Раннее христианство, возросшее на почве разлагающейся Римской империи.
С прискорбием приходится признать, что Римская империя на рубеже старой и новой эры начала сначала приходить в упадок, а потом и вообще к ней прикоснулись омерзительные следы разложения, «прикрывавшие пурпуром чудовищную гнилость.
Патриции, из поколение в поколение нежащиеся в выбранных ими шикарных условиях прожигания жизни, давно покрылись толстым слоем жира, и уже ни их тела, ни их души не способны были действовать стремительно и разумно. Плебеи, недовольные условиями своей скудной жизни, время от времени высказывали активное недовольство ею в жестоких бунтах. Варвары с окраин империи все усерднее и усерднее вперяли свои алчущие взоры в ее бесконечные, манящие богатствами дали. Наемная армия, обучившаяся военному делу у римлян, склонялась к тому, чтобы повернуть оружие против своих нанимателей. Не имеет смысла утверждать, что варвары разрушили Рим. «Вовсе не варвары разрушили старый мир; он уже был истлевшим трупом; они лишь развеяли прах его по ветру». (П. Чаадаев)
Верховная власть в большей степени была обуреваема непомерной жаждой этой власти, а не стремлением умело, напрягая все свои силы, управлять уже практически неуправляемой империей.
Самая свирепая, самая неуправляемая из всех человеческих страстей – страсть властолюбия пожирала с неимоверной жадностью как носителей этой страсти, так и ни в чем не повинный люд, обильно поливающий потоками своей крови ненасытное поле властолюбца.
Властолюбцы в человеческом обществе были всегда и везде. Это яркие личности, которые стремятся поставить себя над себе подобными, занять стремящиеся к единовластию господствующие вершины. Они страдают неистовым желанием доказать свое превосходство, какую бы цену за это им не пришлось заплатить. Ученые подсчитали приблизительный процент таких людей – геноносителей властолюбия в обществе. Он равен 5. Нетрудно догадаться, что из этой громоразящей пятерки до власти дорываются единицы, и их-то уже не в силах остановить даже страх перед будущими опасностями и проклятиями, о котором они, безусловно, хорошо знают.
Страх, прочно утвердившийся на троне и, казалось бы, способный уразуметь неразумных будущих правителей, оказался совершенно бессилен перед ними. Словно безумные, они лелеют свою безумнейшую мечту: «Стоять на страшной головокружительной высоте, взирать свысока на бурный людской водоворот, где колесо слепой обманщицы Фортуны коварно играет судьбами людей, первыми припадать к чаше радости, водить закон – этого титана в латах – на помочах, видеть, как тщетны все его старания отплатить за нанесенные ему раны, ибо где-то там, внизу, он, в бессильной злобе наносит удары лишь по ограде, возведенной вокруг твоего величия!
Мягкой игрой поводьев укрощать необузданные страсти народа, этого дикого табуна. Одним, одним дыханием повергать во прах гордого вассала, поднявшегося на дыбы. Видеть, как даже грезы, возникшие в воспаленном мозгу государя, воплощаются в жизнь единым мановением животворного монаршего жезла.
О, при одной этой мысли восхищенный дух рвется из положенных ему пределов!.. Я – государь, хоть на миг! Что в сравнении с этим целая жизнь! Не в годах – в полноте жизни, вот в чем ценность бытия! Раздели гром на отдельные звуки – и они убаюкают ребенка; сплавь их вместе в единый внезапный удар – и царственный звук поколеблет вечные небеса…» (Ф. Шиллер)
Вечные же небеса с пренебрежением взирали на эту мышиную возню у престола за обладание царской пурпурной тогой, ибо «человек лишь тогда великим был, покуда не унизился до трона». (Байрон) Строгая и безжалостная статистика бесстрастно утверждает, что сие обрамление стремительно преображается в погребальный саван, а ее обладатель перебирается из царского дворца в сырой семейный склеп. Вот ее данные лишь за небольшой промежуток времени:
193 год – император Пертинакс убит охраной.
193 год – император Юлион казнен.
212 год – император Гета убит своим братом.
217 год – император Каракалла убит наемным убийцей.
218 год – император Макрин убит.
222 год – император Элагабол убит своей охраной.
235 год – император Александр Север убит телохранителями.
238 год – император Бальбин убит.
238 год – император Максиман убит вместе с сыном.
244 год – император Гордиан Ш отравлен.
249 год – император Филипп Араб убит.
253 год – император Требониан убит.
268 год – император Галиен убит приближенным.
275 год – император Аврелиан убит заговорщиками.
276 год – император Тацит убит.
282 год – император Проб зарублен своими же солдатами.
284 год – император Нумериан тайно убит.
285 год – император Карин убит офицером.
Не правда ли, этот список ужасает… Дамоклов меч, подвешенный на тоненьком волоске, постоянно обрушивается и отсекает буйные головы, но подвешивается вновь и вновь над идущими следом с тупым упорством обладателями буйных голов.
Пожалуй нигде в мире больше не найти более убийственной профессии на душу населения, чем профессия правителя.
Быть может, мой дорогой читатель, удалось бы с помощью развивающейся сейчас генной инженерии, обуздать эту кровавую напасть. «Ведь последствия генной революции неисчислимы, трудновообразимы. Сегодня это пахнет вступлением в новый этап Истории. Разум непосредственно вмешивается в устройство и развитие себя самого. Человек сможет начать делатся самоусовершенствованным устройством. Сейчас можно корректировать генный код будущего человека так, чтобы какое-то качество родителя передалось, а какое-то, наоборот, убралось. Можно позаимствовать кое-что их хромосомного механизма другого человека. Короче, осуществить движение по своему разумению и желанию в сторону более совершенных людей». (Веллер)
Об этом мечтал еще великий Вольтер. Он говорил: «Если бы столько же заботились о продолжении расы красивых людей, сколько стараются предупредить примесь простой крови лошадям и собакам, то родословная каждого человека читалась бы на его лице и обнаруживалась бы в его манерах».
Раз уж ученые в наше время стремятся предоставить нам такую возможность, почему бы не прибегнуть к ней. Ведь, действительно, животные при помощи науки давно идут по этому пути. В данном случае, если бы удалось несколько обуздать жажду властолюбия, лучше, спокойнее стала бы жизнь на земле. Мечта, что и говорить, по нынешним временам утопическая. Ведь генетики должны будут провести эту операцию по всему миру, иначе мир сможет уничтожить даже и один необузданный властолюбец, потому как ему будет наплевать на всех.
А пока лишь в фантазии швейцарского писателя Фридриха Дюрренматта последний император Рима Ромул Августул, правивший с 475 по 476 год, оказался Великим. Он добровольно отрекся от власти и сдался на милость победителю — варвару Одоакру.
В пьесе «Ромул Великий» императорский двор представлен в полнейшем разорении. Его нищенское существование совершенно не трогает императора. Он с головой ушел в дело своей единственной страсти – куроводство. Вокруг Ромула-куровода кудахчут куры и кукарекают петухи. Среди бурьяна и мха повсюду виднеется птичий помет. В то время, когда войска варваров-германцев уже поступают к стенам города, Ромула интересует лишь состояние яйценоскости его подопечных.
И тут появляется новоявленный промышленник Цезарь Рупф, сколотивший свое состояние на пошиве варварского одеяния, а именно штанов, которых у римлян испокон веку не было и которые они не признавали. Рупф предлагает Ромулу выгодную сделку между империей и его фирмой. По поводу сего весьма странного предложения Ромул искренне недоумевает:
— «Каким же ты мыслишь себе контракт между моей империей и твоей фирмой?
— Самым естественным, — отвечает промышленник. — Как деловой человек, я стою за все естественное. Думай сообразно с естеством не то разоришься – вот мой девиз. Для начала мы выставим германцев за дверь. Это не трудно для дельца мирового масштаба. На мой запрос Одоакр – князь германцев выразил готовность убраться из Италии за десять миллионов.
— Невероятно. А я-то думал, что его-то уж нельзя купить.
— Всех теперь можно купить, ваше величество.
— А что ты потребуешь от меня за помощь?
— Когда я уплачу эти десять миллионов и вложу в империю еще несколько миллиончиков, я попрошу, не говоря уже о том, что ношение штанов будет объявлено строго обязательным, чтобы вы отдали за меня вашу дочь, ибо кому же не ясно, что лишь так можно подвести естественную базу под наши деловые контакты. Римская империя уцелеет, лишь породнившись с солидной фирмой, иначе вас оккупируют германцы, которые семимильными шагами с грохотом приближаются к Риму. Если вы мне откажите, я женюсь на дочери Одоакра. Фирма «Рупф» должна позаботиться о наследнике. Я в самом соку, но бури деловой жизни, по сравнению с которыми все ваши сражения – одна мельтешня, помешали мне обрасти счастье в объятьях любимой супруги.
Ромул задумался. Потом произнес:
— Я готов подарить тебе Римскую империю за пригоршню сестерциев, но не намерен торговать своей дочерью. За последние столетия мы столько раз жертвовали собой для государства, что пора государству пожертвовать собой для нас. У меня нет желания задерживать ход мировой истории. Рим давно умер. Нельзя жертвовать собой ради мертвеца, сражаться за мираж, отдавать жизнь разлагающемуся трупу. Идемте спать, в наше время героизм стал позой.
В ответ на такое заявление среди подданных поднимается негодование:
— Наш император позорит Рим. Мы судорожно пытаемся спасти цивилизацию, а император спит.
Как раз в это время из германского плена удается убежать жениху дочери Ромула — Эмилиану. Он пробирается во дворец. Ромул просит Эмилиана рассказать ему о его империи, ибо с тех пор, как он стал императором, ни разу не покидал своей загородной резиденции.
— Я шел мимо разоренных городов, через дымящиеся деревни, сквозь погубленные леса, по истоптанным пашням, – начал свой гневный рассказ Эмилиан. — Я видел твой народ, император Ромул, я видел изможденных детей, изнасилованных женщин, изувеченных мужчин. Я видел лес из виселиц и кучи клекочущих коршунов, закрывающих солнце, я слышал крики раненых, стоны пленных и утробный хохот торговцев оружием.
На столь гневную тираду Ромул бесстрастно ответил:
— Император отдал свое государство врагам.
— Врагам?.. Так узнай же своих врагов. Взгляни на мои руки, на эти изувеченные, покрытые язвами пальцы! Римский император, ты отдал свое государство извергам, которые хуже зверей. Вот я стою перед тобой среди твоих кур и твоей жалкой свиты, стою весь в грязи, истоптанный, битый плетьми, со шрамами от язв на шее. Тебе еще нужны доказательства? Показать тебе клеймо, которым я, римлянин, отмечен на вечные времена? Так гляди же, что я тебе покажу, рискни взглянуть на то, что я тебе покажу!
Тут Эмилиан резким движением руки срывает со своей головы капюшон, и Ромул видит перед собой скальпированную голову жениха своей дочери.
— Твое уродство не помеха. Моя дочь остается твоей невестой. Император не дает благословения на брак с предпринимателем, — утвердительно заявил Ромул.
Но тут, слышавшая весь этот бурный диалог дочь императора Рея, неожиданно вмешивается в него:
— Я выйду замуж за предпринимателя, отец. Ты не можешь помешать мне спасти отечество. Разве мы не должны любить родину больше всего на свете?
— Нет, мы должны ее любить меньше, чем человека. Прежде всего родине не стоит слишком доверять. Никто не становится убийцей быстрее, чем родина. Моя дочь выполнит волю императора. Император знает, что делает, когда отдает свою империю огню, когда дает упасть тому, что должно разбиться, и попирает то, что принадлежит смерти. Самое нелепое, что можно придумать, — это сопротивляться любой ценой. Я просто считаюсь с фактами. Если мы станем защищаться, наша гибель станет еще страшнее. Может быть это и величественно, но кому это нужно? Зачем раздувать пожар, когда все и так уже сгорело?
— Долой такого императора! – разгневанно вскричал Эмилиан.
Рея тоже, как могла, сопротивлялась воле отца:
— Я не могу бросить родину на произвол судьбы. Наша беззаветная любовь к родине сделала Рим великим.
— Но наша любовь не сделала Рим хорошим. Своими добродетелями мы откармливали изверга. Как от вина, мы хмелели от величия нашей родины, но то, что мы любили, стало горше полыни. Я не хочу быть похожим на героического отца из трагедии, который желал государству приятного аппетита, когда оно пожирало его детей.
Но вот появляется жена Ромула Юлия, которая упрекает его в том, что он-де женился на ней лишь ради корыстного стремления стать императором.
— Отнюдь, — ответил ей Ромул, — Я пошел на это не из честолюбия, а по необходимости. Я стал императором из серьезных политических соображений.
— Когда же у тебя появились серьезные политические соображения? Двадцать лет, пока ты сидел на троне, ты только ел, пил, спал и разводил кур. Тобой владели серьезные политические соображения? В мании величия Нерона или в безумии Калигулы больше политического смысла, чем в твоем пристрастии к курам. Тобой владела только лень.
— Вот именно, лень. Таково мое политическое кредо – ничего не делать. Я сомневаюсь в необходимости нашего государства. Оно до меня уже стало великой державой, и от этого пошли массовые убийства, открытый разбой и ограбление других народов. Римская империя веками держится на том, что ею правит император. Таким образом, у меня не было другой возможности ликвидировать империю, кроме как самому стать императором. Я не изменял родине. Рим сам себе изменил.
Он знал правду, а предпочел силу. Он знал человечность, а предпочел тиранию. Он вдвойне унизился – перед самим собой и перед народами, которые оказались в его власти. Взгляни на этот трон, на эту гору нагроможденных черепов, на потоки крови, дымящиеся на его ступенях. Что может сказать император, восседающий над трупами своих и чужих сыновей, над гекатомбами жертв, омерзительно гниющих в свалке могильных опарышей, сваленных к его ногам, павших на войнах во имя чести Рима и на аренах на потеху Рима? Рим ослабел, это старик, еле держащийся на ногах, но вина с него не снята и преступления ему не отпущены. Этой ночью пришла пора. Сбылись проклятия, которые посылали Риму его жертвы. Ненужное дерево валят. Топор ударил по стволу. Идут германцы.
Юлия считает своего мужа помешавшимся, Ромул же придерживается иной точки зрения: Это мир сошел с ума, — считает он.
Приходит время и в покои императора входит победитель – предводитель германцев Одоакр. Ромул в этот момент спокойно поедает очередное яйцо.
— Позволь-ка взглянуть на яйцо, — протягивает к нему руку Одоакр. — Недурно.
— Ты куровод? – спросил Ромул.
— Страстный.
— Удивительно, я тоже куровод. Наконец-то есть с кем поговорить, — обрадовался Ромул и два могучих правителя стали рассказывать друг другу о своих личных достижениях в области куроводства. Наконец разговор у них дошел и до политики.
Одоакр неожиданно заявил:
— Я пришел не за тем, чтобы убить тебя, римский император. Я пришел, чтобы вместе со всем своим народом вступить к тебе в подданство.
— Но это же безумие.
— Нет, безумие другое. Послушай меня. У меня есть племянник. Очень воспитанный молодой человек. Воплощенный идеал германца. Мечтает о мировом господстве, и весь народ вместе с ним. Поэтому мне и пришлось затеять этот поход. Я был один, а против меня племянник, стихотворцы и общественное мнение – пришлось уступить. Я надеялся вести войну гуманно. Но чем дальше и дальше продвигался на юг, тем больше преступлений совершала моя армия. И не потому, что она кровожаднее других армий, а потому, что всякая война – зверство. Я был в ужасе. Хотел даже прервать поход. Но вскоре понял, что ничего больше не смогу и тогда мы окончательно станем народом героев. Я мужик и ненавижу войну. Я ищу человечности, которой я не мог сыскать в дремучих германских лесах. Я нашел ее в тебе, император Ромул. Спаси меня, Ромул. На тебя вся моя надежда.
— А я всю жизнь отдал на то, чтобы приблизился день, когда Римская империя рухнет. Я считал себя вправе судить Рим, раз я сам готов был умереть. Я требовал от своей страны неслыханных жертв, поскольку жертвовал собой. И вот я должен жить. Моя жертва не будет принята. Мне суждено быть тем единственным, который уцелеет. Эта весть беспощадно меня разит, безжалостно меня опровергает. Все, что я сделал, стало бессмыслицей. Убей меня, Одоакр.
— Ты думал о своем народе, Ромул, подумай теперь о своих врагах. Если мы с тобой не будем действовать сообща, мир достанется моему племяннику. Тогда возникнет новый Рим – Германская империя, столь же бренная, как Римская, и столь же кровавая. Если это случиться, дело всей твоей жизни – гибель Рима – и впрямь станет бессмыслицей. Ты не вправе растоптать собственное величие, Ромул, ты – единственный человек, который может править миром. Будь милостив, прими меня в подданство, стань нашим императором, защити меня от кровавого величия моего племянника.
— Я больше не могу, германец. Ты выбил у меня из рук оправдание моих поступков. Убей меня, на коленях молю тебя!
— Ромул, надо покориться судьбе, — подумав, сказал Одоакр. – Пожалуй, я переведу тебя на пенсию.
— Мой дорогой Одоакр, я хотел играть роль судьбы, а ты хотел избежать своей судьбы. Но обоим нам судьба быть политиками, потерпевшими крах. Мы надеялись освободиться от империй, а теперь придется приводить в порядок их развалины».
Вот такая история приключилась в пьесе. Вот так стремления благоразумных политиков вдребезги разбились о волю общественных сил. Им не удалось повернуть в свою сторону неумолимый ход Истории. Подобно марионеткам они мечутся в весьма узких, отведенных им пределах, но вырваться за четко обозначенные границы не в их власти.
А История продолжает шествовать дальше по своему пути. И путь этот, пролегающий по бесконечным пространствам Римской империи мало сказать – труден, он, порой, просто невыносим. Но его надо пройти, преодолеть… Сворачивать-то некуда… И больше всего по этой ухабистой дороге идет простых, полезных жизни людей. Они, лишенные возможности руководить государством, познавать мудрые труды философов, создают, наряду с изготовлением всевозможных ценностей и благ, и свои нравственные ценности, помогающие им не опуститься до скотского состояния, позволяющие блюсти народную честь.
Народные пословицы, созданные народом учат его, как пройти по жизни не склоняясь перед ее невзгодами.
Человеческий дух достигает всего, что он себе предпишет.
Никогда Фортуна не бывает сильнее разума.
Лучше полагайся на добродетель, чем на Фортуну.
Ничего не делая, человек привыкает делать дурное.
Плохое наслаждение – привыкать к чужому.
Только невинный может в несчастьях надеяться на хорошее.
Кара подползает к злому, чтобы его сокрушить.
Много внимания в пословицах уделяется искренней и благородной дружбе. А как же без нее…
Единственная связь между друзьями – верность.
Не бывает тесен дом, принимающий много друзей.
Давай другу тем больше, чем меньше ты имеешь.
Потеря друга – самая большая потеря.
Противление злу насилием – яркая черта римских пословиц.
Глупо быть благородным с бессовестными.
Вредит хорошим, щадящий злых.
Не мстя за преступление, помогаешь наглости.
Негодяев удерживает страх, а не милосердие.
Часто оскорбляемое терпение обращается в ярость.
Коварство, задумав худшее, надевать личину доброты.
В отношении к врагам пословицы советуют применять и другие методы воздействия.
Разумный справедлив и к врагу.
Хорошо и к врагу обращаться с добрыми словами.
Как мы видим, в приведенных выше народных пословицах ясно просматривается: народному мировоззрению чуждо пассивное отношение к жизни. Но вот взглянем на другие пословицы, которые несут в себе уже другое отношение – милости судьбы люди ждут с покорно опущенными и взорами и руками.
Лекарство против обид – прощение.
Если хочешь ничего не опасаться, бойся всего.
Лекарство от несчастья – терпение.
Терпи без жалоб то, чего не можешь изменить.
Неизбежное следует терпеть, а не оплакивать.
Гневаться на могущественного – значит искать себе опасности.
Кроткие живут в безопасности, но зато они рабы.
Куда было деться кротким, нерешительным людям, которых жизнь запинала в самый темный и грязный свой угол и не наградила ничем, кроме как безутешным и бесконечным страданием? Каким богам им молиться, у кого просить помощи и пощады? Понятно, что ни Юпитер ни Зевс не снизойдут до них, не станут прислушиваться к их жалким стенаниям. У них своя жизнь.
Более того, религия, что по-латыни означающая — «связь», в те времена была в большей степени материальной, а не духовной связью. Откровенная сделка по принципу: «ты мне – я тебе» не считалась ни принижающей ее, ни кощунственной.
В 1 веке до нашей эры среди римской аристократии стало появляться весьма ироничное отношение к наивным представлениям предков о богах и героях, и она все больше начала склоняться к религиозному скептицизму. Согласно этому философскому учению истинный мудрец должен выработать в себе спокойное отношение к жизни: не привязываться к внешним благам и не огорчаться при несчастьях. Для него счастье заключается исключительно в спокойствии духа.
А иных людей, «только музы могли утешить в утрате всего того, чем они дорожили. И эти люди, делая обратное тому, к чему прибег Одиссей, спасая от гибели себя и своих спутников, — он залепил себе уши, чтобы не слышать сирен, — целиком предались музам, чтобы не слышать предсмертного хрипа республики и последнего вздоха свободы. А потому – стали общаться с музами – единственной свободой, которую никто не мог у них отнять». (Т. Уайлдер)
Но тем, кто жил в крайней нищете, крайне необходим был бог-спаситель. Без него продолжать испытывать тяготы жизни становилось совершенно невыносимо. Ведь несчастным не удалось достигнуть и йоты благополучия в земной юдоли. Необходима была такая религия, которая восстановила бы попранную справедливость: «одним – все, другим – ничего». Пусть те, которые блаженствовали в земной жизни, сгорают в геенне огненной после смерти, а обездоленные получат вечное блаженство в райских кущах.
Идея и надежда на появление религии справедливости буквально витала в воздухе Мыслилось «христианское божественное небытие! Жизнь вечная! Прибежище для тех, кому она не удалась на земле! Вера, которая так часто — лишь неверие в жизнь, неверие в будущее, неверие в свои силы, недостаток мужества и недостаток радости!.. — говорил Ромен Роллан многими столетиями позже. — Мы знаем, — продолжал он, — на каких страшных поражениях зиждется ваша горькая победа!.. И потому я вас жалею, христиане, и потому люблю. Я жалею вас и преклоняюсь перед вашей скорбью. С вами мир печальнее, но и прекраснее. Исчезнет ваша скорбь – и мир станет в чем-то беднее. Найдем же в себе смелость взглянуть в глаза скорби и отдадим ей должное! Да будет благословенна радость, и да благословенна будет скорбь. Они родные сестры и обе священны. Это они создают мир и окрыляют великие души. В них сила, в них жизнь, в них бог. Кто не любит их обеих – не любит ни той ни другой. А тот, кто приобщился к ним, познал цену жизни и сладость расставания с ней».
Итак, настало время зарождения христианства. В восточной части империи в эллиническую эпоху возникла вера в божественных спасителей, которые, явившись на землю, уничтожат зло и несправедливость и принесут людям счастье. Среди городского плебса появились общины людей, которые верили, что обещанный Яхве мессия – божий помазанник, а по-гречески Христос – приходил на землю, но он явился не в виде победоносного вождя, а как скромный проповедник, который принес людям духовное освобождение. Он призывал к миру, милосердию и всепрощению, ибо лекарство против всевозможных горестных обид — прощение их. И невыносимо тяжко тому, кто не умеет примириться с жестокостями действительности. Он признается:
Тяжко жить с таким непомерным грузом.
Надо отметить, что особенно привлекали униженных и оскорбленных слова Христа: «Последние да будут первыми!» Подобные утверждения невозможно было услышать из уст проповедников ни одного из конкурирующих с христианством религиозных культов.
Учение Христа создавали и приносили в мир проповедники. Они выступали на собраниях верующих с проповедями, предсказаниями близкого конца света и второго пришествия Христа — грозного судьи, пострадавшего при своем первом нисхождении в виде праведника.
Первые христиане подвергались всяческим гонениям. Особенно тяжко пришлось христианам Иудеи. В 1 веке до нашей эры римские войска превратили ее в зависимую страну. Управлял Иудеей царь Ирод под контролем особого уполномоченного ставленника Рима – прокуратора. В середине 1 века нашей эры в Иудее вспыхнуло восстание против римского правления, которое охватило практически всю страну. В это-то время и были весьма распространены пророческие сочинения о конце света и о приходе миссии, который уничтожит господство злых правителей и установит тысячелетнее царство бога в Иерусалиме. Но действительность оказалась иной: восстание было жестоко сломлено, многие тысячи иудейских пленных проданы в рабство. Утешение можно было найти только в вере в то, что Спаситель все же придет, разрушит «великую блудницу» — Рим и всех приверженцев Рима. Он низвергнет их в Аид и заключит на тысячу лет в темницы, а на земле восторжествует царство божье во главе с Христом.
«И вошел, запыхавшись, истекающий кровью еврей, с терновым венцом на челе и с большим деревянным крестом на плечах, он бросил крест на высокий стол, за которым пировали языческие боги, так что задрожали золотые бокалы, и боги умолкли, и побледнели, и бледнея все больше, рассеялись, наконец, в тумане.
И вот наступили печальные времена, мир сделался серым и тусклым. Не стало блаженных богов. Олимп превратился в лазарет, где тоскливо бродили ободранные и поджаренные на вертеле боги, перевязывая свои раны и распевая заунывные песенки. Религия доставляла уже не радость, а только утешение; то была печальная, кровью исходящая религия, религия приговоренных к смерти. Может быть, она нужна была больному и истерзанному человечеству?
Тот, кто видит своего бога страдающим, легче переносит собственные страдания. Прежние радостные боги, не ведающие страданий, не знали, каково приходится бедному страждущему человеку, и бедный страждущий человек в час скорби не мог всем сердцем обратиться к ним. То были праздничные боги, вокруг которых шла веселая пляска и которых можно было только благодарить. Потому-то их в сущности и не любили как следует, всем сердцем, ибо нужно самому страдать. Стадание – высшее освящение любви, может быть – сама любовь. Из всех богов когда-либо живших, Христос поэтому и любим больше всех других». (Г. Гейне)
Христос стал богом бедного люда. Верующие собирались тайно, по ночам, это у многих вызывало недоверие и рождало всевозможные нелепые домыслы: считали, что во время обрядов христиане ведут себя разнузданно, приносят кровавые жертвы, поклоняются божеству с ослиной головой. На самом же деле христианство отказалось от кровавых жертвоприношений, заявляя, что Христос добровольно обрек себя на страдание и смерть и тем самым раз и навсегда избавил своих последователей от необходимости кровавых жертв.
В романе Генрика Сенкевича «Камо грядеши» переплетаются узоры истории и вымысла. Здесь рассказывается о преследовании христиан во времена императора Нерона и о любви Лигии – дочери царя варварского племени, живущей в семье римских патрициев как родная, и Виниция – римского патриция, племянника того самого Петрония, который написал знаменитый «Сатирикон».
Виниций – отважный воин, красавец с атлетическим телосложением, увидев нежную, словно только что распустившуюся прозрачную лилию – Лигию, возжелал незамедлительно взять ее к себе в наложницы, что по тогдашним понятиям было вполне естественным действом. Но для Лигии, уверовавшей всей своей невинной душой в Христа, положение сожительницы было просто невыносимо. «Она чувствовала, что есть некий мир, где даже страдание дает больше счастья, чем все утехи и наслаждения; она чувствовала, что перед ней приоткрылась дверь к свету». И ни что в мире не заставило бы ее захлопнуть эту вожделенную дверь. Лигия стремилась скрыться от напористого влюбленного, но это оказалось делом весьма трудновыполнимым. «Ведь вместе с любовью к Лигии, пробудился в Виниции азарт игрока, жаждущего выиграть. Виниций всегда был таков. С юных лет привык добиваться желаемого с необузданностью человека, не понимающего, что его может ждать неудача и что придется от чего-то отказаться. Поэтому отказ и бегство Лигии тяжко задели его самолюбие.
Во всех препятствиях, в сопротивлении и в самом бегстве Лигии было для Виниция нечто невероятное, какая-то загадка, над которой он мучительно ломал себе голову. Юноша чувствовал, что был не безразличен Лигии. Но если так, почему же она предпочла скитания и нищету его любви, его ласкам, пребыванию в его роскошном доме? Ответа на этот вопрос он не находил, и только мало-помалу начинал смутно ощущать, что между ним и Лигией, и их понятиями, существует различие и непонимание, глубокое, как пропасть, которую ему не под силу заполнить и сгладить.
В своих мечтах Виниций иногда видел ее так отчетливо, будто она стояла перед ним. Он ощущал ее рядом, на своей груди, в своих объятиях, и тогда желание, как пламя, возгоралось в нем. Он любил ее, призывал ее. А при мысли, что он был любим и что она могла бы по доброй воле исполнить все, что он от нее желал, его охватывала глубокая, неодолимая печаль, и беспредельная нежность волнами заполняла сердце. Но бывали такие минуты, когда бледнея от бешенства, он упивался мечтами о том, какие унижения и муки причинит Лигии, когда ее найдет. Ему хотелось не только владеть ею, но видеть ее униженной, покорной рабыней, и вместе с тем Виниций сознавал, что, если бы у него был выбор — стать ее рабом или никогда в жизни больше ее не видеть, — он предпочел бы быть ее рабом. А в иные дни он с наслаждением представлял себе следы, какие бы оставила на ее розовом теле плеть, и то, как он целовал бы эти следы. И часто ему приходило на ум, что он был бы счастлив, если бы мог убить ее».
Таковы были безумные фантазии любви и ненависти. Сам же прелестный предмет любви скрылся, и розыски его не приводили к положительным результатам. Однажды Виниция надоумили направить следы своих поисков в христианскую секту, и он пошел на кладбище, туда, где собирались верующие в помазанника божия. «Здесь возле склепа зажгли несколько смоляных факелов и сложили из них костер. Толпа затянула сперва тихо, потом все громче какой-то странный гимн. Тоска, поразившая Виниция в мелодии, постепенно набирала такую пронзительность и мощь, словно вместе с людьми изливало тоску и это кладбище, и вся земля вокруг. Была в этом пении мольба о свете, смиренная просьба о спасении заблудших во мраке. Подняв кверху головы, люди словно видели кого-то там, в вышине, и воздетые их руки призывали это божество сойти на землю.
Но вот пение смолкло, наступила минута тишины и ожидания настолько напряженного, что все невольно начали поглядывать на звезды, как бы опасаясь, что может произойти нечто необычное и что в самом деле кто-то сойдет с небес. Здесь Виниций впервые увидел людей, которые взывали к божеству своим пением, не просто выполняя установленный обряд, а из глубины души и с такой доподлинно сердечной тоской, с какой тоскуют дети по отцу или матери. Надо было быть слепым, чтобы не видеть, — эти люди не только чтят своего бога, но любят его всем сердцем, а этого Виницию не довелось видеть ни в одном краю, ни в одном из обрядов, ни в одном храме.
И тогда здесь он понадеялся узнать неведомые, чародейские тайны, в крайнем случае послушать поражающего красноречием ритора, а между тем говорились самые что ни на есть простые слова, без каких-либо прикрас. Старик наставлял этих притихших людей в том, что они должны быть добрыми, смиренными, справедливыми, бедными и праведными не для того, чтобы при жизни наслаждаться покоем, но чтобы после смерти жить вечно во Христе, жить в таком веселии, в такой славе, в таком блаженстве и ликовании, каких на земле никогда никто не удостоился.
И тут Виниций не мог не сказать себе, что есть различия между поучениями старика и тем, что говорят другие философы, — все они учат благой жизни и добродетели, потому что это единственное разумное и выгодное поведение в жизни, а старик сулит за это в награду бессмертие, причем не какое-то жалкое бессмертие в подземном царстве, где тоска, тщета и пустота, но бессмертие великолепное, в котором люди почти равны богам. Говорил он об этом как о чем-то вполне достоверном, и при такой вере добродетель обретала ценность безграничную, а горести жизни казались безмерно ничтожными: ведь претерпеть минутное страдание ради вечного блаженства — это совсем другое дело, чем страдать лишь потому, что таков порядок вещей в природе.
По учению христиан бог един и всемогущ, бог этот есть высшее благо и высшая истина. Виниций невольно подумал, что рядом с таким демиургом Юпитер, Сатурн, Аполлон, Юнона, Веста и Венера похожи на жалкую, шумливую ватагу, участники которой проказничают то вместе, то порознь. Но более всего был удивлен молодой патриций, когда старик заговорил о том, что бог — это высшее милосердие, А значит, тот, кто любит людей, тот исполняет самый важный его завет.
Учение, приказывающее ему любить все народы, прощать врагов, платить им добром за зло и любить их, казалось Виницию безумием, но одновременно он смутно чувствовал, что в самом этом безумии есть что-то более могучее, чем во всех прежних философских учениях. Он подумал: по безумию своему оно неисполнимо, но по неисполнимости — божественно. Душа Виниция это учение отвергала, но он чувствовал, что от него, как от усеянного цветами луга, словно бы исходит дурманящий аромат, и кто раз его вдохнет, тот забудет обо всем ином и лишь его будет желать. Юноше казалось, что в этом учении нет ничего жизненного, но так же, что рядом с ним жизнь нечто столь жалкое, что и думать о ней не стоит».
Среди почитателей этого странного, нереального учения Виниций и находит свою Лигию, нежно любящую его и… упорно сопротивляющеюся ему прекрасную, чистую девушку. Она со всей распахнутой искренностью своей души стремится влить в душу своего возлюбленного подлинную веру к истинному учению.
«И Виниций наконец понимает, что эта новая религия прививает душам нечто неведомое тому миру, в котором он жил, и что Лигия, даже любя его, не пожертвует ради этой любви ни единой из своих христианских истин; что если для нее и существует наслаждение, то оно ничуть не похоже на те, к каким стремятся он, императорский двор и весь Рим. Любая другая женщина, которую он знал, могла стать его любовницей, но эта христианка могла быть только его жертвой.
Ведь как говорят христиане: «Погляди на нас: для нас нет разлуки, нет болезней и страданий, а коль приходят они, то превращаются в радость. И сама смерть, которая для вас — конец жизни, для нас — лишь начало ее и замена меньшего счастья на более полное, счастья тревожного на счастье безмятежное и вечное. Посуди, сколь высоким должно быть учение, которое велит нам оказывать милосердие даже недругам, запрещает ложь, очищает наши души от злобы и обещает после смерти блаженство беспредельное.
Перед Виницием как бы разверзлась бездонная бездна. Да, он был патрицием, был военным трибуном, был человеком влиятельным, но над всеми сильными того мира, к которому он принадлежал, стоял помешанный Нерон, чьи прихоти и гнев невозможно было предвидеть. Не считаться с ним, не бояться его могли лишь такие люди, как христиане, для кого весь мир, его разлуки, страдания и сама смерть были ничто. Все прочие не могли не дрожать перед ним. Весь ужас времени, в котором они жили, явился Виницию в чудовищной своей беспредельности. Впервые в жизни он почувствовал, что либо мир должен измениться, переродиться, либо жизнь вообще станет невозможной. Понял он и то, что еще недавно было от него скрыто, — что в такие времена быть счастливыми могут лишь одни христиане.
Новое учение противоречило всем личным его представлениям, привычкам, его характеру и понятиям о жизни. Он просто не мог себе вообразить, как бы он существовал, если бы перешел в эту веру. Он страшился ее, изумлялся ей, но все его существо содрогалось от мысли, что он мог бы ее принять. И в то же время только она — а не что-либо другое — разделяла его и Лигию, и думая об этом, Виниций ненавидел христианское учение всей душой.
Однако он уже отдавал себе отчет, что именно оно украсило Лигию тем необычным, несказанным очарованием, которое в его сердце пробудило рядом с любовью почитание, рядом с вожделением преклонение и сделало девушку самым дорогим на свете существом. И тогда ему хотелось возлюбить Христа. Да, он сознавал, что должен либо его возлюбить, либо возненавидеть, но равнодушным остаться не может. И будто две встречные волны сталкивались в его душе, внося колебания и в мысли его, и в чувства, — он не мог решиться на выбор, но склоня голову, высказывал безмолвное почтение этому непонятному для него богу лишь потому, что это был бог Лигии.
Лигия видела, что происходит с Виницием, как он борется с собою, как натура его отвергает веру, и, хотя это смертельно ее удручало, скорбь, жалость и признательность за такое безмолвное почтение, оказываемое Христу, влекли к нему ее сердце с неодолимой силой.
И эта сила смятением охватывало бедную Лигию. И она пришла к апостолу Петру. Видя девушку у ног своих, Петр спросил, что случилось. И Лигия рассказала ему о своей греховной любви и о своем горе, что душа, которую она хотела принести в жертву Христу чистой, как слеза, запятнала себя земными чувствами к участнику всяческих злодеяний, в которых погряз языческий мир.
Апостол, выслушав до конца, наклонился и положил старческую свою руку на ее голову, поднял залитое слезами личико Лигии и обратился к ней:
— Неужели ты не слышала, что учитель наш возлюбленный был в Кане на брачном пиру и благословил любовь между женщиной и мужчиной? Ужели ты полагаешь, что Христос, который разрешил Марии Магдалине лежать у своих ног и простил блудницу, отвернулся бы от этого дитяти, чистого, как лилии полевые? Пока глаза того, кто тебе мил, не откроются свету истины, до тех пор, дитя, ты избегай его, дабы он не ввел тебя во грех, но молись за него и знай, что в любви твоей нет вины. — С этими словами апостол возложил обе руки на ее голову и, подняв очи к небу, благословил ее. Неземная доброта сияла на его лице».
Если Лигия просила совета у апостола Петра, то Виниций отправился за тем же самым в противоположную сторону, к своему дяде Петронию – умному и расчетливому царедворцу, умеющему ловко лавировать в обстановке дворцовых вечно хитросплетающихся вечных интриг. У Петрония, в свою очередь, были свои проблемы. Его бесило поведение Нерона.
— «Даже убийство матери, это лишь тема для его стихов и предлог для разыгрывания шутовских трагических сцен, — смело произносил Петроний. — Прежде Нерон испытывал угрызения совести лишь потому, что он трус. Теперь же, когда он убедился, что мир остается в его власти и что ни один бог не отомстил ему, он только претворяется терзающимся, чтобы возбуждать сочувствие к своей судьбе. Иногда соскакивает ночью с постели, уверяя, что его преследуют Фурии, будит нас, озирается, становится в позы актера — и притом дрянного актера, — декламирует греческие стихи, и примечает, восхищаемся ли мы. А мы, конечно же, восхищаемся! И вместо того, чтобы сказать ему: Пошел спать, шут!, тоже настраиваемся на трагический лад и защищаем великого актера от Фурий».
Но Виниция не очень-то волнует Нерон со всеми его ужасающими причудами. Он стремиться понять учение христиан, прислониться к нему, ибо интуитивно чувствует, что через это придет к истинной любви и познает ее со своей Лигией.
— Что это за странная религия? – спрашивает влюбленный.
— «Я не знаю, как устраиваются христиане, чтобы существовать, но знаю одно: где начинается их учение, там кончается римское владычество, кончается Рим, кончается жизнь, различие между побежденными и победителями, богатыми и бедными, господами и рабами, кончается всякая власть, кончается император, закон и весь миропорядок, и вместо всего этого приходит Христос и какое-то милосердие, которого до сих пор не было, и какая-то доброта, несвойственная людям и чуждая нашим римским склонностям.
Мы умеем жить, сумеем и умереть! — говорил Петроний. — А они? Они умеют лишь прощать, но им неведома ни настоящая любовь, ни настоящая ненависть. Люди, чей символ — крест, не могут быть другими. Греция была прекрасна и создала мудрость мира, мы создали могущество, а что может создать это учение?»
Надо признать, что сомнения коснулись и не только саркастического ума Петрония, но и преданно верящей в Христа души апостола Петра.
«Попав в бескрайний этот город Рим, хищный, алчный и разнузданный, прогнивший до мозга костей и в то же время непоколебимый в сверхчеловеческом своем могуществе; увидев этого императора — братоубийцу, матереубийцу и женоубийцу, за которым тянулась не менее длинная, чем его свита, вереница кровавых призраков, этого развратника и шута и в то же время повелителя тридцати легионов и благодаря им — всего мира; этих придворных его, блистающих золотом и пурпуром, неуверенных в завтрашнем дне и в то же время более могущественных, чем цари, — все это вместе представилось апостолу неким кромешным царством зла и беззакония. И удивился апостол в простодушии своем, как это бог мог дать столь непостижимое всемогущество сатане и предать его власти всю землю, чтобы он, сатана, топтал ее, терзал, переворачивал все вверх дном, исторгал слезы и кровь, вихрем опустошал ее, бурею будоражил, огнем сжигал».
Если даже апостола мучили сомнения, то какую же работу в своей душе пришлось проделать Виницию, чтобы принять всей этой душой муки и учение нового бога Христа. Но в конце-то концов пришел тот лучезарный миг, когда влюбленный юноша смог искренне признаться своей возлюбленной:
— «Ученья вашего я страшился. Мне казалось, оно у меня отнимет тебя. Я полагал, что в нем нет ни мудрости, ни красоты, ни счастья. Но теперь, когда я узнал его, да разве могло быть иначе?.. Как мог я не поверить, что Христос явился в мир, когда это говорит Петр, который был его учеником, и Павел, которому он явился. Как мог я не поверить, что он был богом, если он воскрес? Любой другой человек на свете мог бы солгать, только не тот, который говорит: Я видел». Хорош бы я был, если бы не желал, чтобы в мире царила истина, а не ложь, любовь, а не ненависть, добро, а не злодейство, верность, а не предательство, жалость, а не месть. И если господь Христос к тому же еще обещал жизнь вечную и такое неслыханное блаженство, какое лишь всемогущество божье может дать, тогда чего же еще желать человеку?
— Да, да, это верно! — сказала Лигия, крепче прижимаясь головою к его плечу.
И в эту минуту оба почувствовали себя бесконечно счастливыми, сознавая, что кроме любви, их соединяет еще иная сила, сила добрая и неодолимая, благодаря которой сама любовь становится чем-то неиссякаемым, неподвластным перемене, разочарованию, измене и даже смерти. В сердцах обоих жила твердая уверенность, что при любых превратностях они не перестанут любить и принадлежать друг другу. И эта уверенность наполняла их несказанным спокойствием. А Виницию вдобавок было ясно, что их любовь не только чистая и глубокая, но и совершенно новая, какой мир доселе еще не знал и знать не мог. В ней, в этой любви, для него слилось все — и Лигия, и учение Христа, и тихо дремлющий на кипарисах лунный свет, и ясная ночь, и мнилось ему, что любовью этой наполнена вся вселенная.
Немного помолчав, он снова заговорил тихим, взволнованным голосом:
— Ты будешь душою моей души, будешь самым дорогим для меня существом. Сердца наши всегда будут биться заодно, единой будет молитва наша и благодарность Христу. О, дорогая моя! Вместе жить, вместе чтить сладостного бога и знать, что когда придет смерть, глаза наши опять откроются, как после блаженного сна, для нового света, — можно ли вообразить что-либо прекраснее!»
Прекраснее вообразить и нельзя было, а ужасное ждало их за ближайшим поворотом непредсказуемой судьбы. В Риме вспыхнул всепожирающий пожар.
«Гибель надвигалась упорно, беспощадно, неотвратимо, как рок. Город озарялся таким ярким светло-желтым светом, что обезумевшим от ужаса горожанам некоторое время казалось, будто при вселенской этой катастрофе нарушилось чередование дня и ночи и они видят свет солнца. Но затем сплошное кроваво-алое зарево вытеснило все другие краски. Из полыхающего моря вырывались к раскаленному небу гигантские огненные фонтаны и столбы, они распускались вверху пламенными кистями и султанами, которые развевались на ветру, превращаясь в золотые нити и космы искр, и уносились вдаль. Становилось светло как днем — воздух, казалось, был насыщен не только светом но и самим огнем. Вода в Тибре текла пламенеющим потоком. Злосчастный город являл собой подлинный ад. Пожар захватывал все новые кварталы, штурмом брал холмы, разливался по равнинам, затоплял долины, бушевал, гудел, громыхал.
Виниций метался по горящим улицам, пытаясь отыскать среди языков пламени свою возлюбленную. И нашел ее, и упав на колени, благодарный, в внезапном восторге, овладевшем им, подняв глаза и воздевая руки, воскликнул:
— Неужто я уже начал понимать тебя, Христос? Неужто я достоин? — Руки его дрожали, в глазах блестели слезы, все тело трепетало, волнуемое верой и любовью.
И пришло время, когда апостол Петр взял глиняную амфору с водою и, приблизясь к Виницию, торжественно произнес:
— Вот я крещу тебя во имя отца, сына и святого духа. Аминь!
И тут религиозный восторг объял всех, кто был рядом. Почудилось им, будто округа наполнилось неземным светом, будто слышат они неземную музыку, будто скала расступилась над их головами и с неба спускаются рои ангелов, а там, высоко-высоко, виден крест и благословляющие их, гвоздями пробитые руки».
Спасением от пожара и преклонением перед Христом не закончилась история Лигии и Виниция. Новое испытание, подстерегающее их, было куда суровее. Христиан обвинили в поджоге Рима, многих из них схватили и посадили в тюрьмы. Лигия не избежала этой участи. Она попала в облаву и теперь ждала казни, которую Нерон решил представить Риму весьма зрелищной.
«В первую очередь в сгоревшем городе с неслыханной поспешностью сооружались деревянные амфитеатры, в которых предстояло погибнуть христианам. Повсюду были посланы распоряжения доставать диких зверей. Опустошались виварии всех италийских городов, даже самых захудалых. В Африке устраивались облавы, в которых должны были принимать участие все местные жители. Из Азии везли слонов и тигров, с Нила — крокодилов и гиппопотамов, с Атласных гор — львов, с Пиренейских — волков и медведей, из Гибернии — яростных собак, из Эпира — молосских псов, из Германии — буйволов и огромных, свирепых туров. По числу узников игры должны были превзойти все, что до сей поры видел Рим. Император желал утопить в крови воспоминание о пожаре и досыта напоить ею Рим — поэтому никогда еще не ожидалось столь великолепное кровопролитие.
С нетерпением ждавший его народ помогал городским стражам в охоте на христиан. Это, впрочем, было делом нетрудным. Когда их окружали, они падали на колени, пели гимны и разрешали брать себя без сопротивления. Случалось, что чернь разрывала христиан на части голыми руками; женщин волокли за волосы в тюрьмы, детям разбивали головы о камни. Тысячи людей днем и ночью с воем бегали по улицам, ища жертв среди руин, в печных трубах, в подвалах.
И в этой безмерной жестокости ответом стала столь же безмерная жажда мученичества. Приверженцы Христа добровольно шли на смерть и даже искали ее.
И вот зрелище началось. Львы накинулись на христиан. Несколько женщин не смогли сдержать криков ужаса, но их заглушали рукоплескания, которые, однако, быстро стихли, — желание смотреть было сильней всего. Страшные картины представили взорам: головы людей целиком скрывались в огромных пастях, грудные клетки разбивались одним ударом когтей, мелькали вырванные сердца и легкие, слышался хруст костей в зубах хищников. Некоторые львы, схватив свою жертву за бок или за поясницу, бешеными прыжками метались по арене, словно искали укромное место, где бы сожрать добычу; другие, затеяв драку, поднимались на задних лапах, схватившись передними, подобно борцам, и оглашали амфитеатр своим ревом. Зрители вставали с мест. Многие спускались по проходам вниз, чтобы лучше видеть, и в толчее кое-кого задавили насмерть. Казалось, увлеченная зрелищем толпа в конце концов сама хлынет на арену и вместе со львами примется терзать людей. Временами слышался нечеловеческий визг, раздавались рычания, вой, стук когтей, скулеж собак, а временами — только стоны.
— Христиан ко львам! — орал народ.
— Стадо! — с презрением повторял Петроний, находившийся здесь же на трибуне вместе с Виницием. — Народ, достойный своего императора!
И он задумался над тем, что этот мир, основанный на насилии и такой жестокости, на какую даже варвары не были способны, мир, погрязший в преступлениях и диком разврате, не может устоять. Рим был владыкой мира, но также язвой мира. От него несло трупным зловоньем. И на этой прогнившей жизни лежала тень смерти. Никогда еще Петроний так остро не сознавал, что горделивая колесница с триумфатором Римом, влачащая за собой сонмы народов в цепях, катится в бездну. Жизнь мировластительного города являлась ему какой-то шутовской пляской, какой-то оргией, которой скоро придет конец.
Виницию было не до умозаключений. Подняв лицо к небу, он стал истово молиться:
— Христос милосердный, воззри на это страждущее сердце и утешь его! Христос милосердный, повей тихим ветром на руно агнца сего! Христос милосердный, ты, который просил отца, дабы он пронес чашу горечи мимо уст твоих, пронеси ее ныне мимо уст раба твоего! О Христос! Я твой! Возьми меня вместо нее! Аминь!
В этот момент апостол Петр обернулся в сторону арены и произнес громким голосом:
— Почто жалуетесь? Господь сам предал себя мукам и смерти, а вы хотите, чтобы он вас от нее охранил? О маловерные! Неужто вы не поняли его учения? Неужто он вам обещал одну эту жизнь? Вот он приходит к вам и говорит вам: «Идите моим путем!», вот он поднимает вас к себе, а вы цепляетесь за землю и вопите: «Господи, спаси!» Я, который перед богом прах, но перед вами апостол божий и наместник, говорю вам именем Христовым: не смерть перед вами, но жизнь, не муки, но неслыханные наслаждения, не слезы и стоны, но песнь, не рабство, но престол царский!
Я, апостол Господень, говорю тебе, вдовица, сын твой не умрет, но родится во славе для жизни вечной, и ты соединишься с ним! Тебе, отец, у которого невинных дочерей опозорили палачи, я обещаю, что ты найдешь их сияющими белизною, как лилии Хеврона! Сейте в слезах, дабы собирать в веселии. Почто страшитесь силы зла? Я вам говорю: вы победители! Се грядет господь покорить город злодейств, гнета и гордыни, а вы — воинство его! И как сам он муками своими и кровью искупил грехи мира, так он хочет, чтобы вы искупили муками и кровью грехи этого гнезда нечестия! Вам, кому предстоит умереть, я обещаю именем Христовым, что вы пробудитесь, как ото сна, к блаженному бодрствованию и восстанете из тьмы к свету божьему. Во имя Христа, да спадут бельма с глаз ваших и отогреются сердца!
С этими словами апостол поднял руку повелительным жестом и все почувствовали, что живее потекла кровь в их жилах, но также и дрожь пробежала по телу, ибо стоял перед ними уже не старец дряхлый и недужный, но властелин, который брал их души и, поднимая из праха, освобождал от тревоги.
— Аминь! — вскричали несколько голосов.
Лицо апостола изменилось, озарилось каким-то необычным светом, он смотрел молча, словно онемев от восторга.
Зрелище между тем превратилось в нечто непостижимое уму. Мера была перейдена. Людям становилось страшно. Лица помрачнели. Послышались голоса: «Довольно! Довольно!»
После бойни на арену выпустили сотни рабов с заступами, граблями, метлами, тачками, корзинами для внутренностей и мешками с песком. Одна партия сменяла другую, работа закипела. Быстро очистили арену от трупов, крови и кала, перекопали, заровняли и посыпали толстым слоем свежего песка. После чего выбежали амурчики и стали рассыпать лепестки роз, лилий и других цветов. Зажгли курильницы.
Зрители удивленно переглядывались, спрашивая один у другого, какое еще зрелище предстоит им нынче. А зрелище предстояло такое, какого никто не ожидал. Император вдруг появился на усыпанной цветами арене — был он в пурпурной мантии, с золотым венцом на голове. Он ударил по струнам серебряной лютни и запел.
Апостол Петр, обхватив руками свою белую, трясущуюся голову, безмолвно взывал: «Господи! Господи! Кому отдал ты власть над миром? И ты еще хочешь основать в этом городе свою столицу!
Виниций был очень бледен, капли пота усеяли лоб. Последнее время он жил какой-то полужизнью, погруженный в думы о смерти и примирившийся с мыслью о смерти Лигии, — ведь для них обоих это было бы освобождением, и бракосочетанием, но теперь он понял, что одно дело думать о предстоящей когда-нибудь последней минуте как о спокойном отходе ко сну и совсем иное — идти смотреть на муки существа, которое тебе дороже жизни. Виницием овладело прежнее желание спасти Лигию любой ценой. Минутами он отчаянно цеплялся за надежду, что Лигии нет в амфитеатре. Он говорил себе, что Христос, конечно, мог забрать ее из тюрьмы, не допустить ее мучений в цирке. И в то же время, сам не понимая, что с ним происходит, он чувствовал теперь, что, если увидит муки Лигии, его любовь обернется ненавистью, а его вера — отчаянием.
И чувство это пугало его, он боялся оскорбить Христа, которого молил о милосердии и о чуде. В конце концов, его мысли закружились в бешеном хороводе, как гонимые ураганом волны. Он готов был кинуться на Нерона и задушить его при всем народе, хотя понимал, что этим желанием оскорбляет Христа и нарушает его заповеди. Наконец, подобно падающему в пропасть и хватающемуся за любое растение, торчащее на ее краю, он страстно ухватился за мысль, что все же спасти ее может только вера. Да, оставалось только это! Ведь Петр говорил, что верою можно сдвинуть землю с ее основания!
И в тот же миг ворота подиума заскрипели, и из темной их пасти вышел на ярко освещенную арену Урс – огромный великан, преданный друг Лигии.
Он немного постоял, часто мигая, — видно, ослепленный светом, — затем вышел на середину арены, озираясь вокруг, как бы пытаясь узнать, с кем ему предстоит встретиться. Зрители с восхищением знатоков и любителей смотрели на могучие, подобные древесным стволам бедра, на грудь, напоминавшую два составленных вместе щита, и на геркулесовы руки.
Урс был без оружия и решил погибнуть, как подобает приверженцу агнца, спокойно и терпеливо. Ему еще раз хотелось помолиться спасителю, и, став на колени, он сложил руки, и поднял глаза к звездам. Такое поведение его не понравилось зрителям. Христиане, умиравшие как овцы, им уже надоели. Если этот великан, думали они, не захочет защищаться, зрелище будет испорчено. Тут и там послышался свист.
Внезапно раздались оглушительные звуки медных труб, решетка подиума открылась, и на арену выбежал чудовищно огромный германский тур, с привязанной к его голове обнаженной женщиной.
— Лигия! Лигия! — вскричал Виниций.
Он схватил пряди волос у себя на висках, скорчился весь, как человек, ощутивший в своем теле острие копья, и стал хриплым, нечеловеческим голосом повторять:
— Верую! Верую! Христос! Чуда!
Амфитеатр притих. На арене происходило нечто необычное. Этот смиренный, готовый на смерть великан, увидев свою царевну на рогах у дикого животного, вскочил, будто ошпаренный, и, пригнувшись, побежал навстречу разъяренному туру. Он схватил дикого быка за рога. Ноги великана по щиколотку погрузились в песок, спина выгнулась, как натянутый лук, голова ушла в плечи, мышцы на руках вздулись так, что кожа едва не лопалась от их напора, и бык не смог сдвинуться с места. Человек и животное застыли недвижимы. Это напоминало картину, изображавшую подвиги Геракла. Но в минутном их покое чувствовалось страшное напряжение двух борющихся сил. Тур, как и человек, врылся ногами в песок, косматое его туловище изогнулось так, что он стал похож на огромный шар.
Кто первый обессилеет, кто первый упадет — вот вопрос, который в ту минуту был для всех страстных любителей борьбы важнее, чем их собственная участь, чем весь Рим и его господство над миром. Варвар для них теперь был полубогом, достойным поклонения. Сам император встал.
Человек и животное, сцепившись в чудовищном напряжении, все стояли, будто вкопанные в землю. Людям казалось, что они видят сон: но вот уродливая голова тура в железных руках варвара стала сворачиваться набок. Все более глухое, хриплое и стонущее мычанье животного смешивалось со свистящим дыханием легких великана. Голова тура все более клонилась в сторону, из пасти вывалился длинный, весь в пене язык.
Еще минута, и до слуха сидевших поближе донесся хруст ломающихся костей, после чего тур замертво повалился наземь со свернутой шеей. Тогда великан в мгновение ока сорвал веревки с его рогов и, взяв девушку на руки, часто задышал, переводя дух. Лицо его побледнело, волосы от пота слиплись, плечи и руки были будто облиты водою. С минуту стоял он так, словно в забытьи, затем поднял глаза и оглядел зрителей.
Амфитеатр неистовствовал.
Великан стал любимцем толпы, чтившей недюжинную силу, и первой в Риме персоной. Он понял, что народ требует даровать ему жизнь и вернуть свободу, но, видимо, его тревожила не только собственная участь. Некоторое время он стоял, озираясь, потом приблизился к императорскому подиуму и, покачивая на вытянутых руках тело девушки, поднял глаза с умоляющим выражением, как бы говоря: «Смилуйся над ней! Ее спаси! Я для нее это сделал!»
Зрители отлично понимали, что он хочет. Вид лежащей в обмороке Лигии, которая рядом с огромным варваром казалась ребенком, тронул толпу и патрициев. Ее маленькая фигурка, такая белая, словно из алебастра, ее обморок, страшная опасность, от которой ее спас великан, и, наконец, ее красота и его преданность потрясли всех. Жалость вдруг вспыхнула, как огонь, в сердцах зрителей. Довольно крови, довольно смертей, довольно мук! Голоса, в которых слышались слезы, требовали помилования для обоих.
Тут внезапно Виниций сорвался со своего места, перепрыгнул через барьер и, подбежав к Лигии, набросил свою тогу на ее обнаженное тело. Затем он разорвал тунику на груди, открывая шрамы от ран, полученных в армянской войне, и протянул руки народу.
Исступление толпы превзошло все, что доныне видели в амфитеатрах. Раздались топот, вой, в требующих пощады голосах слышалась угроза. Народ заступался не только за атлета, он защищал девушку, воина и любовь. Слышались крики: «Матереубийца! Поджигатель!»
Нерон струсил.
Пленница была спасена.
Казалось, из каждой слезы мучеников здесь рождались все новые уверовавшие и каждый стон на арене отзывался эхом в тысячах грудей. Император купался в крови, Рим и весь языческий мир безумствовал. Но те, кому стало невмоготу от злодейств и безумия, кого унижали, чья жизнь была сплошным горем и рабством, все угнетенные, все опечаленные, все страждущие шли слушать дивную весть о боге, из любви к людям отдавшем себя на распятие, чтобы искупить их грехи.
Найдя бога, которого они могли любить, люди находили то, чего никому доселе не мог дать тогдашний мир, — счастье любви.
А как же сложилась судьба двух влюбленных?
В сердечном согласии протекают дни и месяцы Лигии и Виниция. Их слуги и рабы, подобно им, уверовали в Христа, он же заповедовал любовь, вот они все и любят друг друга. Нередко при заходе солнца или в час, когда луна уже серебрит воды, Виниций говорит с Лигией о прежних временах, кажущихся теперь сном. Он думает, что эта любимая головка, которую он каждый день баюкает на соей груди, была так близка к мукам и гибели, он всей душой восхваляет своего господа, ибо он один мог ее вырвать из тех лап, спасти на самой арене и возвратить ему навсегда.
Сколько утешений и стойкости в бедах дает это учение, сколько терпения и мужества перед лицом смерти, сколько дает оно счастья в обычной, будничной жизни. Люди доселе не знали бога, которого можно любить, потому и сами друг друга не любили, отчего были несчастливы, ибо как свет исходит от солнца, так и счастье исходит из любви.
Его счастье — Лигия. И это потому, что он любит в ней ее бессмертную душу, и оба они любят друг друга во Христе, а в такой любви нет ни разлук, ни измен, ни перемен, ни старости, ни смерти. Когда уйдут молодость и красота, когда тела их увянут и придет смерть, любовь останется, ибо останутся теми же души. Виниций научился любить только во Христе…»
И воздавая хвалу Христу, он забыл, кто неимовернейшим усилием воли и мышц спас его любовь…
Или, быть может, неистовая молитва Виниция и его вера спасли Лигию?..
Так христианство прорастало в гибнущем Риме.
Все больше и больше появлялось людей, которые считали “христианство – лучшим даром неба, независимым от человека, как гений, красота, все дары природы. Слава Всевышнему Богу, слава царю природы, владыке Вселенной, слава, благоговение тому, кто может по своему мановению превратить бесплодье в изобилие, тень в действительность и самую смерть в вечную жизнь. Религиозное чувство больше других возбуждает чутье бесконечного. Чувство бесконечного – вот настоящая сущность души: все прекрасное во всем возбуждает в нас надежду и желание вечной жизни и возвышенного существования.
Нельзя слышать ни ветра в лесу, ни прелестных аккордов человеческого голоса, нельзя проникнуться очарованием поэзии, а главное, нельзя любить наивно и глубоко, если не проникнешься религией и бессмертием». (Ж. де Сталь)
Теперь на могиле родного человека можно было бы услыхать вот такие слова:
Итак, на рубеже времен встретились мир языческий и мир христианский.