну что ж, он очень пригож, и меня ничуть не удивляет, что многие женщины от него без ума А коли уж он и впрямь такой ужасный повеса, так Софье, пожалуй, лучше с ним не встречаться: в самом деле, чего кроме гибели может она ожидать, выйдя замуж за нищего повесу против воли отца. В данном случае скорее всего долг человеколюбия велит оградить от него Софью: поступить иначе было бы просто непростительно. И она решила, что если удастся уберечь девушку от этого человека и вернуть ее отцу, то сие будет великой услугой».

Потому-то кузина и решила сообщить мистеру Вестерну о местонахождении Софии, считая свое побуждение более чем благим. Своими соображениями она поделилась, уже будучи в Лондоне, со своей знакомой леди Белластон, которая высказала свое мнение относительно этой ситуации:

— Я слышала, сударыня, что мистер Вестерн такое животное, что я ни за что не согласилась бы выдать ему бежавшую от него дочь, кто бы она ни была. Говорят, он и с женой обращался варварски, — такие изверги воображают, что имеют право нас тиранить; и я всегда буду почитать святую обязанность спасать от них женщин, имеющих несчастье находиться в их власти.

Прошло некоторое время, и благодаря всесторонней помощи друзей в Лондоне Джонсу и Софии все же удалось украдкой встретиться.

– Могла ли я ожидать от вас такого поведения? – вопросила девушка, стараясь отстраниться от того, кого так сильно любила. — Могла ли я ожидать этого от джентльмена, от человека, дорожащего своей честью?

Джонс не видел для своего проступка оправдания:

— Боже мой! Нет, я не решаюсь просить у вас прощения. Ах, Софья! С этой минуты забудьте даже и думать обо мне, несчастном. Если когда-нибудь воспоминания и проникнут к вам украдкой и смутят ваш драгоценный покой, подумайте о моем недостойном поведении: пусть мысль о нем навсегда изгонит меня из вашей памяти.

София, будучи не в силах устоять перед своей любовью, сказала:

— Если бы не долг дочери, возбраняющей ей следовать своим влечениям вопреки воле отца, то нищета стала бы ей гораздо больше по сердцу, чем какое угодно богатство с другим.

При слове «нищета» Джонс вздрогнул, выпустил ее руку и удалился. Тем и закончилось их краткое тайное свидание.

Между тем Том Джонс, находившейся в отчаянном положении, благодаря своему благородству и добросердечию своего характера, долго хлопотал и несказанно помог своей новой знакомой, у которой снял комнату, сохранить ее честь и семью в чрезвычайно сложных обстоятельствах, за что бедная женщина от всей души буквально боготворила нашего героя.

Леди Белластон, в свою очередь, предложила Джонсу покровительство, от которого он не мог отказаться, потому как без оного его существование было бы совершенно неосуществимо: в его кармане звенели лишь одни мелкие монеты. Леди же, сообразно своему пониманию нравственных установок, справедливо полагала, что в данной ситуации Джонс всецело и по всем пунктам должен принадлежать ей и только ей. Джонс же придерживался иного мнения. Как описать ее ярость? Она не могла выговорить ни слова: только глаза метали потоки пламени, бушевавшего в ее груди и вырывавшегося оттуда, чтобы разразиться разъяренным гневом.

— Я для вас всем пожертвовала: мое доброе имя, честь моя погибли навеки! А чем вы мне отплатили? Пренебрежением, глумлением, променяли меня на деревенскую девчонку, на дурочку.

Справедливости ради можно сказать, что женская ревность может проявляться не только открыто в свойственной ей форме ярости и бешенства, она весьма искусно умеет действовать тайком и подкапывается под крепость, которую не в состоянии взять открытым штурмом. Леди Белластон, со свойственным ей коварством, решает поспособствовать свиданию Софьи с неким милордом, готовым жениться на ней хоть в тот же миг после того, как он насильно обесчестит девушку.

Сей роковой замысел, несомненно, покажется нашим читателям отвратительным, но не тем, кто его задумал. Леди твердо рассчитала, что с успехом состряпает свадьбу, на которую обесчещенная Софья, разумеется, легко согласится и от которой все ее родные будут в неописуемом восторге. Но в груди другого заговорщика – милорда, желавшего обесчестить Софью, было все далеко не так спокойно. Душа его металась в тревоге, посему решимость слабела, наконец, после продолжавшейся всю ночь борьбы Честь одержала в нем верх над вожделением, и он решился пойти и отказаться от задуманного гнусного предприятия.

— Дорогой мой, — воскликнула леди Белластон, — разве вы не знаете, какая заурядная вещь в свете честь. Даже о самом чудовищном нарушении обязательств чести поговорят всего лишь день деньской, а потом навеки забудут.

И милорд решился. В дальней комнате он грубо схватил Софью в свои объятья. Она закричала так пронзительно, что кто-нибудь непременно прибежал бы к ней на помощь, если бы леди заблаговременно не позаботилась удалить все уши с поля боевых действий. Но счастливый случай выручил Софью: в ту же минуту раздался другой голос, почти заглушивший ее вопль; по всему дому гремело:

— Где она? Я мигом ее найду, черт возьми! Где моя дочь?

С этими словами двери распахнулись и в комнату вошел сквайр Вестерн. Как плачевно должно было быть положение несчастной Софии, если даже бешеный крик отца обрадовал ее слух. Оказавшись же в его руках, измученная девушка уже готова была согласиться на брак с ничтожным Блайфилом.

Вот так Красота героев сыграла с ними злую шутку, которая разыгрывается всегда в ситуации, когда каждому хочется заполучить сие чудо исключительно в свои владения.

Фортуна тоже решила внести весомую лепту в копилку злых шуток. Джонс вынужден был принять участие в дуэли, и смертельно ранил нападавшего на него, за что его отправили в тюрьму, где его друг принес ему ужасающую весть: Том Джонс, когда судьба свела его с Софией на одном постоялом дворе, провел ночь со своей матерью. – О ужас! Конец света! Его постигла одна из самых трагических судеб – судьба царя Эдипа!

И тут на сцене появляется почтенный сквайр мистер Олверти. Заключив по бегству Софьи о крайнем отвращении ее к племяннику, он начал серьезно тревожиться: не завел ли дело слишком далеко, обманутый ложными уверениями.

Друзья Джонса, пусть и не все идеального поведения, изо всех сил помогают ему. Тут раскрывается тайна появления найденыша на свет: он сын умершей сестры мистера Олверти, которая, желая скрыть свое бесчестие, уговорила за приличное вознаграждение Дженни Джонс – предполагаемую мать найденыша, взять ее грех на свою совесть. Что та и сделала. Правда, перед смертью настоящая мать написала покаянное письмо, в котором честно во всем призналось, он оно, попав в руки мистера Блайфила, в них и осталось.

Таким образом эдипов грех был снят с плеч Тома, а сам он оказался родным племянником почтенного мистера Олверти и сводным братом Блайфила, который для всех героев романа предстал в своем истинном облике мерзавца и подлеца.

Вот так удачно по отношению к любимым нашим героям развязался этот запутанный узел.

При встрече с Софией мистер Олверти сказал:

— Поверьте, мисс Вестерн, я радуюсь от всего сердца, радуюсь, что вы избежали этой гнусной участи – быть женой моего племянника Блайфила. Но у меня есть еще один родной племянник – Том Джонс.

Мистер Вестерн, узнав все обстоятельства дела, легко изменил свой образ мыслей, как обычно это случается у людей чрезмерно бурного темперамента. Едва только мистер Олверти сказал ему, что намерен сделать Джонса своим наследником, мистер Вестерн от всего сердца тоже стал хвалить его новоявленного, но истинного племянника и с таким же жаром выступил в пользу союза дочери с Джонсом, с каким раньше хлопотал о том, чтобы она вышла замуж за Блайфила.

Лишь у Джона и у Софьи были сомнения, рожденные некоторым распутством жениха, которые со свойственным ему темпераментом тут же развеял отец невесты:

— Ату, ее милый, ату! Все это вздор, поверь мне. Фигли-мигли! Она готова под венец хоть сейчас. Разве это не правда, Софи?

Так Джон и Софи стали счастливейшими из смертных, — ибо, признаюсь откровенно, я не знаю, какое счастье на свете может сравниться с обладанием любимого тобой существа. Как нельзя сыскать людей, достойнее этой любящей пары, так нельзя вообразить никого счастливее их. Они исполнены чистой и нежной любви друг к другу, которая растет и крепнет с каждым днем, поддерживаемая взаимной нежностью и взаимным уважением. Так же любезны и внимательны они к своим родным и друзьям, а их снисходительность, приветливость и щедрость по отношению к низшим таковы, что нет ни одного соседского фермера, ни одного слуги, который горячо бы не благословил день, когда мистер Джонс женился на своей Софье».

Здесь кончается роман, сплетенный из прелестной литературной вязи с налетом милой доброжелательной иронии. Почему же он кончается? Да потому что к его героям пришло добро и, следовательно, говорить больше не о чем, ибо «Тайна нашего искусства, великого искусства, того искусства, что стремится быть вечным – это же-сто- кость!» (М. де Гельдород)

И действительно, когда кончаются проблемы, не на чем завязываться сюжету.