Апулей и его «Золотой осел».


</p> <p>Апулей и его «Золотой осел».</p> <p>

Ровесником Лукиана был сатирик Апулей. Он родился в 124 году в римской колонии Северной Африки, учился в Афинах, где познал, по-видимому, жизнь во всех ее аспектах. Про чаши вина он говорил: «Первая чаша утоляет жажду, вторая веселит, третья услаждает, четвертая безумит; с чашами муз наоборот: чем их больше, тем крепче в них вино, тем лучше для душевного здоровья. И осушил немало разнообразных чаш еще и учености: туманящую чашу поэзии, прозрачную – геометрии, сладостную – музыки, терпкую – диалектики и, наконец, неисчерпаемый кубок всеобъемлющей философии».

Потом сидячий образ жизни Апулей заменил на бродячий — много путешествовал, — короче вел жизнь странствующего мудреца. Был в этой неугомонной жизни и особенно страшный момент, когда его обвинили в занятиях магией. Однако Апулей в своей речи сумел защитить себя сам, не прибегая к помощи адвокатов, да при этом еще умудрился высмеять суеверие своих противников.

Вторая половина его жизни прошла в Карфагене. Здесь он был назначен жрецом провинции и, впоследствии, ему воздвигли статую в честь его заслуг.

Идея романа «Метаморфозы» или «Золотой осел» была подсказана Апулею небольшой повестью Лукиана, из которой получился фантастическо-сатирический роман-путешествие с элементами эротики. В нем юноша Луций отправляется в страну Фессалию. По дороге он встречает своего давнего товарища, и тот ему рассказывает замысловатую историю, ужасающие фрагменты которой леденят в жилах юноши его бурную кровь.

Вот этот рассказ Аристомена:

«Вижу я товарища своего Сократа! Сидит на земле, дрянной, изорванный плащ только наполовину прикрывает его тело: почти другим человеком стал: бледность и жалкая худоба до неузнаваемости его изменили, и сделался он похож на тех пасынков судьбы, что на перекрестках просят милостыню.

— Сократ! – говорю. – Что с тобой? Что за вид? Что за плачевное состояние? А дома тебя давно уже оплакали и по имени окликали, как покойника! И вдруг ты оказываешься здесь, к нашему крайнему позору, загробным выходцем!

— Право же, — ответил Сократ, — не знаешь ты коварных улыбок судьбы, непрочных ее милостей и отбирающих превратностей. – С этими словами лицо свое, давно уже от стыда красневшее, заплатанным и рваным плащом прикрыл, так что оставшуюся часть тела обнажил от пупа до признака мужественности. Я не мог дальше видеть такого жалкого зрелища нищеты и, протянув руку, помог ему подняться.

Но тот, как был с покрытой головой:

— Оставь, — говорит, — оставь судьбу наслаждаться досыта трофеем, который она сама себе воздвигла.

Я заставляю его идти за мною, немедленно одеваю или, вернее сказать, прикрываю наготу его одной из своих одежд, которую тут же снял с себя, и веду в баню; там мази и притирания сам готовлю, старательно соскребаю огромный слой грязи и, вымыв его как следует, сам усталый, с большим трудом его, утомленного, придерживая, веду к себе, постелью грею, пищею ублажаю, чашей подкрепляю, рассказами забавляю.

Уж он склонился к разговору и шуткам, уж раздавались остроты и злословия, как вдруг, испустив из глубины груди мучительный вздох и хлопнув яростно правой рукой по лбу:

— О несчастный! – воскликнул он. – Приехав в Македонию по прибыльному делу, через девять месяцев я отправился с хорошим барышом. В уединенном глубоком ущелье напали на меня лихие разбойники. Хоть дочиста обобрали – однако спасся. В таком отчаянном состоянии заворачиваю я к старой, но до сих пор видной собою кабатчице Мерое. Ей рассказываю о злосчастном ограблении. Она приняла меня более чем любезно, даром накормила хорошим ужином и вскоре, побуждаемая похотью, пригласила к себе на кровать. Тотчас делаюсь я несчастным, так как, переспав с ней только разочек, уже не могу отделаться от этой чумы.

— Ну, — говорю я, — вполне ты этого заслуживаешь и еще большего, если может быть еще большее несчастье, раз любострастные ласки и потаскуху потасканную детям и дому предпочел.

Но он, палец ко рту приложив, ужасом пораженный:

— Молчи, молчи! – говорит. И озирается, не слышал ли кто. – Берегись, — говорит, — вещей жены! Как бы невоздержанный язык беды на тебя не накликал! Она ведьма и колдунья: власть имеет небо спустить, землю подвесить, ручьи твердыми сделать, горы расплавить, покойников вывести, богов низвести, звезды загасить, самый Тартар осветить! Хочешь о тьме ее проделок послушать? Послушай, что она сделала на глазах у многих.

Любовника своего, посмевшего полюбить другую женщину, одним словом обратила в бобра, так как зверь этот, когда ему грозит опасность быть захваченным, спасается от погони, лишая себя детородных органов; она надеялась, что и с тем случится нечто подобное, за то, что на сторону понес свою любовь. Кабатчица одного соседнего конкурента обратила в лягушку. И теперь этот старик, плавая в своей винной бочке, прежних просителей своих из гущи хриплым и любезным кваканьем приглашает.

Судейского одного, который против нее высказывался, в барана обратила, и теперь тот так бараном и ведет дела. А вот еще: жена одного из ее любовников позлословила как-то о ней, а сама была беременна – на вечную беременность осудила она ее, заключив чрево и остановив зародыш. По общему счету, вот уже восемь лет, как бедняжка эта, животом отягощенная, точно слоном собирается разродиться.

Это последнее злодеяние и зло, которое она многим продолжала причинять, наконец возбудили всеобщее негодование, и было постановлено в один прекрасный день назавтра жестоко отомстить ей, побив камнями, но этот план она заранее расстроила силою заклинания. С помощью тайного насилия над божествами, всех жителей в их же собственных домах заперла, так что целых два дня не могли они ни замков сбить, ни выломать дверей, ни даже стен прорубить, пока, наконец, по общему уговору, в один голос не возопили, клянясь священнейшей клятвой, что не только не поднимут на нее руки, но придут к ней на помощь, если что замыслит иное. На этих условиях она смилостивилась и освободила весь город. Что же касается зачинщика всей этой выдумки, то его она в глухую ночь, запертым, как он был, со всем домом — со стенами, самой почвой, фундаментом – перенесла за сто верст в другой город, расположенный на самой вершине крутой горы и лишенный поэтому воды.

— Странные, — говорю, — вещи и не менее ужасные, мой Сократ, ты рассказываешь. В конце концов, ты меня вогнал в немалое беспокойство, даже в страх, я уже не сомнения ощущаю, а словно удары ножа, как бы та старушонка, воспользовавшись услугами какого-нибудь божества, нашего не узнала разговора. Ляжем-ка поскорее спать и, отдохнув, до света еще уберемся отсюда как можно дальше!

Я запираю комнату, проверяю засовы, потом приставляю кровать плотно к дверям, чтобы загородить вход, и ложусь на нее. Сначала от страха я довольно долго не сплю, потом, к третьей страже, слегка глаза смыкаться начинают.

Только что заснул, как вдруг с таким шумом, что и разбойников не заподозришь, двери распахнулись, скорее, были взломаны и сорваны с петель. Кроватишка, и без того коротенькая, хромая на одну ногу и гнилая, от такого напора опрокидывается и меня, вывалившегося и лежащего на полу, всего собою прикрывает.

Тут я понял, что некоторым переживаниям от природы свойственно приводить к противоречащим им последствиям. Как частенько слезы от радости бывают, так и я, превратившись в черепаху, в таком вот ужасе не мог удержаться от смеха. Пока, валяясь в грязи под прикрытием кровати, смотрю украдкой, что будет дальше, вижу двух женщин пожилых лет. Зажженную лампу несет одна, губку и обнаженный меч – другая, и вот они уже останавливаются около мирно спящего Сократа. Начала та, что с мечом:

— Вот сестра, вот котик мой, что ночи и дни моими молодыми годочками наслаждался, вот тот, кто любовь мою презирал и не только клеветой меня пятнал, но замыслил прямое бегство. А я, значит, буду оплакивать вечное одиночество! И повернув направо голову Сократа, она в левую сторону шеи ему по рукоятку погрузила меч и излившуюся кровь старательно приняла в поднесенный к ране маленький мех, так что нигде ни одной капли не упало. Своими глазами я это видел. К тому же Мероя, запустив правую руку глубоко, до самых внутренностей, в рану и покопавшись там, вынула сердце моего несчастного товарища. Потом заткнула эту разверстую рану в самом широком ее месте губкой.

После этого, отодвинув кровать и расставя над моим лицом ноги, они принялись мочиться, пока зловонной жидкостью меня всего не залили.

Затем удалились. Лишь только они переступили порог, и вот уже двери встают в прежнее положение как ни в чем не бывало. Я же, как был, так и остался на полу простертый, бездыханный, голый, иззябший, залитый мочой, словно только что появившийся из материнского чрева или, вернее, полумертвый, переживший самого себя, как последыш или, по крайней мере, преступник, для которого уже готов крест.

— Что будет со мною, — произнес я, — когда утром обнаружится этот зарезанный? Кто найдет мои слова правдоподобными, хотя я буду говорить правду? «Звал бы, скажут, на помощь, по крайней мере, если ты такой здоровенный малый, а не смог справиться с женщиной! На твоих глазах режут человека, а ты молчишь! Почему же сам ты не погиб при таком разбое? Почему свирепая жестокость пощадила свидетеля преступления и доносчика? Но хотя ты и избег смерти, теперь к товарищу присоединишься».

Наилучшим мне показалось до света выбраться тайком и пуститься в путь, хотя бы ощупью. Но добрые и верные двери, что ночью сами раскрылись, не раскрывались.

Я закричал:

— Эй, есть тут кто? Откройте мне дверь, до свету хочу выйти!

Привратник говорит:

— Разве ты не знаешь, что на дорогах неспокойно – разбойники попадаются. Как же ты ночью в путь пустишься? Если у тебя такое преступление на совести, что ты умереть хочешь, так у нас-то головы не тыквы, чтобы из-за тебя умирать.

— Недолго, — говорю, — до света. И разве ты, дурак, не знаешь, что голого раздеть десяти силачам не удастся?

На это он, засыпая и повернувшись на другой бок, еле языком ворочая, отвечает:

— Почем я знаю, может быть, ты зарезал своего товарища, с которым вчера вечером пришел на ночлег, и думаешь спастись бегством?

При этих словах показалось мне, что земля до самого Тартара разверзлась и голодный пес Цербер готов растерзать меня. Тогда я понял, что добрая Мироя не из жалости меня пощадила и не зарезала, а от жестокости для креста сохранила.

Тут Сократ, разбуженный разговором, вскочил и говорит:

— Не даром все постояльцы терпеть не могут трактирщиков! Этот нахал вламывается сюда, наверное, чтобы стащить что-нибудь, и меня, усталого, будит от глубокого сна своим оранием.

Я становлюсь весел и бодр, неожиданным счастьем переполненный.

— Вот мой товарищ, отец мой и брат. – С этими словами я, обняв Сократа, принялся его целовать. Но отвратительная вонь от жидкости, которою меня те старухи залили, ударила ему в нос, и он с силой оттолкнул меня.

— Прочь, — говорит он, — несет от тебя, как от отхожего места!

И начал меня участливо расспрашивать о причинах этого запаха. А я, несчастный, отделавшись кое-как наспех придуманной шуткой, стараюсь перевести его внимание на другой предмет и, обняв его говорю:

— Пойдем-ка! Почему бы нам не воспользоваться утренней свежестью для пути?

И мы вышли. Шли уже довольно долго. Восходящее солнце все освещало. Я внимательно и с любопытством рассматривал шею своего товарища, то место, куда вонзили, как я сам видел, меч. И подумал про себя: «Безумец, до чего же напился, если тебе привиделись такие странности! Вот Сократ: жив, цел и невредим. Где рана? Где губка? И где, наконец, шрам, такой глубокий, такой свежий!» Потом, обращаясь к нему, говорю:

— Недаром опытные врачи тяжелые и страшные сны приписывают обжорству и пьянству! Вчера, к примеру, не считал я кубков, вот и была у меня жуткая ночь с ужасными и жестокими сновидениями – до сих пор мне кажется, будто я весь залит и осквернен человеческой кровью!

На это он, улыбнувшись, заметил:

— Не кровью, а мочой! А впрочем, мне и самому приснилось, будто меня зарезали. И горло болело и, казалось, само сердце у меня вырывают: даже теперь дух замирает, колени трясутся, шаг нетверд, и хочется для подкрепления съесть что-нибудь.

Мы уселись и принялись за еду. Смотрю я на него, как он с жадностью ест, и замечаю, что все черты его заостряются, лицо смертельно бледнеет и силы покидают его. Живые краски в его лице так изменились, что мне показалось, будто снова приближаются ночные фурии, и от страха кусочек хлеба, который я откусил, как ни мал он был, застрял у меня в горле и не мог ни вверх подняться, ни вниз опуститься. Видя, как мало на дороге прохожих, я все больше и больше приходил в ужас. Кто же поверит, что убийство одного из двух путников произошло без участия другого? Между тем Сократ, наевшись до отвала, стал томиться нестерпимой жаждой. Недалеко протекала медленная речка, вроде тихого пруда, цветом и блеском похожая на серебро или стекло.

Он поднялся быстро, нашел удобное местечко, на берегу становится на колени и, наклонившись, жадно тянется к воде. Но едва только краями губ коснулся поверхности воды, как рана на шее его широко открылась, губка внезапно из нее выпала, и вместе с нею несколько капель крови. Бездыханное тело полетело бы в воду, если бы я его, удержав за ногу, не вытянул с трудом на высокий берег, где, наскоро оплакав несчастного спутника, песчаной землею около реки навеки его засыпал. Сам же я в ужасе, трепеща за свою безопасность, разными окольными и пустынными путями убегаю и, словно действительно у меня на совести убийство человека, отказываюсь от родины и родимого дома, приняв добровольное изгнание».

Рассказ товарища о необычайнейших приключениях, случившихся с ним в странной стране Фессалии, чрезвычайно возбудил желание Луция как можно скорее переступить границу этого колдовского места. Вот что рассказывает наш зачарованный путешественник о своих дальнейших приключениях:

«Как только ночь рассеялась, и солнце новый день привело, расстался я одновременно со сном и с постелью. И вообще-то я человек беспокойный и неумеренно жадный до всего редкостного и чудесного. А теперь при мысли, что нахожусь в сердце Фессалии, единогласно прославленной во всем мире как родина магического искусства, держа в памяти, что история, рассказанная добрым моим товарищем, начинается с упоминания об этом городе, я с любопытством оглядывал все вокруг, возбужденный желанием, смешанным с нетерпением.

Вид любой вещи в городе вызывал у меня подозрения, и не было ни одной, которую я считал бы за то, что она есть. Все мне казалось обращенным в другой вид губительными нашептываниями. Так что и камни, по которым я ступал, представлялись мне окаменевшими людьми; и птицы, которым внимал, — тоже людьми, но оперенными; деревья вокруг городских стен – подобными же людьми, но покрытыми листьями; и ключевая вода текла, казалось, из человеческих тел. Я уже ждал, что статуи и картины начнут ходить, стены говорить, быки и прочий скот прорицать и с самого неба, со светила дневного, внезапно раздастся предсказание.

В городе я вскоре был приглашен на пир. Здесь застаю множество других приглашенных – цвет общества. Великолепные столы блестят туей и слоновой костью, ложа покрыты золотыми тканями, большие чаши, разнообразные в своей красоте, но все одинаково драгоценные. Здесь стекло, искусное, граненое, там чистейший хрусталь, в одном месте светлое серебро, в другом сияющие золото и янтарь, дивно выдолбленный, и драгоценные камни, приспособленные для питья, и даже то, чего быть не может, — все здесь было. Многочисленные разрезальщики, роскошно одетые, проворно подносят полные до краев блюда, завитые мальчики в красивых туниках то и дело подают старые вина в бокалах, украшенных самоцветами. Вот уже принесли светильники, застольная беседа оживилась, уже смех раздается, и вольные словечки, и шутки то там, то сям.

Там-то я и услышал историю Телефрона. Так он начал свой рассказ:

— Будучи еще несовершеннолетним, отправился я на Олимпийские игры. Но вскоре мои дорожные средства истощились, и я бродил по городу, стараясь придумать, как бы помочь своей бедности. Вдруг вижу посреди площади какого-то высокого старика. Он стоял на камне и громким голосом предлагал тем, кто желал бы наняться караульщиком к покойникам, условиться с ним о цене. Тогда я обращаюсь к одному прохожему и говорю: «Что я слышу? Разве здесь покойники имеют обыкновение убегать?» – «Помолчи!– отвечает тот, — ты еще слишком молод и человек приезжий и, понятное дело, плохо себе представляешь, что находишься в Фессалии, где колдуньи нередко отгрызают у покойников части лица – это им для магических действий нужно».

Я продолжаю: «А в чем состоит, скажи на милость, обязанность этого могильного караульщика?» – «Прежде всего, — отвечает тот, — всю ночь напролет нужно бодрствовать и открытыми, не знающими сна глазами смотреть на труп, не отрывая взора и даже на единый миг не отворачиваясь; ведь негоднейшие оборотни, приняв вид любого животного, тайком стараются проникнуть к покойнику, так что очи самого Солнца, самой Справедливости могут легко обмануться. Тут от зловещих чар на караульщиков нападает сон. Никто не может даже перечислить, к каким уловкам прибегают эти зловреднейшие женщины-оборотни ради своей похоти. В случае если наутро тело будет сдано не в целости, все, что пропадет, полностью или частью, караульщик обязан возместить, отрезав от собственного лица».

Узнав все это, я собираюсь с духом, и тут же говорю ищущему караульщику: «Полно уж кричать! Вот тебе и караульщик. Перед тобой человек железный, которого сон не берет – один сплошной глаз!»

Не поспел я еще кончить, как он сейчас же ведет меня к какому-то дому и, отворив дверь в какую-то темную комнату с закрытыми окнами, указывает на горестную матрону, закутанную в темные одежды. Подойдя к ней, он говорит: «Вот пришел человек, который не побоялся наняться в караульщики к твоему мужу». Тут она откинула волосы и, показав прекрасное, несмотря на скорбь, лицо, говорит мне, глядя в глаза: «Смотри, прошу тебя, как можно бдительнее исполни свое дело». – «Не беспокойся, говорю, только награду соответственную приготовь».

Она поднимает блестящие покровы с тела покойного, долго плачет над ним и, взывая к совести присутствующих, начинает тщательно перечислять части лица, показывая на каждую в отдельности, а кто-то умышленно заносил ее слова в таблички. После перечисления к табличкам были приложены печати.

Оставленный наедине с трупом, я тру глаза, чтобы вооружить их против сна, и для храбрости песенку напеваю, а тем временем смеркается, сумерки наступают, сумерки сгущаются, потом глубокая ночь, наконец, глубочайший мрак. А у меня страх все увеличивается, как вдруг внезапно вползает ласочка, останавливается передо мной и так пристально на меня смотрит, что я смутился от такой наглости в столь ничтожном зверьке. Наконец говорю ей: «Прочь пошла, подлая тварь! Пошла прочь, покуда не испытала на себе моей силы!»

Ласочка повернулась и сейчас же исчезла из комнаты. Но в ту же минуту глубокий сон вдруг погрузил меня на самое дно какой-то бездны. Так, ничего не чувствуя и, сам нуждаясь в караульщике, я будто бы и не был в той комнате.

И тут как раз оглушительное пение хохлатой команды возвестило, что ночь на исходе, и я, наконец, проснулся. Охваченный немым страхом, бегу к трупу; подняв светильник и откинув покров с лица, я стал рассматривать каждую черточку – все было на месте, как прежде. Вот и бедная супруга в слезах и тревоге быстро входит и сейчас же бросается на тело мужа, долго осыпает его поцелуями, потом при свете лампы убеждается, что все в порядке. Деньги мне сейчас же принесли. Я, ошалел от блеска золотых, обрадован неожиданной поживой.

Вот уже покойника, в последний раз оплакав, выносят из дома. Тут подбегает какой-то старик в темной одежде, скорбный, весь в слезах, рвет свои благородные седины и, обеими руками обняв погребальное ложе, громким, хотя и прерываемым поминутно рыданиями голосом, восклицает: «Вашим добрым именем заклинаю вас: заступитесь за убитого гражданина и невероятное преступление зловредной этой и нечестивой женщины сурово покарайте. Это она, и никто другой, несчастного юношу извела отравой, чтобы угодить любовнику и грабительски захватить наследство».

Толпа между тем начала грозно волноваться и правдоподобность случая заставила верить в преступление. Одни кричат, что надо сжечь ее, другие хватаются за камни, мальчишки подговаривают прикончить женщину. А та, обливаясь притворными слезами и самыми страшными клятвами клянясь, призывая всех небожителей в свидетели, отпирается от такого злодейства.

Тут старец предлагает обратиться к египетскому пророку, который уже за большую цену условился с ним на время вызвать душу из преисподней, а тело это вернуть к жизни.

Пророк в львиной одежде положил какую-то травку на уста покойника, другую – ему на грудь. Затем, повернувшись к востоку, начал он молча молиться священному Солнцу, поднимавшемуся над горизонтом, всем видом своим во время этой сцены подготовив внимание присутствующих к чуду.

Я вмешиваюсь в толпу и, став на высоком камне позади самого погребального ложа, любопытным взором за всем слежу. И вот уже начинает вздыматься грудь, вены спасительно бьются, уже духом наполняется тело; и поднялся мертвец, и заговорил: «Скажите мне, зачем, вкусившего уже от чаш Леты, возвращаете? Перестань же, молю, перестань, и меня к покою моему отпусти!» Но пророк, уже с большим жаром, говорит: «Что же ты не расскажешь народу все по порядку, отчего не объяснишь тайну своей смерти? Разве ты не знаешь, что я могу заклинаниями своими призвать фурий и усталые члены твои придать мучению?» Тот слушает это с ложа и с глубоким вздохом так вещает народу: «Злыми чарами жены, молодым изведенный и обреченный на гибельную чашу, брачное ложе не остывшим еще, уступил я прелюбодею».

Тут замечательная эта жена, явно обнаглев, задалась кощунственной мыслью упрямо опровергать неоспоримые доводы мужа. Народ бушует, мнения разделяются; одни требуют, чтобы негоднейшая женщина сейчас же погребена была заживо с телом покойного мужа, другие говорили, что не следует верить лживым словам трупа.

Но эти пререкания были прерваны новою речью юноши-трупа, так как, испустив более глубокий вздох, он заговорил: «Дам, дам вам ясные доказательства своей безукоризненной правоты и открою то, о чем никто кроме меня не знает и не догадывается. – И предоставил доказательства. А потом указывает на меня пальцем: — Да ведь, когда у тела моего бдительнейший этот караульщик твердо стоял на страже, старые колдуньи, охочие до моей оболочки и принимавшие по этой причине разные образы, многократно пытались обмануть его ревностное усилие и, наконец, напустив сонного тумана, погрузили его в глубокое забытье; а потом они, не переставая, звали меня по имени, и вот уже мои застывшие связки и похолодевшие члены силятся медленными движениями ответить на приказания магического искусства.

Тут этот человек, на самом-то деле живой, да только мертвецки сонный, ничего не подозревая, встает, откликается на свое имя, так как мы с ним называемся одинаково, и добровольно идет вперед наподобие безжизненной тени. Ему сначала отрезали нос, потом оба уха, так что он оказался изувеченным вместо меня. И чтобы замести следы, обманщицы приставляют ему сделанные из воска уши и нос. Вот он перед вами, этот несчастный, получивший плату не за свой труд, а за свое увечье».

Перепуганный такими словами, я начинаю ощупывать свое лицо: схватился за нос – остается у меня в руке, провожу по ушам – отваливаются. Когда все присутствующие стали указывать на меня пальцами и кивать головою, когда поднялся смех, я, обливаясь холодным потом, ныряю между ног окружавших меня людей и бегу прочь. Но после того, как я стал калекой и всеобщим посмешищем, я не мог уже вернуться к домашнему очагу; так, расчесав волосы, чтобы они спадали с обеих сторон, я скрыл шрамы от отрезанных ушей, а постылый недостаток носа стараюсь из приличия спрятать под этим полотняным платочком, который плотно прижимаю к лицу.

Когда Телефрон окончил эту историю, собутыльники, разгоряченные вином, разразились хохотом и совершили обычное возлияние богу Смеха.

Прибив в чудесную страну Фессалию, поселился я в доме колдуньи Памфилы и близко сошелся с ее служанкой Фотидой. Не успел я лечь в первую ночь, как Фотида моя, весело приближается ко мне, неся в подоле ворох роз и розовых гирлянд. Крепко расцеловав меня, опустив веночки и осыпав цветами, она поднесла мне бокал. За первым бокалом последовал другой и третий: тут я вином разгорячился, и не только душой, но и телом, к сладострастию готовым, чувствую беспокойство, весь во власти необузданного и уже мучительного желания, наконец, приоткрыл одежду и, показывая своей Фотиде, с каким нетерпением жажду я любви, говорю:

— Сжалься скорей, приди ко мне на помощь! Ведь ты видишь, что я пылко готов к близкой войне, которую ты объявила мне без законного предупреждения. Едва получил я удар стрелы в самую грудь от жестокого Купидона, как тоже сильно натянул свой лук и теперь страшно боюсь, как бы от чрезмерного напряжения не лопнула тетива.

Без промедления, сняв с себя одежду, распустив волосы, преобразилась она прекрасно для радостного наслаждения, наподобие Венеры, входящей в волны морские, и, к гладенько выбритому женскому месту приложив розовую ручку, скорее для того, чтобы искусно оттенить его, чем для того, чтобы прикрыть, говорит стыдливо:

— На бой, на сильный бой! Я ведь тебе не уступлю и спины не покажу. Если ты – муж, с фронта атакуй и нападай с жаром и, нанося удары, готов будь к смерти. Сегодняшняя битва ведется без пощады! – И с этими словами она поднимается на кровать и медленно опускается надо мной на корточки; часто приседая и волнуя гибкую спину свою сладострастными движениями, она досыта накормила меня плодами Венеры Раскачивающейся; наконец, утомившись телом и обессиливши духом, упали мы в объятия друг друга, запыхавшиеся оба и изнуренные.

Так и шло у нас время. Но вот однажды попросил я Фотиду помочь мне тайно подсмотреть, как ее хозяйка занимается колдовскими делами. Фотида говорит:

— Луций, берегись, ой, берегись злого искусства и преступных чар этой Памфилы. Первой ведьмой она считается и мастерицей заклинать души умерших. Нашепчет на палочку, на камешек, на какой другой пустяк – и весь звездный свод в Тартар низвергнет и мир погрузит в древний хаос. Как только увидит юношу красивой наружности, тотчас пленяет его прелестью и приковывается к нему душой и взором. Обольщает его, овладевает его сердцем, навеки связывает узами ненасытной любви. Если же кто воспротивится и пренебрежет ею, тотчас обращает в камень, в скотину, в любого зверя или же совсем уничтожает.

А я и так полный любопытства, лишь только услышал давно желанные слова «магическое искусство», так, вместо того, чтобы избегать козней Памфилы, всею душой стал стремиться за любую цену отдать себя ей под начало, готовый стремглав броситься в бездну. «Действуй, Луций, — говорю сам себе, — не зевай и держись! Вот тебе желанный случай, теперь можешь насытиться давно ожидаемыми чудесными сказками! Отбрось детские страхи, смело и горячо берись за дело!»

И вот Фотида около первой стражи ночи на цыпочках, неслышными шагами ведет меня на чердак и велит смотреть через какую-то щелку в двери. А происходит вот чудное: перво-наперво Памфила сбрасывает с себя все одежды и, открыв какую-то шкатулку, достает оттуда множество ящичков, снимает крышку с одного из них и, набрав из него мази, сначала долго растирает ее между ладонями, потом смазывает себе все тело от кончиков ногтей до макушки, дрожа всеми членами. И пока они слегка содрогаются, их покрывает нежный пушок, вырастают и крепкие перья, нос загибается и твердеет, появляются кривые когти. Памфила обращается в сову. Испустив жалобный крик, вот она уже пробует свои силы, слегка подпрыгивая над землей, а вскоре, поднявшись вверх, распустив оба крыла, улетает.

Я, почти лишившись чувств, ошеломленный до потери рассудка, грезя наяву, долго протирал глаза, стараясь убедиться, что не сплю. Наконец, придя в себя и вернувшись к действительности, схватываю руку Фотиды и, поднеся ее к своим глазам, говорю:

— Не откажи, умоляю тебя, пока случай нам благоприятствует, дать мне великое доказательство твоего расположения и удели мне капельку этой мази. Заклинаю тебя твоими грудками, медовенькая моя, неоплатным этим благодеянием навеки рабом своим меня сделай и так устрой, чтобы я стал при тебе, Венере моей, Купидоном крылатым!

— Скажите, пожалуйста, — говорит, — какой хитрец у меня любовничек, хочет, чтобы я сама себе ноги топором рубила! И так-то я тебя, беззащитного, с трудом оберегаю от фессальских девок, а тут станешь птицей, где я тебя найду? Поминай, как звали!

Но все же я ее уговорил. Принесла Фотида шкатулочку с мазями. Схватив ящичек и облобызав Фотиду, я сначала умолял его даровать мне счастливые полеты, а потом поспешно сбросил с себя все одежды и, жадно запустив руку, набрал порядочно мази и натер ей члены своего тела. И, уже помахивая то одной, то другой рукой, я старался подражать движениям птицы, ни малейшего пушка, нигде ни перышка, только волосы мои утолщаются до шерсти, нежная кожа моя грубеет до шкуры, да на конечностях моих все пальцы, потеряв разделение, соединяются в одно копыто, да из конца спинного хребта вырастает большой хвост.

Уже лицо огромно, рот растягивается, и ноздри расширяются, и губы висят, к тому же и уши непомерно увеличиваются и покрываются шерстью. И ничего утешительного в злосчастном моем превращении я не видел, если не считать того, что мужское естество мое увеличилось, хотя я и был лишен возможности обладать Фотидой. Из Луция я обратился во вьючное животное, но тем ни менее при этом сохранил человеческое соображение.

А Фотида, как только увидела меня в таком образе, безжалостно ударила себя руками по щекам и воскликнула:

— Погибла я, несчастная! Волнение мое и торопливость меня обманули, ввело в заблуждение и сходство коробочек. Хорошо еще, что средство от такого превращения легко раздобыть. Ведь стоит только пожевать тебе розы – и сбросишь вид осла, и тотчас снова обратишься в моего Луция».

Но только Фотида – душенька моя сокрушающаяся, собиралась было кинуться за пучком роз, как тут врываются в дом наглые разбойники и уводят меня с собой, нагрузив при этом донельзя краденым добром. Сколько тягот мне пришлось перенесть – не перечесть, однако от неминучей смерти спасаюсь я тем, что понимаю речь человеческую, и когда разбойники собираются изничтожить меня, изо всех сил превозмогаю свою усталость и тружусь дальше.

Однажды разбойники украли царскую дочь. И решилась она бежать, прибегнув к моей помощи, то есть к помощи осла. Говорит она мне:

— Ты опора моей свободы и спасения, если меня невредимой домой приведешь и вернешь родителям и жениху моему прекрасному, уж я тебя своей благодарностью не оставлю, какой почет доставлю, какие кушанья предоставлю! Прежде всего, гриву твою, старательно расчесав, моими девичьими драгоценностями украшу; челку же, завив сначала, красиво разделю на две пряди; хвост лохматый и свалявшийся оттого, что долго его не мыли, со всей тщательностью разглажу; весь украшенный золотыми шариками, как небесными звездами, заблестишь ты, приветствуя радостными криками толпу.

Но кроме нежной пищи, полного покоя и блаженства в течение всей жизни, не будет у тебя недостатка и в достойном прославлении. Запечатлю я память о настоящем счастье моем в картине, изображающей теперешнее мое бегство. И все будут видеть, и в сказках слышать, и палочками ученых людей на вечные времена в книгах записанную читать историю о том, как девица царской крови на осле из плена убежала. Причислен будешь ты к древним чудесам.

Вы, всевышние боги, — обратилась царская дочь к небу, — помогите же, наконец, мне в крайней опасности, а ты, столь жестокая судьба, перестань быть ко мне враждебной! Этих достойных страданий мучений достаточно, чтобы умилостивить тебя.

Мы благополучно бежали, но разбойникам удалось поймать нас беглецов, и вот сидят они и решают, какой лютой казнью наказать царскую дочь.

Тут один из разбойников, когда стих всеобщий шум, спокойно обратился к собранию с такими словами:

— Не приличествует ни обычаям нашего товарищества, ни милосердию каждого в отдельности, ни, наконец, моей умеренности, чтобы допустили мы чрезмерную ярость в наказании за проступки и чтобы с помощью диких зверей, креста, огня, и какой бы то ни было преждевременной смерти ускорили снисхождение ее в царство мрака. Итак, последовав моим советам, даруем же девице жизнь, но такую, какой она заслуживает. Давайте зарежем осла завтра же и, выпотрошив, зашьем ему в середину живота голую девицу, чтобы только одна голова ее была наружу, а все остальное тело девушки скрывалось в звериной шкуре. Затем вышвырнем этого нафаршированного и откормленного осла на какую-нибудь каменистую скалу и предоставим лучам палящего солнца.

Таким образом, оба будут претерпевать то, что вы справедливо постановили. Осел подвергнется давно уже заслуженной смерти, а она и зверями будет съедена, так как тело ее будут пожирать черви, и огнем будет сожжена, так как чрезмерная солнечная жара будет палить ослиное брюхо, и на кресте будет мучиться, когда собаки и коршуны потянут внутренности наружу. Но прикиньте, сколько и других еще пыток и мучений предстоит ей: живая, она будет находиться в желудке дохлого животного, мучимая невыносимым зловонием при усилении зноя, изнуряемая смертельным голодом от длительного отсутствия пищи, она даже сама себе не сможет причинить смерть, так как руки ее будут несвободны.

После этого разбойники не рукой, а всей душой проголосовали за это предложение. Мне же, слушавшему все это своими длинными ушами, что оставалось делать, как не оплакивать себя, который завтра будет не более чем падалью.

Но тут судьба смилостивилась над нами и не позволила предать нас столь омерзительно-жуткой казни. Жених царской дочери сумел при помощи изощренной хитрости проникнуть в шайку разбойников и благополучно вызволить приговоренных оттуда. Вскоре царская дочь и ее жених сыграли пышную свадьбу, а меня отправили пастись на сочные луга. Тщетно искал я там хоть один захудалый розовый куст, который вернул бы мне столь желанный мною человеческий облик. Не росли в этих краях розы. Зато воров было предостаточно. И опять я попал сначала в одни чужие руки, потом в другие. Порой шкура моя от многочисленных побоях в злобных руках становилась похожей на обветшалое решето.

Один из очередных хозяев начал говорить, что не может справиться с моим гнусным нравом, и жалобы свои сочинил в таком гнусном виде:

— Полюбуйтесь на этого лентяя нерасторопного, дважды осла. Кроме всех прочих провинностей, теперь он меня новыми опасными выходками вздумал допекать. Как только завидит прохожего – будь он смазливая бабенка или девушка на выданье, или нежный отрок, — сейчас же, сбросив свою поклажу, пустится, как сумасшедший, догонять людей – странный поклонник – повалит на землю, набросится на них, пытается удовлетворить свою непозволительную похоть и, желая дать выход скотским страстям, делает попытки противоестественного соития.

Желая воспроизвести поцелуй, тычет он грязной мордой и кусается. Из-за таких дел возникают у нас серьезные тяжбы и ссоры. Вот и теперь: увидев на дороге какую-то молодую, приличного типа женщину, бешено напал на нее, и как умелый любовник, хотел на глазах у всех влезть на женщину, распростертую на земле в грязи. И если бы на женские вопли и рыдания не сбежались прохожие, чтобы оказать помощь, и не освободили бы ее, вырвавши из ослиных объятий, несчастная претерпела бы, будучи растоптанной и растерзанной, мучительную кончину, а нам пришлось бы ответить головой перед законом.

А что же мне было делать, как справляться с буйным мужским естеством моим? Посудите сами: не мог же я вступать в соитие с ослицей. Вот и кидался на всех, безмерно изголодавший по любви.

И тем ни менее, я сам вспоминаю свое существование в ослином виде с большой благодарностью, так как под прикрытием этой шкуры, испытав превратности судьбы, сделался если уж не благоразумным, то по крайней мере многоопытным.

Меня бросали волны судьбы куда попало. Очередной хозяин, почувствовав мой чудесный дар понимать человеческую речь, стал представлять меня публике. Случилось, что в толпе любопытных, была одна знатная и богатая матрона. Заплатив за вход и налюбовавшись на всевозможные мои проказы, она постепенно перешла от изумления к необыкновенному вожделению и, ни в чем не находя исцеления своему недугу безумному, страстно желала моих объятий. За крупное вознаграждени е эта женщина сговорилась с моим сторожем и получила разрешение провести со мною одну ночь.

Боги благие, как чудны, как прекрасны были приготовления! Немедленно четверо евнухов для нашего ложа по полу рассыпали множество небольших пышно взбитых подушечек из нежного пуха. Не желая долгим своим пребыванием задерживать час наслаждения госпожи, они заперли двери в комнату и удалились. Внутри же ясный свет блестящих свечей разгонял для нас ночной мрак.

Тогда она, сбросив одежды, распустив даже ленту, что поддерживала прекрасные груди, становится поближе к свету и из оловянной баночки обильно натирается благовонным маслом, потом и меня оттуда же щедро умастила по всем местам, даже ноздри мои натерла. Тут крепко меня поцеловала, и не так, как в публичном доме обычно целуется корыстная девка со скупым гостем, но от чистого сердца, сладко приговаривая: «Люблю, хочу, один ты мил мне, без тебя жить не могу», – и прочее, чем женщины выражают свои чувства и в других возбуждают страсть.

Затем, взяв меня за узды, без труда заставила лечь. Я не думал, что мне придется делать что-либо трудное или непривычное, тем более при встрече, после столь долгого воздержания, с такой красивой и жаждущей любви женщиной.

Но на меня напал немалый страх при мысли, каким образом с такими огромными и грубыми ножищами я могу взобраться на нежную матрону, как заключу своими копытами в объятья столь белоснежное и хрупкое тело, сотворенное как из молока и меда, как маленькие губки, розовеющие душистой росой, буду целовать я огромным ртом и безобразными, как камни, зубами, наконец, каким манером женщина, как бы не сжигало до мозга костей ее любострастие, может принять детородный орган таких размеров. Горе мне! Придется, видимо, за увечье, причиненное благородной гражданке, быть мне отданным на растерзание диким зверям.

Меж тем она снова осыпает меня ласкательными именами, беспрерывно целует, нежно щебечет, пожирая взорами и заключает все восклицанием: «Держу тебя, держу тебя, мой голубок, мой воробушек». И с этими словами доказывает мне, как неосновательны были мои рассуждения и страх нелеп. Тесно прижавшись ко мне, она всего меня без остатка приняла. И даже, когда, щадя ее, я отстранился слегка, она в неистовом порыве всякий раз сама ко мне приближалась и, охватив мою спину, теснее сплеталась, так что, клянусь Геркулесом, мне начало казаться, что у меня чего-то не хватает для удовлетворения ее страсти. Так всю ночь без сна провели мы в трудах, а на рассвете, избегая взоров зари, удалилась женщина, сговорившись по такой-то цене о следующей ночи».

Но, в конце концов, пребывание в ослиной шкуре становилось для меня настолько невыносимым, что в порыве последнего отчаяния выбегаю я на берег моря и молю-умоляю всемогущую богиню Исиду либо снять с меня страшные чары наваждения, либо разлучить со ставшей ненавистной мне жизнью. Исида услышала вопль души моей, вернула мне человеческий облик и посулила в дальнейшем служить ей и только ей. Что я и сделал. И вот я пришел в храм Исиды.

Жрец сказал мне:

— Слепая судьба, злобно терзая тебя и подвергая самым страшным опасностям, сама того не зная, привела к сегодняшнему ждущему тебя блаженству. Пусть же идет она и пышет неистовой яростью, придется ей искать для своей жестокости иной жертвы. Ведь над теми, кого величие нашей богини призвало посвятить жизнь служению ей, не имеет власти губительная случайность. Разбойники, дикие звери, рабство, тяжкие пути и скитания без конца, ежедневное ожидание смерти – чего достигла всем этим свирепая судьба?

Вот тебя приняла под свое покровительство другая Судьба, но уже зрячая, свет сияния которой озаряет даже всех иных богов. Пусть же радость отразится на твоем лице. Ликуя, присоедини свой шаг к шествию богини-спасительницы. Пусть видят безбожники, пусть видят и сознают свое заблуждение: вот избавленный от прежних невзгод, радующийся промыслу великой Исиды Луций празднует победу над своей Судьбой! Ты из самого чистого своего посвящения почерпнешь уверенность в вечном своем блаженстве».

Так Луций, подвергнутый слепой судьбой немыслимым испытаниям, за свои нечеловеческие страдания награждается счастьем. Великим счастьем…

Обретением счастья заканчивается и одна из новелл романа о любви Психеи и Купидона. Это чрезвычайно распространенная история любви смертной прекрасной девушке к бессмертному богу.

Психея попадает в причудливое морское царство, где на супружеском ложе вкушает любовь неведомого ей существа, ибо приходит это существо к ней лишь под покровом темноты. И это условие обязательно для их дальнейшей безоблачной жизни. Коварные сестры Психеи, позавидовав ее счастью, внушают наивной влюбленной, что ложе свое она разделяет с чудовищем-змеем. Психея в одну из ночей умудряется зажечь лампу… Она восхититься красотой своего таинственного суженного. Но этот взгляд оказывается последним. Условия нарушены. Купидон покидает Психею.

Несчастная пускается на поиски своего супруга. Соединению двух любящих сердец мешает мать Купидона – богиня Венера. Она поручает Психее заведомо невыполнимые поручения, Психея справляется с ними. И, в конце концов, сам Юпитер, восторгаясь мужеством этой смертной юной женщины, сжалился над ней и принял ее в лоно богов. Так за свои страдания Психея в награду получает божественное бессмертие.

Апулей, проводящий своих героев через пышущее нестерпимой болью горнило страданий и дарующий им вознаграждение за их мужество, многими историками стал рассматриваться, как некая промежуточная фигура между язычеством, не позволяющим смертному проникнуть в пределы райских кущ, и христианством, распахнувшим врата рая для претерпевших страдания и верящих во Христа.

Пришло время, когда в воздухе повеяло идеей вознаграждения…