Омар Хайям, его радости и горести, его рубаи.


</p> <p>Омар Хайям, его радости и горести, его рубаи.</p> <p>

Гийас ад-Дин Абу-ль-Фатх Омар ибн Ибрахим аль-Хайям родился на востоке Ирана в городе Нишапур. Произошло это знаменательное событие в год ухода в потусторонний мир ученого Бируни, то есть в 1048-й.

В 1048 год родился великий оптимист Земли, который говорил:


Жизнь пронесется, как одно мгновенье,
Ее цени, в ней черпай наслажденье.
Как проведешь ее – так и пройдет,
Не забывай: она – твое творенье.

Великий оптимист, живший среди не столь уж жизнерадостных человеческих существ, советовал:


Ты обойден наградой? Позабудь.
Дни вереницей мчатся? Позабудь.
Небрежен Ветер: в вечной Книге Жизни
Мог и не той страницей шевельнуть.

И одновременно, когда в Книге Жизни открылась страница поэта Омар Хайяма, на Земле родился великий пессимист, все тот же Омар Хайям, который стенал:


Мы убедились в том, что жизнь – всего лишь ветер,
Тот в горе будет, кто на ветер оперся.

И еще:


Тревога вечная мне не дает вздохнуть.
От стонов горестных моя устала грудь.
Зачем пришел я в мир, раз – без меня, со мной ли –
Все так же он вершит свой непонятный путь?

И в то же время сам же Хайям оставил о себе лукавый отзыв:


Дураки мудрецом почитают меня.
Видит Бог: я не тот, кем считают меня.
О себе и о мире я знаю не больше
Тех глупцов, что усердно читают меня.

«И еще в 1048 году в мир пришел великий ученый и великий поэт. Но было время, когда ученого Хайяма и поэта Хайяма потомки считали совершенно разными людьми. Известность на Западе пришла к нему лишь в 1859 году, благодаря чудесному переводу его стихов на английский язык поэта и переводчика Эдварда Фитцджеральда. Когда европейцы несказанно изумились восточным рубаи Хайяма, они присвоили ему звание мирового поэта. А у себя на родине Омар более знаменит как выдающийся ученый.

О жизни Омар Хайяма почти ничего не известно, потому как от биографии поэта остались в истории лишь жалкие крохи – простор же его жизни был необъятен, поэтому и простор для создания легенд влюбленным в его творчество представился обширнейший.

Взятый Омаром поэтический псевдоним Хайям, что в переводе с арабского означает «шьющий палатки», наталкивает на мысль о том, что его отец был ремесленником и шил палатки и шатры — весьма необходимые вещи для народа, любившего попутешествовать по земным просторам.

Мать Хайяма была женщиной неприветливой, недоброжелательной, нелюбящей. Омару трудно было расти рядом с ней, душно. «И зачем только женщины злые обзаводятся детьми? – думал он в своем нежном возрасте. — Чтобы всю жизнь измываться над ними – издалека и вблизи, не давать им свободно вздохнуть и шагу спокойно ступить? Не можешь быть матерью – не рожай!

Мать не раз повергала беднягу Омара в изумление своей внезапной, непонятной яростью. Она ему душу истерзала с первых же лет его жизни. А он мечтал:


Вовлечь бы в тайный заговор Любовь!
Обнять весь мир, поднять к тебе, Любовь.

Но матери неведомы были мечтания сына. Мало того, она пугала мальчика рассказами о разнообразных кошмарах. Омар не выносил этих рассказов. Немало он настрадался от них в детских беспокойных снах. Черные, лохматые, омерзительные представители нечистой силы по ночам нахально лезли в его окна и двери. Может, именно из-за нелепых басен об адских муках и бесах и охладел он столь рано к истинному верованию в бога?

Когда мать умерла, Омар от всей души пожелал мира праху ее. Мать отбушевала. Он всю жизнь не ладил с нею. Никак и ничем не мог ей угодить. И вот только теперь до него дошло, что он, сам не ахти какой мягкий, одаренностью своей обязан ей – никому другому, а именно ей, ее бурному нраву. Ведь у женщин смирных, тупо-спокойных не бывает способных детей». (Я. Ильясов)

И еще, благодаря жестокости своей матери, он понял трудно понимаемое счастливыми людьми философское определение: из зла рождается добро.


«Мир громоздит такие горы зол!
Их вечный гнет над сердцем так тяжел!»
Но если б ты разрыл их! Сколько чудных,
Сияющих алмазов ты б нашел!

И Омар еще раз от всей своей просветленной души поблагодарил свою мать. Она научила его жить не благодаря, а вопреки. И он научился.

Способностями Омар Хайям обладал немыслимыми. Он закончил в Нишапуре медресе – высшее мусульманское учебное заведение, был там лучшим учеником и приобрел почти энциклопедические знания по математике, физике, астрономии, философии, теософии, правоведению, истории, основам стихосложения. Коран знал практически наизусть. Своих успехов юноша добился не только благодаря блестящим способностям и феноменальной памяти, но, пожалуй, главное, благодаря неутолимой жажде знаний.

«Жизнь коротка, а познать хочется все на свете, — думал Омар. — Но, увы, всей ее не хватит на познание даже крохотной части. И все же молодость – это весна жизни. Сил много. Жажда к наукам неутолима. А в ряду наук есть одна – самая стройная, самая строгая и точная. Это математика. Но сколько в ней темных пятен и нерешенных проблем! Значит, цель – вот она! Средства? Разум, здоровье и молодость!

И не страшит одиночество. Это вдохновляющее и дарящее высшую радость одиночество, когда кажется, что весь ты, твое тело и твоя душа – одно око, ощущающее, видящее ту рождающуюся высшую гармонию, которая лишена преходящей суеты. И ты вдруг чувствуешь, что тоже связан с этим высшим, гармоничным, невысказанным и вечным». (Султанов)

Разве человек остается одиноким, когда он соединен знаниями со всем миром? Конечно же, нет. Вот он берет в руки «удивительный инструмент – астролябию! Безотказный и точный. И не поверишь, что он изобретен женщиной. Да, гречанка Ипатия была поистине чудом природы. Она стоила тысячи мужчин. Не потому ли ее убили христиане? Убили давно, но вот через понимание этого инструмента ты сближаешься и познаешь далекую умную гречанку.

А вот сжигают книги на костре. Все ярче и ярче пылает костер, — книг тут много, и в пламени гаснут лучшие умы Ирана. И на всей земле некому их защитить. Некому слова замолвить за них! Разум могуч – и бессилен, он сдвигает горы – и расшибается о придорожный камень… И вместе с книгами древних авторов сгорает и обугливается твоя душа.

И пусть ты повторяешь и повторяешь себе:


О невежда, вокруг посмотри, ты – ничто,
Нет основы – лишь ветер царит, ты – ничто.
Два ничто твоей жизни – предел и граница,
Заключен ты в ничто, и внутри ты – ничто.

А невежда остается всесилен.

Мир несправедлив.

Как можно уничтожать науку? Уничтожить ее – все равно, что, выходя в далекий трудный путь, вырвать себе глаза. Но говорить об этом неучам – ярым представителям воинствующей серости абсолютно бесполезно. Ты можешь все знать о звездах, сто раз побывать на них, и все равно какой-то грязный невежда, который не может отличить Вегу от сверкающей сопли у себя под носом, имеет право с громом вломиться к тебе и выгнать из дома.

Разум — миролюбив и снисходителен. Невежество — воинственно и беспощадно. Ибо разум, все понимающий, добр по сути своей и утверждает себя лишь собственным наличием. А невежество – оно слепое, и чем оно может себя утвердить, если не будет жестоким и неуловимым?

Жестоко и неумолимо расправляется с людьми и религиозный фанатизм. Родной отец попал в его сети, когда разорился. Приехав домой, Омар не узнал такого родного ему человека, увидев его в горести. Отец был весь в клочьях седых, неимоверно грязных волос, в серых отрепьях, — старец. Он глядел куда-то вдаль пустыми глазами.

— Что с отцом?

Сосед брезгливо взглянул на вонючего старика.

— Теперь он суфий-аскет.

Обмер Омар.

От прежнего отца ничего не осталось, он завывал, раскачиваясь:

— Я близок к познанию высшей истины, я ею уже просветлен. Я уже по ту сторону добра и зла! У меня нет помысла в душе! Я говорю, но у меня нет речи! Я вижу, но у меня нет зрения! Я слышу, но у меня нет слуха! Я ем, но у меня нет вкуса! Ни движения нет у меня, ни покоя, ни радости, ни печали. Только бог, только бог… Кроме лика твоего, о боже, ничего не желаю видеть. Все земное во мне угасает, я сливаюсь с богом, погружаюсь в светлую вечность.

Омар пытается возразить отцу, убедить его:

— Люди придумали бога, чтобы оправдать свое бесцельное существование. Мол, сотворил нас господь, потому мы и живем, что тут поделаешь.


«Ад и рай – в небесах» – утверждают ханжи.
Я, в себя заглянув, убедился во лжи:
Ад и рай – не круги во дворце мирозданья,
Ад и рай – это две половины души.

И не хотят люди и пальцем шевельнуть, чтоб изменить свою жизнь к лучшему. Пусть бог ее меняет, если ему это угодно…» (Я. Ильясов)

Отец не слышал сына. Вытащить из этого жуткого оцепенения того, кто раньше так умело и ловко шил разнообразные палатки и бедным, и богатым, не удалось уже никому. Оглушенный бессмысленным фанатизмом, ушел он из земной юдоли.

Придворная карьера Омара Хайяма началась тогда, когда его пригласил ко двору могущественный правитель династии Сельджуков Малик-шах. Юноша переехал в столицу Исфахан. При Малик-шахе распри и междоусобица формально прекратились, и, казалось, наступило время разумной веротерпимости.

Двадцатипятилетний Омар, имевший за плечами написанный им и ставший знаменитым «Трактат о доказательствах проблем алгебры» прибыл окрыленным в столицу Исфахан. Здесь он возглавил одну из самых крупных обсерваторий средневекового мира, здесь со своими соратниками составил новый, наиболее точный солнечный календарь, который в честь высокого покровителя назвал «Летоисчисления Малик-шаха».

Занимался Хайям и астрологией, но особо важного значения ей не придавал. Смеялся над теми, кто хотел по звездам угадать свою судьбу. Говорил: «Сей остолоп, тупоумный муж, жалкий торгаш, совершенно уверен, что светила небес страсть как озабочены судьбой его ничтожных барышей! Прогнать бы его взашей! Пусть не мнит себе, что вся Вселенная с мириадами звезд так и корчится со страху за его товары». (Я. Ильясов)

«Небосвод велик, а жизнь человека слишком ничтожна, чтобы точно знать, как влияют звезды на ту или иную человеческую судьбу. Мы что-то знаем о законах звезд, но это что-то несравнимо с тем, чего мы не знаем. Такова воля всевышнего: тайны людей, народов и государств он спрятал в ритм движения небосвода. И величие создателя проявляется в том, что, познав что-либо из этих тайн, истинно познающий убеждается поистине только в одном – насколько грандиозен и необъятен замысел божий, ибо


В венце из звезд велик Творец Земли! –
Не истощить, не перечесть вдали
Лучистых тайн – за пазухой у Неба
И темных сил – в карманах у Земли!

Как бы не расширялся круг известного нам знания, нашими соседями и спутниками вечно остаются Неизвестное и Бесконечное, и на наш разум Тайна всегда отбрасывает свою странную тень. И остается мудрым тот, кто имеет знания и искренне говорит: «Я не знаю», ибо он осознает, что путь бесконечен. Человеческое величие астролога заключается в том, что, даже зная, что он никогда не узнает полностью астрологических знаков, тем ни менее продолжает свои наблюдения.

Шли вереницей дни, наполненные научными изысканиями и размышлениями. Случалось, Омар уставал настолько, что казался совершенно разбитым.

— Не заболел ли ты? – спрашивал его встревоженный товарищ.

— Заболел? – Омар встряхнул головой, будто просыпаясь от глубокого сна. – Нет, нет, не бойся. Я в здравом рассудке. Но в голове моей хаос. А все от размышлений над нашим мирозданием. Аристотель утверждает, что Земля – это шар, и она центр Вселенной. Архимед же говорит, что шарообразная Земля – это всего лишь небольшая планета, которая крутится вокруг огненного облака – Солнца. Идем дальше. Вот в руках у меня Птолемей. Что же утверждает этот мудрец? У него Земля тоже шар, но неподвижный. Вокруг Земли вращаются прозрачные оболочки – сферы, к которым прилеплены различные светила. Над всем этим я долго размышлял. Смотрел на небо. Думал. Но нам никогда не постигнуть тайну мироздания?» (Султанов)

Однако, надо стремиться. И Хайям стремился неустанно.

Его математические открытия опередили математические открытия европейских ученых на пятьсот лет. Он первым вывел формулу, которую впоследствии вывел Ньютон, и она была названа биномом Ньютона.

Профессор А.П.&nbsp;Юшкевич писал: «Можно жалеть, что книга Хайяма „Алгебра кубических уравнений“ осталась неизвестной европейской математике ХУ-ХУ1 веков. Насколько раньше поставлен был бы вопрос о числовом решении кубических уравнений, насколько облегчена была бы работа творцов новой высшей алгебры. События сложились по-иному, и европейским ученым пришлось немало потрудиться, чтобы заново пройти тот путь, начало которому проложил задолго до них математик Омар Хайям».

Путь этот был нелегок.

«Омар теперь пытался не перегружать себя, работал полегоньку, с утра на свежую голову и, едва ощутив утомление, бросал перо, уходил бродить по городу. Искал ясность. Математике нужна ясность. Но чем дальше проникал в дебри таинственных фигур и чисел, тем труднее ему становилось вернуться из этих дебрей. И, что странно, тем больше нарастала ясность. Однако она уже грозила внезапным помутнением. Мозг, постепенно освобождаясь от посторонних впечатлений, весь наполнился уравнениями и, отрешенный от всего на свете кроме них, как бы подавлялся ими – и даже глубокой ночью, во сне, не мог успокоиться, переваривая формулы, как удав проглоченную живность.

Ел и пил Омар, не замечая, что ест и пьет. Едва возьмется за кусок – в голове ярко вспыхнет новая иль отчеканится, обретя законченность, старая мысль; Омар, в который уже раз, забыв о еде, спешит к рабочему столу, хватает перо. Грань между явью и сном незаметно стерлась…


Ночь на земле. Ковер земли и сон.
Ночь на земле. Навес земли и сон.
Мелькнули тени, где-то зароились –
И скрылись вновь. Пустыня… Тайна… Сон…

Так жить дальше нельзя.

И вот пришла первая любовь. Не обрадовала. Возлюбленная изменила. Тут-то азиатская черная ревность, полыхнув в груди, как пламя в круглой хлебной печке, горячим дымом ударила Омару в голову, ослепила очи и обнесла сизой, как летучий пепел, пеной губы. Он в бешенстве замахнулся палкой.

И услышал покорный шепот:

— Ударь меня. Избей.

Не ударил. Ушел. Потом появилась другая, Рейхан. Она приходила к нему ночью, распространяя запах душистого базилика. Омар налил ей в чашку вкусного вина. Спросил:

— Ты почему в прошлый раз не взяла пять монет? Ведь просила…

— Пять монет? Э! – Рейхан беспечно махнула рукой. – Все равно их не хватит на выкуп. И еще, ты меня… пристыдил. Я тоже хочу… платить за любовь – любовью. А там… будь что будет.

— Ах ты, золатоглазое чудовище! – он с силой привлек ее к себе.

Напрасно Омар боялся, что она будет ему мешать. Наоборот! Рейхан дополнила, уравновесила жизнь. Работал он теперь без срывов, без сумасшедшего напряжения, перестал шарахаться от каторжного труда к тупому скотскому безделью. Все стало на свои места. Есть Рейхан. Есть вечерний кубок вина в награду за тяжелый труд. От них спокойствие, уверенность, невозмутимое терпение.

И вдруг неожиданное приглашение к визирю аль Мулку в Бухару. Сказал об этом Рейхан. Она внезапно накинулась на него, принялась колотить по голове легкими детскими кулачками.

— Откуда ты взялся на мою беду? Жила я себе как во сне… спокойно, без дум, без мечты… Терпела… Ты мне душу всколыхнул! Разбудил… заронил в сердце звезду… и теперь бросаешь. Что мне делать? Я не сумею жить как прежде. Тут горит. – Она провела ладонью по груди. – Эх! Отравилась бы я…

Омар пошел и купил Рейхан у ее хозяина. Сделка хозяину, честно сказать, пришлась по душе. Рабыня, у которой нет ни особой красоты, ни редкостного телосложения, дала ему большую прибыль. Омару он сказал:

— Странный ты человек. Не могу себе представить, как дальше ты будешь жить.

Омар выкупил Рейхан, но в Бухару ее с собой не взял, а убедил уехать к родным.

Со временем, познавшего многих женщин Омара, с пронзительной ясностью осенило: никогда не следует жениться. Чем жена может помочь ему в его размышлениях? С тех пор, как христиане растерзали гречанку Ипатию, ученых женщин на земле не стало. Жена не даст ему думать. Изведет его своей пустой болтовней. Но если бы только это водилось за женщинами. Болтливость – не самый страшный грех. Женщина способна на кое-что и похлеще. Нет уж. Увольте». (Я. Ильясов)

Однако совсем забывать о них не стоит. Все время надо заботиться о том, чтобы был с любовью возделан сад желаний. Три же главные женщины в жизни Хайяма останутся с ним навсегда: «одна из них называется математикой, вторая – астрономией и третья – поэзией. Четвертую он не заводил, потому что боялся, что не прокормит, хотя и положена она ему по шариату». (В. Жуковский)

— Мне остается остаться лишь с тем, — говорил поэт, —


В ком не любовь, кто буйством не томим,
В ком хворостинок отсырелых дым.
Любовь – костер, пылающий, бессонный…
Влюбленный ранен. Он – неисцелим!

Моя любовь должна остаться беззаботной, как та роза, что весело смеясь над ней, говорила:


«Милый ветерок,
Сорвал мой шелк, раскрыл мой кошелек,
И всю казну тычинок золотую –
Смотрите – щедро кинул на песок».

Кроме того, Омар считал что ему следует


Сбросить гнет ненасытного тела,
Стать свободным, как бог, богачом.

«Я математик, — решил раз и навсегда Омар. — Дважды два – четыре, не больше и не меньше. А у женщины: утром дважды два – три с половиной, днем – четыре с четвертью, к вечеру – пять, ночью – семь. И ничем ей не доказать, что это не так.

Омар приехал к визирю аль Мулка. Здесь он превосходно себя чувствовал, ибо работал под предводительством мудрого правителя. Он стал надимом. Надим – это своего рода полупридворный и полудруг государя. В книгах о надимах написано: «надим должен быть непринужденным в общении с государем, чтобы государь от него получал удовольствие, и природа государя была открыта перед надимом. Их время — определенное: когда государь дал прием, и все вельможи разошлись, наступает очередь службы надима.

От надима несколько польз: одна та, что он бывает близким другом государя, другая, что тысячу родов слов можно сказать с надимом. Надимы ведут всякого рода разговоры без принуждения о добром и плохом, в пьяном и в трезвом виде, в чем много полезного и целесообразного. Надо, чтобы надим был от природы даровит, добродетелен, пригож, чист верой, хранитель тайн, благонравен, он должен быть рассказчиком, чтецом веселого и серьезного, помнить много преданий, всегда быть добрословом, сообщителем приятных новостей, игроком в нарды и шахматы, если он может играть на каком-нибудь музыкальном инструменте и владеть оружием – еще лучше.

Надим Хайям уважал аль Мулка. Аль-Мулк справедливо считал, что раз уж, по воле Аллаха, арабы овладели этой прекрасной страной Ираном, то должны удержать ее в своих руках. Для этого надо приспособиться к ней, к ее образу жизни, к порядкам, к обычаям. Он увещевал своих подчиненных, что здесь живет народ древний, мудрый, умелый. У него много знаний. Нельзя быть ниже народа, которым правишь. Посему надо привлечь к себе местных ученых, учиться у них. Иначе нам тут не выжить. Они же без нас не пропадут. Им-то у нас учиться нечему. Разве что овец пасти? Так это они и сами умеют». (Я. Ильясов)

К умному и веселому Омар Хайяму аль-Мулк всегда внимательно прислушивался. Однако, если бы Омар Хайям был лишь только великим астрономом и математиком, вряд ли стал бы он другом визиря, и вряд ли его сверхмировая слава засияла бы на небосклоне его жизни. Омар был еще и поэтом. Запойным поэтом. Он считал себя даже почти что «хворым» поэтом, потому как писал, словно в запой входил, точно был наркоманом.

Поэзия – наркотик, вот что она такое, считал Омар.

Он сочинял стихи всю свою жизнь. Сочинял для себя, для друзей, которыми не был обделен. Да и они им тоже. Воистину, радовались они, как хорошо иметь верного друга. Его девиз дружбы был таков:


Все пройдет – и надежды зерно не взойдет,
Все, что ты накопил, ни за грош пропадет,
Если ты не поделишься вовремя с другом –
Все твое достоянье к врагу отойдет.

Он говорил своим друзьям счастливые слова:


Живи, безумец!.. Трать, пока богат!
Ведь ты же сам есть драгоценный клад!
И не мечтай – не сговорятся воры
Тебя из гроба вытащить назад!

И еще вот что он им поведал:


Не молящимся грешником надобно быть –
Веселящимся грешником надобно быть.
Так как жизнь драгоценная кончится скоро –
Шутником и насмешником надобно быть.

Он учил их не откладывать жизнь в долгий ящик.


Один припев у мудрости моей:
«Жизнь коротка – так дай же волю ей!
Умно бывает подстригать деревья,
Но обкорнать себя – куда глупей!»

Омар Хайям считал, что его персидские четверостишья – рубаи не предназначены для публикации – это просто мудрые и веселые вставки, вплетающиеся в разговор. Часто стихи рождались экспромтом.

Однажды во время веселой пирушки с друзьями он прочитал одно крамольное четверостишье и позволил себе весьма ироничные интонации в обращении к богу:


Покоя мало, тягот не избыть,
Растут заботы, все мрачнее жить…
Хвала Творцу, что бед у нас хватает:
Хоть что-то не приходится просить.

И тут же налетевший порыв ветра опрокинул кувшин с янтарной, искрящейся на солнце жидкостью, лишив всю озорную компанию сладкого вина. Крепко раздосадовавшись Омар тут же прочитал другие стихи:


Ты кувшин мой разбил, Всемогущий Господь,
В рай мне дверь затворил, Всемогущий Господь,
Драгоценную влагу ты пролил на камни –
Ты, видать, перепил, Всемогущий Господь.

Легенда, рассказывая о столь кощунственном поведении поэта, гласит, что Всемогущий Господь не выдержал такого святотатства и повелел почернеть лицу Омара. Богохульник достойно ответил возмущенным небесам:


Кто, живя на земле не грешил? Отвечай!
Ну а кто не грешил – разве жил? Отвечай!
Чем Ты лучше меня, если мне в наказанье
Ты ответное зло сотворил? Отвечай!

Как ты видишь, мой дорогой читатель, Хайям разговаривает с богом отнюдь не на равных. Явно, он ставит себя, мыслящего и сомневающегося, выше его. Он обвиняет Создателя в том, что созданное им плохо.


Звездный купол – не кровля покоя сердец,
Не для счастья воздвиг это небо Творец.
Смерть в любое мгновение мне угрожает.
В чем же польза творенья? Ответь, наконец!

Создатель не удосуживает ответом вопрошающего. Тот продолжает:


Этот мастер всевышний – большой верхогляд:
Он недолго мудрит, лепит нас наугад.
Если мы хороши – он нас бьет и ломает,
Если плохи – опять же не он виноват!

Но как же не виноват, если люди его создания?


Благородство и подлость, отвага и страх –
Все с рожденья заложено в наших телах.
Мы до смерти не станем ни лучше, ни хуже –
Мы такие, какими нас создал Аллах!

Еще поэт обвиняет Создателя в равнодушии:


Добро и зло враждуют: мир в огне.
А что же Небо? – Небо — в стороне.
Проклятия и яростные гимны
Не долетают к синей вышине.

А здесь, в земной юдоли


Мы с тобою – добыча, а мир – западня.
Вечный ловчий нас травит, к могиле гноя.
Сам во всем виноват, что случается в мире,
А в грехах обвиняет тебя и меня.

Хайям обвиняет Создателя в скаредности:


От излишеств моих – разве ты обнищал?
Что за прибыль тебе, если я отощал?
Я смиренно прошу, чтобы ты Милосердный,
Нас пореже карал и почаще прощал!

Хайям смеет представить себя в роли всемогущего бога. Он мыслит:


Если б мне всемогущество было дано –
Я бы небо такое низвергнул давно
И воздвиг бы другое, разумное небо,
Чтобы только достойных любило оно.

Поэт не боится произносить и эти кощунственные слова:


Если бог не услышит меня в вышине –
Я молитвы свои обращу к сатане.
Если богу желанья мои не угодны –
Значит дьявол внушает желания мне.

Но ни бог, ни дьявол не внемлют людским желаниям.


Увы, неблагосклонен небосвод!
Что ни захочешь – все наоборот.
Дозволенным Господь не одаряет,
Запретного – и дьявол не дает.

Как жить?..

Омар обвиняет Создателя в том, что он навязал людям предуготованную им судьбу.


Смысла нет постоянно себя утруждать,
Чтобы здесь, на земле, заслужить благодать.
Что тебе предначертано, то и получишь,
И не больше ни меньше. И нечего ждать!

В руках предуготованной судьбы человеческая воля к свершениям ничто. Хайям говорит:


Мир я сравнил бы с шахматной доской:
То день, то ночь… А пешки? – мы с тобой.
Подвигают, притиснут – и побили.
И в темный ящик сунут на покой.

Но и этого еще мало. Всевышний предусмотрел и другие каверзы:


Ловушки, ямы на моем пути –
Их бог расставил и велел идти.
И все предвидел. И меня оставил.
И судит! Тот, кто не хотел спасти!

Создатель вершит судьбы людей по своему усмотрению. Он их автор.


Мгновеньями он виден, чаще скрыт.
За нашей жизнью пристально следит.
Бог нашей драмой коротает вечность!
Сам сочиняет, ставит и глядит.

И здесь Создатель оказывается как никогда прав. Драмы и трагедии необходимы для жизни человеческой,


Как нужна для жемчужины полная тьма –
Так страданья нужны для души и ума.

Ни один автор в мире, и бог в том числе, не станет сочинять благостную историю, где все происходящее лишь тишь да гладь, да божья благодать, где нет конфликтов и нет катаклизмов. Литература и искусство без деяний зла невозможны. Жизнь – тоже.

Создатель предусмотрел это. И оказался прав. Оказался прав тот Гончар,


что слепил чаши наших голов,
Превзошел в своем деле любых мастеров.
Над столом бытия опрокинул он чашу
И страстями наполнил ее до краев.

А еще тайнами. Кто ответит,


Что там за ветхой занавеской тьмы?
В гаданиях запутались умы.
Когда же с треском рухнет занавеска,
Увидим все, как ошибались мы.


Кто в тайны вечности проник? Не мы, друзья,
Осталась тайной нам загадка бытия,
За пологом про «я» и «ты» порою шепчут,
Но полог упадет – и где мы, ты и я?


Трясу надежды ветвь, но где желанный плод?
Кто смертный путь судьбы в кромешной тьме найдет?
Тесна мне бытия печальная темница –
О, если б дверь найти, что к вечности ведет.

А кто ответит вот на этот вопрос:


Был ли в самом начале у мира исток?
Вот загадка, которую задал нам бог.

Быть может,


Этот мир – эти горы, долины, моря –
Как волшебный фонарь. Словно лампа – заря.
Жизнь твоя – на стекле нанесенный рисунок,
Неподвижно застывший внутри фонаря.

В отчаянии от неразрешимости задачи, Хайям возносит руки к непостижимому Небу и восклицает:


Вместо солнца весь мир озарить — не могу,
В тайну сущую дверь отворить – не могу,
В море мыслей нашел я жемчужину смысла,
Но от страха ее просверлить не могу.

Однако одну из тайн бытия поэт предугадывает по-своему:


Цель вечная движения миров Вселенной – мы.

И тем самым возносит человечество на недосягаемую высоту. Сможем ли удержаться?..

А вот у поэта появляется другое отношение к богу. Теперь он всюду углядывает его


Бог — в жилах дней. Вся жизнь его – игра.
Из ртути он – живого серебра.
Блеснет луной, засеребрится рыбкой…
Он – гибкий весь, и смерть – его игра.

Вот поэт уже говорит о примирении с богом:


Цель творца и вершина творения – мы,
Мудрость, разум, источник прозрения – мы,
Этот круг мироздания перстню подобен –
В нем граненый алмаз, без сомнения, мы.

Теперь не только бог интересен Хайяму, но и человек. Кто он?


Ты задался вопросом: что есть Человек?
Образ божий. Но логикой бог пренебрег:
Он его извлекает на миг из пучины –
И обратно в пучину швыряет навек.

Или


Он источник веселья – и скорби родник,
Он вместилище скверны – и чистый родник.
Человек, словно в зеркале мир, — многолик.
Он ничтожен – и он же безмерно велик!

Или


О, чудо четырех стихий, внемли ты вести
Из мира тайного, не знающего лести!
Ты зверь и человек, злой дух и ангел ты;
Все, чем ты кажешься, в тебе таится вместе.

«Стихи Хайяма – спор с богом о разумности мироустройства, который бесстрашный, вечно сомневающийся бунтарь, вел всю жизнь. Метущиеся строки как бы отмечены его печатью, они поражают логической точностью, философской весомостью, мрачной и дерзкой иронией. Безумный гончар, разбивающий свои творения, — вот какое сравнение находит поэт для „Господина миров“».


Изваял эту чашу искусный резец,
Не затем, чтоб разбил ее пьяный глупец.
Сколько светлых голов и прекрасных сердец
Между тем разбивает напрасно творец.

Для Хайяма существование бога не подлежит сомнению, но является горькой реальностью. В отличие от суфиев, влюбленных в него, он не уверен не только в справедливости Всевышнего, но и в его здравом смысле. Стремясь испытать логикой веру, поэт неизменно приходит к неутешительным выводам.

Не раскрыв мучавшие его тайн бытия, мудрец задал своим читателям множество неразрешимых вопросов. Знаток Хайяма известный иранский писатель Садек Хедайят сказал об этом так: «Пожалуй, во всем мире не найти книг, подобных сборнику стихов Омар Хайяма, расхваленному, преданному анафеме и ненавистному, искаженному и оклеветанному, подвергнутому скрупулезному толкованию, снискавшему всеобщую славу, завоевавшему весь мир и в конечном счете так и не познанному».

Особую ярость Хайям вызывал у духовных вождей правоверного ислама. Поэт, в свою очередь, всегда был не прочь посмеяться над лицемерными тупыми служителями Всемогущего Господа. Вот какую остроумную сценку разыграл он с богословом, который пришел к нему как-то в гости в свободную минутку.

«Богослов ел – ел, а потом со вздохом макнул кусок лепешки в миску со сливками. Но есть не стал, положил на поднос. Юный слуга Омара, между тем, запихивал в рот сразу по половине лепешки, горстями ел черешню, небрежно выплевывая косточки на скатерть, не забывая подливать себе в чашу из подозрительного кувшина.

— Ешь, как зверь, — строго заметил богослов. Разве не знаешь, что одно из главнейших условий приближения к богу – скромность в еде. Ибо голод есть пища Аллаха. Он, обретая внутреннее зрение, открывает человеку звезды и через них – путь к небу.

— Это верно, — согласился слуга с полным ртом. – Помню, иной раз, когда не ешь по три дня, идешь по улице еле живой, и вдруг в голове замелькают звезды… Если нет под рукой дерева, чтобы ухватиться или ограды, то упадешь в канаву. Канава и есть путь к богу?

— Не смей! – одернул его богослов. – Путь к богу долог, сложен и труден.

— Отдохнем, коли так? – предложил слуга. – Его разморило от шербета и он, не стесняясь, развалился на подстилке.

Богослов сердито отвел глаза от широких бедер юноши.

— Идя к богу, ты должен в себе угасить все земное и тогда получишь радости рая.

— Зачем же так далеко ходить? – возразил слуга, — зачем ты меня


Пугаешь адом, соблазняешь раем,
А где гонцы из этих дальних стран?

Все прелести рая есть и на земле. Для пьющих приятное вино, которое здесь, под рукой, а не где-то в небесных харчевнях, уже рай. Вот молоко, чистое, свежее, — всю ночь охлаждалось в ручье. Эта вода из горных ключей, ее принес водонос. Хочешь меду – наложи полную миску, — у нас его много.

— Праведник пребывает в раю в объятиях гурий вечно, — вздохнул проповедник мечтательно.

— Разве тут мало гурий? – возразил слуга. – Я знаю одну… — Он закинул руки за голову, томно вытянул ноги. – Куда до нее райским девам…

— Здесь все кратковременно, там вечно.

— Так долго ждать. Бабка моя прожила сто лет. Противно было смотреть на нее.

— Там – вечная молодость.

— Вечно – скучно. Ведь грех тем и соблазнителен, что длится краткий миг. И сей миг – неотложен! Мой хозяин советует не бежать от красавиц и вина, коль мы к ним все равно придем на небе.

— Твой хозяин – безбожник! Никогда он в рай не попадет. В аду ему гореть.

— Что ж! Куда господин, туда и слуга. Гореть будем вместе.

— Ты развращен до мозга костей, — мрачно сказал проповедник.

И мрачный дух подвижничества охватил его ледяную душу. Он ожидал увидеть здесь робкого безвольного мальчишку, который, разинув рот, будет внимать его наставлениям, но встретил строптивого и остроумного прощелыгу, и его веселое сопротивление вызвало в богослове яростную настойчивость. Однако он сможет погасить в нечестивце огонь кипящих страстей, затормозить горячую кровь! Аллах воздаст ему на том свете за этот подвиг.

— Все равно я тобой овладею, — брызнул он слюной. – Я тебя выведу к свету…

— Владей! Хватит болтать! Ох, жарко, — мальчишка расстегнул куртку на груди, — и перед обомлевшим праведником открылась нежная ложбинка, по сторонам которой угадывались подозрительные выпуклости.

Что за наваждение? У аскета закружилась голова. Он ничего не понимал. Это ифрит, это злой дух.

— Молись на меня, хилый дурень! – воскликнул мальчишка-слуга и сорвал с себя тюрбан, на плечи его черной тучей упали кудрявые волосы. Кушак полетел в одну сторону, куртка – в другую, и перед помертвевшим святошей предстало почти голое девичье тело…

Девушка схватила в нише бубен, застучала в тугую кожу, звеня погремками, и пустилась в греховный пляс. Она плясала, мелко дрожа ладным смуглым животом в такт дробному стуку бубна, вздрагивали ее крутые бедра и ритмично вертелся зад. Груди ее, в лад всему, трепетали, точно янтарные крупные груши на ветке, дрожащей от ветра. Шаровары, приспущенные почти до паха, казалось, вот-вот спадут. Но не спадали…

Это ужасно! Аскет, бессильно рухнув на подстилку, глядел на танцовщицу безумными глазами. В нем проснулось что-то забытое, властное. Он скорчился, плотно сдвинул колени, со стоном выгнулся и… потерял сознание.

— Омар, — закричала девушка в испуге. – Сомлел твой святой. Познал высшую истину. Слился с богом. Хвост откинул, — уточнила она по-простецки, что и выдало род ее занятий.

И это – мужчина? — Она залилась звонким здоровым смехом. – Глиста! Фитиль сухой. Райских дев ему подавай. Что ты можешь, бледная немочь? Ты предстанешь там дряхлой тенью. Омар Хайям на десять лет старше тебя и на тридцать — старше меня, но я его ни на какого молодца не променяю. Вот кто для женщин – бог! А не кто-то за облаками, бесплодный, незримый…

Тут праведник прошептал замогильным голосом.

— Да накажет тебя Аллах. Ты оскорбил мои религиозные чувства.

Позвали носильщиков.

— В баню его отнесите, пачкуна этакого, — усмехнулась девица. – Мы проучили его по заслугам.

— Да, — согласился Омар неохотно. – Крайность на крайность. Но все же…

— Брось! – со смехом прильнула девушка к нему.

— Ты права, — трах в прах этого поганенького богомольца, этого


Лицемера, что жизнью кичится святой,
Грань кладя между телом и вечной душой,

надо было проучить. Омар и девушка много смеялись в тот день. Пили вино, ели мясо, — с мягким хлебом, с уксусом, перцем, луком и чесноком, и пряной травой. Они и не думали соблюдать пресловутого поста, а смеялись над ним:


Тут Рамазан, а я наелся днем.
Невольный грех: — Так сумрачно постом,
И на душе так беспросветно хмуро –
Я думал – ночь. И сел за ужин днем.

Они постановили для себя раз и навсегда:


Часы, что без толку в мечетях провели,
Отныне в кабаке наверстывать решили.

Они жарко обнимались, целовались. И сочиняли вместе стихи о ханже:


Доколе предавать хуле нас будешь, скверный,
За то, что жизни на земле мы служим верно?
Нас радует любовь – и с ней вино, ты ж влез,
Как в саван в бред заупокойно-лицемерный.

Неожиданно Омар задумался, а потом с хитрой улыбкой сказал:

— Моя прекрасная пери,


Закрой Коран. Свободно оглянись
И думай ты сама. Добром – всегда делись.
Зла – никогда не помни. А чтоб сердцем
Возвыситься – к упавшему нагнись.

Ты знаешь, вера в ад и в рай – самый вредный и, пожалуй, самый страшный миф, придуманный людьми, ибо сводит насмарку единственное подлинное счастье, которое перепадает человеку, – земную жизнь. И поверь мне, не было в мире поэта, который бы призывал в стихах к лицемерию, насилию, убийству, грабежу. Если был такой, то он не поэт. Это жулик, мерзкий стихоплет». (Я. Ильясов)

А я поэт веселый. Я говорю себе, свободному и счастливому:


Ты опьянел – и радуйся, Хайям!
Ты победил – и радуйся, Хайям!
Придет Ничто – прикончит эти бредни…
Еще ты жив – и радуйся, Хайям!

Так веселясь, грустя, размышляя, Хайям сыпал свои четверостишья-рубаи направо и налево. И вот уже слава о нем, как о поэте, распространилась по обширнейшей округе.

«Однажды визирь вызвал Хайяма на откровенный разговор:

— На днях мне прочитали некие рубаи про вино, про любовь, достаточно крамольные про бога… Сказали, что это твои.

— Возможно и мои, — ответил Хайям. – Я пишу кое-какие рубаи, пишут и другие. Часто чужие стихи выдают за мои. Но я не поэт. Я математик. Математике можно научиться, а поэзии нет. Сами посудите, как можно научиться передавать столь несовершенными человеческими словами нечеловеческие пики человеческой боли и высочайшие вершины человеческой радости. Боль всего мира взрывает сердце поэта и разносит его на несметное множество окровавленных кусочков, а радость возносит в столь сверкающие вершины, что ослепляет его очи.

Однажды Абу Али написал такое четверостишье:


Познало сердце и добро и зло,
Мирьяды солнц в себе оно несло.
Но к совершенству – ни на волосок!
Весь мир изведав, к цели не пришло.

У поэзии свое место. Несравненный Фирдоуси отдал ей свою жизнь. А мой учитель Ибн Сина отдавал предпочтение философии и медицине, то есть наукам, которые есть следствие большей работы ума, нежели души. Ибн Сина – образец для меня до конца дней мои!

Звезды – вот это моя работа, моя жизнь. Я бы умер без них. Но умер бы еще раньше без стихов. Они тоже жизнь. Человек не может без них. Вместе с воздухом, которым дышит человек, он впитывает в себя и поэзию.

Поэт должен быть мудрецом. Он сам постигает тайны мироздания и увлекает других за собой. Поэта судит только время. Только оно присваивает ему это великое имя. Только время покажет, кто поэт, а кто простой стихоплет. Я сам не могу сейчас назвать себя поэтом.

Визирь задумался над словами Хайяма.

Вечером Омар покинул дворец правителя и, уставший, пошел к себе домой. Там его ждало неожиданное происшествие.

В глухую калитку постучали то ли булыжником, то ли кулаком, крепким, как булыжник. Слуга Омара явно мешкал, не торопился открывать дверь непрошеному пришельцу. Оставалось сломать запор. Молодой человек огромного роста и атлетического телосложения близок был к этому. По-видимому, он знал, на что идет. Но калитка вдруг приотворилась, и грубый голос спросил:

— Кто ты?

— Неважно, — был ответ. — Скажи лучше, кто ты сам!

Привратник – а это действительно был привратник – вышел на улицу. Крепкий, сбитый раб-эфиоп в голубом халате из грубой дешевой ткани. Лицо его было черное. Руки тоже черные, а ладони белые, точнее, розовые.

— Мое имя Ахмад, — сказал привратник, подбоченившись.

Молодой человек криво усмехнулся. И сказал:

— Мне нужен твой хозяин. Я знаю его имя: Омар эбнэ Ибрахим.

Эфиоп блеснул огромными глазами и как бы невзначай показал свои жилистые руки, которыми впору гнуть железо на подковы. Однако руки эфиопа не произвели никакого впечатления на разгоряченного пришельца.

— Деньги – еще не все! – вскричал он.

— А при чем тут деньги?

— А притом, что твой хозяин сманил мою девушку, посулив ей золота и серебра.

— Плохи твои дела, — заметил Ахмад невозмутимо.

— Это почему же?

— Зачем тебе девица, которая живой плоти предпочитает мертвый металл?

— Неправда! Он купил ее, купил бессовестно!

Ахмад спросил:

— Ты уверен, что она здесь? Ты знаешь ее имя?

— Еще бы! Зовут ее Эльпи. Ее похитили на Кипре и привезли сюда обманом. И он купил ее! – Молодой человек потряс кулачищем. – Раз ты с мошною – это еще не значит, что тебе все дозволено!

Эфиоп остался несколько иного мнения насчет мошны и «все дозволено». Он, видимо, не прочь был пофилософствовать на этот счет. А может, и позлорадствовать. Подумаешь, какая-то Эльпи?! А сам он, Ахмад? Что он, хуже этой Эльпи? Разве не купили самого Ахмада на багдадском рынке? Если уж сетовать, то сетовать Ахмаду на свою судьбу! А Эльпи что? Ей уготована прекрасная постель, и кувшин шербета всегда под рукою. Не говоря уже о хорасанских благовониях, аравийских маслах и багдадских духах! Ей что? Лежи себе и забавляй господина!

— Как?! – воскликнул влюбленный. – И ты, несчастный, полагаешь, что ей все это безразлично?! И она любить не умеет! По-твоему, она существо бездушное?

Эфиоп прислонился к глинобитной стене. Скрестил руки на груди и окинул влюбленного полупрезрительным, полусочувствующим взглядом: смешно выслушивать все эти бредни.

— Подумаешь, какая нежная хатун! Да пусть эта Эльпи благодарит Аллаха за то, что послал он ей господина Хайяма…

— Благодарит?! – негодующе произнес взбешенный меджнун. – А за что? За то, что купил ее любовь? А может, принимая его ласки, она думает обо мне?.. Может…

Эфиоп перебил его:

— Послушай… Кстати, как тебя зовут?

— Допустим, Хусейн.

— Так вот, Хусейн. Есть в мире три величайшие загадки. Я это хорошо знаю. И разгадать их не так-то просто. Одна из них – загадка смерти, другая – тайна неба, а третья – это самая проклятая женская любовь. Ее еще никто не разгадал. Но ты, я вижу, смело берешься за это. Смотри же, не обломай себе зубы. Это твердый орешек.

Хусейн был непреклонен в своей решимости. Ему надо поговорить с соблазнителем. Он должен это сделать ради нее и ради самого себя.

Эфиоп кивком указал на кинжал, который торчал у Хусейна из-за широкого пояса.

— А этот кинжал, как видно, будет твоим главным аргументом в беседе? – спросил Ахмад.

— Возможно, — буркнул Хусейн.

Ахмаду очень хотелось отшвырнуть этого непрошеного болтуна, который к тому же еще и грозился. У него руки чесались. Но силища этого Хусейна, которая явно угадывалась, удерживала его. А еще удерживали его постоянные советы господина Омара эбнэ Ибрахима: разговаривай с человеком по-человечьи, убеди его в споре, если можешь, или поверь ему, если нет у тебя никакого другого выбора.

Хусейн тоже оглядывал эфиопа с ног до головы. «Может попытаться ворваться во двор и там поговорить с соблазнителем?» – подумал он. Хусейн был уверен, что бедную Эльпи заграбастал этот придворный богатей и надругался над нею. Эта мысль убивала меджнуна.

— Хусейн, — сказал Ахмад почти дружелюбно, найди себе другую дорогу.

— Какую? – Хусейн вздрогнул, будто его змея ужалила.

— Какая попроще.

— Где же она?

— Только не здесь.

Хусейн кипел от негодования. Убить, растоптать, удушить кого-нибудь в эту минуту ему ничего не стоило. Он был готов на все!..

У эфиопа иссякает терпение. Но Ахмад, памятуя наказ хозяина, пытается быть вежливым:

— Ты не обидишься, Хусейн, если я повернусь к тебе спиной?

— Зачем?

— Чтобы войти во двор.

— Не обижусь, но всажу кое-что между лопаток.

Хусейн не шутил. Он обнажил кинжал. Эфиоп понял, что не стоит подставлять свои лопатки этому одержимому. Он только поразился:

— Ты так сильно любишь ее. Да?

— Больше жизни! – признался меджнун.

Неизвестно, что произошло бы дальше, если бы не показался сам Омар эбнэ Ибрахим. Ахмад попытался встать между Хусейном и своим господином, но Омар Хайям отстранил слугу. Хусейн решил, что этот соблазнитель чуть ли не вдвое старше его и лет ему, должно быть, не менее сорока – сорока пяти.

Омар Хайям глядел прямо в глаза своему сопернику. Будто пытался внушить ему некую мысль о благоразумии.

— Это был ты! – зарычал Хусейн.

— Я тебя не видел ни разу в своей жизни. – сказал Омар Хайям.

— А рынок? – сквозь зубы процедил Хусейн. – Вспомни рынок.

— Какой рынок?

— На котором ты купил мою Эльпи.

— Твою Эльпи? – Омар Хайям удивленно посмотрел. – Эльпи принадлежит тебе?

— Не отпирайся, — сказал Хусейн. – Ты знал, что она моя, что я следую за нею с самого Багдада, когда бесстыдно рассматривал ее. Или ты полагаешь, что я ничего не смыслю?

— Нет, — спокойно возразил Хайям. – я не полагаю этого.

Он был ростом ниже Хусейна и чуть ниже своего слуги. Довольно крепкий телосложением, неторопливый в словах и движениях.

— Господин, — вмешался Ахмад, — этот молодой человек утверждает, что сделался меджнуном, совсем ослеп от любви к этой девице.

— Я могу понять меджнуна, — сказал Хайям Хусейну. – Я вхожу в твое положение. Но если ты настоящий меджнун, если для тебя любовь превыше всего, то ты должен понять и своего собрата.

— Это какого же еще собрата? – проворчал Хусейн.

— Меня.

— Кого? Тебя? Я не верю.

— Ну зачем же я стал бы покупать Эльпи? Скажи на милость – зачем? – Я отдал ее хозяину целую пригоршню динаров. Это золото не было у меня лишним. Оно не отягощало меня. Я купил невольницу с Кипра согласно закону. Теперь выясняется, что ты претендуешь на нее. На мой взгляд, это незаконно, но любовь не всегда считается с законом. Я купил Эльпи, полагая, что делаю для нее добро. Я и понятия не имел о тебе… — Хайям положил руку на плечо Хусейна. И сказал вразумительно: — Будь мужчиной. Разве любовь добывается руганью или в драке? Ты можешь пырнуть меня кинжалом, да что в этом толку? Я предлагаю нечто иное. Я предлагаю простую вещь: ты поговоришь с Эльпи, и она решит, с кем ей быть: с тобой или со мною?

— Ты, конечно, уверен в себе…

— Я? – удивился Хайям. – Не больше, чем ты. Что одна ночь для женщины?..

— Она за ночь может полюбить безумно…

-…или вовсе разлюбить, или возненавидеть, — возразил Хайям. – так вот, я предлагаю переговорить с нею. Она же с душою! Женщина в любви даже не половина, а нечто большее: от нее идут главные флюиды любви. Так почему бы не спросить у нее? Почему не узнать ее мнения? Любит она или не любит? И кого она предпочитает? Разве в этом что-то особенное, что-то сверхъестественное? Спросим ее. Пусть выбор будет за нею…

Хусейн усмехнулся через силу. Ибо ему было совсем не до смеха. «Он слишком уверен в себе, — думал юноша все крепче сжимая кинжал. – Или подкупил ее, или приворожил. Ведь не может быть, чтобы Эльпи, так горячо жаждавшая моей любви, вдруг переменилась?»

Хайям оправил бородку и с сожалением поглядел на Хусейна. А потом сказал:

— Эльпи не может принадлежать двум мужчинам. Я заплатил за нее золотом, а ты готов выкупить ее кровью своего сердца. И это похвально! Тебе будет предоставлена возможность поговорить с Эльпи. Даже наедине. Это уж по ее желанию. И пусть она скажет свое слово. И я клянусь, что все будет по слову ее… Это справедливо…

Вскоре Эльпи сидела по одну сторону от Хайяма, а Хусейн – по другую. Так пожелала Эльпи. Ей не хотелось оставаться с глазу на глаз с Хусейном. Это ни к чему. Что было, то было, к прошлому нет возврата. Судьба повернулась к ней не спиною, а привлекательным лицом. Новый господин не заслуживает того, чтобы его огорчали. Ее мог купить любой мужлан в образе богатого купца. Великий бог соизволил послать ей именно этого господина, и Эльпи нечего сетовать на свое положение.

Хусейн скрежетал зубами точно зверь пустыни. Ему хотелось уличить этого благочестивого ученого во лжи, в своекорыстии и, если угодно, в обычном мужском скотстве.

Эльпи спросила Хусейна:

— Скажи мне, что тебе надо?

Эта красивая молодая женщина спрашивала так, что вопрос ее не нуждается в ответе. Все уже решено. Притом бесповоротно. Любовь уходит и приходит новая. Все в этом мире переменчиво. И в первую очередь любовь. Все это объяснять Хусейну, разъяснять меджнуну? Напрасный труд!..

Брови ее, тонкие, как линии на бумаге, подняты высоко. Губы ее, пухлые, алые, созданные для сладких поцелуев, капризно надуты. Ресницы ее, такие длинные, загнутые кверху, замерли в красивой суровости. Пальцы ее рук, длинные, как ивовые прутья, переплелись, и все десять длиннущих ноготков сверкают огнем ширазской краски.

Она сидит на хорасанском ковре, поджав под себя ноги, по-женски красиво, по-женски неотразимо. И глаза меджнуна невольно останавливаются на пальцах ног ее, чистых, как галька в роднике, приятных, как вода в пустыне. Высокая шея держит голову Эльпи ровно и твердо – признак холодной настороженности. Вся поза румейки говорит «нет». А меджнун все еще с надеждой глядит на нее.

— Скажи мне, что тебе надо? – повторяет Эльпи.

— Я хочу напомнить тебе, что сказала ты звездной ночью в Багдаде…

— Напомни.

— Ты сказала: «Я твоя навечно. Я пойду за тобой в огонь и в воду». Сказала?

— Верно, сказала.

— Ты целовала меня?

— Да, целовала.

— Я знаю тепло твоих ног.

Она утвердительно кивнула.

А Хайям сидит, и дыхания его не слышно. Сущий индийский идол, безжизненный идол. И глаза его полуприкрыты. И руки скрестились на груди. Невольно задаешься вопросом: а слышат ли уши его? Не оглох ли от любви или равнодушия? Что это с ним творится?

На всякий случай Ахмад стоит за дверью. Всего можно ждать от неистового меджнуна. Ибо любовь его есть болезнь его, болезнь сердца, недуг души. Ахмад глядит в щелочку, не спускает взгляда с меджнуна, как орел с ягненка на краю пропасти…

Эльпи молчит. Она молчит напряженно, долго молчит в щемящей тишине, в которой бьются три сердца. Эльпи ни на кого не смотрит. Она смотрит куда-то в себя, словно в зеркало… Эльпи заговорила. Спокойно. Неторопливо. Точно читала по бумаге. Вот ее слова:

— Дорогой Хусейн, я изменяла своему прежнему хозяину, ибо ненавидела его. А за что было любить его? За скотство? За скотство и грубость? За обжорство и пьянство? И я изменяла ему. И он поймал меня с тобою, и ты был бит. И я была нещадно наказана. Он продал меня. Он разлучил нас. И только великий бог соединил нас в Багдаде. Я любила. Не кривила душой, слушала свое сердце, свою душу.

Меджнун сиял. Словно месяц в ясном небе. Он был рад. У него выросли крылья. Он готов был летать. Нет, не подвела его Эльпи, говорила она сущую правду, не щадя себя, не стесняясь хозяина своего.

Эльпи продолжала:

— Да, ты знал тепло твоих ног. Ты имел все, что хотел. И я не жалею ни о чем… Я не обманывала тебя. И к чему обман. Это худшее из того, что я знаю. Я верила тебе и доверяла. Почему бы и нет? Разве ты плох? Посмотри на себя: ничем тебя не обидел бог. И право, было бы глупо не любить тебя, особенно если рядом с тобой негодяй, мнящий себя великим меджнуном.

Хусейн на радостях потирал руки. Они сейчас уйдут отсюда – в этом он не сомневался.

А Эльпи говорит:

— Я отдаю должное твоей смелости и самоотверженности. Кто действовал смело? Ты. Кто не жалел сил, чтобы вырвать меня из когтей урода? Ты. Кто не думал при этом о своей безопасности, кто презирал опасность? Ты. Неужели можно забыть все это?

— Нет! – кричал Хусейн, восхищенный ее словами, в которых была сплошная правда.

И она вдруг холодно заключает:

— И все-таки, несмотря на все это, я прошу тебя об одном: оставь меня.

Хусейн ничего не понимает. Эти слова плывут мимо него.

— Да, очень прошу: оставь меня. Я объясню тебе почему: я люблю другого. Не будем обсуждать это. Сердце очень часто не подвластно нам. Я остаюсь здесь на законном основании, то есть у своего законного хозяина.

Теперь-то, кажется, он кое-что понял. Он и приказывает, и умоляет в одно и то же время. Она встает, и, не говоря ни слова, выходит из комнаты. Хусейн не в состоянии посмотреть ей даже вслед. Неожиданно голова его падает на грудь. Упирается в нее мощным подбородком. И Хусейн вздрагивает всем телом. Раз, другой, третий… Плачет он, что ли? Да нет же, рыдает! По-настоящему. По-мужски тяжело и неслышно.

Хайям хлопает в ладоши: раз, два!

И тут же входит Ахмед.

— Ахмед, — приказывает Хайям, — вина и еды!

Хайям переломил хлеб и протянул кусок меджнуну – грех отказываться от гостеприимно протянутого ломтя.

После ужина бывшие враги расходятся. Горестный Хусейн покидает дом Хайяма.

Наступила ночь. Она была тихой и нежной: сверкала луна, за балконом стояли молчаливые кипарисы – они были почти черные на фоне светло-зеленого неба, — пели высоким голосом цикады. Одним словом, такая ночь на руку влюбленным, она помогает высказать то, что не всегда может выразить язык в другое время, она возвышает душу и заставляет особенно биться сердце.

Омар берет Эльпи за руку и, поглаживая нежную, белую кожу, говорит очень тихо, но внятно:

— Объясни мне, Эльпи… Скажи по правде… Объясни мне, почему ты все-таки предпочла меня? Почему не ушла к этому молодому красивому Хусейну? Ты же знала, что я отпущу тебя, если ты этого пожелаешь, что от тебя зависит все, от твоего решения. Пойми меня: я старше тебя вдвое… Я богаче Хусейна, но это для тебя, возможно, не имеет значения. Я хочу знать, Эльпи: насколько искренне твое желание остаться здесь?

Она бросила на него взгляд, тот самый, который увлекает мужчину в определенном направлении и помимо его воли. Настоящий меджнун всегда покорен ему: это кролик под суровым взглядом змеи. Истинно так!

— Я очень тебе не нравлюсь? – глаза Эльпи – две острых стрелы. И устремлены они на Омара Хайяма. – В том, что я тебе не нравлюсь, — почти уверена. Но я не знаю, почему ты в таком случае не продашь меня и почему не заставляешь прислуживать тебе, как служанку? Я здесь не день и не два, но не видно, кто я. А я должна это знать.

Вопрос ее был не из простых. И Омар сказал так:

— Нет, Эльпи, ты нравишься мне. Может быть, со временем я и сделаю глупость и влюблюсь в тебя. Именно поэтому я не хотел ранить тебя неосторожным обращением, не хотел заявлять своих прав. Мне нужна женщина, а не существо в образе женщины. Я хочу почувствовать душу ее, любя ее оболочку и откровенно любуясь ею. Признаюсь, я не из тех, кто ценит только душу. Она должна пребывать в соответствующей прекрасной оболочке. Разве я не вправе ждать, набравшись терпения, ответного чувства? Я не хотел бы, чтобы меня любила невольница только потому, что я ее хозяин.

Он привлек ее к себе, и она была податлива. Ее соразмерный стан был совсем рядом, она приникла к нему легко, как мотылек. И плоть ее была невесомей дыхания ее.

— Ты обезоружил меня, — сказала она со вздохом. Ее щека лежала на его щеке.

Эльпи была то ли рождена для любви, то ли умелые гранильщики алмазов сделали из нее женщину настоящую – с горячим сердцем, нежной душою, непреклонную в любви и жаждущую любви.

Луна поднялась выше. Она стояла в дверях, готовая перешагнуть через порог и войти в эту обитель, чтобы разделить трапезу и разжечь сердца пламенем любви. Посвист цикад поднимался в вышину, и странное ощущение тишины и покоя охватывало все живое. Небо и земля сближались в едином порыве, как два любящих сердца, и оттого мир становился еще прекрасней и привлекательней. Прохладою веяло от вечернего пейзажа, и хорошо, что в эти часы не горели светильники – они только помешали бы чудному мгновению, которое стремилось растянуться на часы.

Теперь уже ненужным казался ответ, которого ждал он. Но человек есть человек, и он вечно жаждет подтверждения своим мыслям. Это у него вроде болезни.

А Эльпи рассмеялась на вопрошающий взгляд. И зубы ее сверкали. И шея ее как снежная, и в глазах ее все живые струи Заендерунда-реки. И вся Эльпи как ртуть, как живая вода из сказок древности. Вся она как сладкая песня в маленьком оазисе. Такая песня лечит, словно лекарство, такая песня — свидетельство победы над стихией пустыни и стихией смерти.

Она приблизила к нему свои губы и сказала:

— Ты человек умный, а ждешь пустяка. Разве не ясно тебе, что ты мой возлюбленный, что я вижу сквозь твои одеяния то, что видит не всякий женский глаз, что сердце твое полно любви, а голова твоя – голова пророка? Почему я должна предпочесть другого, почему должна мерить любовь мерилом лет?

Омар Хайям признал ее ответ достойным ее.

Он поцеловал ее в губы, жаждавшие любви, и рука его легла на грудь ее, твердую, точно айва.

Омар мельком взглянул на любопытствующую луну и увидев, что «лунным светом у ночи разорван подол», бездумно отдался этой молодой, искусной в любви женщине.

А она смотрела на него глазами, полными доверия». (Г. Гулиа)

Рядом с поэтом всегда были красавицы, тела которых стройны и гибки, как лозы, лица прекрасны и души возвышенны. Он считал «красивое большим счастьем и его лицезрение – хорошей приметой. Красота лица людей является частью влияния счастливых светил, достигающего людей по повелению всевышнего. Красота восхваляется на всех языках и приятна всякому разуму. Красивое лицо есть доказательство божественного создания и желания изучать науку. Оно является следом творца и показывает доброту его сущности. Сторонники учения о переселении душ говорят, что лицо — почетный халат творца, знак его награждения за чистоту и добродетели».

«У поэта были нубийка, турчанка, румийка… Их бедра и груди соперничали между собою. Красавицы оказывались столь прекрасно земными, что помыслы о смерти проходили стороной. И если бы груди их могли звенеть, как колокольчики, они при каждом движении бедер вызванивали бы серебристыми голосами: „Жизнь! Жизнь! Жизнь!“»

Всякий раз, встречая женщину, Хайям был искренен. Всем своим возлюбленным он мог сказать:


Сокровенною тайной с тобой поделюсь,
В двух словах изолью свою нежность и грусть.
Я во прахе с любовью к тебе растворюсь,
Из земли я с любовью к тебе поднимусь.

Поэт никогда не любил только ради утоления похоти. Это недостойно человека. А если это настоящая любовь, она не может быть «лучше» или «хуже». И каждый раз, когда целовал женщину, думал, что именно она олицетворяет красоту. Ибо любил их безудержно. Любил за верность и неверность, за красоту и горячность, за холодность и недоступность, за жар поцелуев и даже за измену. Любовь его столь же глубока и искренна, сколь и мимолетна. Но каждый неверный поцелуй тяжело ранил его, однако рана вскоре заживала. Приходила новая любовь, ибо Омар знал о том, что


Кто розу нежную любви привил
К порезам сердца, — не напрасно жил!

На страже любви всегда стояло время! Оно не разрешало грустить больше положенного, дольше положенного самим аллахом. Любовь есть любовь! Это нечто данное свыше, нечто ниспосланное аллахом». (Г. Гулиа)

И не стоит лить слезы на поминках любви.


Лучше пить и веселых красавиц ласкать,
Чем в постах и молитвах спасенья искать.
Если место в аду для влюбленных и пьяниц,
То кого же прикажите в рай допускать?

По представлениям Корана развеселой компании нет даже самого отдаленного местечка в раю, но поэт не страшится этого и не сдается. Он справедливо и логично рассуждает:


Говорят: « Будут гурии, мед и вино –
Все услады в раю нам вкусить суждено».
Потому я повсюду с любимой и с чашей –
Все в итоге к тому же придет все равно.

С подругой и чашей вина он готов проснуться на самом Страшном суде и смело провозглашает:


Мне заповедь – любовь, а не Коран, о нет!

Поэт в любви не подчиняется законам разума, он не относится к тем, кто


С юности верует в собственный ум,
Стал в погоне за истиной сух и угрюм,
Притязающий с детства на знание жизни,
Виноградом не стал, превратившись в изюм.

Омар перестал иссушать себя до нельзя в горниле науки, время от времени он потирал руки и провозглашал:


Сегодня оргия, — с моей женой,
Бесплодной дочкой Мудрости пустой
Я развожусь. Друзья, и я в восторге,
И я женюсь на дочке лоз простой…

Он в восторге!


Ночь. Брызги звезд! И все они летят,
Как лепестки Сиянья в темный сад.
Но сад мой пуст! А брызги золотые
Очнулись в кубке… Сладостно кипят.

И хочется эту сладость подарить всем. И пусть подойдет к поэту несчастный бедняк, томимый жаждой, жаждущий вина, и пусть он ему скажет:


Если ты не впадаешь в молитвенный раж,
То последний кусок неимущим отдашь,
Если ты никого из друзей не предашь –
Прямо в рай попадешь… Если выпить мне дашь!

И Омар даст, не пожалеет. И вот уже «душа его вином легка и хмель дарует ему равные с Богом права». А на равных правах поэт уже может с ним и договориться.

И он говорит:


За пьянство Господом я буду осужден?
Что стану пьяницей, от века ведал Он.
Когда бы к трезвости я сердцем был привержен,
Всеведенью Творца нанес бы я урон.


Когда лепил меня Создатель, Он
Вложил в меня все, чем я наделен.
Любой мой грех Он наперед задумал.
Зачем же адский пламень им зажжен?

Омар произносит оригинальное заключение в разговоре со Всевышним:


Мы грешим, истребляя вино. Это так.
Из-за наших грехов процветает кабак.
Да простит нас Аллах милосердный! Иначе
Милосердие Божье проявится как?

Многочисленные исследователи литературного наследия Омар Хайяма утверждают, что вино для него всего лишь яркий символ великолепных земных радостей, символ борьбы с ханжеством, символ бунта против всякого рода духовной ограниченности и лицемерия. Исследователи считают, что только предельно ограниченные люди способны увидеть в рубаи о вине безудержный гимн бездумному и бессмысленному пьянству.

Известный английский востоковед Дармстетер писал в своей книге о персидской поэзии: «Человек непосвященный сначала будет удивлен и немного скандализирован тем местом, какое вино занимает в ней. Однако в этой поэзии нет ничего общего с нашими вакхическими песнями. Застольные песни Европы – песни пьяниц; в Персии – это бунт против Корана, против святош, против подавления природы и разума религиозным законом».

Все так и не совсем так. Есть еще и гораздо более простое и человечное объяснение восхваления вина. Вино для веселого жизнелюбивого человека — великолепная возможность расслабиться, порадовать всласть и тело и душу.


Умей всегда быть в духе, больше пей,
Не верь убогой мудрости людей.
И говори: «Жизнь – бедная невеста!
Приданое – в веселости моей».

И не надо выстраивать ханжеские предположения, что Омар, мол, Хайям был кристально чист перед своим наслаждением и пил, мол, «в знак бунта против Корана». Пил потому что это занятие радовало его. Знал он и нестерпимые муки похмелья, и не стеснялся признаться нам в этом:


Я несчастен и мерзок себе, сознаюсь,
Но не хнычу и кары небес не боюсь.
Каждый божеский день умирая с похмелья,
Чашу полную требую, а не молюсь.

И не останавливаюсь,


Буду пить, а назойливому рассудку,
Если что-то останется – в морду плесну!

Нестерпимые муки похмелья для Омара не преграда.


Рано утром я слышу призыв кабака:
«О безумец, проснись, ибо жизнь коротка!
Чашу черепа скоро наполнят землею.
Пьяной влагою чашу наполни пока!»

И вот поэт подходит к мудрому заключению:


Вино не только друг. Вино – мудрец:
С ним разнотолкам, ересям – конец!
Вино – алхимик: превращает разом
В пыль золотую жизненный свинец.

Жизнь снова наполняется радостными возлияниями. Она снова ликует. И поэт говорит своему собутыльнику:


Когда я чару взял рукой и выпил светлого вина,
Когда за чарою другой вновь чара выпита до дна,
Огонь горит в моей груди и, как в лучах, светла волна,
Я вижу тысячи волшебств, мне вся Вселенная видна.

— Лишь всемогущему аллаху суждено заглянуть в глубины Вселенной, — еле ворочая малопослушным языком, пролепетал собутыльник Хайяма.

— Не хочешь слушать про Вселенную, изволь… Расскажу тебе про простую глину.


Слышал я: под ударами гончара
Глина тайны свои выдавать начала:
«Не топчи меня, — глина ему говорила, —
Я сама человеком была лишь вчера».

Задумывался ли ты когда-нибудь, дружище, о том, что в руках у гончара не просто кусок глины, превращающийся вот в такую чашу, а сам прах отцов наших, и о том, что и нас не избежит такая участь?

— Пускай шайтан попутает твой грязный язык, — закричал собутыльник, замахал руками, смачно сплюнул на земляной пол, — шайтан, шайтан, шайтан… Я теперь эту чашу и в руки-то не возьму.

— Остынь, — снисходительно и грустно ответил Омар. Про себя же подумал: с кем говорю…С кем поговорить?… Потом так же смачно, как и его собутыльник, сплюнул на земляной пол, обнял своего визави за плечо и на ухо ему прошептал:


Ни в мечеть я, ни в церковь, друзья, ни ногой!
И надежды на рай у меня никакой.
Забулдыга, безбожник, такой я, сякой, —
Видно, Бог меня создал из глины плохой.

Это рубаи собутыльнику понравилось.

— Я тоже, ты знаешь, не ахти из какой глины слеплен. Давай, выпьем.

— Давай, — ответил Хайям.

Следующее рубаи Хайяма они уже распевали вместе:


Назовут меня пьяным – воистину так!
Нечестивым, смутьяном – воистину так!
Я есмь я. И болтайте себе, что хотите:
Я останусь Хайямом. Воистину так!

— А я кем останусь? – озадачился собутыльник.

— А ты будешь другом Хайяма, — ответил поэт.

— Согласен, — успокоился собутыльник. И они снова затянули: «Назовут меня пьяным…»

Черная, усеянная звездами ночь, все же сумела со временем разогнать двух выпивох по домам.

Сейчас сон, а утром новый день.

В бурную, наполненную самыми разнообразными событиями жизнь Хайяма, вмешалась политика. Ее блистательный период под лоном властного покровителя закончился с гибелью этого покровителя — визиря аль-Мулка. Умер и Малик-шах. Султанша Туркан-хатум стала повелевать по-своему. И все изменилось.

«Жил себе Омар Хайям худо-бедно, но тихо и мирно, в своей научно-поэтической хижине, — и вдруг угадил в болото со змеями. Что значит власть! Оторвала человека от кровной любимой работы, закрыла обсерваторию, и даже не извинилась, не спросила, имеет ли Омар желание служить ей в темных ее делах. Алгебра с ее неумолимой логикой, здесь бесполезна. Здесь иные законы. Вернее, нет никаких. Главный закон – царская прихоть…» (Я. Ильясов)

И Хайям с горечью произнес:


Мечтанья прах! Им места в мире нет.
А если б даже сбылся юный бред?
Что, если б выпал снег в пустыне знойной?
Час или два лучей – и снега нет.

Он взглянул на простершийся над ним голубой простор неба, и ему почудилось, что


Там, в голубом небесном фонаре, —
Пылает солнце: золото в костре!
А здесь, внизу, — на серой занавеске –
Проходят тени в призрачной игре.

Но то только почудилось, ибо на самом деле


Беспощаден и глух этот свод над тобой,
Как песчинкой играет он нашей судьбой.
Не сдавайся, мой друг, перед злом и коварством,
Оставайся в нужде и богатстве собой.

Новая правительница Туркан-хатум пожелала было сначала своевольно повелевать великим человеком, да вскоре поняла, что согнуть его не удастся. И стала вредить ему. Денежный поток, поддерживающий работу обсерватории, пересох на корню, и Хайям, не впервые в жизни, почувствовал, что от души заниматься наукой и творчеством ему уже не удастся. Забота о куске хлеба будет поглощать уйму времени, сил, нервов.

«Человек власти не думает об этом. Он из другого мира. Хочет – казнит. Хочет – милует. Ему нет дела до того, что у гениев тоже бывают желудки. Хотя зачем они им? – иронизирует власть. — Только помеха. Дело гениев – думать. Ей, власти, наплевать, что человек от нужды словно бы линяет. Что в нужде безмятежность невозможна. Нужда – это страх, от которого вымерзает улыбка, руки падают, душа чернеет.

Туркан-ханум, увидев, что Хайяма подчинить себе не удасться сразу же дала ему почувствовать: в его услугах больше не нуждается. Омар возвратился в Нищапур. Однако прошло не так уж много времени, как туда за ним прискакали гонцы от обнаглевшей царицы с низким поклоном и просьбой навестить заболевшую повелительницу.

Он поехал. Он был врач, и его обязанностью было лечить заболевшего человека.

— Ассаламу ва алейкум – поклонился Хайям.

Не ответила, не шелохнулась Туркан-ханум. Будто спит. Или привыкает к его присутствию. Или обдумывает под покрывалом какую-нибудь каверзу, готовя ему внезапный удар. Через некоторое время Омар услышал ее глухой, гнусавый голос:

— Омар, я теперь не царица. Я теперь никто. Пожалей и вылечи меня.

— Пусть ее величество снимет покрывало.

— Нет! Я… стесняюсь.

— Как же я не посмотрев, смогу лечить ее величество?

Туркан-Хатум, низко опустив голову, с тяжелым вздохом стянула накидку. Омар чуть не закричал от ужаса, увидев белые проплешины на ее темени.

Страшное зрелище. Лицо в струпьях. Ни бровей, ни ресниц. Шея охвачена белыми пятнами, образующими как бы кружевной воротник. «Ожерелье Венеры». Кончик носа безобразно поднят, переносица уже начинает западать.

— Спаси меня, Омар, все сокровища мои отдам тебе…

Поздно, милая! Поздно. Теперь тебя может вылечить лишь ангел смерти Азраил. Но разве скажешь ей об этом? Нельзя лишать человека последней надежды.

Он подумал: «Разве не знала она, на какой вступает путь? Знала. Но не хотела знать. Думала, что обойдется. Ошалела от излишней свободы и легко доступных наслаждений. Она красивая женщина, она царица – ей все простится. Нет, ничего не прощается на земле!»

Он ничего не мог тут сделать. Так далеко зашла болезнь.

— Хотелось бы знать, — бросил он ей намек, торопясь уйти, — чем был отравлен твой муж, султан Малик-шах? Умер сразу, легко, без долгих мучений.

— Будь ты проклят, — прогнусавила Туркан-Хатум, вновь надевая чадру.

Хайям уехал в Нишапур. Здесь он поселился в небольшом домике и стал вести замкнутый образ жизни, зарабатывая на нее преподаванием в медресе. Появление опального великого ученого всколыхнуло низменные чувства тех, кто жил скучной, заунывной жизнью обывателей, для которых жить – значит есть. Много-много, без устали. Чем дороднее человек, тем он более уважаем среди себе подобных.

Обыватели считали Хайяма умственным вывихом природы. Соседские дети досаждали ему бесконечно: топтали цветы, мусорили, гадили во дворе, нещадно шумели, били палками в медные тазы. Отчаявшись, Омар пригласил к себе китайского фокусника. Тот долго что-то мастерил, клеил, а потом, когда дети вновь ворвались со своими криками, выпустил бумажного дракона. Надо признаться, что некоторых из нападавших шалунов чуть родимчик не хватил. Соседи совсем возненавидели Хайяма. Тогда он решился на крайний шаг и вышел из дома, вынашивая в уме далеко идущие намерения.

Он пришел в квартал, где стоял жуткий запах. Жирный чад лип к губам, оседал на шее. На живодерне и то не бывает такого густого, плотного, хоть рукой пощупай, невыносимого смрада. Омар закрыл рот и нос кисейной повязкой, его мутило от приторно-гнусного духа. В доме мыловара в трех больших котлах клокотала с шипением адская смесь.

Хайям предложил хозяину мастерской свой просторный дом за небольшую цену. Он со страхом сознавал, что слишком широко сорит деньгами, но ничего не мог с собой поделать. Характер! Ухо себе готов отрезать, чтобы как можно меньше походило на ослиное.

Мыловар принял выгодное предложение Омара.

Сосед – отец неуправляемых шалопаев, укусив палец удивления, смотрел, как в омаров двор въезжает повозка с большими котлами, с пузатыми горшками, с какой-то омерзительной дрянью. Золотарь что ли переселяется? Весь квартал наполнился удушливым зловоньем.

Омар же с усмешкой поклонился бывшему соседу. Цветы тебе мешали. Он представил, что здесь будет, когда мыловар развернет свое дело в полную силу. А впрочем… Воняет – значит свой. В гости бегать один к другому станут, вместе злословить об Омар Хайяме, который не ходил в мечеть». (Я. Ильясов)

Чего же ждать от людей, всегда готовых бросить камень поувесистее в преступника, которого было принято возить по улицам на осле лицом к хвосту. «Если бросишь камень побольше, твое усердие тебе зачтется; если ничего не бросишь – значит, усердие твое недостаточно, в вере твоей есть изъян и на спину твою тоже может лечь беззаконие преступника». (В. Жуковский)

Поэт для повседневных обывателей был таким же грешником и неприемлемым чудаком, «как и старик, что живет за рынком и пытается изготовить колесо, которое будет вертеть само себя. Притом вечно.

Им не понятен человек, который беседами оттачивает ум, настораживает сердце и укрепляет дух. Для которого триединства ума, сердца и духа приоткрывают завесу, распростертую на всем – от колыбели до небесной сферы.

А поэту не понять этих людей, которых он даже не хочет называть по имени, ибо это противно. Его язык не на помойке найден, чтобы произносить ненавистные имена». (Г. Гулиа)

Но пришло время, когда Омар остыл, понял всю тщету и неблаговидность своего поступка, огорчился и… создал вот такое рубаи:


Посылает судьба мне плевки по пятам,
Все поступки к дурным причисляет делам.
И душа собралась уходить и сказала:
«Что мне делать, коль дом превращается в хлам?»

Одиночество стало тягостным.

Подступили не менее тягостные годы старения.


Умчалась юность – беглая весна –
К подземным царствам в ореоле сна,
Как чудо-птица, с ласковым коварством,
Вилась, сияла здесь – и не видна…

Где-то на дорогах жизни потерялись близкие люди.


Где вы, друзья! Где вольный ваш припев?
Еще вчера, за столик наш присев,
Беспечные, вы бражничали с нами…
И прилегли, от жизни охмелев!

Не стало удобного, хотя и не богатого дома. Пришлось мириться малым.


Если есть у тебя для житья закуток –
В наше подлое время – и хлеба кусок,
Если ты никому ни слуга, ни хозяин –
Счастлив ты и воистину духом высок.

Пришлось жить среди людей недалеких, грубых, а подчас и отвратительных. Пришлось в который уже раз на собственной шкуре испытать, что значит быть умным среди дураков. Пришлось прийти к тягостному заключению:


Тот, кто следует разуму – доит быка,
Умник будет в убытке наверняка!
В наше время доходней валять дурака,
Ибо разум сегодня в цене чеснока.

И что же делать?… Опустить руки, согнуть спину, тупо уставиться в одну точку и не думать, не думать, не думать… Нет уж, Омар Хайям не из таких. Он задает себе вопрос:


Долго ль будешь ты всяким скотам угождать?

И сам на него отвечает:


Только муха за харч может душу отдать!
Кровью сердца питайся, но будь независим.
Лучше слезы глотать, чем объедки глодать.

Чтобы было кому утереть слезы стареющего человека, Омар решил жениться. Но, видно аллаху это было не угодно. Желание выбрать себе, в конце-то концов, славную и умную спутницу жизни ни к чему не приводило. Требования различных религиозных вер, к которым относились его избранницы, диктовали ему непреодолимые условия.

«На одной он не мог жениться, потому что не был правоверным шиитом. На другой не мог жениться, потому что не был правоверным сунитом. На третьей не может жениться, потому что не был христианином. Случись ему попасть в племя черных людоедов, за него бы не выдали замуж курчавую губастую красотку, потому что он брезгует есть человечье мясо.

В мире, завоеванном арабами, кто только не жил. Греки. Евреи, Армяне. Цыгане. Русские. Откуда их занесло? Эх, судьба! И у каждого своя вера. И каждый может жениться только на том, кто исповедует одну с ним веру.

Почему человек, чтобы кем-то быть, должен непременно принадлежать к какой-нибудь вере, секте, клике? Если он — личность, клика не даст ему спокойно жить! Воры сбиваются в шайки. Изуверы – в секты. И так далее. Потому что каждый из них, сам по себе ничто, ни к чему не способен, он себя не сможет прокормить. А в шайке или в секте суетится вместе со всеми и, делая вид, что он тоже что-то делает, может жить за счет других. И тот, кто хочет быть самим собой и не хочет служить шайке, секте, клике, обречен на замалчивание. Ты желаешь жить в своем гордом одиночестве? Живи. Но, если тебе будет худо, мы, знай, ничем не поможем.

Поэт размышляет: «У христиан, которых мы считает заклятыми врагами, но кого мы считаем друзьями? — хоть учат: „Люби ближнего своего, как самого себя“». Ну, любят они своих ближних, не любят, их дело. У нас даже этого нет. Нам с детства внушают: человек малодушен и слаб, человек ничто. Человек мразь. Уж какая тут любовь.

Мусульманин должен любить бога. И только бога. И ради него может оставить и дом, и семью, и состояние. Не потому ли мы друг другу – как звери? Если и есть у нас что-то доброе, светлое, то оно не от веры, а от старых народных обычаев. От нас самих. От самого человека, от того, что в нем осталось еще человеческого…»

Сердце Хайяма сжималось от черных мыслей, сжигалось до черна. Так пролетел и канул в холодную вечность один год, потом еще, еще…». (Я. Ильясов)

И стали слагаться в душе тягостные строки:


О, как безжалостен круговорот времен!
Им не один из всех узлов не разрешен:
Но, в сердце чьем-нибудь едва заметив рану,
Уж рану новую ему готовит он.

И еще:


Под этим небом жизнь – терзаний череда,
А сжалится ль оно над нами? Никогда.
О нерожденные! Когда б о наших муках
Вам удалось узнать, не шли бы вы сюда.

И еще:


Двери этой обители: выход и вход.
Что нас ждет, кроме гибели, страха, невзгод?
Счастье? Счастлив живущий хотя бы мгновенье?
Кто совсем не родился – счастливее тот.

И еще:


Смертный, если не ведаешь страха – борись!
Если слаб – перед волей Аллаха смирись.
Но того, что сосуд сотворенный из праха,
Прахом станет – оспаривать не берись.

И еще:


Безгрешными приходим – и грешим,
Веселыми приходим – и скорбим.
Сжигаем сердце горькими слезами
И сходим в прах, развеяв жизнь, как дым.

И еще:


Ты нагрешил, запутался, Хайям?
Не докучай слезами небесам.
Будь искренним! А смерти жди спокойно:
Там – или Бездна, или Жалость к нам!

Омар размышлял о своей ускользающей жизни: «Время делает человека совершенно иным. С одной стороны оно как бы наделяет его мудростью, а с другой – нагоняет такую немощь, при которой эта мудрость становится абсолютно излишней». (Г. Гулиа)

Омар размышлял о горестных, потрескавшихся делах Земли: «Вот в тени карагача мастер сверлит куски разбитого чайника, затем он скрепит их полосками жести, и чайник послужит еще дольше нового. Работу таких мастеров увидишь в каждой чайхане; некоторые чайники или пиалы скрепляются из таких мелких кусочков, что все сплошь перепоясаны жестяными полосками, однако же не протекают…

Поистине, может и найдется такой мастер, который сумеет починить дырявые дела этой потрескавшейся земли…» (В. Жуковский)

Но, случается, и славная минутка заглянет в надорванное сердце Хайяма.

«Вот он лежит, утомленный усталостью, под благословенной тенью ветви, матерински разросшейся на множество веточек, и что-то лепечут зелеными губами ему их листья. Между могучими горбатыми корнями в неглубокой песчаной ложбинке упрямый родничок – прозрачная вода переливается через край и растекается по земле; в этой драгоценной чаше кружится белый цветок с мохнатыми желтыми тычинками.

Ученик склоняется над родничком, его губы все ниже опускаются к воде, уже вдыхая ее холод, а его нетерпеливое дыхание рябит воду. Глубокая вода поит корявые корни, проросшие глубоко во тьме земли, обжигающее солнце переполняет сладким соком их плоды, ветер с далеких вершин обрывает спелые черешни, роняя в мягкую красную пыль.

— Учитель, — спрашивает ученик, напившись, — что у тебя за страсть – тратить время на разговоры с низкорожденными? То с кузнецом, то со стражником, то с огородником ты ведешь беседы.

— Тебе, сыну ученого и внуку ученого не понять, что несколько поколений должны были откладывать каждый медяк, чтобы я первым в своем роду научился читать и писать. Моя мать – да будет память о ней долгой, как моя печаль! – не могла прочитать ни одного слова, начертанного рукой сына. И я никогда не осквернял память о родных высокомерием, не считал себя возвысившимся над ними только потому, что узнал то и это, а они не знали.

— Прости, учитель, если я тебя обидел.

— Да, ты меня обидел. Но дело не в обиде, слово не камень – голову не разобьет; я хочу, чтобы ты понял: мы стали высокими людьми лишь потому, что о нас всю жизнь заботились низкие. Что мы без этих людей?

Хайям был уже стар. Волос, на котором держится его жизнь, истончился и поседел, но клинок смерти до сих пор не коснулся ее. А значит надо продолжать жить.


Смерть лишь однажды встанет за плечом,
Так повернись бесстрашно к ней лицом!
Ты – крови горсть, костей и сухожилий –
Мог и не быть, твой горький вопль о чем?

Живи!..

Сосед-гончар прислал к Омару свою пятнадцатилетнюю дочку Зейнаб, чтобы она за небольшую плату присматривала за хозяйством старика. Омар любовался ею и ждал, когда девочка повзрослеет, но даже и не надеялся, что она полюбит его. А она полюбила его и вот уже носила под сердцем продолжение его жизни.

Хайям был счастлив и беспечен.

Он сорвал яблоко, обтер ладонью, но с сожалением вспомнил, что два передних зуба шатаются. А сорванное не приставишь… Досадуя на необдуманный поступок, вернулся в библиотеку, прижал яблоком трепещущую бумагу, где написаны были беззаботные строки:


Зачем ты над загадкой жизни бился,
Тоскою и сомненьем удручен?
В конце концов, когда сей мир творился,
Ты на совет ведь не был приглашен.

…Зейнаб спала, прикрыв ладонью глаза. Голубое шелковое одеяло соскользнуло на кошму – Зейнаб спала, свернувшись как плод в чреве матери, хотя она сама уже мать, и стоит приложить руку к животу, чтобы почувствовать нетерпеливое толкание младенца. Приоткрылась ее грудь, тяжелая, как яблоко. Гладкая и совершенная, как яблоко.

У них было много ночей, и она смеялась, не отпускала его. Чем больше он любил Зейнаб, тем жарче становилось ее частое дыхание, обжигая его до кончиков пальцев.

Хайям посмотрел на свою морщинистую ладонь, нежно сжавшую грудь Зейнаб. «Воистину, моя рука умнее головы», — усмехнулся он. С трудом поднялся с онемевших колен, укрыл одеялом обнаженную возлюбленную, вместившую в себя все, что отныне составляло смысл и радость его жизни. А яблоко оставил возле маленькой ковровой подушки.

Деревья в саду высветило лунным светом. Запах цветущих гранатов и жасмина вплетался в нежное дыхание раскрывшихся цветов шиповника. Луна, плывшая в черном небе, казалась срезанной желтой розой в бассейне, до краев наполненных водой. Он вспомнил слова поэта и обрадовался, что они живут в мире:


Роза – дар прекрасный рая, людям посланный на благо,
Станет сердцем благородней тот, кто розу в дом принес.
Продавец, зачем на деньги обменять ты хочешь розы?
Что дороже розы купишь ты на выручку от роз?

Настало утро. Зажмурившись, он смотрел на разгоравшееся солнце. Оранжевое марево дрожало в прищуренных глазах и вдруг угасло – прохладные ладони прикрыли его глаза. Он прижал их к губам и снова к глазам.

— Господин, уже чай готов, — сказала Зейнаб, — и твои любимые лепешки с медом.

— Помнишь, однажды я тебе сказал, что лучше чая вино…

— А лучше вина женщина, а лучше женщины – истина, — смеясь скороговоркой закончила она.

— Да, так я тогда сказал. А сегодня, гуляя по саду, понял – все это пустое. Все в мире имеет вес и протяженность, объем и время бытия, но нет такой меры вещей – истина. То, что вчера казалось доказанным, ныне опровергнуто. То, что сегодня считается ложным, завтра твой брат будет учить в медресе. И не всегда время – судья понятий. Сколько болтовни я слышал о себе! Хайям – доказательство истины, Хайям – скряга, Хайям – бабник, Хайям – пропойца, Хайям – богохульник, Хайям – святой, Хайям – завистник. А я такой, какой есть.

— А я, господин?

— Ты лучше вина и важнее истины. Давно хочу дать тебе денег, купи золотой браслет с колокольчиками, чтобы я издалека слышал – ты идешь.

Он ступил на ковер. Сто тысяч узелков связали проворные пальцы женщин, прежде чем грубая основа стала ковром, похожим на весенний сад. А человек куда сложней и прекрасней, хотя соткать его гораздо проще – достаточно связать две нити. Нет узла сложнее этого, только смерть может его порвать. И она рвет.

Но как же так?

Как же случилось такое, великий и всемилостивый? Не успело масло выгореть в светильнике, яблоко, сорванное вчера так же румяно и душисто, а мою возлюбленную отнесли на кладбище, и мулла прогнусавил над ней суру, которую читают над покойником, и в изголовье могилы вылили кувшин воды!

Как же так, всевышний и всемогущий? Я ждал, когда мне вынесут ребенка, а лекарь вышел с пустыми руками… Пусть я недостоин продлить свою жизнь, — возьми ее, но зачем ты отнял жизнь Зейнаб? Да, я злословил, спорил с тобой, подшучивал, но я верил всем твоим делам. Какими глазами мне теперь смотреть на тебя, если между тобой и мной – Зейнаб, заживо изрезанная ножом? Я-то, старый глупец, писал, что любовь – стон соловья, а это – стон человека, умирающего на твоих руках.

Да, господи, все мы твои рабы, глина, из которой ты лепишь нас по своему умыслу. Но ведь не будь нас, что было бы с тобой? Разве ты не сказал устами пророка: «Создали мы человека и знаем, что нашептывает ему душа его, и мы ближе к нему, чем яремная вена»? Где же ты был, всесущий, что не услышал жалобных криков моего ягненка, что кровь ее не забрызгала тебя?

Придя домой с похорон, Омар наполнил пиалу вином. Поднес к губам и гневно выплеснул на пол.

«Ты обмануло меня, вино! Сердце мое пусто, как ладонь. Пусть я отныне умру от жажды, но не спасусь от нее вином. Пусть не будет мне радости. За что я проклят, если приношу одни страдания моим любимым? Смешливая Ясмин – первая, кому я открыл сердце… Грудь ее была такая высокая, что тень падала на землю, и я еще смеялся, что по тени от ее груди можно узнать час молитвы. Где она? Когда мы шли к кади, чтобы стать мужем и женой, мастер, украшавший купол мечети, выронил тяжелый изразец: бедная, она даже не вскрикнула…

Мой первый учитель Мухамме-и-Мансур, где он? На каком базаре его продали в рабство. Низам ал-Мульк – моя опора во всех начинаниях, построивший обсерваторию и академию, — где он? Упал лицом на землю, когда в спину вошел исмаилитский нож.

А египтянка Кора — смуглая, гибкая, неукротимая в любви? Я дал ей имя ал-Мусика – Музыка; ее гортанный голос сводил меня с ума. Где ты, струна моей души? Я вернулся от судьи, а рукописи были в крови твоих убийц, а горло твое сдавлено шнурком. О, ал-Мусика, что ты защищала – свою честь, мои рукописи? Я никогда не узнаю этого.

И вот теперь Зейнаб. Я растил ее с нежностью и лаской, я терпеливо ждал, когда она повзрослеет для любви. Если на мне заклятье, то почему падают самые дорогие вокруг меня, а я стою?!»

…Тихо скрипело его перо, оставляя черный след на бирюзовой самаркандской бумаге. Слеза, сорвавшись с ресниц, размывает горестные слова.


О небосвод! Ты постоянно огорчаешь мое сердце,
Рвешь рубашку моего счастья.
Ветер, дующий на меня, ты обращаешься в пламя,
Воду, которую я пью, ты во рту превращаешь в пепел.

Он не мог остановить слез…

Он согласился бы своими руками разжечь костер и швырнуть в него все книги, свои и чужие, подставить спину тысяче плетей, только бы вновь услышать тихий смех Зейнаб, почувствовать под ладонью пугливую куропатку ее сердца, коснуться губами ее губ, сладких, как финики – «солнечные пальчики».

Желтая луна дрожала, отраженная в реке, то, скрываясь за огромными медлительными облаками, то золотой монетой выкатываясь сквозь прорехи в них, раскрашивая спящий город нежно-желтым, синим, коричневым. Ночные стражи давно перегородили улицы тяжелыми цепями, чтобы вор или пьяный не смущали покой горожан. Тихо в благословенном Нишапуре – родине его слез. Только веселые дрозды клюют переспевшие абрикосы, и они с тихим всплеском падают в арык, да сорванные ветром листья шуршат у глиняных дувалов – утром их соберет и сожжет господин увлажнитель улиц.

Мирная, тихая жизнь, пахнущая дымом очага и свежеиспеченной лепешкой, идущая, но не уходящая, каждодневная, кропотливая, сегодня такая же, как вчера, завтра такая же, как сегодня. Жизнь, в которой едят, спят, молятся, прядут, вышивают, куют железо, обжигают кирпич, рожают, хоронят, поливают, сажают, пишут стихи, обрезают виноград, рубят головы, сбивают масло, покупают, продают.

Крутится веретено, вращается гончарный круг, продолжается жизнь, то прибавляясь, то убывая. Воистину.

Сколько раз он с остановившимся сердцем провожал взглядом огненный росчерк упавшей звезды, прежде чем так же стремительно и нестерпимо ярко вспыхнуло в нем прозрение: звезды рождаются и умирают. Как люди, как яблоки, как птицы… Как все сущее.

И сейчас он сидел на плоской крыше, но не видел звезд – горе завесило мир своей душной завесой. Трех сыновей и дочь принесли ему его женщины. Хвала аллаху, будет кому обмыть его тело на досках и отнести на кладбище – рядом с Зейнаб. Он выпил весь беспросветный мрак этой ночи, и всякий светоч, всякую радость жизни похоронил в себе. Сжав седую голову ладонями, старик раскачивался из стороны в сторону, то, жалобно всхлипывая, то бормоча.

— Так и не знаю я, из чего создан этот мир – из радости или горя?

— Из радости и из горя, брат! И если угодно аллаху, из горя и радости! – крикнул кто-то из темноты.

Хайям вздрогнул от неожиданности.

— Именем аллаха, кто ты?

— Это я, ал-Сугани. Спусти мне лестницу, я принес тебе поесть.

— Поесть? И ты можешь говорить о еде в такую минуту?

Хайям спустил лестницу, и ал-Сугани, кряхтя, поднялся на крышу, держа перед собой увесистый узел с едой. Он сел рядом, обнял старого друга, и Хайям, как ребенок, прижался к его широкой груди.

— Что мне теперь делать? Лучше бы мою жизнь взял господь, лучше бы мою кровь пролил, мои глаза закрыл!» (В. Варжапетян)


Что мне ад? – ожег моей душевной муки.
И рай – лишь отблеск радости земной!

— Брат мой, разве не ты знаешь больше, чем всякий иной, что жизнь человеческая – это река мгновений, прекрасных и отвратительных, и каждое мгновение человеку должно испить. Иначе не получится.

Ты же сам писал:


И то, что в жизнь вписало Утро мира, —
Прочтет последний солнечный закат.

Ты – мудрец, скорбишь об утерянной возлюбленной, но ты же и учил: мудрец остается всегда спокоен:


Лишь мудрец, постигающий замысел божий,
Адских мук не страшится и раю не рад.

Так зачем же ты стенаешь и зовешь окончание самой жизни своей:


Будь милосердна, жизнь, мой виночерпий злой!
Мне лжи, бездушия и подлости отстой довольно подливать!
Поистине из кубка готов я выплеснуть напиток горький твой.

Подлей своей душе радости из винной чаши. Сам ведь говорил:


Буду пьянствовать я до конца своих дней,
Чтоб разило вином из могилы моей,
Чтобы пьяный, пришедший ко мне на могилу,
Стал от винного запаха вдвое пьяней!

Вот в узелке моем кувшин вина. Прими его!


Пей! И в огонь весенней кутерьмы
Бросай дырявый, темный плащ Зимы.
Недлинен путь земной. А время – птица.
У птицы – крылья… Ты у края Тьмы.

Ну и что что у края?..


«Не станет нас». А миру — хоть бы что!
«Исчезнет след». А миру — хоть бы что!
Нас не было, а он сиял и будет!
Исчезнем мы… А миру – хоть бы что!

Да и нам горевать грех.


Когда вырвут без жалости жизни побег,
Когда тело во прах превратится навек –
Пусть из этого праха кувшин изготовят
И наполнят вином: оживет человек!

Сыграй-ка лучше на своей лютне, голос ее так сладок, «в нем ветер жизни – мастер опьянять».

— Ты хорошо, друг мой, умеешь утешать. Да что мне в твоих утешениях. Послушай:


Жил пьяница. Вина кувшинов семь
В него влезало. Так казалось всем.
И сам он был – простой кувшин из глины…
На днях разбился… Вдребезги! Совсем!

Смерть моей возлюбленной и моего сына — это кара за мои грехи. И что толку в моем раскаянии, что толку в том, что


Я раскаянья полон на старости лет.
Нет прощения мне. Оправдания нет.
Я, безумец, не слушался божьих велений –
Делал все, чтобы только нарушить запрет.

Об одном мне осталось молить Всевышнего:


О, если б через многие столетья
Хоть раз травой из праха прорасти!

Только на старости лет я понял: мы все


Меняем реки, страны, города…
Иные двери… Новые года…
А некуда нам от себя не деться,
А если деться – только в некуда.

И все мы все должны


Чужой стряпни вдыхать всемирный чад?!
Класть на прорехи жизни сто заплат?!
Платить убытки по счетам Вселенной?!
Нет, я не так усерден и богат!

И каков же итог моей долгой жизни?


За семьдесят перевалило мне,
Что ж я узнал? Что ничего не знаю!

Все повторяется и повторяется в вечном круговращении, все возвращается на круги своя. Посуди сам:


Прощалась капля с морем – вся в слезах!
Смеялось вольно море – всё в лучах!
«Взлетай на небо, упадай на землю –
Конец один: опять – в моих волнах».

Над нами распростерлись небеса, напитанные кровью.


Когда бы облака, как влагу, прах копили –
Из них бы милых кровь без устали лилась.

Поверь мне — наплевать я на небо такое готов. Вот только


Жаль, постигаем лишь мы в смертный час,
Что истолкло без толку небо нас.
О, горе нам! Желаемых свершений
Не довершив, смежаем веки глаз.

Я проклинаю навеки эти злобные небеса:


О рок жестокий! Как твой гнет безжалостно тяжел –
Царят в обители твоей лишь зло да произвол!
Даруешь счастье подлецам, несчастье – благородным.
Кто ты: безумный ли старик или тупой осел.

Ты, мой друг, принес мне еды и вина. Зачем?


Мы ненадолго в этот мир пришли
И слезы, скорбь и горе обрели.
Мы наших бед узла не разрешили,
Ушли – и горечь в душах унесли.


Не будь беспечен, друг. Судьба, как тать в ночи,
Придет и унесет пожитки жизни нашей.

Ибо


Не одерживал смертный над небом побед.
Всех подряд пожирает земля-людоед.
Ты пока еще цел? И бахвалишься этим?
Погоди: попадешь муравьям на обед!


Тот, усердствует слишком, кричит: «Это — я!»
В кошельке золотишко бренчит: «Это я- я!»
Но едва лишь успеет наладить делишки –
Смерть в окно хвастунишке стучит: «Это – я!»


Не правда ль, странно? – сколько до сих пор
Ушло людей в неведомый простор
И ни один оттуда не вернулся.
Все б рассказал – и кончен был бы спор!


А я глядел в глаза жестоким тайнам
И в тень ушел, завидуя слепцам.

— «Ах, брат, брат!.. Знаю, брат, утешения здесь излишни, кто найдет средство, чтобы остановить кровь души?..


Беспощадна судьба, наши планы круша,
Час настанет – и тело покинет душа.
Не спиши, посиди на траве, под которой
Скоро будешь лежать, никуда не спеша.

Ты знаешь, однажды, давным-давно, когда я шел с базара, мне встретилась девушка верхом на вороном коне. Поверишь, я только взглянул на ее пальцы, сжавшие поводья, и увидел ее всю – без накидки, паранджи и шаровар. И я пошел за девушкой и конем. А вечером отдал все, что накопил, одной пронырливой старухе, только бы она передала красавице, что моя жизнь – поводья в ее ладони.

Девушку звали Фатима. И эту красавицу я захотел, и она меня захотела. А ты ведь знаешь, люди спрашивают: «Сколько отдашь бирюзы и шелка?» А где мне было взять бирюзу и шелк, если я был рад ячменной лепешке? И если бы не доброта одного туркмена, давшего мне двух беглых верблюдов, я так и не увидел бы ее лица. Он сказал мне: «Бывает, человеку кажется: его жизнь зависит от вещи, а денег у него нет. Но не всегда цена – это деньги. Если ты любишь девушку так, как говоришь, и готов отдать жизнь ради нее, отруби три пальца на левой руке – пусть будет доказательством». Он так сказал и вытащил из ножен кинжал.

— И ты отрубил? – крикнул Хайям.

Ал-Сугани поднял левую руку с тремя обрубками.

— Помнишь, я спросил тебя, где ты изуродовал руку, а ты засмеялся в ответ.

— Я засмеялся, чтобы не заплакать. Но рука зажила, и мы с Фатимой были счастливы. Через полтора года у нас родился сын. Мы с женой не уставали любоваться им. Но однажды в пятницу я пришел из мечети, а мой сын умер – играл с костяной пуговицей, положил в рот и задохнулся…

Старики молча сидели на крыше. Луна грустно улыбалась им.

Сейчас, просеяв сквозь пальцы свою жизнь, Хайям бережно высматривал драгоценные крупинки счастья. Их набралось всего щепоть, но каждая из них была бесценна. Все было в его жизни: страх и отвага, слава и забвение, прозрения и утраты, подлость и великодушие. Но перед любым судьей – земным или небесным — он без трепета положит свои дела на чашу весов, хотя годы, как печь литейщика, сплавили их неразделимей, чем олово, свинец и медь – в бронзу.

Пока были силы, он шел, и одному богу известно, каким неимоверно трудным оказался его путь; оглядываясь назад, он сам не верил, что преодолел пустыни неведомого, поднялся на ледяные вершины открытий. Там, в самом начале дороги, у порога странствий, стоял босоногий мальчишка, удивляющийся всему, любящий сладости и горячие ячменные лепешки с медом. А на другом конце – седой старик, любопытный, как дитя, любящий землю и небо, вино и цветы. Вдыхай, вдыхай, Омар, их запах и красоту!» (В. Варжапетян)

Ведь ты же сам писал:


Один припев у мудрости моей:
«Жизнь коротка, так дай же волю ей!
Умно бывает подстригать деревья,
Но обкорнать себя – куда глупей!»

И все же…

«Единственный в положении шейха Омар Хайяма путь – это удалиться в пустыню „я». Дни его почти все перелистаны ветром, который носит нас по житейскому морю. Погасла звезда его судьбы. Ветвь радости увяла, время удач завершилось.

Из Книги Бытия еще листок долой.

У подножия стены, из-за которой виднелись ветви грушевых и абрикосовых деревьев, осыпали лепестки своих цветов настолько щедро, что могила Омара Хайяма была совершенно скрыта под ними. Веял северный, ласковый, прохладный ветерок, и лепестки сыпались на могилу поэта, все сыпались, все сыпались, порхали в воздухе и нежно ложились на землю: нежно-белые – грушевые и нежно-розовые — абрикосовые Любовно устилали они каменное надгробье, исполняя волю и желание провидца, который знал, что могила его будет усыпана этими лепестками». (В. Жуковский)