Глава25


<p>Глава 25</p> <p>

Едва Айседора с Лоэнгрином вошли в вагон, она почувствовала, как резкий, ненавистный ей запах перрона сменился ароматом цветущего сада. Это заботливый Лоэнгрин заранее распорядился поставить в ее купе множество букетов цветов, чем несказанно удивил Айседору. Надо признаться, что она еще не совсем привыкла к той роскоши, которая со времени их встречи с Лоэнгрином окружала ее постоянно.

На этот раз путь предстоял долгий. Проехать расстояние до Москвы — испытание не из легких. Лоэнгрин был очень грустен. Дела не позволяли ему сопровождать свою возлюбленную в гастрольной поездке. Айседора же испытывала двоякое чувство: несмотря на раздирающее душу горе, радостное ощущение обретения свободы врывалось в ее сознание. В мыслях она была уже далеко от Лоэнгрина, ведь в России ей предстояла встреча со старыми друзьями, в том числе с Константином Сергеевичем Станиславским и… Гордоном Крэгом, который попал в Москву, в Художественный театр благодаря ей.

Дело в том, что в один из приездов Айседора буквально околдовала Константина Сергеевича рассказами о своем гениальном друге, которому поклонялась как художнику. «Он принадлежит не только своему отечеству, — говорила она, — он принадлежит всему свету и должен быть там, где лучше всего проявится его талант, где будут наиболее подходящие для него условия работы». И Станиславский пригласил Крэга в театр для постановки «Гамлета».

Взаимоотношения между ними складывались прекрасные. Крэг писал Айседоре: «Сейчас я живу в России, в шумной Москве; здесь я общаюсь с актерами ведущего театра, это прекраснейшие люди, каких мало на свете… они все до единого умницы, энтузиасты своего дела, упорные труженики, каждый день работающие над новыми пьесами, каждую минуту обдумывающие новые идеи… Если бы произошло чудо и подобная труппа возникла в Англии, творения Шекспира вновь обрели бы жизненную силу».

«Крэг молодчина. Как славно, что ему с его неуемным характером удалось так быстро и так мягко вписаться в удивительно своеобразную атмосферу Художественного театра, — подумала Айседора. — И как замечательно, что Константин Сергеевич, с его добрым и чутким сердцем, сумел понять необычный замысел Крэга относительно «Гамлета» и принять его трактовку этой шекспировской пьесы. Ведь Станиславский основал совсем иной театр. На его спектакли люди приходили как в гости к дяде Ване или трем сестрам. Обстановка, переживания настолько близки зрителям, что они в страданиях героев, в их радостях видят себя, а дядю Ваню и сестер записали в число самых близких друзей. Станиславский в большом зале театра нашел способ воссоздать атмосферу семейного очага. В Москве многие говорили: «Сегодня мы всей семьей идем к Прозоровым». Крэг же режиссер иного театра. И тем не менее они нашли общий язык».

Айседора удобно расположилась на мягком диване в купе. Длинная дорога вырвала ее из повседневной жизненной суеты и дала возможность спокойно предаться воспоминаниям. Россия для нее стала уже не страной огромных заснеженных просторов, а духовным пространством, где ее ждали добрые друзья и единомышленники. С Константином Сергеевичем и актерами его театра у нее сложились великолепные отношения, и, несмотря на некоторые сложности языкового барьера, они понимали друг друга с полуслова.

Константин Сергеевич ждал приезда Айседоры. В своих воспоминаниях он писал, что «не пропустил ни одних гастролей Дункан. Внутреннее артистическое чувство, близко связанное с ее искусством, заставило меня искать встреч с ней. Позже, когда я познакомился с ее методами и со взглядами ее друга Крэга, я понял, что в разных уголках земного шара, в силу неизвестных нам обстоятельств, разные люди в разных сферах искусства ищут одни и те же принципы творчества и при встречах поражаются общим идеям. Как раз тогда я был занят поиском той творческой энергии, которой артист должен заряжать свою душу перед выходом на сцену, и, вероятно, надоел Дункан своими расспросами. Я наблюдал за ней во время спектаклей и репетиций и видел, как развивающееся чувство меняет выражение ее лица и как она с блестящими глазами начинает изображать то, что рождается в ее душе. Вспоминая наши случайные разговоры и сравнивая нашу работу, мне стало ясно, что мы ищем одно и то же в разных областях искусства».

Айседора с огромной радостью делилась со Станиславским своими сокровенными мыслями об искусстве и театре. Константин Сергеевич полностью разделял ее мнение о том, что благородное искусство идет из глубины человеческой души и не нуждается во внешних покровах. «Все великие музыкальные произведения не должны являться лишь достоянием интеллигенции, а должны быть доступны народу, так же как сокровища живописи, поэзии и искусства. Постройте для него огромный амфитеатр — единственный вид театра, где всем одинаково видно, где нет ни лож, ни балконов. Посмотрите на галерею; разве вы считаете, что справедливо сажать человека под потолком, словно муху, а затем требовать, чтобы он оценил искусство или музыку? Постройте простой и красивый театр! Не надо его золотить, не нужно всех этих украшений и побрякушек. Искусство не нуждается во внешних обрядах. В нашей школе нет ни костюмов, ни украшений — лишь красота и тело, служащее ее символом. Красоту нужно искать и находить в детях, в сиянии их глаз и в красоте их прекрасных движений, ведь в танце они выглядят прекраснее, чем любое жемчужное ожерелье. Дайте же красоту, свободу и силу детям! Дайте искусство народу, который нуждается в нем!»

Айседора настолько увлекла Константина Сергеевича идеей детского танцевального театра, что тот приложил немало сил к осуществлению ее замысла, но пока его старания оставались тщетными — слишком большая сумма требовалась для реализации этой затеи. «Может быть, на этот раз удастся что-нибудь сделать», — мечтала Айседора.

Но тут ее размышления прервал деликатный стук в двери.

— Мадам, позвольте вас побеспокоить, — произнес проводник, — через час мы прибываем в Москву.

В Москве ее приезда ждали с нетерпением. В качестве почетной гостьи ее встречала почти вся труппа Художественного театра во главе с Константином Сергеевичем, который преподнес Айседоре великолепный букет цветов.

А вечером в театре был большой праздник, где много шутили, танцевали, устраивали всевозможные розыгрыши и говорили, говорили, говорили… просто не могли наговориться. Айседора была несказанно счастлива вновь очутиться в этих стенах, где работали бешено и жили весело, где радость творчества и радость жизни сливались в одну великую радость.

Василий Иванович Качалов с теплым юмором рассказывал о своих друзьях — артистах провинциальных театров, приезжавших каждый год во время Великого поста на актерскую биржу в надежде получить ангажемент. Он устраивал целое представление, умудряясь один разыгрывать роли всех действующих лиц своего повествования.

— В первый день они приезжают цветущими, нарядными. Мужчины носят цепочки с брелоками, золотые пенсне, перстни, щеголяют серебряными портсигарами с множеством золотых монограмм, спичечницами с эмалью, тростями с ручками в виде серебряной русалки. Галстуки заколоты золотыми булавками с жемчужиной или камеей. — Рассказывая, Василий Иванович вальяжно располагался в широченном кожаном кресле. — Повествуя о своих триумфах, они рокочут хрипловато-бархатными голосами и скромно прерывают себя жестом, стуча по столу сильно накрахмаленными круглыми манжетами, в которых позвякивают большие тяжелые запонки.

Затем Василий Иванович переходил к описанию актрис. Он стремительно вскакивал с кресла, как-то удивительно прогибался в спине, гордо закидывал голову, одной рукой подбирал подол несуществующего платья, другой — поддерживал воображаемую пышную прическу.

— Женщины звенели браслетами, тонкими пальцами перебирали кольца, из высоких причесок падали черепаховые шпильки. «Поклонника потеряете», — говорили ей. «Ах!.. — страдальчески-загадочно в улыбке морщит губы. — Не страшно, их столько…»

Снова менялась картина. Качалов вновь принимал расхлябанную позу.

— К концу поста все было иначе. Первыми исчезали портсигары, и вместо них появлялись коробки с табаком и бумажками. В эти коробки «рассеянно» клали недокуренные папиросы собеседников. Цепочки на животах держались долго, но ни часов, ни брелоков уже не было, как и запонок и булавок, — их не в чем было носить: не было ни манжет, ни галстуков, а белоснежная накрахмаленная рубашка заменялась черной косовороткой «смерть прачкам». Брились реже, запахи менялись: то, что совсем недавно пахло одеколоном, бриолином, вежеталем, начинало вонять грязными волосами, никотином, кислой капустой… Дыхание сквозь желтые нечищеные зубы распространяло водочный перегар… Голоса не журчали и не рокотали, а сипловато сквозь зубы сволочили «мертвецов» и «подлецов» антрепренеров и «свиней-товарищей»: «Где порядочность, где джентльменство? Все хамы, кулаки и барышники». Женщины негодовали и, кусая губы, страдали из-за того, что какая-то Кручино-Байкальская пала до того, что виляла задом, и перед кем! Мужик! Прасол!

В этом самом месте в игру вступала Нина Николаевна, жена Качалова. Весьма своеобразно трактуя мораль известной басни «Стрекоза и Муравей», она изображала актрису, потерпевшую неудачу, которая была милой и веселой Стрекозой, жила себе все лето, как и полагается… всякому порядочному существу, то есть веселилась, гуляла, пела, радовалась жизни и, будучи сама по себе доброй, надеялась на доброту других. А негодяй Муравей, жадный лавочник, скупой мещанин, злой, как все богатые, оттолкнул ее. Она бы погибла от холода и голода, если бы бедный, но добрый Навозный Жук не поделился с ней последним, и тогда они дружно и весело перезимовали.

Столь неожиданная трактовка чрезвычайно всех рассмешила. Нину Николаевну весьма вовремя и удачно поддержали в игре Владимир Иванович, Немирович-Данченко и кто-то из актеров, исполнившие роли Муравья и Навозного Жука. Василий Иванович хохотал громче всех.

— Да, тяжело приходится актерской братии, — сказал он, утирая слезы, выступившие от смеха. — Мы, ставшие «обуржуазившейся богемой», должны понимать их сложности. Ведь они же гордые, очень гордые люди. Тут мне как-то наша горничная Катя пожаловалась, что актеры забегают перед обедом и просят ее накормить их лапшой со сметаной. Недовольна… Сердится… А я ей говорю: «Не смей отказывать». Им ведь потом за общим столом крайне необходимо лишь чуть-чуть хлеба пощипать да оставить на тарелке недоеденный кусочек мяса или рыбы. Вот так-то…

Но долго оставаться в задумчивости Василию Ивановичу не пришлось. Его сменил самый веселый человек в Художественном театре, «душа и сердце всех затей, шуток и розыгрышей» Леопольд Анатольевич Сулержицкий, или Сулер — как любовно его называли. Он никогда не пил, но всегда был пьяней, веселей, озорней всех самых весело-пьяных. Пел, танцевал, организовывал цирковые номера, сам показывал свою силу и ловкость. На этот раз он позволил высокому и сильному Румянцеву оседлать свою невысокую, но очень физически крепкую фигурку. Последний, пришпоривая Сулера, размахивал драной метлой, которая в данный момент играла роль шашки, а сами исполнители изображали казачью атаку — «разгон студентов у Казанского собора». Студентов представляли другие актеры, попадавшие под «копыта» Сулера. Остановить «атаку» удалось лишь при помощи кувшина с водой, вылитого на «лошадь» и «всадника».

Айседоре по возможности переводили содержание сценок, но если она чего-то и не понимала, то уж радостно-возбужденную атмосферу вечера разделяла всей своей непосредственной детской душой. «Здесь было все: рассказы, имитации, розыгрыши… Смеяться они любили, любили от всей души… Смеялись даже над самыми любимыми, над самыми дорогими, и не любили того, над чем нельзя было смеяться. Этот смех был признаком любви и признания. «Несмешной» — было страшной, убийственной характеристикой человека и явления. Смешить, делиться смешным, объединяться в смехе — это был смысл общения компании Художественного театра».

Айседора радовалась вместе со своими друзьями, но больше всего ее рассмешил рассказ Константина Сергеевича о Крэге. Дело обстояло следующим образом: у Качалова ощенилась любимая сука Джипси, и ему в голову пришла мысль назвать лучшего щенка именем Гордона Крэга. Когда Крэга спросили, не покажется ли ему это обидным, он энергично замотал головой и ответил: «Нет, о нет! Мне это очень лестно, но как отнесется к такому скандально-одиозному имени его мать?»

— О, как много в этой фразе Крэга, — смеялась Айседора. — А где же он сам? — уже с немного грустной улыбкой спросила она.

— Да должен был прийти сюда. Но вам ведь знакома его непредсказуемость, — ответил Константин Сергеевич. — Я думаю, что он все равно вот-вот появится. Крэг очень ждал вас.

— Расскажите мне, как он здесь?

— К нам он приехал в трескучий мороз в летнем пальто и легкой шляпе с большими полями, закутанный длинным шерстяным шарфом. Прежде всего пришлось его обмундировать на зимний русский лад, так как иначе он рисковал схватить воспаление легких. — Константин Сергеевич немного помолчал. Его тон стал более серьезным: — Когда я познакомился с Крэгом, у меня возникло ощущение, что мы давно знаем друг друга. Казалось, что начавшийся разговор является продолжением недавнего такого же разговора. Он с жаром объяснял мне свои основные принципы, свои искания нового «искусства движения». Он даже показал эскизы этого нового искусства, в котором какие-то линии, уносящиеся вдаль облака, летящие камни создавали неудержимое стремление ввысь, — и верилось, что из этого со временем может возникнуть какое-то новое, неведомое нам пока искусство. Для него несомненной истиной является тот факт, что нельзя объемное тело актера ставить рядом с писаным плоским холстом, что помимо этого на сцене требуются и скульптура, и архитектура. Лишь вдали, в небольших просветах, он допускает наличие крашеного холста, изображающего пейзаж.

Я, как и он, стал ненавидеть театральную декорацию. Для актеров нужен более простой фон, из которого с помощью особого сочетания линий и световых пятен можно было бы извлекать бесконечное множество настроений.

Айседора, слушая Константина Сергеевича, удивлялась, как легко и просто он перешел от безудержного веселья к серьезному разговору, сумел отстраниться от окружающей его шумной атмосферы. Он еще долго готов был говорить о Гордоне, но Айседора, к своему стыду, слушала его не совсем внимательно. Ей не хотелось портить всеобщего веселья, но ее волновало и обижало отсутствие Крэга. Она понимала, что он очаровал не только Станиславского, но и всю труппу Художественного театра, и в первую очередь женскую половину. Несомненно, что все были влюблены в его красоту, добродушие и удивительную жизнерадостность.

В конце концов Гордон Крэг все же появился перед ней. Это случилось в тот момент, когда Айседора зашла к себе в гримерную, чтобы переодеться к выходу на сцену. С первого взгляда она поняла, что он не утратил своего обаяния и его чары действуют на нее с прежней силой. В течение одной короткой минуты она была на грани того, чтобы поверить в то, что для нее не имеет значения ни школа, ни Лоэнгрин — ничего, кроме радости видеть его вновь. Однако страшным усилием воли и разума Айседора сумела побороть свою слабость. Крэг смотрел на нее счастливыми глазами: — Девочка моя, ты выглядишь просто великолепно! Я рад, что наша разлука принесла тебе освобождение и возможность получить новые жизненные впечатления. Дай-ка я тебя обниму и поцелую. Вот так, моя хорошая! — Гордон обхватил Айседору своими лапищами и нежно, по-братски, поцеловал во вздернутый кончик носа.

«Ах, пусть бы он меня поцеловал иначе», — мысленно капитулировала она, непроизвольно расслабившись в его объятиях. Но это была бы уже непозволительная роскошь. Казалось, Гордон напрочь забыл о том, что в течение нескольких лет они жили вместе и она мать его дочери. Сейчас для него имело значение только одно — показать Айседоре свою работу. Она и опомниться не успела, как очутилась в большой репетиционной комнате, где была построена кукольная сцена-макет. Крэг щелкнул выключателем, и она осветилась электрическими лампочками.

— Посмотри, как я необычно планирую декорацию, — начал было он, но Айседора перебила его.

— Ты не хочешь узнать, как поживает наша дочка?

— Ах да, хочу, конечно хочу, — спохватился Крэг.

— Я привезла ее фото. Посмотри. Дирдрэ прелестно танцует, и у нее отменное здоровье.

— Вот и прекрасно. Я рад, что у нас с тобой очень симпатичный ребенок. Ты знаешь, она похожа на меня, и существует поверье, что такое сходство приносит девочке счастье. — Крэг на несколько секунд умолк, пережидая момент замешательства. Личная сторона вопроса для него была полностью исчерпана. — Так вот, на чем я остановился?.. Ах да, посмотри, в своей декорации я совершенно отказался от любого проявления избитой театральщины. На сцене у меня только ширмы, которые можно будет устанавливать в бесконечно разнообразных сочетаниях. Зритель в своем воображении будет дополнять увиденную им картину и тем самым втягиваться в творчество. Публика придет в театр и не увидит сцены. В начале спектакля ширмы плавно и торжественно задвигаются. Потом неизвестно откуда появляется свет, накладывая свои живописные блики, и все присутствующие в театре переносятся куда-то далеко, в иной мир, который лишь в намеках был дан художником и дополняется красками воображения самих зрителей.

Крэг был абсолютно счастлив. У Станиславского он получил все необходимое: немного денег, материал для искусства и доброжелательное сотрудничество с мастерами.

Айседора с удивлением рассматривала подвижные ширмы, передвигала их с места на место и изумлялась, как они меняются в потоках света. В уме она уже представила, как будут двигаться ее собственные занавеси, но тут вспомнила, что ей необходимо выйти на сцену, а она еще не привела свой костюм в порядок. Пришлось слишком торопливо прощаться с Крэгом.

Следующая встреча произошла в гостях у Константина Сергеевича. Он пригласил их к себе на ужин, но великолепно накрытый стол был лишь предлогом для интереснейшего разговора единомышленников. Каждый из них увлеченно делился своими замыслами и искал поддержки в решении проблем.

Константин Сергеевич не мог не затронуть глубоко волнующую его тему разработки четкой системы взглядов на эфемерное театральное искусство.

— За долгое время моей сценической деятельности я многое узнал, многое понял, на многое случайно натолкнулся; я непрерывно искал все новое как во внутренней актерской игре, так и в режиссерском деле, в принципах внешней постановки. Я бросался из крайности в крайность, часто забывая важные открытия и ошибочно увлекаясь случайным и наносным. У меня накопился, в результате моего артистического опыта, полный мешок всевозможного материала по технике искусства. Все это было как бы свалено без разбора, спутано, перемешано, не систематизировано, а в таком виде трудно пользоваться своими артистическими богатствами. Надо было навести порядок, разобраться в накопленном, рассмотреть, оценить и, так сказать, разложить материал по душевным полкам. То, что осталось в неотесанном виде, следовало обработать и заложить, как камни фундамента, в основу своего искусства. То, что от времени успело износиться, следовало освежить. Без этого движение вперед было невозможным.

И в этом меня поддержали такие художники, как вы. Ваш изначально духовный, нетрадиционный подход к сценическому искусству лишний раз доказывает, что мои поиски идут в правильном направлении. Сейчас я хочу поднять свой бокал за тот триумф, который, я уверен, произведет крэговская постановка «Гамлета» в нашем театре.

Все подняли бокалы, и трепетный хрустальный звон наполнил небольшую залу. Айседора удивительно уютно чувствовала себя в этой компании. Признание Константина Сергеевича было для нее необычайно важно. Оно придавало ей уверенности в себе. Такие же чувства, понимала Айседора, испытывал и Крэг. Крепкая надежная крыша над головой и полное доверие со стороны Станиславского укротили неуемный характер Крэга. Айседора редко видела его таким умиротворенным и одновременно взволнованным. Он казался ей даже немного чужим. Крэг был предупредителен с дамами, мило, ненавязчиво раскован. Но когда разговор коснулся его постановки, Гордон тут же целиком и полностью окунулся в дорогую его сердцу тему.

Константин Сергеевич продолжил разговор:

— Меня потрясла ваша трактовка пьесы. Крэг, вы очень расширили внутреннее содержание «Гамлета». Для вас он лучший человек, проходящий по земле как очистительная жертва. Гамлет — не неврастеник, еще менее сумасшедший; но он отличен от всех людей, потому что на минуту заглянул по ту сторону жизни, в загробный мир, где томится его отец. С этого момента реальная действительность стала для него другой. Он всматривается в нее, чтобы разглядеть тайну и смысл бытия; любовь, ненависть, условности дворцовой жизни получили для него новый смысл, а непосильная для простого смертного задача, возложенная на него истерзанным отцом, приводит Гамлета в недоумение и отчаяние. Если бы она ограничилась убийством нового короля, — конечно, Гамлет ни на минуту не усомнился бы, но дело не только в убийстве. Чтобы облегчить страдания отца, надо очистить от скверны весь дворец, пройти с мечом по всему царству, уничтожить вредных, оттолкнуть от себя прежних друзей с гнилыми душами, уберечь чистые души, вроде Офелии, от гибели. Нечеловеческие стремления к познанию смысла бытия делают Гамлета в глазах простых смертных, живущих среди будней дворца и маленьких забот жизни, каким-то сверхчеловеком, непохожим на всех, а следовательно — безумным. Для близорукого взгляда маленьких людишек, не видящих в жизни не только по ту сторону этого мира, но даже за пределами дворцовой стены, Гамлет, естественно, представляется ненормальным. Говоря об обитателях дворца, вы, Крэг, подразумеваете все человечество.

— Да, Константин Сергеевич, вы правы, главным для меня является то обстоятельство, что Гамлет вступает в мистическое общение с потусторонним миром, — поддержал беседу Гордон. — Быть может, он и есть первая ступенька к осуществлению моих мечтаний, цель которых — воспеть ликующую, всепобеждающую силу величественной освободительницы — Смерти. Эта земная полноценная жизнь, столь милая нам всем, на мой взгляд, не создана для того, чтобы ее изучали и потом снова предъявляли миру, пусть даже в условном изображении. По-моему, моя задача должна, скорее, состоять в том, чтобы уловить далекий отблеск той духовной сущности, которую мы называем смертью, и суметь воссоздать прекрасные черты воображаемого мира. Говорят, они мертвы и холодны. Не знаю, часто они кажутся мне более горячими и живыми, чем то, что кичливо именуют жизнью.

Крэг задумался, а Айседора, чутко уловив его настроение, завершила его мысль трепетными строками Уолта Уитмена:

Ты, милая, ты, ласковая смерть,

Струясь вокруг меня, ты, ясная, приходишь, приходишь

Днем и ночью, к каждому, ко всем!

Раньше или позже, нежная смерть!

Слава бездонной Вселенной

За жизнь и радость, за любопытные вещи и знания.

И за любовь, за сладкую любовь, — но слава ей, слава, слава.

За верные и хваткие, за холодящие объятия смерти.

Темная мать! Ты всегда скользишь неподалеку тихими и мягкими шагами,

Пел ли тебе кто-нибудь песню самого сердечного привета?

Эту песню пою тебе я, я прославляю тебя выше всех,

Чтобы ты, когда наступит мой час, шла твердым и уверенным шагом.

Могучая спасительница, ближе!

Всех, кого ты унесла, я пою, радостно пою мертвецов,

Утонувших в любовном твоем океане,

Омытых потоком твоего блаженства, о смерть!

От меня тебе серенады веселья,

Пусть танцами отпразднуют тебя, пусть нарядятся, пируют.

Тебе подобают открытые дали, высокое небо,

И жизнь, и поля, и громадная могучая ночь.

Крэг с благодарностью посмотрел на Айседору, которая сумела столь вовремя и столь поэтично поддержать его мысль.

— Да, тени и призраки представляются мне более прекрасными и более живыми существами, чем все эти города, сплошь населенные пошлыми мелочными мужчинами и женщинами — людьми скрытными, холодными и черствыми. Право же, когда слишком долго наблюдаешь жизнь, подобные ее проявления не кажутся тебе прекрасными, таинственными, трагическими, а только скучными и глупыми; это какой-то заговор против жизненности, против красного и белого накала жизни. А в подобных проявлениях, начисто лишенных жизненного солнца, невозможно черпать вдохновение.

Другое дело — эта таинственная, радостная и в высшей степени совершенная жизнь, называемая смертью, — жизнь теней и неведомых форм, в которой, вопреки общему мнению, не могут царить мрак и туман; она наверняка полна сочных красок, залита ярким светом, наполнена четкими формами и населена странными, неистовыми фигурами, красивыми и спокойными, послушными некой чудной гармонии движений. Это вам не унылая проза жизни! Вот эта мысль о смерти как о весеннем цветении, эта страна смерти, идея смерти порождает во мне такое мощное вдохновение, что я без колебаний устремляюсь вперед — и через мгновение оказываюсь среди цветов. Я делаю еще шаг-другой вперед — и снова меня окружает изобилие красоты. Свободно и непринужденно странствую я в океане красоты, плывя туда, куда несет меня ветер, ибо там нет опасностей. Такова моя заветная мечта.

Глаза Крэга возбужденно горели. Он обернулся к Айседоре, взял ее руку и прижался к ней своей щекой. «Ты удивительно тонко почувствовала мою мысль и поддержала меня; спасибо, благодаря тебе я сумел сформулировать то, что неясными намеками проносилось в моей голове. Из всех женщин на свете ты единственная, кто понимает мою душу» — эту благодарность она прочла в его взгляде, но тут же, к своему страху, заметила дьявольские искорки, которые, как она знала по своему жизненному опыту, ни к чему хорошему привести не могли. И она оказалась права. Крэг сделал неожиданный шаг.

— Айседора, — заявил он. — Мне кажется, что я имею право узнать, когда вы намерены в конце-то концов возобновить нашу семейную жизнь. Уже довольно длительный промежуток времени вы оставались свободной, и я приветствовал это. Человек не должен быть заточенным в бытовой скорлупе. Тем более артист… Но ведь у нас есть дочь, которая, я надеюсь, скучает по мне и нуждается в моей заботе.

Эта неожиданная тирада повергла всех в шоковое состояние, ведь перемену настроения Крэга сумела заметить лишь Айседора. Деликатное семейство Станиславского не было подготовлено к такому повороту дела. Если бы не Константин Сергеевич и Мария Петровна, его жена, Айседора нашла бы способ подобающим образом отпарировать бестактную полупьяную выходку Крэга. Теперь же ей пришлось ограничиться лишь кратким отрицательным ответом.

После этого события стали развиваться самым невероятным образом. Поведение Крэга ошеломило всех, но, пожалуй, более всего молоденькую секретаршу Айседоры, которую Гордон, не спрашивая ее согласия, схватил своими огромными ручищами и вместе со стулом в припадке бешенства унес в другую комнату, где и закрылся. Станиславский был страшно смущен и негодовал на его поведение.

Из-за случившегося Айседора оказалась в очень неловком положении перед Станиславским и его женой. Константин Сергеевич и Мария Петровна вовсе не были ханжами, они жили в эмоциональной, экзальтированной актерской среде, им были знакомы самые невероятные эксцессы, но этот превзошел все предыдущие. В их семейной жизни часто случались довольно сложные ситуации. Константин Сергеевич пользовался огромным успехом у женщин, но Мария Петровна всегда умела тактично найти достойный выход из положения. В Станиславского влюблялись, им увлекались, писали ему восторженные письма, подносили цветы… Он же своими рассеянными глазами смотрел на женщин с каким-то удивлением: любил он только свою жену, верного друга и ученицу — Лилину, а влюблен был — в театр. Ни романов, ни кутежей, ни карточной игры для него не существовало, и, не погрешив против истины, можно было сказать, что вся жизнь его целиком была посвящена любимому искусству.

Неловкую паузу за столом прервала Мария Петровна. Своим спокойным тихим голосом она сумела приглушить гнев Константина Сергеевича и как-то незаметно для всех перевести разговор на тему надежного, незыблемого, уютного семейного счастья. Стали вспоминать все, что было связано с детьми: их проделки, радости, печали, болезни… — неисчерпаемая тема. Потом Мария Петровна неожиданно спросила:

— Ты помнишь, Костя, как мы с тобой впервые поцеловались? — Тут она обратилась к Айседоре. — Вы знаете, это произошло на сцене. Да-да, на сцене… Мы играли Шиллера, «Коварство и любовь». Костя был Фердинандом, а я Луизой. — Мария Петровна на мгновение задумалась, окунувшись в приятное воспоминание.

— Да, впервые мы поцеловались именно на сцене, — поддержал ее Константин Сергеевич. — Оказывается, мы были влюблены друг в друга и не знали этого. Нам сказали об этом зрители. Мы слишком естественно целовались, и наш секрет открылся со сцены… Таким образом «Коварство и любовь» оказалась не только любовной, но и коварной пьесой. Через некоторое время мы поженились.

Айседора с легкой завистью смотрела на эту стареющую, но счастливую пару. Она уже знала историю прихода Лилиной в театр Станиславского. В юности у Марии Петровны умер отец, и ей пришлось самой заботиться о своем материальном благополучии. Мария Петровна, используя свое знание французского языка, поступила классной дамой в тот самый институт, в котором совсем недавно училась и шалила. Эти коридоры еще помнили ее смех и быстрые легкие шаги. А она узнавала свои улыбки, свои проказы в проходивших перед ней девочках и не могла не быть снисходительной к ним. Но рутина казенных учреждений, однообразие повседневной жизни утомляли ее, сушили юную душу; хотелось чего-то яркого, нового — и она согласилась принимать участие в любительских спектаклях, которые устраивал Станиславский. Это надо было делать тайком от строгой начальницы института. Несмотря на то что она выступала под псевдонимом, начальница обо всем узнала, и ей пришлось уйти из института и даже переехать в Петербург. Но за это время она успела увлечься театром и скучала без него. А кроме того, руководитель их молодежного кружка, Станиславский, сразу обративший на нее внимание, очень хотел, чтобы она вернулась. Что она и сделала. Невзирая на неудовольствие родственников, Мария Петровна приехала в Москву и уже открыто стала выступать на сцене. Она не была красавицей, не была даже шаблонно хорошенькой, но ее было приятно видеть — так много было в ней женственности и нежности, шаловливой грации, а ее милые интонации, мимика и жесты были изысканны, точно тени от облаков на лугу.

В 1889 году справили свадьбу. Брак их не был похож на обычные актерские браки, которые большей частью бывают двух видов: или одна сторона беспрекословно признает первенство другой и, так сказать, оказывается в тени; или же, несмотря на взаимную любовь, проскальзывает зависть и ревность одного к успеху другого. Здесь был налицо редкий случай полной гармонии: как две созвучные ноты, сливающиеся в один аккорд, они шли рядом по артистическому пути.

Мария Петровна писала: «Создалась вечно искрящаяся, радостная жизнь, за которую приношу Константину Сергеевичу мою беспредельную благодарность».

Так два великих человека прошли свой путь рядом, и брак их был не только «супружеством», но и «содружеством» — идеал любого брака.

О таком идеальном браке с Крэгом мечтала и Айседора, но это желание было неосуществимо.

Также несбывшейся мечтой осталось и желание выступать со своей школой на сцене Художественного театра. И несмотря на это Айседора очень часто приезжала в дорогую ее сердцу Россию. Видимо, ее дух в чем-то был сродни духу этой страны. Из уст многих писателей, поэтов и художников звучали слова признания и любви к ее искусству.

Для Максимилиана Волошина она была «как ручей, плавно текущий по бархатному лугу», ее руки «как ветви деревьев. Она не летит, как пух из уст Эола», она клонится и гнется под ударами музыки, как гибкая травинка от ветра… «Музыка претворяется в ней и исходит от нее. Трагизм — не ее элемент. Трагизм неподвижен… У нее же лицо ребенка. Ее стихия — радость. Для ее выражения она находит тысячи новых движений, трогательных и захватывающих. Радость, как светлый нимб, охватывает ее танцы».

Писатель и философ В. Розанов принял ее искусство и понял саму его суть. «Дункан путем счастливой мысли, счастливой догадки и затем путем кропотливых и, очевидно, многолетних изучений, наконец, путем настойчивых упражнений в «английском характере» вынесла на свет божий до некоторой степени «фокус» античной жизни, этот ее танец, в котором ведь в самом деле отражается человек, живет вся цивилизация, ее пластика, ее музыка… ее — все! и невозможно не восхищаться. Эти прекрасные поднятые руки, имитирующие игру на флейте, игру на струнах, эти всплескивающиеся в воздухе кисти рук, эта длинная сильная шея… — хотелось всему этому поклониться живым классическим поклоном! Вот Дункан и дело, которое она сделала!»

Поэт Андрей Белый также был потрясен ее творчеством. «О, она вошла легкая, радостная, с детским лицом. И я понял, что вся она — в несказанном. В ее улыбке была заря. В движениях тела — аромат зеленого луга. Складки ее туники, точно журча, бились нежными струями, когда отдавалась она пляске, вольной и чистой. Помню юное лицо, счастливое, хотя в музыке и раздавались вопли отчаяния. Но она в муках разорвала свою душу, отдала распятию свое чистое тело перед взорами тысячной толпы. И неслась в бессмертие. Сквозь огонь улетела в прохладу, но лицо ее, осененное Духом, мерцало холодным огнем, — новое, тихое, бессмертное лицо. Да, светилась она, светилась именем, обретенным навеки, являя под маской античной Греции образ новой будущей жизни счастливого человека, предававшегося тихим пляскам на зеленых лугах».