Чудно украшенный великолепными словесами роман Бана «Кадамбари».


</p> <p>Чудно украшенный великолепными словесами роман Бана «Кадамбари».</p> <p>

Индийские писатели уделяли большое внимание романам. Темы в них были, как правило, основаны на мифологических сюжетах. Вот один их них под названием «Кадамбари». Автор романа Бана.

«Был царь по имени Шудрака, чьи повеления, склонив головы, чтили все государи. Подобный второму Индре, он правил землей, опоясанной четырьмя океанами; великодушный, он завладел сердцами покоренных им царей и обладал всеми признаками властелина мира. Он был вершителем чудесных деяний, зерцалом всех наук, опорой всех искусств, сокровищницей добродетелей, родником нектара поэзии, горой восхода для солнца счастья своих друзей, кометой бедствий для недругов, самым сведущим среди мудрых. Богиня царской славы привыкла купаться в блеске лезвия его меча, словно бы желая отмыть пятна позора, оставленные на ней за долгие века тысячами дурных государей.

Когда Шудрака, покорив весь мир, правил землей, смуты были только сердечными, сражения только между любовниками, строгость законов только в искусстве поэзии, сомнения только в ученых книгах, разлука только в сновидениях, палки только у путников, ярость только у диких слонов, решетки только на окнах, темные пятна только на луне, пустые поля только на шахматной доске, беспорядок только в женских прическах.

Долго и счастливо царствовал Шудрака. Завоевав весь мир, он, беспечальный, сбросил с себя бремя забот о благополучии царства; шутя, словно легкий браслет, он нес на своих ладонях всю тяжесть земли. Свиту его составляли бескорыстные, усердные и преданные министры, которые унаследовали свой сан от благородных предков, кроме того, они укрепляли свой разум неустанным изучением искусства политики.

Время свое царь проводил в развлечениях, окруженный равными ему по возрасту, воспитанию и роскоши платья друзьями-царевичами. Они умели шутить, избегая грубости, владели искусствами намека и тайного жеста, знали толк в сочинении стихов, преуспевали в живописи и объяснении книг. Крепкими и могучими были их плечи и бедра, а своими руками, словно молодые львы, не раз разбивали они широкие лбы вражеских боевых слонов. Предавшись охоте, Шудрака опустошал окрестные леса безостановочным ливнем стрел.

Царь был красив и молод, и министры надеялись, что он позаботиться о продолжении рода, но к усладам любви Шудрака испытывал чуть ли не отвращение и женщин считал легковесными, как трава.

Однажды на рассвете, едва только в короне из тысячи лучей взошло благое солнце и, приоткрыв нежные лепестки бутонов, окрасило землю розовым светом, к царю, восседавшему в Приемном зале, подошла дворцовая привратница и проговорила: «Божественный, у ворот дворца тебя дожидается девушка из касты неприкасаемых. Она принесла с собой клетку с попугаем и просит передать царю такие слова: „Эта птица – сокровище ни с чем не сравнимое, чудо из чудес“». У Шудраки пробудилось любопытство и он позволил девушке войти.

Войдя в зал, та увидела царя, который за пологом лучей от бесчисленных драгоценных камней был похож на дождливый день, сияющий по всем сторонам света тысячами радуг. Шудрака внимательно, не отрывая глаз, стал разглядывать девушку. На ее круглые щеки падали светлые блики от серег, вдетых в уши, и она походила на ночь, озаренную лучами восходящей луны.

Тело ее озарял поток красных лучей, льющийся вверх от браслетов на ее лодыжках, и казалось, ее обнимает владыка Агни, который прельстился красотой девушки и пренебрег волей Творца, предназначившего ей низкое рождение. Будто обморок, она морочила головы, лишая людей разума; будто сказочная чаща, навевала чары; будто рожденная среди богов, не нуждалась в богатой родословной; будто гроза, могла пригрезиться только во сне; будто прекрасное видение, казалась неприкасаемой.

Глядя на нее, царь, преисполненный изумления, подумал: «Ах, поистине, Творец способен создать прекрасное даже там, где делать этого не подобает! Но если он уже сосворил красоту, равной которой нет в мире, то почему дал ей в удел такое рождение, при котором нельзя ни коснуться ее, ни насладиться ею? Мне кажется, что, создавая эту девушку, Он не дотронулся до нее, опасаясь нарушить закон ее касты. Иначе, откуда бы это совершенство? Не может быть такой прелести у тела, оскверненного касанием рук!» Так или почти так подумал царь.

А девушка поклонилась с достоинством благородной женщины и сказала: «Божественный, этот попугай, которого зовут Вайшампаяна, постиг все науки, знает все средства политики, помнит наизусть все сказания, читает и может сам сочинять превосходные повести, пьесы, романы и всякого рода стихи, владеет искусством веселой беседы, прекрасно разбирается в музыке, танцах, живописи, искусен во всевозможных играх, умеет улаживать любовные ссоры – словом, он истинное сокровище». — Так сказав, она поставила клетку перед царем и отступила в сторону.

Как только девушка отошла, попугай, эта лучшая из птиц, поднял вверх правую лапку, и отчетливо произнося каждый слог, поприветствовал Шудрака. Услышав приветствие, царь изумился и восхитился: «Подумать только: обычно звери и птицы ведают лишь страх и голод, они знают только случку и сон, понимают одни команды. Откуда же такие чудеса?»

Девушка ответила: «Птицы и звери когда-то владели, подобно людям, членораздельной речью, и лишь из-за проклятия Агни, которого попугай и слон выдали врагам, речь попугаев стала невнятной, а у слонов язык во рту перевернулся кончиком к горлу».

Едва девушка произнесла эти слова, как загудели полуденные раковины и загремели отсчитывающие время барабаны. Для царя Шудрака настал час купания. Как только он встал, вскочили со своих мест и вассальские цари, учинив большую сумятицу: в спешке они толкали друг друга, и острые края их браслетов, имевшие форму диковинных рыб, скользя вдоль рук, рвали им платья; из-за нескладных движений цветочные гирлянды на их шеях беспорядочно мотались взад и вперед, переплетаясь друг с другом; тучи пчел взлетели в воздух с трепещущих венков, когда, отпихивая один другого, цари пытались пробиться вперед, чтобы попрощаться с удаляющимся государем.

Отпустив вассальских царей, Шудрака попросил девушку не покидать дворца, приказал хранительнице своего ларца отнести попугая в глубь дворцовых покоев, а сам удалился. Он снял с себя все украшения, будто солнце, притушившее свои лучи, или небо, сбросившее вниз луну и звезды, и пошел в гимнастический зал, где стояли все необходимые для разминки снаряды. Там вместе с царевичами, своими сверстниками, он приступил к бодрящим упражнениям. От немалых усилий тело его покрылось каплями пота, которые на щеках походили на чуть лопнувшие белые бутоны цветов, а на груди – на жемчужины, рассыпавшиеся из разорванного ожерелья.

Затем со слугами Царь вступил в купальню. Под потолком ее был натянут белый балдахин, вдоль стен сидели придворные певцы, посередине высилась наполненная ароматной водой золотая ванна и в ней скамейка из хрусталя. Когда Шудрака опустился в ванну, служанки, одна за другой, начали поливать его водою из кувшинов. Они казались изваяниями богинь у фонтана, разбрызгивающими воду; некоторые – с золотыми кувшинами с водой – казались богинями дня с круглым солнцем в ладонях, жаркими лучами прогоняющего стужу.

Когда царь, не торопясь, завершил купание, тело его, омытое водой, стало чистым, как осеннее небо. Он надел белое платье, легкое, как высохшая змеиная кожа, обмотал голову шелковым тюрбаном, белоснежным, как прозрачное облако, и стал похож на вершину Гималаев, которую обтекает небесная Ганга. Затем Шудрака направился в Приемный зал.

Здесь стены зала, задрапированы муслином; пол, прозрачен, как зеркало, опрысканный прохладной сандаловой водой и усыпанный принесенными в дар цветами; а золотые и серебряные колонны, украшенные деревянным орнаментом, казались божествами – хранителями дома. По залу курился дымок от алоэ, распространяя острый запах благовоний, а посреди зала возвышался помост, на котором стояло ложе, застланное надушенным цветочными духами покрывалом. Царь опустился на ложе. Сейчас он почувствовал желание расспросить попугая об его прошлом.

Шудрака сказал: «Поскорей удовлетвори наше любопытство и поведай нам по порядку и со всеми подробностями, как и в какой стране ты родился, кто дал тебе имя, откуда ты знаешь веды и когда изучил все искусства? Чему ты обязан своими знаниями: прошлым рождениям или заслугам в нынешней жизни? А может быть, ты и не птица, а кто-то другой, кто принял птичий облик?

Попугай, немного помедлив, ответил со всем почтением: «Божественный, рассказ мой долог, но если тебе угодно, слушай. Есть лес, зовущийся Виндхья, который украшает середину земли. В этом лису на дереве шалмали жили многие семьи попугаев. Когда попугаи рассаживались на ветках этого могучего дерева, оно казалось покрытым густой пестрой листвой, хотя на самом деле от времени его крона уже поредела. Днем попугаи вереницей, один за другим, вылетали в поисках пропитания. Они словно бы пролагали в небе широкую, поросшую весенней травой тропу, словно бы опоясывали радугой небесный свод. Насытившись, они возвращались домой, и прямо из клювов, красных, как когти тигра, покрытые кровью убитой лани, поили своих птенцов плодовым соком, кормили зернами и побегами риса.

По воле судьбы у одного из этих попугаев, бывшего уже в преклонном возрасте, родился я. Не выдержав тяжких мук моего рождения, отошла в иной мир моя мать. И хотя отец безмерно страдал из-за смерти любимой жены, любовь к сыну заставила его скрыть эти страдания глубоко в сердце, и в своем одиночестве он всецело посвятил себя моему воспитанию. А между тем был он уже весьма дряхлым; его широкие крылья, на которых осталось совсем мало перьев, похожих на жалкие стебельки травы, бессильно свисали с плеч, не пригодные к полету; он постоянно дрожал и, казалось, хотел этой дрожью стряхнуть с себя бремя возраста, доставлявшего ему много мучений.

Однажды, когда гроздья звезд, похожих на цветы, разбросанные по глади неба, были словно бы сметены рубиновыми прутьями метелки солнечных лучей, красных, как растопленная смола или окровавленная грива льва, вдруг по всему огромному лесу громогласно прокатился шум охоты, могучий, как грохот Ганги. И, сливаясь с плеском крыльев поспешно разлетающихся птиц, с ревом испуганных молодых слонов, с жужжанием пчел, покинувших дрожащие лианы, с сопением диких кабанов, ринувшихся бежать с задранными кверху рылами, с рыком львов, пробудившихся ото сна в горных ущельях, он нагнал страх на всех лесных тварей, заставил затрепетать деревья, наполнил ужасом слух лесных божеств. По лесу неслись стаи собак; их пасти были полуоткрыты, так что виднелся гребень зубов с клыками по обе стороны, в которых, казалось, застряли окровавленные клоки гривы растерзанных львов.

Заслышав этот шум, никогда не слышимый мною прежде, оглушенный им, объятый по своему малолетству трепетом, весь перепуганный, я в поисках защиты забился я под немощные крылья моего престарелого отца, который, осознав, какая великая, гибельная, неотвратимая беда на нас обрушилась, в безграничном ужасе стал бросаться во все стороны, вверх и вниз. Его глаза, слепые от отчаяния, полны были страха смерти и заволоклись слезами. Весь во власти заботы обо мне, он пытался меня защитить, но не смог. Отец погиб. Я упал, но поскольку срок моей жизни еще не кончился, упал я на ворох сухих листьев, сметанных в кучу ветром, и кости мои уцелели.

Сочтя себя вырвавшимся из когтей смерти, я, опираясь на едва прорезавшиеся крылышки, кое-как заковылял. И хотя сердце мое высохло от горя разлуки с погибшим отцом, все тело мое ныло от падения с большой высоты, я вновь обрел надежду на жизнь и внезапно почувствовал великую жажду, сжигающую все мои внутренности. Я немного приподнял голову и глазами, трепещущими от испуга, стал осматриваться. Всякий раз, когда где-нибудь шевелилась хотя бы былинка, я содрогался, но все-таки попытался спуститься к воде. Поскольку крылья у меня еще не выросли, я ковылял на неокрепших лапках, и то падал навзничь, то сваливался на один бок. И пока, весь покрытый пылью, я полз, в голове моей теснились такие мысли:

«В этом мире, поистине, даже в самое трудное время любое существо не перестает заботиться о жизни. Для всех на земле нет ничего дороже, чем собственная жизнь. И вот, хотя умер мой дорогой отец, хотя все мои чувства в смятении, я все-таки живу. Горе мне, бездушному, черствому, неблагодарному! Увы, тяжко печалясь по убитому отцу, не ожидая ни от кого помощи, я все-таки цепляюсь за жизнь. Да, злое у меня сердце! Жалок я, что страшусь уйти из этого мира вслед за отцом, который сделал мне столько добра! Желание жить, поистине, делает каждого бессердечным! Даже в таких обстоятельствах мне захотелось пить. Нет, жажда – это просто изнанка моей жестокости, мое равнодушие к горю смертной разлуки с отцом…

Между тем это время дня нестерпимо. Солнце стоит в зените и своими лучами неустанно льет зной, обжигающий, будто горячий песок, и распаляющий жажду, а по земле трудно двигаться из-за скопища раскаленной пыли. От невыносимого желания пить я уже не способен даже пошевелиться. Я не властен над собственным телом, в сердце – одно отчаяние, взор застилает тьма! Поистине, злая судьба не считается с моими желаниями и хочет моей немедленной смерти!»

Пока я так размышлял, мимо меня по дороге к озеру, желая в нем искупаться, проходил в компании своих сверстников – молодых аскетов подвижник по имени Харита, сын великого мудреца Джабали, живущего неподалеку в обители. Очистивший свой разум знанием всех наук, Харита был подобен сыну Брахмы. Из-за блеска его тела на него нестерпимо было смотреть, будто на второе солнце; казалось, что он вырезан из солнечного диска, руки и ноги высечены из молний, а кожа умащена жидким золотом.

Сердца благородных людей всегда, когда даже нет к тому повода, полны сочувствия и жалости. Поэтому, завидев меня, несчастного, Харита почувствовал сострадание. Он взял меня на руки и спустился к берегу озера. Там он раздвинул пальцами мой клюв и влил в него несколько капель воды, потом обрызгал меня водою со всех сторон и тем самым возвратил к жизни. Потом он принес меня в обитель.

Здесь черными были клубы дыма, но не дела подвижников, жесткими – стебли травы, но не нравы, трепещущими – листья деревьев, но не сердца, здесь ласкали сосцы священных коров, но не соски у женщин, ходили вокруг жертвенных костров, но не вокруг да около сути дела, перебирали четки, но не поступки ближних, заплетали волосы, но не плели козней, если и восхищались золотом, то только золотом осенней листвы, если и мирились со скрытностью, то только у корней деревьев.

Посреди обители в тени дерева ашоки сидел святой мудрец Джабали. На его широком лбу был начертан золой священный знак из трех лилий, который походил на три русла Ганги, прорезающей, изгибаясь, скалистый склон Гималаев. Глядя на него, я подумал: «Поистине, добродетели не нужно печалиться о Золотом веке: воплотившись в нем, она победила соблазны века Железного!»

Посмотрев на меня покойным, но пристальным взором, Джабали сказал: «Он пожинает плоды своих дурных деяний». Этот великий мудрец в силу своего подвижничества способен проницать божественным оком три времени: прошлое, настоящее и будущее, и весь мир как бы лежит у него на ладони. Он ведает былые рождения, предсказывает грядущее, определяет срок жизни любого существа, попавшегося ему на глаза.

Зная такой его дар, все отшельники, собравшиеся возле ашоки, преисполнились любопытства: «Что за дурные деяния совершил этот попугай? Кем он был в своем прошлом рождении? Расскажи нам, святой отец, за какие дурные деяния он теперь расплачивается. Утоли, божественный, наше любопытство. Тебе ведомо все чудесное».

На вопросы отшельников великий мудрец отвечал: «Эта удивительная история очень длинна, но я расскажу ее. Когда я буду рассказывать, попугай вспомнит, словно забытый сон, всю свою прошлую жизнь».

Тем временем солнце опустилось в Западный океан, сонмы звезд, будто брызги при всплеске волн, усеяли небо. Едва погасла вечерняя заря, как ночь, оплакивая ее уход, натянула на себя покров мрака, будто темную шкуру антилопы. Однако вскоре, узнав, что солнце зашло, месяц залил своим светом небо, и оно стало похожим на лесную обитель бессмертных богов: полоска тьмы на краю неба казалась рощей деревьев.

Джабали начал свой рассказ: «Есть в стране Аванти город Удджайини, затмевающий славой столицу богов. Весь он изрезан длинными улицами, вымощенными золотым песком и гравием, уставлен лавками, полными раковин, устриц, кораллов, изумрудов и жемчуга, и кажется дном обнажившегося океана. Над городом постоянно веет ласковый ветерок, пропитанный ароматом цветов. Повсюду звучат гимны вед, которые смывают грехи с его жителей. Повсюду слышны крики пьяных от радости прекрасных павлинов, которые распускают ярким веером свои хвосты и весело танцуют вокруг садовых фонтанов, разбрасывающих водяные брызги, которые в лучах солнца переливаются радугой.

Слава жителей этого города гремит по всему миру. Хотя они отвергают людей недостойных, но не знают ни в чем недостатка; хотя им не чужды дерзания, они чураются дерзости; хотя речь их приветлива, но всегда непритворна; хотя они преданы любви, но не предают любимых; хотя со всеми радушны, но не кажутся равнодушными; хотя высоко ставят долг, но не знают долгов.

В этом городе, который превосходит любое его описание, был царь по имени Тарапида. Когда он выступал в поход, цоканье копыт его конницы оглушало десять направлений света, горы рушились от тяжкой поступи его войска, земля чернела от мускуса, льющегося из висков грозный боевых слонов, реки становились серыми от клубов поднятой пыли. От топота ног воинов лопались барабанные перепонки, вся округа гремела от грома победных криков, тысячи веющих в воздухе белых опахал заслоняли небо, и свет солнца меркнул, скрытый за золотыми зонтами царей, составляющих его свиту.

Он силою собственных рук покорил землю и теперь вкушал плоды верховной власти, мудрый, исполненный мужества, сведущий в добродетели, затмивший блеском своей красоты луну и солнце, очистивший дух и плоть бесчисленными жертвоприношениями, избавивший мир от всех бедствий. Богиня Лакшми, которая одаряет дружбой одних героев, прильнула к Тарапиде с безоглядной любовью. Покорные силе его меча, чтили, его все цари.

Был у царя министр по имени Шуканаса, преданный ему с детства, брахман по рождению, изощрявший свой ум в науках и искусствах, многоопытный в применении всех средств политики. Кормчий, прокладывающий путь кораблю власти, он даже в великих опасностях никогда не падал духом и был воплощением мужества. Царь возложил на своего министра как на друга бремя царствования.

Сам же, время от времени, отдавшись во власть Камы, вкушал радости любви: будто в бассейне с сандаловой водой, купался в нектаре улыбок своих возлюбленных. От его пылких ласк из их ушей падали на пол и ломались драгоценные серьги; постель чернела от пятен туши, которой они разрисовывали себе грудь; румяна смывались прозрачными каплями пота. Тарапида от души предавался всем радостям жизни, ибо для царя, выполнившего свой долг и сделавшего свой народ счастливым, плотские радости – драгоценные украшения жизни; для всех же иных они постыдны.

Царь познал все доступные человеку радости, кроме одной: радости увидеть собственного сына. Жены его гарема, хотя и вкушали вместе с ним все его удовольствия, походили на заросли кустарника – с цветами, но без плодов. И по мере того, как удалялась молодость, Тарапида все больше и больше печалился, что он бездетен и заветное его желание не сбывается. Его сердце пресытилось плотскими усладами. Окруженный тысячами царей, он чувствовал себя одиноким, зрячий – казался себе слепым и, будучи опорой мира, — сам в себе не имел опоры. Воистину: блаженные миры бездетным недоступны, и только сын спасет отца и мать от ада.

Царь, горько и тяжко вздыхая, сказал: «Когда же мои глаза избавятся от пелены скорби, глядя, как золотистое тельце сына, словно светильник, разгоняющий тьму, под приветственные крики народа будут передавать из рук в руки жены гарема? Что может человек? Ведь он зависит от судьбы. К чему рыданья? Видно боги оставили нас, если наши сердца не вкусили сладкого нектара объятий сына. Видно, нет за нами добрых дел в прошлых рождениях. В нашей жизни приносят плоды только былые деяния, и изменить законы судьбы подвластный ей человек не способен. Однако нужно сделать все, что только возможно».

Царица Виласавати, не менее, чем царь жаждавшая зачатия сына, все усерднее и усерднее приносила жертвы богам и тщательно исполняла все возможные обряды. И вот однажды царь увидел во сне некоего брахмана, похожего на милостивое божество, который возложил на лоно царицы цветущий лотос, увенчанный сотнями чистых, как серп луны, лепестков, увлажненный каплями цветочного меда. Спустя несколько дней, по воле богов царственный плод, подобный отражению луны в водах озера, обременил лоно царицы. С каждым днем беременности ее движения становились медленнее и медленнее, будто у тучи, отяжелевшей от влаги, в избытке выпитой ею из океана.

Царь был счастлив: на теле его от удовольствия поднялись все волоски, кожа словно бы увлажнилась амритой, поток радости наполнил сердце, рот, расцветший в улыбке, словно бы излил эту радость в блеске зубов, и глаза его были мокры от сладостных слез.

И вот, когда пришел положенный срок, когда астрологи, исчислявшие каждую минуту по водяным и солнечным часам, отметили появление солнца над линией горизонта, в счастливый день и в добрый час царица, подобно туче, рождающей молнию, родила сына и одарила радостью сердца всех людей. Веселый праздник рождения царского сына сопровождался гулом и гомоном, нарастающим с каждым мгновением, подобным бурному приливу океана при восходе луны.

Вскоре у брахмана Шуканаса тоже родился сын. Сыну царя дали имя Чандрапида, сыну Шуканаси – Вайшампаяна. Чандрапида крепко подружился с Вайшампаяной, и тот пользовался его полным доверием, став для него как бы вторым сердцем.

Прошли годы детства обоих мальчиков, и в один прекрасный день Тарапида передал сына на руки наставникам и поместил его, словно льва в клетку, в Дом Учения, запретив покидать свое новое жилище, чтобы отвратить его ум от пустых забав и направить на одну цель – овладения знаниями. Здесь же стал учиться и друг Чандрапида – Вайшампаяна. Юноши в самое короткое время овладели всеми знаниями, все виды наук и искусств запечатлелись в их умах, словно в чистейшем драгоценном зеркале. Они искусны были в атлетических упражнениях, во владении разного рода оружием, в езде на слонах и конях, в понимании тайных знаков, во всех ремеслах, в толковании гимнов вед и во многих других навыках и умениях.

Когда после окончания учебы царевич вернулся в столицу, женщины, будучи не в силах скрыть своей страсти к прекрасному юноше, толпились в покоях дворца и шаловливо подшучивали друг над другом. В их словах слышались и лукавство, и томление, и простодушие, и смущение, и ревность, и кокетство, и влюбленность: «Эй, торопливая, меня бы подождала!» — «Спятившая с ума при виде него, надень платье!» — «Глупышка, сними свою лунную диадему, не то, ослепленная ею, ты поскользнешься на разбросанных цветах!» — «Опьяненная собственной молодостью, прикрой грудь: тебя видят люди!» — «Прикидывающаяся скромницей, иди побыстрее!» — «Гордая своей красотой, не тесни других пышной грудью!» — «Глупенькая, прикройся: от лихорадки любви у тебя на теле поднялись волоски!» — «Сломленная страстью, плохо тебе придется: ты страдаешь понапрасну», — наперебой щебетали девушки.

Царь Тарапида и царица были счастливы, увидеть сына. Отпраздновав встречу, отец обратился к нему: «Чадрапида! Хотя ты знаешь все, что нужно знать, немало еще остается такого, что нужно тебе постичь. Поистине, беспроглядна тьма невежества, сопутствующая юности, и она не рассеивается от лучей солнца, не растворяется в блеске драгоценных камней, не исчезает в сиянии светильников. Безумие яда чувственных удовольствий опасно и не излечивается лекарствами и заговорами. Короста страстей заскорузла, сон сознания глубок и не кончается с наступлением утра. И подобно тому, как порыв ветра, поднимая столб пыли, уносит за собой сухой лист, страсть, пятная душу юноши, завлекает его сколь угодно далеко. Мираж наслаждений обманывает лань чувств и непременно ввергает в беду.

Мой сын, ты еще не вкусил яда чувственных наслаждений, потому тебе самое время выслушать наставления, ибо поучения наставника – это омовение без воды, способное очистить от любого зла, это вечная юность, не знающая ни седых волос, ни одряхления. Оно насыщает, но не делает тучным, сияет, как пламя, но не жжет, пробуждает ото сна, но не приносит с собой хлопоты; оно лучшее из украшений, хотя и не сделано из золота. И особую нужду в нем имеют цари, ибо редки подле них истинные наставники.

Цари же часто не слушают наставлений: уши их прикрыты опухолью своевольной гордыни. Разум царей поражен лихорадкой самодовольства, богатство тоже растит бездушие лживой гордыни, царская слава ведет к параличу бездействия, пораженному ядом безнаказанности».

Царевич выслушал все наказы отца, и его окропили святой водой помазания. Затем Тарапида, взяв в руки жезл, самолично расчистил перед Чандрапидой путь, и тот проследовал за отцом в Приемный зал и поднялся там на золотой царский трон, словно месяц на золотую вершину. Тут раздался гул боевого барабана, гул, возвещающий начало похода на завоевание мира и напоминающий рев туч в день гибели вселенной. Чандрапида покинул Приемный зал, и, вскочив со своих кресел, роняя из порванных в спешке ожерелий жемчужины, похожие на рисовые зерна, что рассыпают по земле ради успеха военного похода, отправился в поход. За ним двинулись тысячи царей.

Покоряя непокорившихся, возвышая падших, ободряя напуганных, защищая беззащитных, истребляя нечестивых, коронуя новых государей, собирая сокровища, налагая дань, учреждая законы, сея добрые деяния, обретая любовь народа, Чандрапида, как он того и хотел, постепенно проложил дорогу через всю землю.

Однажды, выехав на охоту, он вдруг заметил пару конеголовых. Поскольку с подобными существами царевич никогда не встречался, то почувствовал любопытство и, пытаясь их поймать, начал осторожно к ним приближаться. Но и они никогда прежде не видели человека и, напуганные, пустились бежать. Преследуя их на своем коне, Чандрапида в одиночку далеко ускакал от своего войска. Им владела единственная мысль: «Вот-вот я поймаю, вот-вот они пойманы!» Но конеголовым удалось скрыться.

Словно бы смеясь над самим собой, Чандрапида подумал: «Ради чего я без толку хлопочу, словно дитя? Что пользы будет, если я поймаю эту пару конеголовых? И что станется, если не поймаю? Ну и наваждение! А теперь я не знаю, как вернуться отсюда в свой лагерь».

Выехав на опушку, Чандрапида увидел озеро живительное для взора, необычайно красивое. Оно было похоже на драгоценное зеркало богини красоты, или на хрустальную обитель богини земли, или на хранилище океанских вод, или на колыбель стран света, или на отражение небосвода, или на разжиженный лунный свет. По всей глади озера были рассыпаны купы черных лотосов. Подобно плачу жен, оно оглашалось криками птиц. Подобно небрежному выводу без подтверждения, оно затопляло водами твердь берегов. Если бы Брахма создал нектар амриты – напитка бессмертия богов, уже после того, как сотворил это озеро, то, поистине, он сделал бы лишнее дело. Подобно амрите, воды этого озера даруют блаженство всем пяти чувствам.

На лужайке у озера пред Чандрапидом предстал пустой и прекрасный храм Шивы. Войдя внутрь, он увидел изваяние Шивы, чьи стопы чтят все три мира, владыки всего сущего, того, что движется и недвижно. А затем он увидел девушку. Удивительно ярким сиянием своего тела, сгустившимся в зыбкое марево, она словно бы превращала все это пространство с его холмами и лесами в светлую гладь луны. Ей прислуживала юность, словно ученик, который приходит в назначенное время, постоянен и скромен в своем поведении. Ей сопутствовала во всей своей прелести невинность, словно желая сыскать себе религиозную заслугу. За ней следовала, оставив сове обычное легкомыслие, красота, словно ручная лань с прекрасными продолговатыми глазами.

Играя на лютне, девушка воспевала Шиву. Будто подруги, неотличимые от нее и тоже с лютнями на коленях, ее обступили со всех сторон ее отражения на драгоценных колоннах храма. И так же она отражалась в фаллосе Шивы, зеркально чистом после омовения, так что казалось, он принял ее в свое сердце, умилостивленный ее великой преданностью.

Чадрапида глядел на божественную девушку и думал: «Каких чудес и совпадений не бывает на свете! По случаю прихоти, выехав на охоту, я вдруг очутился в этом удивительном месте, куда нет доступа людям, и где подобает жить одним божествам, и встретил здесь божественную девушку, лицезреть которую недостойны простые смертные. Но почему же она, такая юная, приняла на себя тяжкий обет подвижничества? Поистине, во всем этом таится что-то чудесное!»

На вопрос царевича ответила девушка: «К чему тебе знать, отчего я, негодная, жестокосердная, злосчастная от рождения, отреклась от мира? Эта история недостойна того, чтобы быть услышанной. Но раз тебе так хочется, то я расскажу. Слушай!

Отец мой, бывший долгое время бездетным, отпраздновал мое рождение так торжественно, как не празднуют рождение сына. И дал он мне имя – Махашвета, что означает Очень Белая. В отцовском доме я счастливо прожила свои детские годы, но, в конце концов, и ко мне пришла пора юности. Настали дни, когда на лесных лужайках распустились цветы манго, пробуждая желания у влюбленных; когда стяги бога любви колышет легкий ветер с гор; когда девушки, веселясь, обрызгивают вином изо рта почки на деревьях. Тогда-то я и увидела молодого подвижника, пришедшего искупаться в озере. От него исходило необычное сияние, так что он казался запертым в клетку из трепещущих прутьев-молний, или попавшим в разгар летнего дня внутрь солнечного диска, или окутанным облаком сверкающего пламени. Глядя на этого молодого подвижника, я подумала: «Ах, неисчерпаемая у творца кладовая красоты, если он смог извлечь из нее такое сокровище!»

Пока я так рассуждала, бог любви с цветочными стрелами, не различающий добро и зло и жалующий лишь красоту и молодость, покорил меня, как цветок, благоухающий медом, покоряет пчелу. Я смотрела на юношу, будто о чем-то его умоляя, будто шепча «я вся твоя», будто вверяя ему душу, будто заклиная дать мне место в его сердце, и хотя сознавала, что делаю что-то недостойное, постыдное, неподобающее девушке высокого рода, я потеряла власть над своими чувствами.

И я подумала: «Что за дурное дело затеял жестокий бог любви, обрекая меня в жертву этому человеку!» Так подумав, я уж было хотела уйти, но Пундарика, так звали юношу, сам вдруг затрепетал, тоже потрясенный богом любви. От него ко мне полетели вздохи, словно бы указывая дорогу устремившимся в мою сторону мыслям. Когда я увидела, какая случилась с ним перемена, сила страсти моей удвоилась и меня охватило такое чувство, какое едва ли можно описать.

Как раз в это время держательница моего зонта сказала, что пора возвращаться во дворец. Я с трудом отвела взгляд от Пундарика, который тонул в нектаре его красоты, был как бы пришпилен к его щекам иглами поднявшихся на них волосков, привязан цепью его достоинств. Возвратившись во дворец, я пришла в девичьи покои, встала у окна и неотрывно глядела в ту сторону, где встретила прекрасного юношу, и сторона эта казалась мне охваченной сиянием.

Прошло немного времени, и вот что случилось. Есть у меня хранительница ларца по имени Таралика. Я стояла у окна, она приблизилась ко мне и почтительно сказала: «Царевна, когда я проходила через густую рощу лиан, ко мне подошел юноша. Он сказал: „Милая, передай незаметно это письмо своей госпоже, когда она останется одна“». Так сказав, Таралика вручила мне письмо. Когда я прочла его, тогда, страдая от любви, испытала новую муку, как бывает у заблудившегося путника, когда он вообще перестает различать стороны света.

Вечером ко мне вошла держательница моего опахала и доложила, что у ворот меня ждет подвижник. Услышав о молодом подвижнике, я подумала, что это Пундарика, но это оказался его друг. Я поклонилась ему и попросила сесть, а когда он сел, то, несмотря на его сопротивление, чуть ли не насильно вымыла ему ноги и вытерла их насухо полой своего платья.

Потом он заговорил: «Царевна, то что я хочу рассказать, настолько постыдно, что лучше бы вовсе этого не знать. Разве есть что-нибудь общее между нами, аскетами, стойкими разумом, питающимися кореньями, избравшими себе обителью лес, и этой мирской жизнью, которая предназначена для людей беспокойных, запятнана стремлением к плотским утехам и полна страстей? Однако там, где правит судьба, все идет не так, как положено.

Когда ты ушла, я высказал Пундарике свое недовольство им, и сурово его укорил, и, охваченный гневом, покинул его. Но потом забеспокоился и подумал: «В отчаянии от собственной слабости он мог учинить над собой все что угодно. Нет, нельзя оставлять его одного». Так подумав, я принялся повсюду искать Пундарика. Но поиски мои остались тщетными, и чем дальше, тем больше сердце мое полнилось страхом за любимого друга и предчувствием какого-то несчастья.

Наконец я увидел его: он сидел недалеко от озера в гуще лиан. Хотя Пундарик не двигался с места, но далеко ушел от верности долгу аскета; хотя он был в одиночестве, но имел спутником бога любви; хотя он и сидел на камне, но опору себе искал в смерти. Из его сомкнутых глаз, словно бы застланных дымом пылающего костра страсти, непрерывным обильным потоком струились сквозь ресницы горькие слезы. Он выглядел, как одержимый злым духом, как родившийся под несчастной звездой. Разум его покинул, сам он как бы растворился в любви и страсти, и прежний его облик был неузнаваем.

Тогда я подумал: «Страсть так далеко завлекла моего друга, что возвратить его к прежней жизни невозможно. Сейчас бессмысленны советы, нужно попытаться хотя бы спасти его от смерти. И для этого есть только одно средство – его свидание с Махашветой. И я пришел. Ведь мудрые утверждают, что ради жизни друга следует идти на любое постыдное дело. И вот теперь ты поступай, как сочтешь нужным». Так сказав, он замолчал.

Когда зашло благое солнце, я тайком выскользнула из боковых ворот дворцового парка и побежала к озеру. Подбегая, я вдруг услышала мужской плач. Вскоре я узнала голос друга Пундарика: «Увы, я пропал, я изничтожен, я предан! О покаяние, ты беззащитно! О мудрость, ты стала вдовой! О мир богов, ты пуст! Друг, подожди, я последую за тобою, я ни на миг не хочу оставаться без тебя!»

Услышав это, я едва не лишилась жизни и, испустив пронзительный вопль, разрывая в клочья платье о прибрежные лианы, спотыкаясь на каждом шагу, но словно бы кем-то поддерживаемая, я пустилась бежать так быстро, как только могла. И вот, несчастная, я увидела Пундарика, которого только что покинула жизнь. Казалось, что своими губами он шепчет: «Из-за тебя я в такой беде». Своей левой рукой, которая покоилась у разорванного любовной страстью сердца, он словно бы удерживал меня в своей груди, умоляя: «Смилуйся, не уходи. Ты дорога мне как жизнь!»

На меня надвинулась тьма обморока, словно я сошла в подземный мир, и уже не понимала, где я, что делаю и о чем плачу. Не знаю, отчего меня тотчас же не оставила жизнь: то ли мое огрубевшее сердце совсем затвердело; то ли мое мерзкое тело способно переносить какие угодно утраты; то ли дурные дела, совершенные мною в прошлых рождениях, придали мне стойкость, то ли проклятый бог любви захотел умножить мои муки. Когда же спустя какое-то время я очнулась, то увидела, что бьюсь в отчаянии на земле, и неизбывное горе сжигает меня. Я не могла поверить ни в его смерть, казавшуюся невозможной, ни в то, что сама я еще жива. Я словно бы растворилась в потоке беспрерывно льющихся слез, превратилась в воду. На рассвете поднялась и решилась отвратить ум от земных радостей и принять обет подвижничества. Таралика осталась подле меня».

Рассказывая свою историю заново и заново переживая свое несчастье, Махашвета опять потеряла сознание. Но прежде чем она упала на твердый камень, Чандрапида, полный сострадания, поспешно протянул руки вперед и, точно слуга, поддержал ее. А когда она пришла в себя, сказал: «Госпожа, это я, невежда, заставил тебя вновь испытать сломившее тебя горе. Перестань рассказывать, потому что жизнь свою, которую ты едва сохранила и которая еле-еле теплится, не стоит снова бросать, будто щепку, в костер горьких воспоминаний.

А в том, что случилось, некого упрекать. Ибо могущественна судьба, неотвратим поток событий, даже вздохнуть нельзя по собственной воле. Мучительница судьба безжалостна ко всему и ко всем, жестока и капризна в своих деяниях, ей не по нраву прекрасная своей безоглядностью любовь. Счастье хрупко по своей природе, а страдание бесконечно».

Так ласковыми и участливыми словами Чандрапида ободрил Махавету. А потом спросил: «А где же теперь Таралика, твоя служанка и подруга, разделившая с тобой горечь лесной жизни и все тяготы подвижничества?» Махашвета ответила: «Я попросила Таралику пойти к моей подруге Кадамбари и отнести ей письмо. Кадамбари – дочь божественного царя Читраратха и Мадары со сладостными, как нектар, и продолговатыми глазами. Плененный несравненными достоинствами Мадары, царь привязался к ней всем сердцем и наградил ее титулом великой царицы, которая недосягаема для других жен гарема. Их дочь – истинное чудо и сокровище, сосредоточение счастья жизни не только ее родителей, но и всего рода.

Со дня рождения она стала моей подругой, стала, словно моим вторым сердцем. Когда Кадамбери узнала мою горестную историю, то, полная сострадания, приняла решение, пока я несчастна, ни в коем случае не выходить замуж. И в присутствии своих подруг поклялась: «Если отец, не считаясь с моей волей, захочет отдать меня кому-нибудь в жены, я непременно покончу счеты с жизнью: умру от голода, взойду на костер, повешусь или отравлю себя ядом».

Царь сильно был озабочен этим решением дочери и потерял последний покой. Не видя другого выхода, он послал ко мне придворного, который передал его просьбу: «Махашвета, дитя! Наши сердца так опечалены тем, что с тобой случилось. А теперь нас постигла новая беда. Только на тебя мы можем уповать: уговори Кадамбари отказаться от своей клятвы». Я написала преданной подруге вот такое послание: «Кадамбари, подруга! Зачем ты печалишь тех, кто и так в печали? Если ты хочешь, чтобы я осталась жить, выполни волю родителей». Таралика отнесла его сегодня утром.

Рассказав Чандрапиду свою историю, Махашвета уснула. Царевич улегся на ложе из листьев. И с мыслью: «Что теперь думают обо мне Вайшампаяна и все царевичи моей свиты?» – он тоже заснул.

Наутро Таралика принесла ответ от Кадамбари: «Царевна Махашвета! Скажи, что стоит за твоими словами: послушание воли моих родителей, проверка моего сердца или скрытый упрек, что я живу не с тобой, а у себя во дворце? А может быть, это способ покончить с нашей дружбой, или избавиться от моей преданности, или просто выразить свой гнев? Ты знаешь, что сердце мое полно любви к тебе; как же тебе не совестно обращаться ко мне со столь жестоким посланием? Мое сердце разбито великой скорбью. Когда душу гнетет несчастье друга, какая тут надежда на радость, какой покой, какие удовольствия и развлечения! И как я могу быть заодно с Камой, который причинил такое горе любимой подруге, который губителен и беспощаден, точно яд?»

Узнав ответ Кадамбари, Махашвета задумалась, а потом сказала: «Я сама пойду к подруге и сделаю все, что нужно, – потом посмотрела на царевича и попросила его отправиться во дворец вместе с ней. – „Царевич, — сказала она, — обретя твою дружбу, я, сломленная бременем беспросветного горя, впервые за долгое время вдруг вздохнула свободно. А когда я рассказала тебе свою историю, то даже беда моя показалась мне преодолимой. Поистине, встреча с добрым человеком радостна“».

И они отправились в путь, они пришли во дворец Читраратха. Покои дворца были озарены блеском изделий из изумруда, залиты во всех своих пределах сиянием женской красоты, которое наполняло пространство, орошало день влагой амриты и очищало воздух, дворец казался построенным только из света или сотворенным из лунных лучей. Все убранство в нем, казалось, — из частиц красоты, все стены – из прелестей юности. Все, что имелось внутри дворца, словно бы было пропитано любовью, создано из страсти, любовных утех, цветочных стрел бога любви.

Чандрапида заметил, как под предлогом обычных занятий и дел девушки тайком подражают любовным играм: опираясь на подругу – украдкой жмут ей руку, играя на флейте – словно бы обмениваются поцелуями, раскачиваясь на качелях – словно бы играют широкими бедрами, спотыкаясь о цветочные гирлянды – издают страстные возгласы.

Наконец в глубине павильона Чандрапида увидел Кадамбари. Словно земля, поднятая из океана на клыке Великого вепря, она возлежала на небольшой кушетке. Служанки обмахивали ее опахалами и, безустанно вздымая и опуская лианы рук, словно бы плавали в безбрежном море сияния ее тела. Ее лицо отражалось в зеркале пола, и мнилось, что ее хотят унести в подземное царство страшные змеи; мерцало на выложенных драгоценными плитами стенах, и казалось, что ее похищают хранители сторон света; падало на светлый потолок вверху, и казалось, что ее увлекают в небо боги.

Сердце Чандрапида всколыхнулось от радости, словно волны океана при появлении месяца. И он подумал: «Отчего Творец не превратил все мои чувства в одно только зрение? За какие великие заслуги удостоились мои глаза права любоваться ею? О, как удивительно это сосредоточение всего лучшего, что только сотворил в этом мире Брахма! Каким образом могли слиться воедино крупицы этой несравненной красоты? Поистине, из капель слез, которые она проронила от боли, причиненной рукой Творца при ее создании, появились видно на свет прекрасные лотосы и жасмины».

Пока он так думал, глаза его повстречались с глазами Кадамбари, которые широко распахнулись, покоренные совершенством его красоты. Бог любви с цветочным луком увлажнил ее кожу потом, но она убеждала себя, что это произошло от слабости. От порывистого дыхания затрепетало ее платье, но разве не был тому причиной ветер, поднятый опахалами? На ресницах ее от радости выступили слезы, но извинением тому послужила пыльца, осыпавшаяся с цветов.

Встретившись с Маташветой после долгой разлуки, Кадамбари, преодолевая слабость, сделала несколько нетвердых шагов ей навстречу и нежно и крепко обняла ее, и сказала: «Я пришла к тебе с царевичем Чандрапидой. Трудно найти человека, который был бы столь же мужествен, умен, как он, воспитан, искренен, обладал бы таким же прямодушием. Я нарочно привела его сюда, чтобы, свидевшись с ним, ты убедилась в совершенстве творений Брахмы. Обойдись с ним так же, как ты обходишься со мной. Он твой друг, твой родич, твой слуга».

На этом месте роман обрывается.

Да, да, мой дорогой читатель, тебе не удастся узнать того, что произойдет дальше. Правда, его попытался закончить сын великого романиста Баны. Он попытался развить сюжет и развязать все его узелки, но кто знает, по такому же пути пошел бы и сам автор, соответствует ли написанное сыном замыслу отца? Кроме того, текст сына настолько сумбурен, что не имеет никакого смысла знакомиться с этим окончанием.

Почему же сам автор не дописал своего произведения, так и осталось неизвестным. То ли он утомился и пресытился своим творением, то ли неотлучные дела помешали ему, то ли сама смерть поставила многоточие после недописанного предложения, — никто не знает.

Великолепный переводчик романа П. Гринцер пишет: «Оказывается, что незавершенность текста – не случайная, а достаточно устойчивая черта санскритской литературы. Незаконченность текстов некоторых произведений каждый раз объясняется специалистами либо гибелью части произведения, либо внезапной смертью автора, либо характером его художественного замысла и условий создания произведения. Видимо для средневекового индийского прозаика сюжет – в большинстве случаев традиционный и всем хорошо известный – был, по сути, предлогом для проявления его искусности в стиле, в способе выражения.

По-видимому, завершенность произведения – понятие неоднозначное. Потому как, когда читатель спрашивает: «Чем все кончится?» – его интересует в большей степени фабула, и главным в романе оказывается сюжет, а когда задается вопросом: «Как это сделано?» – писатель сосредотачивает внимание на способах изображения, на стиле произведения. Этот роман относится к так называемой прозе «украшенности». В нем глубочайшие душевные смятения героев гораздо важнее их повседневных действий. Вопрос «Как это сделано?» был определяющим в санскритской поэтике, и, отвечая на него, индийский автор чувствовал себя вправе завершить текст тогда, когда полагал уже реализованным изобразительные возможности избранного им традиционного сюжета».

Изобразительные же возможности оказались настолько хороши, пиршеский литературный стол сервирован так изящно, что я думаю, мой дорогой читатель, ты согласишься со мною в следующем заключении: определенный процент современных писателей спокойно мог бы отбросить в сторону свои перья, отключить компьютеры и пойти заниматься какими-то другими полезными делами, потому как стоит ли переводить бумагу, если не можешь создать чего бы то ни было лучшего, нежели этот незаконченный роман.