Глава 21
Постепенно страсти вокруг Айседоры улеглись. Она освободилась от вмешательства общества в ее личную жизнь и тем самым завоевала себе право любить и гордиться своей свободной любовью. Каждое мгновение ее жизни теперь было наполнено безмерным, безудержным счастьем.
Она старалась не расставаться с Крэгом ни на минуту. И первое время такая возможность предоставлялась им довольно часто. Дело в том, что Крэг, оставивший карьеру актера, не успел еще приобрести какой-либо вес в глазах театральных деятелей в качестве художника или режиссера. Поэтому какое-то время ему приходилось зарабатывать себе на хлеб насущный в качестве администратора труппы Айседоры Дункан. Это был период их беззаботного счастья, особенно для Крэга — с административными делами он справлялся из рук вон плохо и совершенно по этому поводу не переживал. Айседора же в порыве своей любви безропотно тянула воз за двоих. У нее не было ни тени сомнения в гениальности Крэга, поэтому она часто предоставляла ему возможность спокойно отдаваться своим размышлениям.
Рядом с ним не приходилось скучать ни минуты. С утра до вечера он, как правило, находился в состоянии крайней экзальтации и приходил в неистовое возбуждение, просто встречая на своем пути дерево, птицу или ребенка. Айседора радостно воспринимала мир его глазами и растворялась в потоках безудержной любви. Ей казалось, что предсказание из шутливого стихотворения Джона Китса, которое часто читал Крэг, никогда не претворится в жизнь:
Он читал последнюю строчку и целовал Айседору в кончик ее вздернутого носика.
Что и говорить — пока они были счастливы.
Гастрольные поездки по разным городам и странам, интересные путешествия и встречи наполняли их жизнь новыми впечатлениями. Крэг очень любил бродить по ночным городам, и каждый раз, приезжая на новое место, после концерта, с наступлением сумерек, они отправлялись в таинственное путешествие. Бывало, присаживались на скамейку под горящим фонарем, и Гордон рисовал очередную понравившуюся ему тихую улочку. И всякий раз в конце своей работы он обязательно изображал тоненькую фигурку танцовщицы, летящую вдаль с развевающимся длинным шарфом.
— Это я? — спрашивала Айседора.
— Это ты, — отвечал он. — Но я не только рисую тебя, я еще начал писать о тебе поэму, и вот уже появились первые слова: «Я вижу Покой и Красоту, а также Силу и Нежность…» Всю поэму я прочту тебе, когда она будет готова, а пока послушай, что говорит твой любимый Уитмен о моих чувствах:
Крепко прижмись и слушай, что я шепчу тебе,
Я люблю тебя, о, я весь твой,
Только бы нам ускользнуть ото всех, убежать
безнаказанными, вольными,
Два ястреба в небе, две рыбы в волнах не так
беззаконны, как мы.
Дикая буря, сквозь меня проходящая, и страсть,
которая содрогает меня,
Клятва, что мы слиты навеки, я и женщина, которая
Любит меня и которую я люблю больше жизни моей.
О, я охотно отдал бы все за тебя,
И если нужно, пускай пропаду!
Только бы ты и я! И что нам до того, что делают и думают другие,
Что нам до всего остального, только бы нам насладиться
друг другом и замучить друг друга совсем,
до конца, если иначе нельзя.
— Смотри, уже светает. Пойдем-ка домой, я действительно невероятно хочу «замучить» тебя.
К сожалению, совместные гастроли вскоре прекратились. Крэга пригласили в Германию для постановки и оформления спектакля. Гордон уезжал в приподнятом настроении, так как ему не терпелось как можно скорее приступить к работе, что несколько притупило привкус горечи от разлуки с Айседорой. Она приготовилась к долгому отсутствию своего возлюбленного, однако Крэг вернулся гораздо раньше предполагаемого срока. Он был печален, а в его глазах можно было увидеть лишь «мрак черной ночи».
— Что случилось?.. Я очень рада видеть тебя, но ведь ты не мог приехать так просто? У тебя все сорвалось? — спрашивал взгляд Айседоры.
— Я не сумел пробить брешь в заскорузлом театре, — ответил Крэг. — Стоило мне показать свой эскиз, где среди устремленных ввысь линий зияло пятно-проем, как меня тут же спросили, будет ли у двери ручка, на что я ответил, что не только ручки, но и самой двери не будет. Слово за слово, я не сдержался и высказал в довольно грубой форме все, что думаю об их примитивных театральных взглядах. Мало того, я не удержался и опубликовал в газете статью о том, что готов реформировать немецкую сцену при одном условии — немедленного закрытия всех театров по крайней мере на пять лет, воспитания нового поколения артистов, после чего я смогу донести свои замыслы до немецких зрителей. Теперь, надо думать, мне надолго заказан путь в Германию.
Ради идеи преобразования театра я оставил актерскую карьеру, хотя в семнадцать лет, став членом труппы «Лице-ума», успел переиграть множество ролей: Гамлета, Ромео, Макбета, Петруччио… Великий актер и руководитель театра Ирвинг говорил моей матери, что мое будущее он видит в самом лучезарном свете. Но я ушел из театра.
Моя мать не уговаривала меня остаться на сцене, не пользовалась своим влиянием для того, чтобы внушить людям театра, будто я великолепный актер, не воодушевляла меня, не искушала меня мефистофельской лестью. Я был твердо убежден, что, хотя и неплохо владею актерской техникой, хорошим актером не стану. Видя игру Генри Ирвинга, я чувствовал, что его мастерство достигло пределов совершенства, дальше которого пойти невозможно, и говорил себе, что либо я всю свою дальнейшую жизнь должен буду идти по стопам Ирвинга, превратясь в его слабое подобие, либо обнаружу, кто я есть, и пойду своим путем. Итак, выбор был сделан.
Крэг мерил комнату широкими шагами и говорил не останавливаясь. Потом тяжело опустился в кресло. Айседора молча слушала его рассказ, и Гордон, видя в ее лице внимательного и понимающего слушателя, продолжил:
— Можно назвать мой уход проявлением бесчувственности: и уж без всякого сомнения — он был проявлением большого упрямства. На три года я погрузился в чтение книг, авторы которых весьма критически отзывались об актерах и актерской профессии, презрительно третировали театральность. С немалым удивлением я узнал, как много умных людей подвергали театр и все, что с ним связано, самой суровой, уничтожающей критике.
Поначалу я изумлялся и негодовал на этих клеветников, поднявших руку на нашу благородную профессию, на наше священное призвание, на наше Искусство. Но потом меня стала посещать такая мысль: раз эти люди рассуждают так серьезно, то, черт побери, в их рассуждениях должно что-то быть.
Девизом моего творчества стали слова Джона Китса из «Оды к греческой вазе»: «Краса — где правда, правда — где краса! — вот знанье все и все, что надо знать».
Я всеми силами стремился вырваться из замкнутого круга заплесневелого театрального болота, но у меня ничего не получалось. Английские постановки хотя и принесли мне шумную славу, не дали ни денег, ни прочного положения. Театры остерегались приглашать молодого режиссера, заявившего о себе как о зачинателе нового движения в сценическом искусстве. Я тщетно пытался обращаться с просьбой помочь создать театральную школу, где можно было бы готовить актеров согласно разработанной мной программе. После всех своих неудач я решил уехать, но прежде чем покинуть Лондон, огляделся по сторонам: вдруг я замечу какой-нибудь знак, который мог бы указать на то, что кто-то заинтересовался моей дальнейшей работой. Я ждал, прислушивался, вглядывался. Тщетно. Тогда я уехал. Вот теперь и из Германии я не смогу получить никакого знака.
Я чувствую, что я гениален в своих поисках реформации театра. А знаешь, как в Италии говорят о гениях? — «Хорошо, хорошо, очень хорошо, но увы, — плохо, плохо, очень плохо». Гений — это счастье для целого мира, бедствие для того, кто им обладает: ведь гений не дает человеку покоя, все время волнуется и движется в нем. Гений ни с чем не сравним, это беспокойный дар, и когда он вселяется в человека, недостаточно крепкого для того, чтобы надежно сдерживать его, он расшатывает нервы и разрушает душу.
После приезда из Германии Крэг стал надолго уединяться в своей комнате. Это занятие он называл «перешептыванием человека со своей судьбой, серьезным и непрерывным».
Айседоре с большим трудом, но все же иногда удавалось вытаскивать его из затворнического убежища. Она уже предчувствовала, что колесо фортуны медленно и со скрипом разворачивается в противоположную сторону от счастливого начала их любви. В ее голове все мелькал незамысловатый, но мудрый стишок:
Неужели период беззаботного счастья в любви так короток?
Приступы меланхолии у Крэга прекращались только тогда, когда в своем уединении ему удавалось создать какой-либо замечательный рисунок или эскиз декорации к спектаклю. Тогда он, вдохновленный, начинал мечтать об организации выставки своих работ; смеясь, трепал Айседору за золотистые кудряшки и говорил ей:
— Ничего, ничего, моя девочка, мы еще повоюем, ведь и скорбь, и радость хороши, нет лучше ткани для души. Неужели двум таким могучим гениям, как я и ты, не удастся перевернуть театральный мир? Справимся! Знаешь, возьми-ка ты меня сегодня с собой в твою школу. Я отдыхаю душой, когда вижу очаровательных маленьких танцовщиц. Заодно я сделаю новые наброски.
— Если бы судьба столкнула нас несколькими месяцами раньше, — ответила Айседора, — то ни в какую танцевальную школу мы бы не пошли. Крэг кинул на нее удивленный взгляд.
— Да, да, будь ты в то время рядом, у меня бы не было необходимости создавать школу. Так много ты для меня значишь. Но ты немного опоздал со своим появлением в моей жизни, и за это я благодарю провидение, ведь у нас есть теперь возможность отправиться к моим детям.
Нарядные девочки встретили их появление радостными возгласами. Природные качества Айседоры — женственность в сочетании с отзвуками наивного детства, совершенное отсутствие в характере каких-либо признаков агрессивности — давали ей возможность, не делая особых усилий, расположить к себе эти маленькие сердца.
Айседора начала занятия, а Крэг устроился в сторонке и наблюдал за ними с карандашом в руке. На девочках были одежды, не сковывающие движений. Их босые ножки с нежными пальчиками были просто очаровательны.
Айседора расположилась на кушетке в непринужденной позе. Она дала своим ученицам задание придумать и исполнить танец на стихи Уильяма Блейка «Ландыш». Зазвучала музыка, и она начала декламировать:
Невинный ландыш, чуть заметный среди смиренных трав,
Прекрасной девушке ответил: — Я — тонкий стебелек,
Живу я в низменных долинах; и так я слаб и мал,
Что мотылек присесть боится, порхая, на меня.
Но небо благостно ко мне, и тот, кто всех лелеет,
Ко мне приходит в ранний час и, осенив ладонью,
Мне шепчет: «Радуйся, цветок, о лилия-малютка,
О дева чистая долин и ручейков укромных.
Живи, одевшись в ткань лучей, питайся божьей манной,
Пока у звонкого ключа от зноя не увянешь,
Чтоб расцвести в долинах вечных!..»
Девочки предавались своим танцевальным фантазиям. Крэг еще раз убедился, что профессиональные балерины являют собой лишь жалкую пародию на волшебное исполнение танца преемницами Айседоры. Вдохновение силой в тысячу вольт исходило от них. Айседора тоже была довольна занятием.
Из книги «Моя исповедь»:
Моя группа училась танцу с таким успехом и достигла такого великолепного исполнения, что только укрепила мою веру в правильность моего начинания. Целью же являлось создание «оркестра» танцующих, — «оркестра», который представлял бы для визуального восприятия то же, что представляют для слуха величайшие симфонические произведения. Я научила своих учениц танцам, во время исполнения которых они становились похожими то на амуров помпейских фресок, то на юных граций Донателло, то, наконец, на воздушную свиту Титании. С каждым днем тела их становились сильнее и гибче, и свет вдохновения, свет божественной музыки сиял в их молодых сердцах. Вид этих танцующих детей был так прекрасен, что пробуждал восторг художников и поэтов.
Через несколько дней состоялось первое выступление группы Айседоры Дункан в берлинском театре «Кролл Опера». Оно прошло с грандиозным успехом. Айседора, исполнив собственные танцы, повернулась к кулисам и подозвала к себе маленьких учениц, чтобы такими же маленькими прыжками и беготней они доставили удовольствие зрителям. Так они и сделали, а когда она встала впереди, уже невозможно было противиться обаянию всей группы. Вероятно, нашлись люди, которые даже в этот момент принялись умствовать, пытаясь вырвать душу у танца. Остальные плакали и смеялись от радости. И то, как она пасла свое маленькое стадо, удерживая всех вместе, было зрелищем, которого никто до сих пор не видел и, наверное, больше не увидит.
«Является ли это искусством? — думал Крэг. — Нет, но это высвобождает умы сотен людей: стоит лишь увидеть ее танцы, как мысли уносятся ввысь, словно с приливом свежего воздуха, освобождая наши сердца от проблем, над которыми мы раздумывали так долго.
Но как это возможно, если она не произносит ни слова? Напротив, своим танцем она говорит все, что следует услышать. Наверное, ее дар от Бога…»
Она надевала какие-то лоскуты, которые на вешалке более всего походили на изодранные тряпки; когда же она наряжалась в них, они чудесным образом преображались. Длинный наилегчайший шарф являлся непременной деталью сценического костюма и подчеркивал ее движения в танце.
Крэг искренне радовался успехам Айседоры. У него тоже дела сдвинулись с мертвой точки. Ему наконец удалось открыть небольшую выставку рисунков и эскизов декораций. Айседора с благоговением переступила порог выставочного зала.
— Ты перевернул мои представления об искусстве, — говорила она ему. — Ты открыл мне высший смысл красоты… Без тебя я все равно что земля без солнца… Я верю всем существом в твой театр и в тебя. Ты прорицатель красоты.
Мир и тихая радость поселились в доме Айседоры. Их любовь с Крэгом, пережив бурный период страсти, перешла в стадию умиротворения.
По вечерам они стали уделять больше времени чтению книг и бесконечным разговорам о прочитанном, нежели страстным порывам любви, и находили в этом истинное удовольствие, чувствуя, как глубоко им понятен и интересен внутренний мир друг друга.
Айседора часто затрагивала тему совместной постановки, но Крэг, ценивший в ней способность пробуждать творческие силы, опасался ее появления на сцене рядом с другими актерами, потому что именно это свойство танцующей Айседоры стало в глазах Крэга непреодолимым препятствием для совместной постановки. В ответ на ее просьбы он отвечал отказом, считая, что она оказывает слишком сильное воздействие на публику, и он не может рискнуть поместить рядом с ней даже шекспировскую пьесу в исполнении лучших актеров. Тончайшая игра актеров не будет восприниматься таковой в силу магического обаяния ее личности.
Планы совместной постановки были отклонены не только Крэгом, но и самой судьбой. В один прекрасный день Айседора поняла, что в ней зародилась новая жизнь. Счастливейшая из женщин, она сообщила эту новость Крэгу, но, надо признаться, он воспринял ее без особой радости. Холостяцкая жизнь уже подарила ему восьмерых ребятишек, о судьбе которых он практически ничего не знал, — и он понимал, что появление девятого ребенка принесет ему ненужные хлопоты и даже может оторвать от занятий творчеством. Довольно холодно он объявил Айседоре о своем отношении к этому событию.
— У некоторых людей жизнь и работа приходят в столкновение — у художников это происходит почти всегда, — и когда внутренний голос явственно призывает их принести в жертву то или другое, дело обычно кончается более или менее полным отречением от всего, что больше всего ценится в жизни. Такие люди отказываются от жизни ради дела, которое является для них призванием. Тысячи мужчин так властно одержимы идеей довести свою работу до совершенства, что забывают о жизни: они урезают жизнь, чтобы сделать ее поменьше и втиснуть в рамки, определенные потребностями работы. Вот каково мое отношение к бытовой стороне человеческого существования, а следовательно, и к рождению ребенка. Прости меня, но обманывать тебя не стоит. Ты и сама все понимаешь. А подумала ли ты о себе? Что станется с твоей фигурой? Разве может танцовщица позволить себе иметь ребенка, пока она выступает? Подумай как следует, прошу тебя…
Айседоре было невыносимо больно слушать эти философские рассуждения в ответ на ее порыв поделиться своей радостью, вернее, как она предполагала, их общей радостью. Но вскоре она простила его. Такая отходчивость была ей присуща, потому что большую долю в ее женской любви к Крэгу занимало материнское чувство. Ей всегда хотелось защитить и как можно скорее простить своего возлюбленного. Крэг тоже сделал попытку проявить заботу об Айседоре.
— В твоем положении тебе просто необходимо отказаться от гастролей в Дании и Швеции. Не станешь же ты, будучи беременной, танцевать на сцене.
— Я очень хотела бы знать, как ты это себе представляешь на практике. Мой счет в банке скоро уже совсем иссякнет…
— Как, уже?..
— Да, увы, уже… А что ты думал? Мне ведь приходится содержать школу… и не только ее, — невольно вырвалось у Айседоры.
Но Крэг предпочел пропустить эту фразу мимо ушей.
Гастроли были невероятно утомительными. После каждого танца Айседора убегала за кулисы и нюхала нашатырный спирт — дурнота подступала к самому горлу и кружилась голова. Потом она брала себя в руки и выходила к началу нового танца. Публика ничего не замечала, разве что легкий запах нашатыря, который приносило из-за кулис. Но в конце концов наступило такое состояние, что гастроли пришлось прервать.
Айседора поселилась в небольшой деревушке Норвиг на берегу Северного моря вблизи Гааги вместе со своей сиделкой, которая вскоре стала ее близким другом.
Из книги «Моя исповедь»:
Дитя все больше и больше давало о себе знать. Странно было видеть, как мое чудесное мраморное тело теряло упругость, расширялось и деформировалось. Чем утонченнее нервы, чем чувствительней мозг, тем сильнее страдания — такова жуткая месть природы. Бессонные ночи, долгие часы, полные радости и переживаний, проводила я, когда бродила по пустынному песчаному берегу, глядя на море, вздымающееся огромными волнами, с одной стороны, и на высокие дюны — с другой. На этом побережье почти всегда дуют ветры. Иногда это нежный приятный ветерок, а иногда ветер настолько сильный, что трудно идти. Порой бушевала свирепая буря, и тогда виллу «Мария» раскачивало всю ночь, точно корабль в открытом море. Я избегала общества. Люди говорили такие пошлости и так мало считались со священным состоянием беременности! Во время прогулок у моря я иногда чувствовала прилив сил и смелости и думала, что ребенок этот будет моим и только моим, но в другие дни, когда небо хмурилось, а волны холодного Северного моря сердито шумели, настроение мое ухудшалось и мне казалось, что я несчастное животное, попавшее в западню. В этот момент меня не оставляло непреодолимое желание бежать как можно скорей. Бежать — куда? Может быть, в мрачные волны? Я боролась с этими мыслями, пересиливала себя, но они обыкновенно находили неожиданно. В некоторой степени преодолеть эти страхи мне помог чудный вещий сон, который дважды посещал меня. Мне снилась Элен Терри в блестящем наряде. Она вела за руку белокурую девочку, похожую на нее как две капли воды, и своим необыкновенным голосом звала меня: «Айседора, люби… люби… люби…» С этого момента я знала, кто ко мне идет из призрачного мира небытия. Придет этот ребенок, неся мне радость и печаль! Рождение и смерть. Божественная весть ликовала во всем моем существе. Мне казалось также, что большинство людей от меня отдаляются. Мать была на расстоянии тысяч миль, и даже Крэг стал каким-то чужим, всецело погруженным в искусство, тогда как я все меньше и меньше о нем думала. Я была целиком захвачена той сводящей с ума, радостной и болезненной тайной, которая выпала на мою долю. Часы тянулись долго и мучительно. Еще медленнее проходили дни, недели, месяцы… Переходя от надежды к отчаянию и от отчаяния к надежде, я часто вспоминала свое детство, юность, странствия по чужим краям, открытия, сделанные в области искусства, и все прошлое представлялось мне далеким туманным прологом, — прологом к таинству рождения ребенка. Почему не было со мной моей дорогой матери? Только потому, что она была жертвой нелепого предрассудка о необходимости брака. Сама она побывала замужем, нашла эту жизнь невозможной и развелась. Что же заставило ее желать для меня той же участи? Все мое существо протестовало против брака. Я считала тогда и продолжаю считать до сих пор, что брак является бессмысленным и рабским установлением, неизбежно ведущим к разводам и возмутительно грубым судебным разбирательствам, в особенности у артистов. Часто я думала о своих танцах, и тогда меня охватывала отчаянная тоска по искусству. Но тут я чувствовала несколько сильных толчков и движение внутри себя. Я начинала улыбаться и думать, что искусство, в сущности, лишь слабое отражение радости и чудес жизни. Я с удивлением наблюдала за своим изменившимся телом. Маленькие твердые груди увеличились, обвисли и стали мягкими, быстрые ноги передвигались медленнее, щиколотки опухли, в бедрах чувствовалась боль. Куда девались мои чудесные юные формы наяды? Где были мои мечты? Часто помимо воли я чувствовала себя глубоко несчастной и побежденной в борьбе с гигантом — жизнью. Но стоило вспомнить еще не рожденного ребенка, и печальные мысли исчезали. О жестокие часы ночного ожидания и беспомощности, когда лежать на левом боку нельзя, потому что замирает сердце, на правом лежать неудобно, и кое-как лежишь на спине, страдая от движений ребенка и пытаясь его успокоить руками, прижатыми к животу! Жестокие часы сладостного ожидания, бесчисленные ночи все проходили таким образом. Какой ценой платим мы за славу материнства! И вот пришло время родов. Однажды днем за чаем я почувствовала ужасную боль в спине, точно мне вонзили бурав в позвоночник и пытались его повернуть. С этой минуты началась пытка, которой, казалось, не будет конца. Я же чувствовала себя несчастной жертвой, которая попала в руки могучих и бессердечных палачей. Не успела я оправиться от первого приступа, как наступил второй. Неумолимый, жестокий, не знающий ни пощады, ни жалости, ужасный незримый дух душил меня своей лапой и терзал беспрерывными спазмами мое тело. Испанской инквизиции далеко до этих мучений, и женщина, родившая ребенка, может ее не бояться. По сравнению с родовыми болями инквизиция была, вероятно, лишь невинной забавой. Говорят, что эти страдания скоро забываются. Я могу на это только ответить, что до сих пор стоит мне закрыть глаза, как я снова слышу мои тогдашние стоны и крики. На третьи сутки безжалостный врач вытащил огромные щипцы и закончил живодерство, даже не прибегая к наркозу. Я думаю, что сравниться с тем, что я чувствовала, могут лишь ощущения человека, попавшего под поезд. Неслыханным, грубым, варварским является тот факт, что женщина все еще вынуждена переносить такую чудовищную пытку. Нужно положить этому конец! Просто нелепо при нынешнем уровне науки, что безболезненность родов не стала еще вполне естественной. Я не хочу слышать ни о каких женских движениях, пока женщина не положит конец тому, что я считаю бессмысленным мучением, и утверждаю, что операция деторождения должна совершаться так же безболезненно и переноситься так же легко, как и всякая другая операция. Какое безрассудное суеверие препятствует такой мере? Конечно, можно возразить, что не все женщины страдают так сильно. И я от этого не умерла, но не умирает и несчастная жертва во время снятия со станка пыток. Меня и сегодня бросает в дрожь при мысли о том, что я перенесла и переносят многие женщины вследствие невыразимого эгоизма и слепоты людей науки, которые допускают такие зверства, когда им можно помочь. Но я была вознаграждена, увидев ребенка. Он был прекрасен, похожий по своему строению на Купидона, с голубыми глазками и каштановыми волосами, которые вскоре превратились в золотые кудри. И — чудо из чудес! Ротик ищет мою грудь и хватает беззубыми деснами, и кусает, и тянет, и сосет молоко. Какая мать когда-либо описывала, как рот ребенка сосал ее сосок и из груди ее брызгало молоко? Жестокий, кусающий рот так живо нам напоминает рот любовника, который, в свою очередь, похож на рот ребенка. О женщины, зачем нам учиться быть юристами, художниками и скульпторами, когда существует такое чудо? Наконец-то я узнала эту огромную любовь, прерывающую любовь мужчины. Я лежала окровавленная, истерзанная и беспомощная, пока маленькое существо сосало и кричало. Жизнь, жизнь, жизнь! Где мое искусство? Мое или искусство вообще? Не все ли мне равно! Я чувствовала себя богом высшим, чем любой художник. В течение первых недель я часами лежала с ребенком на руках, глядя, как он спит; иногда ловила взгляд его глаз и чувствовала себя очень близко к той грани, за которой открывается тайна.
Девочке дали ирландское имя Дирдрэ. Вскоре Айседора вместе с дочкой вернулась в Грюневальд, а Крэг, снисходительно приняв появление своего очередного ребенка, уехал во Флоренцию, куда его пригласила знаменитая актриса Элеонора Дузе для оформления спектакля «Росмерсхольм» по пьесе Ибсена. Незадолго до рождения ребенка Айседора познакомила Крэга с Дузе, и та решилась предложить талантливому, но пока еще малоизвестному художнику участвовать в своей работе. Итак, Айседора и Крэг расстались.
Только многочисленные письма скрашивали их разлуку, которая была очень тяжела для обоих. Айседора не переставала благодарить Крэга за то, что он есть, и Крэг отвечал ей нежными посланиями. Однажды Айседора, поглощенная повседневными делами, не успела ответить ему и тут же получила послание, пронизанное невыразимой грустью:
«Как я вижу, Вы не пишете мне. Но Вы не забыли меня, не так ли? Не помни я, что я Эдвард Гордон Крэг, у меня было бы здесь, во Флоренции, много возможностей влюбиться. Известно ли это Вам? А когда я вспоминаю о Вас, мне не хочется ни виноградной кисти, ни других плодов. Тогда радость превращается в боль — и вздыхая, я говорю: «Что ж, для Гордона Крэга есть одна девочка, но лишь одна, а остальные хороши только для Тедди — каковым я более не являюсь. А если эта девочка не любит тебя, то не стоит пытаться заменить ее: оставь ее место пустым — так легче».
Находясь вдали, Гордон Крэг хочет знать как можно больше об Айседоре. Он много слышит о ней, но этого крайне мало. Хотелось бы знать больше, много больше, при этом не претендуя на то, чтобы знать все. Ведь все означает полноту и пресыщение.
«Как Ваши битвы, моя воительница? Выиграны ли они? Делитесь иногда с Гордоном Крэгом своими мыслями — и побольше. Аминь. Конец декабря 1907 года. Флоренция».
Но через некоторое время переписка прекращается, потому что Айседора, не выдержав разлуки, вместе с дочкой и няней отправляется во Флоренцию. Она была бесконечно счастлива. Двое любящих людей встретились.
Ко времени их приезда работа у Крэга шла полным ходом. Он заперся в театре и, расставив перед собой дюжину огромных горшков с краской, сам стал рисовать декорации большой кистью, зная, что кроме него никто не сможет понять его замысел. Достать полотно, которое требовалось, было невозможно, и тогда он решил заменить его мешками. В течение нескольких дней сонм итальянских старух, сидя на сцене, занимался сшиванием распоротых мешков. Молодые итальянские художники метались по сцене, выполняя приказания Крэга, а сам он, растрепанный, кричал на них, макал кисти в краску и поднимался на леса, рискуя упасть. Он проводил в театре почти все свое время и даже готов был оставаться целый день без пищи, но заботливая Айседора приносила ему завтрак в маленькой корзиночке.
Гордон распорядился, чтобы Дузе не пропускали в театр: «Не давайте ей сюда входить. Если она войдет, я сажусь в поезд и уезжаю».
В чем же дело? Почему Крэг так категорически протестовал, требовал, чтобы Дузе не появлялась в театре до окончания изготовления декораций? А дело в том, что Крэг решил оформить спектакль сообразно с собственным представлением. Дузе же стремилась следовать замыслу Ибсена и решить декоративное оформление в традиционной реалистической манере.
Крэг не посчитался ни с автором, ни с желанием актрисы. Вместо гостиной он построил колоссальные декорации, изображающие египетский храм с бесконечно высокими стенами. Вместо окна прорезал огромный прямоугольник, открывавший вид на фантастический пейзаж, пылающий, подобно берегам Нила, красными, желтыми и зелеными отсветами.
Своим решением оформления спектакля Крэг поднял проблемы, поставленные Ибсеном в пьесе, на вселенский уровень.
Ситуация с подготовкой спектакля была очень сложная, и Айседора приложила все свои силы, чтобы помочь Гордону.
Из книги «Моя исповедь»:
Едва приехав, я оказалась между двух огней — между двумя гениями, у которых, как это ни странно, сразу установились враждебные отношения. В их бесконечных спорах мне приходилось выступать в роли переводчицы, так как Крэг не знал ни французского, ни итальянского языка, а Дузе не понимала ни слова по-английски. Да простится мне хотя бы часть лжи, которую я допустила при переводах, — ведь я прибегала к ней ради святого дела. Мне хотелось, чтобы эта грандиозная постановка удалась, чего никогда не случилось бы, если бы я правдиво переводила Дузе слова Крэга, а Крэгу — приказания Дузе. Я исполняла роль переводчика-миротворца. — Окно мне представляется маленьким, а не таким огромным, — заметила Элеонора с некоторым удивлением. На что Крэг прогремел на английском языке: — Скажи ей, что я не допущу, чтобы какая-то проклятая баба вмешивалась в мою работу. — Он говорит, что склоняется перед вами, учтет ваше мнение и сделает все, чтобы вам угодить, — благоразумно переводила я и, поворачиваясь к Крэгу, не менее дипломатично начинала переводить возражения Дузе: — Дузе говорит, что у вас великий талант, и поэтому она ничего не изменит в ваших набросках. Такие переговоры продолжались часами. Мне часто приходилось страдать, если время кормления проходило, а я между тем объясняла моим артистам то, чего они не говорили друг другу. Я устала. Здоровье мое пошатнулось. Эти утомительные беседы сделали период моего выздоровления затяжным и мучительным. Но, предвидя великое артистическое событие, я чувствовала, что никакая жертва, принесенная мной, не будет чрезмерной. Дузе же горела желанием увидеть, что творится в стенах театра, и на меня легла обязанность удерживать ее от этого, стараясь в то же время не обидеть. Я совершала с ней долгие прогулки по паркам, где чудные статуи и прелестные цветы успокаивали нервы актрисы. Приближался день, когда Элеоноре предстояло увидеть сцену в законченном виде. В назначенный час я заехала за ней и повезла ее в театр. Она была в состоянии страшного нервного напряжения, и я боялась, что каждую минуту может разразиться буря. Я удержала ее от намерения ворваться в боковую дверь прямо за кулисы, потребовала, чтобы открыли главный вход, и ввела в ложу. Нам пришлось долго ждать. Я очень мучилась, а Дузе повторяла: «Будет ли окно таким, каким я его себе представляю? Когда я наконец увижу сцену?» Мне становилось не по себе при мысли о маленьком окне, принявшем гигантские размеры, но я продолжала ее успокаивать: «Скоро, скоро увидите. Немного терпения!» В это время Крэг метался по сцене, устраняя мелкие недоделки. В конце концов после длительного ожидания, во время которого гнев Элеоноры вот-вот готовился вспыхнуть, медленно поднялся занавес. О, как описать то, что предстало нашим удивленным и восторженным взорам? Я говорила о египетском храме? Но никогда ни египетский храм, ни готический собор, ни дворец в Афинах не были так прекрасны. Сквозь огромные пространства небесной гармонии душа устремлялась к свету, льющемуся через громадное окно, в которое была видна не аллея, а целая вселенная. В голубом небе сосредоточились все мысли, все думы, вся земная печаль человека. За окном же сиял весь восторг, вся радость, все чудо его фантазии. Дузе заключила Крэга в объятия, и с ее губ полился такой поток итальянских похвал, что я не успевала переводить их. Вообразите мою радость в ту минуту. Я рисовала в своем воображении будущее как несказанный триумф Крэга и рассвет искусства театра. Я была тогда молода и неискушенна и по своей наивности верила, что люди действительно подразумевают то, что говорят.
В одно прекрасное утро Крэг узнал, что его декорации разрезаны и теперь предназначены для новой сцены в театре Ниццы. Естественно, что когда он увидел свое художественное творение, свое детище, образцовое произведение искусства, над которым он так трудился, изувеченным и уничтоженным, с ним случился один из самых бешеных припадков ярости, которым он иногда был подвержен, и он обратился к Элеоноре, стоявшей тут же на сцене, со следующими словами:
— Что вы наделали? Вы погубили мою работу! Вы уничтожили мое творчество, вы, от которой я ожидал так много! На что Дузе ему ответила:
— Ну что ж, с вашими декорациями сделали то, что всю жизнь делали с моим искусством.
После разрыва с Элеонорой Дузе Крэг стал раздражителен до неузнаваемости. Он пребывал в самом мрачном расположении духа, не находил себе места и часто повторял:
— Моя работа! Моя работа! — Почему ты не бросишь театр? Почему ты хочешь появляться на сцене и размахивать вокруг себя руками? Почему бы тебе не оставаться дома и не точить мне карандаши? На что Айседора спокойно отвечала:
— Да, конечно, ваша работа удивительна. Вы — талант, но знаете ли вы, что существует также и моя школа, мое искусство? Крэг ударял кулаком по столу и возражал:
— Да, но моя работа так важна! Айседора замечала:
— Безусловно. Очень важна, но все же это фон, а на первом плане — живое существо. Моя школа и есть это лучезарное существо, движущееся в совершенной красоте, а идеальным фоном для него являются ваши творения.
Эти споры часто заканчивались зловещим молчанием. Тогда в Айседоре пробуждалась женщина, которая пугалась и вскрикивала:
— Милый, неужели я вас обидела?
— Обидели? О, нет! Проклятые женщины всегда надоедливы, и вы не исключение. «Всю жизнь любовью пламенной сгорая, мечтал я в ад попасть, чтоб отдохнуть от рая», — цинично цитировал он Блейка. — Оставьте меня, вы вмешиваетесь в мою работу. Работа, моя работа!
Иногда он уходил, громко хлопнув дверью. Оставшись одна, Айседора проводила ночь в бурном плаче. В своем воображении она рисовала себе Крэга, ослепительно красивого, в объятиях других женщин, и эти видения лишали ее покоя и сна. Когда же ей удавалось ненадолго забыться, она видела его во сне бесконечно счастливым. Видела, как он улыбаясь смотрит на других женщин, как он ласкает их, как он сам себе говорит: «Эта женщина мне нравится. Ведь Айседора, в сущности, нестерпима».
В результате их совместная жизнь превратилась в ад. Часто повторяющиеся ссоры в конце концов лишили ее какой бы то ни было гармонии. Айседоре было суждено не только пробудить в этом таланте огромную любовь, но и попытаться совместить его любовь со своей работой. Немыслимое сочетание! Началась ожесточенная война между гениальностью Гордона Крэга и ее искусством. И что же осталось?..
Из книги «Моя исповедь»:
Гордон ценил мое искусство, как никто другой его никогда не ценил. Но его самолюбие, его ревность как артиста не позволяли ему это признать. Наше счастье было недолгим. Ах, почему моя пылающая душа не отделилась в ту первую ночь от тела и не полетела, как ангел, сквозь земные облака в иные миры? Его любовь была юна, свежа и сильна, но он предпочел покончить с любовью до наступления пресыщения и отдать нерастраченный пыл молодости своему искусству. Я очень любила Крэга, но я ясно сознавала, что наша разлука была неизбежна. Пришло время, и наступило такое безумное состояние, когда я уже не могла жить ни с Крэгом, ни без него. Жить с ним означало отречься от своего искусства, от себя как от личности. Жить без него означало оставаться в состоянии вечного уныния, мучиться ревностью, для которой, увы, у меня, казалось, были все основания. Все это попеременно повергало меня в припадки ярости и отчаяния. Я не могла работать, не могла танцевать. Меня совершенно не интересовало, нравлюсь я публике или нет. Я поняла, что этому положению вещей должен прийти конец. Или искусство Крэга — или мое, — но я знала, что отказаться от искусства для меня было немыслимо: я истомилась бы, умерла бы от горя.