Демонический Никколо Паганини (1782 – 1740 г.г.) и искрящийся Джоакино Россини. (1792 – 1867 г.г.)


</p> <p>Демонический Никколо Паганини (1782 – 1740 г.г.) и искрящийся Джоакино Россини. (1792 – 1867 г.г.)</p> <p>

Изо дня в день История ставит свои стопы, проходя по странам человечества. Каждой свои беды и радости приносит она. Ах, как было бы чудесно, если бы солнечной Италии дарована была бы еще и радостная История. Ан, нет! Страна, изо дня в день раздираемая своими внутренними распрями, не в силах противостоять нашествию сначала австрийских, а потом и наполеоновских войск. Тщетны попытки тайного революционного общества карбонариев противостоять завоевателям. Тщетны усилия вождя национального движения Джузеппе Гарибальди освободить родину. Солнечная Италия страдает. История идет своим ходом.

«Когда время прокладывает новую дорогу, когда новая морщина ложится на лицо земли, то старые дороги, как старые складки на лице, теряют свои прежние очертания. Пути, проложенные историей между странами земли, подвергаются причудливым изменениям. Одни поражают своей свежестью, шириной, полнозвучной наполненностью, движением, другие, еще надолго сохраняющие свою величавость, глохнут, погружаются в тишину. Трава пробивается между каменными плитами, и, наконец, деревья могучим потоком живой ткани выламывают камни. На этих дорогах птицы и звери забывают, что здесь когда-то шли колесницы, и ступала нога человека. Пути, рассчитанные на века, сохранили свою странную прочность, но остались без применения.

Города, лежащие на больших исторических путях, несут на себе следы всех этих перемен. Одни замирают, другие наполняются неслыханным и небывалым шумом. Имена городов не случайны. Так и город, родивший Никколо Паганини, осужденного на гениальность и проклятого за талант, носит не случайно название Генуя. В средние века этот город назывался Janua, что означает в переводе с латинского «дверь». Дверь в смысле порога и выхода, отделяющего весь открытый поднебесный мир от замкнутого жилища человека, это выход в иной день, порог к завтрашнему от вчерашнего, это взор, вперенный в будущее и оглядка на прошлое.

И вот в эту дверь постучалось новое нарождающееся на земле существо.

Три грязные, обвалившиеся ступеньки вели в серый дом. На них, по приданию, поскользнулась повивальная бабка. Споткнувшись, старуха упомянула черта, и в это время открылась дверь, и послышался сиплый мяукающий плач новорожденного Паганини. Ребенок кричал всю ночь, ребенок кричал утром. Он плакал, словно жалуясь на произвол родителей, призвавших его к жизни в эту дождливую и бурную ночь 27 октября 1782 года, когда в оба генуэсских мола, как пушечные выстрелы, хлопали волны прибоя. Они своим салютом возвещали рождение великого музыканта.

Вскоре на улицах города в гурьбе оборванных ребятишек, пускающих бумажные и деревянные кораблики в ручьях или с гомоном и криком бросающихся в уличные бои, можно было заметить маленькую обезьянку с выдающейся челюстью, широким лбом, курчавыми черными волосами и очень длинным носом. На этом уродливом лице странно выделялись огромные агатовые глаза. Необычно красивые глаза поражали своим несоответствием всему облику длиннорукого, кривоногого ребенка с громадными ступнями, с длинными пальцами на длинных кистях. Когда эти глаза загорались любопытством, лицо выравнивалось и внезапно теряло свою уродливость. Но это мимолетное облако мгновенно таяло, и, скаля зубы, маленький человек испускал вопли и дикие ругательства, налетал вместе с товарищами на соседей, отбивал у них кораблики, быстро мчащиеся по уличным потокам.

Одно из первых потрясений маленького Никколо – долгая и страшная болезнь. Три недели он бредил, соскакивая с кровати; ему связывали руки и ноги, на голову клали полотенце, смоченное холодной водой. Болезнь совершенно истощила ребенка. Малыш долгое время был оторван от компании своих сверстников, целыми часами играл на лютне, пока мать шила, стирала, гладила, готовила скудный обед.

Однажды мальчик так увлекся, что не заметил вошедшего отца. Антонио Паганини стоял с улыбающимся лицом и слушал. Когда Николо кончил играть, отец захлопал в ладоши и положил, — быть может, впервые, — свою большую ладонь на его чернокудрую голову. Маленькая обезьянка, открыв широко челюсти с желтыми зубами, заискивающе и трусливо поглядела вверх, на суровое лицо отца.

— Фу, какой ты урод! – сказал вдруг синьор Антонио.

Ласковое выражение исчезло с его лица. Он взял гитару и велел сыну играть вместе с ним. Отец хорошо играл, сын робко старался вторить. Потом, вдруг ударив по струнам, синьор Антонио положил гитару и резкими и большими шагами вышел в другую комнату. Он принес оттуда старую скрипку и объявил:

— Николо, ты будешь учиться играть на скрипке. Я сделаю из тебя чудо, ты будешь зарабатывать деньги. – Тут он поднес скрипку к самому носу Николо. – Знаешь, что это такое? Это скрипка! То, что я проиграл на бирже, ты должен выиграть на скрипке.

Начался первый урок скрипичной музыки. Маленький человек с трудом понимал отца. Отец раздражался и на каждый промах сына отвечал подзатыльником. Потом в ход пошла длинная линейка. Он легкими и почти незаметными ударами бил его по кистям рук до кровоподтеков, а когда доходил до приступов ярости, запирал сына в темный чулан, велев играть ему до изнеможения. Когда мать решилась напомнить о том, что мальчик был недавно сильно болен, что ему опасно так долго и так сильно напрягаться, что пора обедать, муж резко перебил ее:

— Не будет есть, пока без ошибки не сыграет первого упражнения.

Так скрипка для Николо превратилась в орудие пытки. Мальчику в старинном застенке случилось видеть деревянные голенища и колодки, напоминающие по форму деку скрипки. Это были части так называемого испанского сапога, которым стискивали ногу еретика во время пыток. И скрипка тоже стала таким же орудием пытки для рук, сердца и мозга ребенка. Локти и плечи его болели, пальцы не держали смычка, левая рука выпускала гриф, и скрипка падала на циновку. Но, кроме того, неделями не проходили кровоподтеки, синяки от жестоких щипков родной отцовской руки. Руки, ноги, лицо, шея – все было в синяках. Мать бросалась в ноги мужа, упрашивая отца пощадить ребенка, но ее заступничество лишь распаляло его все больше. Никто не смог бы сломить настойчивости старого Паганини в стремлении исполнения своей цели.

— Я сделаю из тебя чудо, проклятая обезьяна!.. Ты все равно продан черту, — так ты или погибнешь, или обеспечишь мою старость.

Однажды мальчик услышал, как отец сказал про него, что он чудесный скрипач. От этих неожиданных слов Николо вздрогнул и, как зверек, сверкнул глазами, глядя исподлобья на отца. Чудесный скрипач! Ему вдруг показалось, что забыты отцовские побои, забыты обиды, захотелось броситься к отцу и сказать, что бить его вовсе не нужно, что он сам сделает все необходимое, что он сам любит музыку и скрипку, а после побоев наоборот, совершенно не может играть. Но, взглянув на жесткое лицо отца, мальчик понял: для этого человека его, Никколо, страдания не существуют, старик считает сына вещью, инструментом для наживы, машиной, которая должна обеспечить безошибочный выигрыш. Сердце маленького Паганини сжалось.

Его тягостное положение было усугублено тем, что Никколо пришлось вместе с отцом бежать от наполеоновских войск, а посему терпеть еще и дополнительные лишения.

Со временем у мальчика появились новые учителя – известные музыканты. Он очень скоро стал гениально играть на скрипке. О нем говорили, что скрипичный талант, его необычайная музыкальная одаренность, невероятная для отрока музыкальная техника не могут быть объяснены божественным вмешательством. Тут несомненно вмешательство нечистой силы и несомненно демонское влияние. Проклятие повивальной бабки стало причиной необыкновенных успехов маленького Паганини.

Учитель, писавший музыку, говорил ему не однажды:

— Ты переделываешь мои вещи, а не играешь их так, как я сыграл бы сам. Ты всегда все будешь переделывать в жизни по-своему. Ты ни на чем не остановишься удовлетворенным до тех пор, пока не переделаешь. И мой совет тебе: когда будешь играть перед публикой, не играй пьес ныне живущих композиторов: ты оскорбишь их своим исполнением, хотя, быть может, то, что ты придаешь чужому творению, будет богаче, нежели замысел автора. Хорошо, что ты встретил композитора с моим характером, — другой влепил бы тебе хорошую затрещину за твои фантазии, за какую-то, даже не свойственную твоему возрасту, страстность, которую ты вливаешь в звуки чужой музыки.

Да, страсть была истинной. Никколо играл, а потом брал носовой платок, и пятна крови на нем внушали учителю подозрение о состоянии здоровья его ученика. Временами же ему казалось, что этот мальчик, при всей своей хрупкости, обладает железным здоровьем, если выносит колоссальную тяжесть, взваленную синьором Антонио на его плечи.

Пришло время, когда состоялось первое выступление Никколо Паганини. Часть публики была уже наслышана о таланте маленького скрипача, но большинство собравшихся в этот день в огромном театре ничего не знало про чудесного ребенка. Добропорядочные буржуа, офицеры, священники, жены биржевиков, купцы, нотариусы, маклеры, обедневший дворяне, разорившиеся графы с одряхлевшими титулами – все это зашумело, закипело, закивало головами, когда на авансцене появился мальчик со скрипкой. Робкой походкой, с таким видом, будто у него на ногах деревянные башмаки, вышел хилый ребенок с впалой грудью, угловатыми плечами и руками, достававшими почти до вывернутых наружу коленных чашечек. Легкий шум досады прошел по рядам.

Вскоре недовольство сменилось удивлением. Мальчик извлекал из огромной для своего роста скрипки немеренной силы и поразительной красоты звуки. Вот вступает оркестр, вот волны хорала покрываются звучанием сотни инструментов, но над всеми этими звуками рассыпаются колокольчики, и кажется – запела не одна, а десяток скрипок. Широкая волна кантилены покрыла хор и оркестр, и вот, заканчивая последние такты, певучая бесконечно длинная нота повисла в воздухе. Она висит и не обрывается минуту, две.

Публика встает, шелест пробегает по залу, головы качаются, как колосья. Зрительный зал не отрывает глаз от мальчика. Удивление уступает место восторгу, а на многих лицах можно видеть выражение, близкое к суеверному испугу. Бледный молодой семинарист с горящими глазами, полными ненависти, шепчет что-то своему соседу. Это змеиное шипение говорит о том, что здесь сказалось проявление нечистой силы, ибо без помощи дьявола не может человек, да к тому же еще почти ребенок, одержать такую победу над куском мертвого дерева.

Буря аплодисментов не заглушает отдельных голосов.

— Даже я, — восклицает священник, — всегда обращенный к небу, даже я почувствовал трепетное волнение в крови и всю прелесть этой греховной земной жизни, когда слушал звуки, извлекаемые из скрипки смычком этого одержимого ребенка.

Никколо играл впервые перед такой большой аудиторией. И если дикая легенда о маленьком скрипаче не выходила до этого за пределы родного переулка, то теперь эта она раскинула свои крылья и полетела по городу, над всем заливом, над морем.

Однажды утром, когда мать еще мирно спала, когда лучи солнца только что начали золотить верхушки памятников на генуэсском кладбище, а песок на морском берегу был закрыт тонкой пеленой быстро убегающего под утренним небом тумана, когда только чириканье птиц оглашало одинокие улицы, маленький Никколо, тщедушное тельце которого дрожало от пронизывающего холода, быстро семенил ногами, стараясь поспеть за широко шагающим отцом. Синьор Антонио был сегодня неожиданно ласков со своим сыном. Он даже потрепал его по щеке и сказал:

— Знаешь, я совсем разорен, теперь в твоих руках спасение семьи. Играй, играй повсюду. Мы соберем деньги, и хорошо заживем тогда.

Между публичными выступлениями в больших городах старик не брезговал ничем, заставляя ребенка играть на постоялых дворах, выпрашивая сольди у погонщиков мулов, у бродячих артистов, семинаристов. Он сам следил за выручкой и принял все меры к тому, чтобы никто не посмел его обсчитать. А вечером, после сытного ужина, старик позволял себе большую роскошь: он шел играть. Выигрыш ему ударял в голову, как хмель. Но вскоре, все, что было выручено на концерте – все проигрывалось, а последнюю кредитку старик снес в морской притон на берегу.

И снова надо было давать концерты, зарабатывать деньги не только для игры, но и для пропитания семьи. Однако Никколло решил не сдаваться. Он искал себе новых учителей и пришел к старому скрипачу с просьбой стать его учеником.

— Маэстро!.. – начал Паганини.

Старый учитель прервал его:

— Я никогда не буду тебя учить, мальчик. Как изменилась жизнь, если уже дети теперь достигают того, к чему мы подходили, истощив свои силы! Что сделалось с миром, как быстро улетает жизнь. Я стар, мне нечему тебя учить, но есть в Парме человек молодой и полный сил, он может быть тебе полезным Он директор консерватории – синьор Паер, к нему обращайся. Да благословит тебя Бог!

Полгода жизни в Парме пролетели как один день. Теория музыки давалась легко. Облик Паера ассоциировался у мальчика с ртутью. Походка учителя была такая тяжелая, словно действительно в жилах его тек этот тяжелый металл. Но эта тяжесть сочеталась со странной подвижностью его манер, с быстротой и блеском. И в то же время Паганини всегда чувствовал холодность этой крови. Ртуть похожа на расплавленный металл, но она холодна. Мальчика поражал этот странный человек, поражали холод и мерцающая тяжесть его зрачков, словно не видящих, с каким-то лиловым оттенком глаз.

В сновидениях Паганини директор консерватории всегда фигурировал в качестве какого-то чудесного гения в лиловом хитоне. Он махал руками перед оркестром таких же, как он, лиловых людей – фиолетовых гениев, — и с каждого пальца сбрасывал не то серебряные капли, не то брызги ртути, которые, дробясь, со звоном падали на оконные стекла, и этот звон превращался в звон миллионов хрустальных колокольчиков.

Сыпалось разбитое стекло, звенело, превращалось в кристаллики, искры, звездочки, градинки и снежинки, которые осыпали деревья. Вдруг становилось холодно, зима покрывала мир. Капли ртути на деревьях мгновенно загорались тысячами белых огней на аллеях ночного парка. А потом ночь сменялась днем, и фиалковые поля еще ярче горели от магического влияния лилового и фиолетовых цветов на господине директоре консерватории.

Проходило время сна. Наступали дни учебы. В пармской консерватории у Паганини среди учеников были соперники Гарди и Нови. Им не удалось одержать над Никколо победу в скрипичной игре, и они в отместку, объединенные въедливой ненавистью, вредили ему. В своей каморке мальчику приводилось видеть следы пребывания чужих людей: были перерыты все вещи, не исключая белья, распорота и неряшливо зашита подушка, в беспорядке разбросаны милые письма от матери. Зачастую Паганини, открывая дверь, видел, как в довершение всего, обычная посетительница его комнаты, большая крыса, сидит на письменном столе и грызет оставленную кем-то корку хлеба. Никколо вздрагивал, останавливался. И каждый раз, презрительно глядя на музыканта, крыса медленно, не торопясь, шлепалась со стола и убегала под пол.

Однажды на уроке, когда Паганини сыграл первую строку, жгучая боль в левом глазу и виске едва не лишила его сознания. Лопнула басовая струна. Конец ее ударил скрипача в веко. Приобретенная выдержка не позволила в присутствии учителя обнаружить боль. Собрав все свое мужество, ученик решил продолжить игру на трех струнах. Руки дрожали, голова кружилась, тяжесть давила на руки и плечи. «Опять лихорадка», — подумал Паганини.

Вдруг учитель положил ему руку на плечо.

— Откуда ты взял сию ночную посудину? – грубо спросил он. – Ведь это не твоя скрипка.

Действительно, это была грубая деревенская скрипка, низменный гость сельских свадебных пирушек. В довершении всего все струны на ней были подрезаны. То были происки соперников. Тут неожиданно Никколо стал смеяться, сначала тихо, потом смех его перешел в хохот. Угнетавшее его чувство неуверенности, страх, что проклятая болезнь убила в нем скрипача, сменились страстным, непреодолимым сознанием: нет на нем никакой вины перед великим искусством, виновника сегодняшней неудачи нужно искать не в себе, а в других. От болезни не осталось и следа.

Паер достал из своего шкафа скрипку для Паганини и тот стал играть.

— Ни одной ошибки против требований чистого и строгого стиля. Ты сдал экзамен, — сказал он.

Потом директор консерватории строго и спокойно заявил, что в мире музыкальных чудес Паганини открывает собой новую страницу и что жизнь и история человечества не знали таланта подобного объема и мощи. Теперь пора расставаться.

Тем временем втихомолку не переставали работать другие силы. Клевета, как клоака, по темным каналам растекалась во все концы и, прежде всего, в родной город скрипача, куда он возвращался. Сюда соперниками присылались родным письма, что Никколо пьет, развратничает, связался с карбонариями. Украденной скрипки и подрезанных струн было мало для злобных завистников. Но, несмотря на это, Никколо встречал утреннюю зарю звуками скрипки и только поздно вечером клал свой смычок на место.

После каждого выступления отец с настойчивой грубостью требовал у сына денег. Чтобы откупиться, мальчик еще с вечера отдавал все заработанное им. Но чем больше он получал, тем быстрее таяли эти деньги в руках семьи. Первое время сын воздерживался и не ссорился ни с кем из домашних; не потому, что его нрав был кротким и спокойным, а потому, что никогда прежде не испытывал такого увлечения работой, никогда не был так поглощен страстным исканием новых путей скрипичной техники. То, о чем раньше он только догадывался, то, что раньше ощупью намечал как возможное, теперь брал как достижимое, с жадностью и порывистостью, незнакомыми ему до сих пор.

Паганини приблизился к тому состоянию упоительной дерзости поисков, той внутренней дрожи, которая всегда предвещает для ученого, для художника, для артиста момент зарождения нового открытия. В дни, когда новое столетие стучалось в двери старушки Европы, Паганини ощущал на себе освежающее веяние бурных ветров и весь отдавался поискам нового музыкального мира.

Когда однажды, слишком туго натянув струну, Никколо оборвал ее, он в рассеянной поспешности натянул альтовые и виолончельные струны. Заметив ошибку, скрипач, вместо того чтобы ее исправить, вдруг улыбнулся той таинственной и загадочной улыбкой, которая бывает у безумцев, у алхимиков, у ученых, открывающих после долгих поисков новые сочетания свойств в старых, давно известных веществах. Паганини решил испытать новые струны, и скрипка заиграла неизмеримо разнообразней и богаче. С этого дня испытания скрипки продолжались до бесконечности.

Но пришлось такие усиленные занятия внезапно прекратить. Отец и мать стали жить слишком широко в надежде на заработки сына.

— Готовь большие концерты, требовал отец.

Не к этому стремился Никколо. Оплачивать проигрыши и биржевые спекуляции отца вдруг показалось молодому скрипачу до того унизительным и опасным, что он стал выискивать повод к разрыву. Повод нашелся, и вопрос о побеге был решен. Окончательный разрыв с семьей внутренне стал уже осознанным.

И все же с одной стороны тут были минуты тревоги неокрепшего отроческого сознания юного человека, горящего любопытством к жизни, с другой – было стремление большого, вполне созревшего артиста к освобождению от той коммерческой сделки с искусством, на которую влекла его своекорыстная воля отца. Все сильней и сильней чувствовал Паганини невозможность под родным кровом расширять свой музыкальный кругозор. И если прежде маленький Никколо страдал от побоев, от непосильной работы, то теперь это сменилось еще более острым страданием, так как оскорбляли его отношение к музыке, его чувство артиста. Ему давно уже не хватало воздуха, он бежал бы юнгой на корабле, он сделался бы поваренком в английском ресторане, он на что угодно променял бы невыносимые семейные будни.

И он бежал. С ним были только скрипка и небольшой дорожный мешок. А еще ветер, солнце и пыль! Что может быть лучше ощущения полной свободы, когда вся жизнь впереди!

Теперь он мог видеть праздники итальянских городов – едва ли не самое очаровательное зрелище в мире. Все население принимает в них участие. Итальянские улицы объединяются в общем веселье. Устраиваются процессии, толпы людей идут с оркестром, нечаянно и внезапно образовавшимися из группы соседей, владеющих разными инструментами. Идут мужчины и женщины, дети, украшенные лентами и цветами, иные – с благопристойным пением, иные – с хлопушками, с фейерверками. Крики звучат тем громче, чем южнее город.

В Неаполе сотни хлопушек надевают на огромную металлическую раму, и усталый путник, приехавший в этот день и заснувший в гостинице, бывает разбужен громом и стрельбой, он вскакивает, с недоумением открывает жалюзи, думая, что в городе восстание и канонада свергает представителей старой власти. В Венеции – серенады, на каналах лодки с цветными фонариками, певцы и певицы, танцы на берегу и прогулки в море. Все это всегда сопровождалось непременной спутницей итальянской радости – музыкой.

В Луке первое выступление Паганини было приурочено к ночной праздничной процессии, и уже вечером второго дня ему снова позволили дать концерт. Это был полный успех молодого скрипача. После концерта устроили вечер в магистрате, и столько было выпито с неожиданными и незнакомыми друзьями, что Никколо не помнил, как попал в гостиницу. Это оказалась не та гостиница, где он остановился, но такая мелочь не смутила музыканта.

А вечером был новый концерт. Под обстрелом сотен глаз Паганини поднял смычок. Мелодии ушедшего столетия, чарующие такты менуэтов и гавота сменялись звуками охотничьего рога. Торжественное звучание церковных колоколов, похоронные песни и голоса гневных псалмов постепенно уступали место вторгающимся стеклянным перезвонам колокольчиков. Раздавалась музыка того странного десятилетия, когда в церковные хоралы вливались звуки веселых и непристойных танцев. Колокольный звон благословления переходил в набат, набат сменялся простыми солдатскими и крестьянскими песнями.

Звучал «День гнева», и как из пропасти, раздавались глухие удары, топот копыт и вой бури врезался в зал. Все ускоряя всплески аккордов Паганини рисует звуками, музыкальным вихрем колоссальную картину событий, потрясающих Европу. В финальных тактах раздаются звуки итальянской «Карманьолы» и «Марсельезы. Это была поступь нового столетия.

Засыпая после упоительных концертов, Паганини просыпался внезапно как бы в бреду и в лихорадке. Ему казалось, что музыка должна перестроить весь мир вещей и строй человеческих отношений. Но какая это должна быть музыка? В ее поисках он чувствовал себя все более и более утомленным.

И тут Паганини устремился к другой игре. Зеленые столы, куски мела, таблички из слоновой кости, лопаточка крупье и горсти червонцев – все это заставило бросить скрипку надолго. Все это изменило дни и ночи, часы и минуты, мысли и чувства Паганини. Под утро, с распухшими веками, с пожелтевшим лицом, с большими синими кругами под глазами, юноша выходил из игорного дома. Сырой туман встречал его на пустынных улицах Луки. Торговец овощами презрительно глядел в его сторону, девушки ночной профессии окликали его насмешливыми голосами и предлагали пройти с ними целую школу удовольствий.

Паганини был утомлен и проигрышем и усиленным прохождением курса этой школы. У него появилось то отвращение к жизни, которое раньше было незнакомо мальчику, изнуренному только тяжелой работой, только той растратой сил, в которой он сам не был виновен. И вот он лежит в госпитале. Как это все случилось, Паганини не помнил. Он поклялся себе, что никогда этого не забудет и никогда этого не повторится. Его окружают люди в больничных халатах. «Быть может, все это только страшный сон?» – думает он.

Что он вспомнил? Крик женщины и зарезанного ребенка!.. Идиотскую болтовню пьяных людей у костра. Темный овраг, огромные деревья где-то очень высоко. Он словно на дне колодца. Люди за кустами у костра. Страшные лица, гримасы пьяного хохота. И вот человек с огромной бородой, с синим носом, с воспаленными веками держит в руках его скрипку и словно бы перепиливает ее смычком. Отвратительные, чудовищные, жалкие звуки. Потом опять бессознательное состояние… Бред…

Доктор сказал ему:

— Я был на вашем концерте. А после концерта, на следующий день, вас нашли неподалеку от городских ворот. Вас ограбили начисто, у вас не было даже вашей скрипки. Вы метались в сильном жару, а теперь, чтобы выздороветь, вам необходим полный покой.

Все дни стали для Никколо наполненными тревогой, отравлены непонятной встречей с той страшной половиной жизни, которая существует бок о бок с обычными, светлыми и ясными днями человеческого сознания. Теперь, вернувшись на сцену, он чувствовал необходимость сорвать голубую пелену с черного, нависающего над миром неба. Он говорил себе, что кошмар за воротами города раскрыл для него незнакомый ему доселе ужас.

Это чувство прорывалось у него потоком демонических, разорванных, уничтожающих друг друга мелодий. Он видел, как дрожь пробегает по рядам концертного зала, когда его ноющие, меланхолические и страшные звуки врываются в кантилену. Он видел страдание на человеческих лицах, он чувствовал мольбу о прекращении этих страданий. Он наблюдал то неосознанное чувство самосохранения, которое вдруг заставляет человека мгновенно накинуть покрывало на тайну смерти, тайну несчастья, тайну уничтожения и страдания. И все же жизнь торжествовала над этим случайно приоткрытым, страшным и близким миром.

— Это дьявольская скрипка, — говорили верные сыны церкви. – Это проклятые богом звуки, это нечистая музыка.

Посыпались анонимные письма. В одном из них автор усердно расхваливал свой рогатый скот, как наиболее жилистый, и предлагал Паганини купить целое стадо волов для изготовления струн. Письмо кончалось выражением уверенности, что самая большая, самая рогатая скотина есть сам скрипач Паганини. Первые щепки и укусы на произвели на Никколо никакого впечатления.

— Я становлюсь знаменит, — говорил он, — а если так, то по пятам за мной будут бегать собаки и кусать за пятки.

Паганини приезжает в Рим. Он был занят французами. Римский папа оказался лишенным светской власти. Не выступая против Франции открыто, римская церковь начала свою деятельность тайно и придала ей некий мистический характер. Как только попы увидели, что французы намереваются посягнут на благосостояние церкви, так тотчас по всем церквям статуи и изображения святых, богоматери и Христа стали источать слезы. Христос, полагаемый в плащаницу, за ночь открыл глаза и смотрел широкими зрачками на нагрянувшее бесчинство. По городу двигались процессии босых людей, намеренно одетых в рубища. Как искры, пробегали в толпе слухи о том, что икона Мадонны стала источать молоко. Этим молоком наполнили двести лампад, которые зажглись сами собой.

Однако, в Риме была молодежь, которая приветствовала французов. Паганини на ее стороне. И что же? Незадолго до начала очередного концерта он обнаружил, что его ботфорты, выставленные за дверь гостиничного номера, исчезли. В комнатных туфлях пошел великий музыкант через улицу в магазин обуви и вдруг заметил, что за ним следят. Два человека не спускали с него глаз. Приказчик предложил Никколо примерить новые ботфорты. Они очень жали, но до начала концерта оставалось всего лишь десять минут. Другой обуви не было. Бросив деньги на прилавок Паганини с ботфортами в руках вышел из магазина.

В концертном зале публика громко выражала свое недовольство. Свист и рукоплескания раздавались одновременно. Вступив на сцену, скрипач почувствовал: в левом сапоге – огромный гвоздь. Неужели подобострастная улыбка приказчика говорила о том, что обувь заготовлена с умыслом? Чувствуя, как кровь смачивает чулок, Паганини прошел по ярко освещенной сцене. Он начал концерт. После исполнения соло скрипач должен был выступать с оркестром. Но оркестрантов не было видно. Тут кровь ударила в голову Паганини. Насмешливая лисья мордочка какой-то женщины появилась из-за кулисы и исчезла, послышались хихиканья. Паганини громко позвал:

— Синьор импресарио!

Никакого ответа. Паганини выбежал в коридор. Он слышал, как убегают от него на цыпочках какие-то люди, и всюду встречает тишина и пустота. Он слышал шуршание двуногих крыс, чувствовал, что воздух отравлен клеветой и завистью, он видел, как десятки глаз следят за ним из-за занавесей. Он коснулся ладонями лба. Нет, это не во сне.

Вдруг появился каноник Нови — знакомец детства, крайне ненавидевший его. Он обнял Паганини, и посыпался целый поток ласковых и милостивых слов:

— Да, у тебя сегодня неудача, но бог милостив. Да как же ты оставил семью! Да, ты знаешь, твой отец болен! Бог наказывает дурных сыновей. Ты, прославленный скрипач, а твоя семья прозябает в нищете! Что, не пришел оркестр? Да, да, ты обидел, ты обидел многих. Нельзя же! Здесь хорошие скрипачи, а ты никого из них не пригласил, вот теперь кайся. Нельзя быть бессердечным к своему ближнему. Христос и церковь…

— Подожди! – прервал его Паганини. – Так это – сознательная гадость?

Преодолев сильную боль в ноге, скрипач вышел на сцену. Зал мгновенно затих. Раздался взрыв рукоплесканий. Паганини чувствовал, что он уже победил. Он заиграл. На первых тактах лопнула струна. Он продолжил. Лопнула вторая струна. Не дрогнув, не потеряв темпа Паганини на двух струнах закончил неслыханно трудную, недавно написанную им вещь.

Он победил. Но концерты не возобновились. У него осталось лишь три франка. На вершине славы Паганини чувствовал себя несчастным и завидовал убогим нищим, которые могут просить милостыню. Он, победитель музыкантов, не мог попросить пятифранковой монеты без того, чтобы не вызвать улыбку презрения у человека, рукоплескавшего ему в лихорадочном восторге на концерте.

В Луке дела поправились. Концерты следовали один за другим через каждые три дня. Наладившаяся было жизнь неожиданно была прервана письмом от отца. Синьор Антонио категорически приказывал сыну выехать немедленно в Геную, вернуться в отчий дом под угрозой отцовского проклятия и привлечения к суду святой инквизиции. Паганини хотел было бежать, но куда. Пришла полиция, требовавшая возвращения к отцу.

Помогли друзья. И вот Паганини, расфранченный и смеющийся в лакированном экипаже отправляется в путь по красивой дороге и приезжает в старинный замок. Каково было удивление скрипача, когда его встретила черноглазая девушка лет восемнадцати. Молодая хозяйка приветствовала Никколо с такой большой смелостью существа, привыкшего распоряжаться собой, которая отличала в эти годы представительниц знатных итальянских семей, рано предоставленных самим себе.

— Я слушала вас три раза, — сказала она, — и хотела отблагодарить.

Потом был легкий ужин, было веселое, легкое, пенящееся вино, была счастливая легкость в беседе, непринужденность, не переходящая границ. Но Паганини чувствовал себя неловко, прятал руки, смущенно улыбался и был несказанно взволнован.

С каждой улыбкой, с каждой новой фразой обаяние этой девушки становилось все неотразимее. Смотря куда-то в сторону, она сказала:

— Я больше всего люблю свои сады, свои тюльпаны. Я считаю, что вы поступите очень благоразумно, если, полюбив меня, вы полюбите все эти вещи вместе со мной. – Потом звонким смехом прерывая самое себя она добавила: — Как хорошо, что вы забыли вашу скрипку! Вы найдете здесь отдых, вы найдете покой. Я не хочу вас видеть с вашей скрипкой.

Никто не спрашивал в течение целого года синьору графиню о длинноволосом, загорелом и черноглазом садовнике, поливающим тюльпаны в замке. По утрам, после кофе с бисквитами, синьор Паганини, огородник и садовник, вооруженный ножницами, пилой или садовым ножом, боролся с засохшими сучьями, с древесными наплывами, с болезнями фруктовых деревьев, с гусеницами, нападающими на листья тюльпанов.

Давно была забыта скрипка, и никто не узнал бы в этом человеке знаменитого скрипача, в столь раннем возрасте сумевшего свести с ума требовательную толпу итальянских городов. Никколо засыпал в объятиях своей подруги, играл на гитаре, сочинял небольшие музыкальные пьесы в честь возлюбленной. Он старался забыть свое прошлое, не прикасаться к нему. Первые ли удары жизни были тому виной, или искалеченное детство давало себя знать, но сон, овладевший его душой, становился все крепче.

Тем временем поиски Паганини продолжались. В генуэсских харчевнях обыватели шумно и весело обсуждали последнюю новость, перебивая друг друга.

— Синьор Никколо был арестован на почтовой станции по обвинению в убийстве своей любовницы. При аресте он оказал сопротивление и разбил свою скрипку, ударив жандарма по каске, после чего посажен благополучно в тюрьму.

— Сострадательный тюремщик дал ему скрипку, — подхватил рассказ другой посетитель. — Но так как Паганини играет на скрипке, натянутой стрелами из воловьих жил, он нашел новое применение этим струнам: вздумал на них повеситься, ибо господь бог покинул эту несчастную душу на произвол сатанинской злобы.

— После этого случая, — подхватил третий посетитель харчевни, — сострадательный тюремщик не дает больше Паганини четырех струн. Он играет на одной струне и, оказывается, играет не хуже, чем обычный скрипач на всех четырех.

В связи с виртуозностью игры Поганини на одной струне, рассказывали следующий анекдот.

Однажды маэстро опаздывал на концерт. Наняв извозчика, он попросил его побыстрее ехать к театру.

— Сколько следует заплатить? – спросил маэстро.

— Десять франков.

— Вы шутите?

— И не думаю» Возьмете же вы по десять франков с каждого, кто будет сегодня слушать вашу игру на одной струне!

— Хорошо, — ответил Паганини. – Я заплачу вам десять франков в том случае, если вы довезете меня до театра на одном колесе.

Вот такие обывательские слухи и анекдоты ползли по Генуе. А в это время к Паганини вернулся вкус к скитальческой концертной жизни. Но вот в один прекрасный день Никколо внезапно почувствовал необходимость вернуться в отчий дом. Он сам не понимал причин этого стремления, однако оно было настолько непреодолимо, что он тем же вечером отправился в путь. В кармане его камзола лежала чековая книжка. На имя отца было вложено двадцать тысяч франков. Мысль о том, что он научился играть только благодаря тому, что жестокая настойчивость отца превратила для него скрипку в инструмент, самой природой связанный с ним, приводила его теперь в восхищение. Он прощал отца. Все резкие черты и контуры детства смягчились, приобрели мягкий розовый оттенок.

И напрасно. Его встретили недружелюбно, снисхождение проявили лишь тогда, когда увидели чековую книжку. Возможно ли было найти отеческое тепло в родном доме?

Никколо был воплощением гения скрипки. Его отец, мать, брат и сестры – люди более чем обыкновенные. И он чувствовал, что из ощущения контраста между его внутренним миром и миром этой заурядной семьи сейчас же возникнут такие настроения и чувства, которые отравят окружающих его людей ядом зависти и ненависти. Но все же, в силу какого-то инстинкта, он не мог избавиться от чувства острой боли, и от чувства жалости, и от чувства бескорыстной любви.

Когда Никколо покинул стены родного дома, снова в бесконечной череде стали меняться концертные залы, где он играл. Налетал шквал рукоплесканий, все вскакивали со своих мест, кричали, ломали стулья, трости. Афиши, шляпы, веера летели на сцену. Одна великосветская дама бросилась к маэстро буквально чуть ли в ноги и воскликнула:

— Я готова сделать для вас все что угодно, лишь бы быть всегда рядом с вами!

Паганини поклонился ей и произнес:

— Для этого вам нужно стать скрипкой Страдивари.

Затем неторопливой походкой он покидал сцену, задерживался у портьеры и оглядывался на продолжавший после его ухода бушевать зал, чтобы продолжать дальше скитания Орфея. На этом пути он встретил нового друга Джоакино Россини. Никколо влюбился в его пенистые и искристые звуки. И еще он встретил певицу Антонию Бьянки. Встретил и потерял, и не знал, где найти беглянку.

Год повел Паганини в Венеции. У него была новая страсть: в библиотеке он с увлечением впервые читал «Метаморфозы» Овидия. Они увлекали его в область фантазии. Вечерний венецианский туман казался ему принимающим формы и очертания иных городов, тогда как сама Венеция таяла и становилась словно неким видением. Музыка, застывшая в странных ритмах, причудливая игра архитектурных стилей – все это сопоставлялось фантазией скрипача с дивными творениями Овидия.

Миф о превращениях заставил мысли Паганини скользить по какому-то краю фантастики, там, где она переходит в безумие. Он ловил себя на странной игре воображения, когда пропадала разница между голосом скрипичных струн и голосом синьоры Антонии, когда скрипка превращалась в женщину, и женщина превращалась в скрипку. И он сам, во что превращался он здесь, в этом царстве теней – в человека, отдавшего свою душу поискам Эвридики в Аиде.

Постепенно Венеция стала ощущаться как царство теней, а вода стала превращаться в воду забвения.

Паганини продолжал играть. Восторженные слушатели называют его не иначе как магом, волшебником, творцом звуков, которых раньше не рождала скрипка. Играл он с прежним колоссальным напряжением сил и с той же внешней легкостью, которая поражала и очаровывала слушателей. А непревзойденный маэстро прочертил всю Италию колесами собственной кареты в поисках неуловимой беглянки. Она же, словно птичка, перепархивала из города в город. Он ехал за ней. И он нагнал ее.

Афиши, возвещавшие о музыкально-вокальных выступлениях Антонии Бьянки и Никколо Паганини сначала появлялись часто, а потом все реже и реже. Синьора Антония была ревнива к музыкальной славе мужа. После третьего концерта начались ссоры. Супруга считала, что скрипач должен только аккомпанировать певице. Паганини смеялся, убеждая ее, что в их отношениях вообще не может быть аккомпанемента: оба ведут самостоятельные партии. Потом под напором жены он охотно уступал.

Но вот трудный вопрос разрешился сам собой. У сорокатрехлетнего Поганини появился сын Ахиллино. Его первая улыбка вызвала почти молитвенное состояние у Никколо. Казалось, весь мир отошел куда-то, и вся жизнь сосредоточилась лишь в этих младенческих голубых глазах. Ослепление Паганини было так велико, что он совершенно не замечал некоторого недовольства жены, жаловавшейся на то, что пошатнулся ее голос, не замечал ревности женщины, у которой ребенок украл внимание супруга. Эвредика постепенно превращалась в Медею. И это превращение заставляло Паганини заметить, как на огрубевшее от загара лицо его подруги ложатся тени зрелости и как появляются между щеками и верхней губой роковые тонкие складочки, угрожающие превратить гневную голову Медеи в голову Мигеры. Отношения настолько обострились, что только страх развода и боязнь лишиться ребенка заставляли Никколо остановиться.

Когда Паганини выступил в Неаполе, здешние музыканты вновь остались совершенно увереными в том, что он находится в сношении с нечистой силой и только дьявольская помощь дала ему такое ужасающее могущество. Никколо испытывал приступы удушья от всей этой бессмыслицы. Ему, человеку твердых убеждений, в котором любовь к искусству вытесняла все остальное, эти отголоски варварского средневековья казались чудовищной нелепостью.

Мать его чудесного ребенка, его жена на этот раз поняла его муку и теперь смотрела на мужа тихими, спокойными глазами. Ясным, до дна души проникающим взглядом снова отвечала ему его Эвредика.

Вскоре Паганини приложил к слабому плечу своего сынишки маленькую скрипку Ребенок охотно взял смычок, он уже умел подражать отцу и машинально нажимал струны тонкими пальчиками, извлекаю смешные, плачущие, детские звуки.

— Он – мой соперник! – смеясь, восклицал Паганини.

Пришло время покинуть Италию и покорить Вену. Газеты возвестили о приезде знаменитого скрипача. Взору Паганини представилось странное объявление: «Приговоренный к смерти и спасшийся из тюрьмы великий итальянский скрипач Никколо Паганини в скором времени даст концерты в Вене». Такие объявления развешены повсюду. Поправить дело никак нельзя. На всех улицах висели портреты Паганини, где он был изображен за решеткой в тюрьме. Там он сидел с грустным красивым и молодым лицом на соломе и играл перед распятием, как бы вымаливая себе прощение.

Никколо решил серьезно поговорить с Антонией, которая принимала участие в организации его концертов. Этот серьезный разговор возмутил жену гения. С ней произошло очередное превращение. Все мифологическое обаяние Эвридики исчезло. Перед Паганини стояла дебелая торговка, круглоглазая, разъяренная, с красными пятнами на щеках. Положив руки на бедра, она осыпала супруга потоками площадной брани, и то растущее чувство одиночества, которое овладевало Паганини с момента первой ссоры с женой, вдруг сразу подавило его. Оно перешло в ощущение брезгливости Все повышая и повышая голос, Антониа, сжав кулаки, стала наступать на супруга. Тут проснулся мальчик и, плача, потянулся ручонками к матери. Ответом ему была звонкая пощечина.

— Мне все говорят, — вопила эта женщина, — что вы безбожник, что вы карбонарий, мне сказали, что вы не выполнили требование священника, предложившего вам окунуть скрипку в святую воду, чтобы доказать несправедливость обвинений в том, что ваша скрипка посвящена дьяволу. Вы – враг Христовой церкви!

— Еще бы! – закричал Паганини. – Разве для того божественный Гварнери делал эту скрипку, чтобы ваши попы размочили ее в воде? Да, я действительно связан с дьяволом, да, я действительно нахожусь в руках нечистой силы, но эта грязная сила – попы, а дьявол – это вы, синьора!

И тут внезапно одним прыжком синьора Антониа оказалась у стены. Она сорвала с петли футляр и вцепилась в скрипку. Ахиллино смотрел, широко раскрыв глаза, и, после детского сна, не узнавая матери, закричал. Он упал из постельки. Подбежав к ребенку Паганини увидел, что у мальчика вывихнут плечевой сустав.

С этого времени основная забота о сыне легла на плечи отца. Они вместе совершали триумфальное шествие по Европе. Но чего было больше – триумфов или постоянной травли многочисленных завистников и попов – кто подсчитает?

Однажды Паганини тяжело простудился. Молодой врач после мучительного осмотра высказал чрезвычайный интерес к тому, исповедуется ли великий скрипач, принимает ли святое причастие. С удивлением узнав, что Паганини никогда не бывает на исповеди и не причащается, он покачал головой и сказал:

— От этого могут быть многие болезни.

Врач достал пузырек с сильно пахнущей жидкостью, кисточку и смазал этой жидкостью горло Паганини. Сразу же за этим действом последовал тяжелый обморок больного. Всю ночь он метался в испарине и в бреду. На следующий день заболели челюсти, раздулась щека, заболели уши. Паганини вскакивал, ему казалось, что Ахиллино выбрасывается из окна.

Снова явился врач. Смазав десны, он вырвал больной зуб. У Паганини закружилась голова. Он совершенно ясно услыхал латинскую речь около себя: «Запри дверь», и ответ: «Заперта». Утром новый доктор установил, что у Паганини изъято восемь зубов нижней челюсти и два верхней.

— Кто проделал над вами эту чудовищную операцию? – спросил он.

Язык не повиновался Паганини. Он пролежал тридцать семь дней. Тоскливые и тревожные, они потянулись один за другим в полусознательном состоянии, почти в бреду. Паганини стало очень трудно говорить и приходилось прибегать к листу бумаги и карандашу.

Лишь немного почувствовав себя лучше, Никколо снова взял в руки скрипку. Публика Европы была в восторге: Паганини осуществил невероятное, переступил грани возможностей, данных человеку природой. Злопыхатели в этот раз утверждали: несомненно, дьявольский скрипач был на каторге, его шея до сих пор носит следы железных цепей, и в одну страшную ночь этот каторжник продал дьяволу свою душу. Паганини пытался по мере сил игнорировать эти бредни.

Между тем, как ни странно, но чем больше физические силы шли на убыль, тем тоньше и прекрасней становилась его игра. Великие почитатели маэстро Шуман и Лист усиленно работали над переложением его скрипичных пьес для фортепьяно. Паганини тем временем играл и когда, играя, закрывал глаза, его трудно было отличить от покойника, от рабочего, умершего на газовом заводе Парижа, от венецианского стекольщика, отравленного ртутью, от стеклодува, погубившего свои легкие у громадных стекольных печей при изготовлении фантастических цветных стекол. Но когда открывались эти глаза, в них горел огонь колоссального творческого напряжения и энергии. Никакого сожаления о своем нездоровье не испытывал скрипач. В чем состояла его болезни не мог определить ни один врач.

Великий скрипач Никколо Паганини умер в 1840 году. С этого времени началась история его смерти. Ахиллино тогда было четырнадцать лет. Он унаследовал состояние отца и его тело в гробу. Священники категорически отказались прочесть над покойным отпустительную молитву. Цепкие руки держали его тело на земле. Ведь он умер, как безбожник не покаявшись, а жил как нечестивец. Обличение Паганини в колдовстве, в магии, в чародействе в середине Х1Х века было совершенно диким отзвуком невежества средних веков. Но это действительно, как и ни чудовищно, действительно происходило. Паганини положили в цинковый гроб. Секретные инструкции, протоколы и циркуляры запрещали хоронить музыканта в какой бы то ни было стране, где есть крест Христов.

Ночью в гостиницу города Ниццы, где стоял гроб, вошли трое неизвестных людей и предложили ввиду чрезвычайных осложнений с погребением синьора отвести его в укромное тихое место и там бесшумно похоронить. За это сии «благодетели» потребовали два с половиной миллиона франков. Такая цена была немыслима. Гроб с телом великого скрипача продолжал путешествовать по пространствам земли и принимать на себя бури в просторах морей.

Очередная дорога на восток по каменистому берегу моря оказалась чрезвычайно трудна. По ней шли восемь человек и впереди мальчик с фонарем. Они сопровождали гроб великого скрипача. Мрачная и тяжелая жизнь досталась его сыну. Нигде власти и духовенство не хотели принять тело Паганини.

— Он колдун, отравляющий Европу, — говорили обыватели, — он заражает чистый воздух страны своим дыханием, от которого виноградники перестают родить.

В 1853 году церковь «Стекката» возносит молитву об отпущении грехов неслыханному грешнику. Миллион сто тысяч франков потекли золотым потоком по каналам римской церкви. Еще немного и будут выжаты последние соки из бедного Ахилло. Тело Никколо Паганини раза три-четыре закапывали в землю, но потом выкапывали обратно. Наступил 1876 год. Гроб тайком перенесли в Парму, где впервые поставили в каменном склепе на кладбище. Но прошло еще семнадцать лет, прежде чем римский папа разрешил предать это тело земле». (А. Виноградов)

Но духу великого Никколо Паганини уже не было до этого дела. «Он был человек-планета, вокруг которого с размеренной торжественностью в божественном ритме вращалась вся Вселенная», — сказал о нем Генрих Гейне.

А вот что сказал Стендаль о другом великом итальянском музыканте: «Наполеон умер, но есть еще один человек, о котором теперь говорят везде: в Москве, в Неаполе, в Лондоне, в Вене, в Париже, в Калькутте. Слава этого гения, слава Россини, — распространяется всюду, куда только проникла цивилизация! Его жизнь не оставляет иных следов, кроме воспоминаний о тех приятных ощущениях, которыми он наполняет все человеческие сердца!»

Вот мы встречаем юношу Джоакино на венецианской улице. «Славная Венеция, какое ощущение покоя и светлой радости даришь ты и в эту позднюю пору осени, утопающей при первых легких заморозках в мягких утренних туманах! Здесь две недели тому назад появился высокий, стройный, веселый восемнадцатилетний молодой человек. Он – само ликование жизни, он – порыв мечтаний и фантазии, он весь устремлен в будущее. Его карие, горящие любопытством глаза сияют, и он от души радуется окружающей его красоте. Он широко шагает, вдыхая холодный воздух с лагуны. Перед ним открылась изумительная панорама площади, по которой прогуливались простые граждане, дамы и кавалеры.

Кавалеры, хотя и без париков, без треуголок, без алых плащей и блестящих пряжек на туфлях, все еще хранили следы пудренного и галантного ХУШ века, которые не сумели уничтожить ни французская революция, ни падение Венецианской республики. Дамы хотя и тоже отказались от моды на пышные кринолины и каскады кружев, от мушек-сердцеедок и монументальных причесок, тем ни менее сохраняли в улыбке, во взгляде и кокетливом музыкальном произношении очарование прекрасных венецианок былых времен.

А в народе по-прежнему был жив неистребимый мрачноватый юмор людей, знавших слабости и сильных мира сего, и обездоленных, он снисходительно посмеивался над ними в утешение своей нищете. Среди этой толпы молодой человек шел, восхищенно глазея по сторонам. Вдруг кто-то окликнул его.

— Эй, Джоакино, ты куда?

Джоакино обернулся. Кто это так фамильярно обращается к нему? Тут он увидел коренастого молодого человека, который с любопытством смотрел на него.

— Послушай, ты ведь Джоакино Россини, не так ли?

— Да, я маэстро композитор Джоакино Россини, это верно. А ты кто такой

— Что ты сказал? Маэстро композитор?

— Да.

— С каких это пор?

С тех пор, как мне заблагорассудилось. С тех пор, как ты родился нахалом и грубияном. Кто позволил тебе обращаться ко мне на «ты»?

— Ух, какой же ты обидчивый! Неужели не помнишь меня? А мы ведь так много играли вместе. Я же Кеккино, ну неужели не помнишь?

— Черт побери, Кеккино! Да это и в самом деле ты! Дай обниму тебя!

— Что это еще за история с маэстро композитором? Очередная твоя шутка?

— Шутка? Но у меня контракт с театром. Со мной заключили контракт на оперу.

— Подумать только! Ну и как, справляешься?

— Прекрасно! Я уже написал оперу за восемь дней.

— Восемь дней? Мне кажется, это слишком быстро.

— Но разве я виноват, что музыка сама собой рождается во мне и рвется наружу.

Друзья детства стали вспоминать свои давнишние шалости. Смеялись. И все же Джоакино при всей своей веселости, самоуверенности и напускной важности страдал оттого, что расстался с матерью.

Мать Россини была необычайно красивой. Высокая, стройная, с огромными черными глазами на бледном лице, оттененном великолепными блестящими волосами. У нее чудесный голос. И еще одна особенность отличала ее – она всегда была в хорошем настроении и часто даже в самые трудные минуты повторяла слова, которые выражали как бы философскую программу ее жизни: «Все хорошо, а если что сейчас и не ладится, то скоро все равно будет хорошо!». Эту женщину можно было боготворить, и Джоакино боготворил ее.

Когда ему суждено было появиться на свет, отец Виваццо страшно волновался в соседней комнате. Домашние зажгли множество свечей возле статуэток святых – пусть постараются, чтобы все кончилось благополучно. Будущий отец не в состоянии был спокойно переносить страдания жены, при каждом ее крике он с негодованием обрушивался на святых, а когда крики стали совсем мучительными, схватил палку и принялся колотить одну статуэтку за другой и разбил уже почти все, как вдруг из соседней комнаты раздался пронзительный детский крик. Это кричал ожидаемый сын, издавший свое первое приветствие жизни.

Тогда Вивацца опустился на колени перед разбитыми статуэтками, собрал осколки возле уцелевшего святого Джакомо и перекрестился, благодаря за оказанную милость и прося прощения за святотатство, которое совершил, нет, не к ненависти к святым, а из любви к страдавшей жене.

Отец Россини был страстным, хотя и второстепенным музыкантом. Он привлекал к себе всех своим веселым нравом, пылким темпераментом, остроумием, особым умением располагать людей, а также завидной выносливостью к местному благородному вину. Навеселе, то есть слегка подвыпившим, в приятном настроении его видели многие, но пьяным – никто и никогда. Кто бы сказал этому славному, шумному, веселому Джузеппе Россини, именно за неиссякаемую жизнерадостность прозванному Вивацца – весельчак, живчик, что этот мальчик, родившийся хмурым зимним утром 29 февраля 1792 года, подарит ему столько радости, выйдя из детства, которое провел в шалостях, проказах и безделье». (А. Фраккароли)

«Джоакино Россини родился в прелестном городке Пезаро на Венецианском заливе. Покрытые лесом холмы доходит до самого моря. Здесь нет никаких унылых, голых земель, никаких следов опустошающего морского ветра. Берега Средиземного моря и особенно Венецианского залива не имеют того дикого и мрачного вида, который огромные волны и яростные шквалы придают берегам океана. Там, будто на границе деспотической империи, всюду опустошение и произвол; на лесистых берегах Средиземного моря всюду сладкая нега и обаяние красоты. Легко соглашаешься с тем, что именно здесь колыбель мировой культуры. Здесь сорок веков тому назад люди впервые поняли, сколько радости в том, чтобы перестать быть жестокими. Здесь само наслаждение их цивилизовало; они увидели, что любить лучше, чем убивать.

Отец Россини был бедным третьеразрядным валторнистом, из числа тех бродячих музыкантов, которые, чтобы заработать себе на пропитание, обходят ярмарки разных городов. Они участвуют в небольших импровизированных оркестрах, которые составляются для уличной оперы. Мать Россини довольно прилично исполняла партию второй певицы. Так они кочевали из города в город, переходя из труппы в труппу. Разумеется, они были бедны. Джоакино с двенадцатилетнего возраста стал делать большие успехи в пении и аккомпониаторском искусстве. Его голос и красивая фигура навели на мысль сделать из него тенора. Россини, уже увенчанный славой и приобретший европейское имя, был верен доставшейся ему от родителей привычке к бедности. Он всегда отсылал им деньги со своих заработков». (Стендаль)

«Но вернемся к разговору неожиданно встретившихся друзей детства.

— Я так сожалел, что потерял тебя из виду, — сказал Кеккино.

— Когда мои горячо любимые, но странствующие по всем оперным театрам родители поняли, что я не делаю ничего путного, они определили меня в пансион к одному колбаснику, а тот не сажал меня за стол, пока я не приносил ему доказательства, что был на занятиях. Меня просто взяли за горло. Хорошо, что я подружился с дочерью владельца пиццерии, брюнеточкой, которая за несколько поцелуев снабжала несчастного голодного юношу ливерной колбасой.

Я должен был брать уроки музыки у одного учителя. Думаю, что если бы все остальные учителя оказались бы такими же, как он, меня не пригласили бы сюда сейчас как композитора. Представляешь, он был почти нищим – жалкий, оборванный человек. Днем служил у торговца спиртными напитками, вечерами играл на органе в какой-то церкви, ночью спал где придется, потому что, насколько я знаю, у него никогда не было крыши над головой, а рано утром являлся ко мне давать урок. Он приходил в такую рань, что находил меня еще в постели.

— Представляю! Ты и теперь сохранил привычку подниматься как можно позже?

— Конечно. Я вообще считаю, что человек превосходно чувствует себя только в постели, и убежден, что подлинное, естественное положение человека – горизонтальное. А вертикальное – на ногах, наверное, придумал потом какой-нибудь тщеславный тип, захотевший прослыть оригиналом. Ну, а поскольку на свете сумасшедших, к сожалению, достаточно, то человечество и было вынуждено принять вертикальное положение.

Друзья рассмеялись удачной шутке. Потом Кеккино спросил:

— Ты по-прежнему остаешься кумиром всех красавиц?

— Конечно, а что тут плохого?

Прекрасно, дорогой! Твое счастье, что это именно так. Чаще бывает наоборот: женщины кружат головы мужчинам, и когда хотя бы одному мужчине удается сводить с ума женщин, то это своего рода реванш за всех нас! Я всегда говорил, что ты в рубашке родился. Ну, скажи правду, это история с Джудиттой не выдумка?

— Конечно, выдумка. Ее зовут Клелия, Одну. А другую – Вирджиния…

— Перейдем к серьезной стороне вопроса. А музыка? Она ведь требует труда.

— Ничего подобного! Будь это так, я бы тотчас оставил ее. Когда меня, надо сказать, не без основания, упрекают в отдельных погрешностях против правил композиции, я отвечаю: «На сочинение оперы у меня уходит всего полтора месяца. Первый месяц я веселюсь. Когда же, по-вашему, я должен веселиться, если не в этом возрасте и не при моих успехах? Ждать что ли, когда стану стар и завистлив? Но вот, наконец, наступают последние две недели; каждое утро я пишу дуэт или арию, которую вечером уже репетируют. Когда же тут замечать грамматические ошибки в аккомпанементе? Педанты некогда уверяли, что Вольтер плохо знает орфографию. Ну что ж, тем хуже для орфографии.

Для меня музыка – радость, я сказал бы, едва ли не игра, если об этом высоком искусстве можно говорить, употребляя детские сравнения. Мои учителя уверяли, что музыка у меня в крови, что у меня есть необыкновенный музыкальный инстинкт. В какой-то момент я начал заниматься серьезно, по-настоящему серьезно. Я понял, что это необходимо мне не только для жизни, но прежде всего потому, что мне очень нравится музыка. Я стремился не переутомлять себя учебой, потому что если ты вынужден утруждать себя из-за чего-то, то теряешь всякое удовольствие от жизни. А этого делать не стоит ни в коем случае.

Но самое главное, отчего я начал заниматься всерьез – это потому, что впервые в жизни увидел, как плачет моя мама. Она плакала из-за меня, она была в отчаянии, что ее сын растет бездельником и причиняет ей горе. Дорогой мой, я могу шутить с чем угодно, но только не с любовью и страданьем моей мамы. И ради нее тоже я стану великим.

— Знаешь, а ты ведь держишься как завоеватель!

— Хочешь, скажу, что я намерен завоевать? Венецию. Потом Италию, потом весь мир.

— О-ля-ля!

— Не бойся. Я добьюсь своего. Я пока еще не говорю об этом во всеуслышание, потому что кое-кто мог бы принять это за глупое и пустое бахвальство, но, уверяю тебя, я ощущаю в себе нечто такое, что предвещает какие-то неясные, но великие дела. Это как бы знания каких-то событий, которые еще только должны произойти. Мне кажется, что мною движет некая сила, которая находится не во мне, а где-то рядом, и сам я не прилагаю никаких усилий, а лишь позволяю себя вести и иду.

Что же касается легкости, в которой меня многие обвиняют, то очень часто в несерьезности обвиняют людей, которые обладают даром без всяких усилий делать что-либо такое, что другим стоит трудов или даже сверхчеловеческих усилий. Но, милые мои, если музыка дается вам с трудом, зачем же вы беретесь писать ее и почему не проникнитесь хоть каплей сострадания к тем, кто вынужден будет потом ее слушать. Почему никому не приходит в голову обвинять в легкости соловья, который поет так прекрасно и не тратит сил ни на учебу, ни на само пение?

— О, Джоакино, а где же скромность?

— Не волнуйся. Скромность – это добродетель зазнаек! Я не таков. Я стал учиться у великих композиторов и в их творениях искать объяснения, которые не в состоянии были дать мне мои учителя. И я стал изучать, изучаю и сейчас и, думаю, всегда буду изучать произведения Гайдна и Моцарта, особенно Моцарта, потому что он для меня чудо из чудес. Знаешь, что я сделал, чтобы глубже проникнуться духом этих великих музыкантов? По отдельным партиям я заново переписал их партитуры. Этот метод позволил мне понять их искусство.

И вот в Венеции ставят мою первую оперу. На репетицию я прошел рано, сторож спросил меня: «А кто вы будите?» — Я ответил: «Маэстро композитор!» — «Вы – маэстро композитор? А что, мой дорогой, разве сегодня ставят оперу для детей?» — Я ответил ему: «Да, мой бесценный, для детей – от двадцати до восьмидесяти лет, так что вы тоже сможете ее послушать».

Потом началась морока с актерами. «Послушай, красавчик, — говорит один из них, — эта музыка – сплошной грохот и шум. И мы, всемирно известные певцы, должны исполнять подобное?». – «Ах, ах! – восклицает тут примадонна. – Где этот маэстро композитор? Я вижу какого-то молокососа». – Тут я отвечаю ей: «Будь я молокососом, синьора, я сразу бы обрел обильное питание в резервах вашего бюста!» Шутка попала в цель. Репетиция прошла успешно.

Друзья, продолжая свой разговор, рассмеялись. Однако Джоакино в то время было не до смеха. Возвращаясь из театра домой, он обессиленный падал в кресло. Его утешали: «Трудности неизбежны на первых порах». – Он отвечал: «Я вовсе не намерен подражать великим людям в их неудачах!» Тут служанка сообщала, что тальятелле по-болонски уже на столе. «О браво, наконец-то радостное известие! – восторгался Джоакино. – Мое отчаяние всегда отступает перед моим зверским аппетитом!»

Музыкант доволен. Жизнь прекрасна. Она продолжается. Италия дышит музыкой. Иметь блистательный оперный театр с обширным репертуаром было дело чести любого, даже самого маленького городка. Спектакли шли почти без перерыва в течение целого года. Многие важные господа брали на себя обязанности импресарио и финансировали оперные постановки часто только ради галантных приключений, которые можно было ожидать в театральном мире, где прелестные актрисы считались легкой добычей. И все: зрители и актеры чувствовали отчаяние, когда близится пост, а с ним и окончание оперного сезона.

Музыку к операм приходилось писать по гнуснейшим либретто, от которых сводило скулы. Импресарио утверждали, что стоит написать красивую музыку, и никто не станет обращать внимания на плохие стихи. Россини писал музыку свежую, молодую, искрящуюся вдохновением, полную взлетов и мелодических находок, до дерзости богатую поразительным мелодиями. Оперный спектакль держался в те времена прежде всего благодаря красоте голосов и роскоши постановки, хорошему вкусу и изобретательности художников-декораторов, а также из-за любви к итальянскому балету. Каждая опера перемежалась маленьким или большим балетом.

После одного из спектаклей Джаокино разыскала одна прелестная девушка:

— Вы любите музыку? Любите искусство? – спросила она.

— Обожаю, — ответил он.

— Я тоже. А певиц тоже… любите?

— Если они похожи на вас, обожаю так же, как и музыку.

— Маэстро, но это едва ли не признание в любви.

— Почему едва ли?

Красавица смеется.

— Думаю, мы с вами прекрасно поладим.

Марколини была бесподобна. Она властно потребовала от импресарио театра, чтобы Россини стал писать для него музыку. Сказала: «Это гений! И я горю желанием петь в его опере. Более того, если не пойдет его опера, я петь не буду!» Импресарио согласился на все ее условия.

Джоакино и Марколини были счастливы. Но пришло время, когда расставания стали необходимы. В сущности, некоторая передышка не повредит ни ей ни ему. Любовь – прекраснейшее и приятнейшее занятие, но нужно позаботиться и о карьере. К тому же славная возлюбленная становится навязчивой и ревнивой. Роза любви начинает показывать шипы. Нет, шипы Джоакино не к чему. Он будет по-прежнему обожать ее, они непременно встретятся снова, конечно же, встретятся, а пока прочь, прочь от нее!

Сегодня вечером идет новая опера. Мамма миа, какой провал! Выходит, жизнь в театре состоит не только из аплодисментов, тут можно встретить и очень холодный, суровый прием. Но Джоакино выдержит этот удар. Он выдержит многое.

Вот возникла необходимость написать арию для одной певицы на вторые роли, которая была на редкость некрасива, но внимание публики от своей внешности она отвлекала своим необыкновенно фальшивым пением. Заменить ее уже было нельзя, а позволить ей петь было равносильно верной гибели. Тогда Россини пришла в голову неплохая идея. Репетируя с нею, он обнаружил, что злосчастная певица способна правильно петь только одну ноту – одну-единственную, но верно. И Россини написал арию, в которой певица должна была брать именно эту ноту. Все остальное он поручил оркестру. Теперь зрителям понравилась не только арии, но и ее исполнительница.

Неожиданно в Венецию приходит известие из Рима о том, что там с успехом прошла его и в самом деле первая опера, сочиненная, когда ему было четырнадцать лет, еще до поступления в Музыкальный лицей.

— О, да такой успех надо отметить! – забузатерили актеры. – Раскошеливайся, Россини, раскошеливайся!

— Я? А при чем здесь я? Автора этой оперы действительно зовут Джоакино Россини, как и меня, но я знал его шесть лет тому назад. Обращайтесь к нему.

— Слышатся ворчания и протесты, артисты расходятся.

— Выходит, это нисколько не радует тебя? – спросила Марколини.

— Выходит даже ты совсем не понимаешь меня, хотя и кажешься такой умной. И ты не понимаешь, что моя привычка смеяться и шутить по любому поводу – а сегодня мне это делать не хочется — не только исходит от моего характера, но она еще и хитрость, своего рода защита, чтобы люди не подумали, что я сентиментален и способен, как слабонервный человек, легко поддаваться чувствам, ведь такого и обмануть и подчинить ничего не стоит.

Ты не представляешь, какую радость доставило мне это известие. Я был ребенком, бесхитростным, когда родители знакомили меня с жизнью театра во время своих странствий, я был сорвиголовой, но я всегда был готов растрогаться, едва только с какой-нибудь просьбой ко мне обращалась моя мама. Вот тогда-то я и сочинил эту небольшую оперу, которую теперь ставят всерьез – подумать только – в Риме! И всерьез воспринимают, аплодируют. И в Риме выйдет раскланиваться перед публикой тот самый мальчик, который и написал эту оперу. Вот боюсь только, что он скорчит ей гримасу.

— Ну вот, опять испортил шуткой такое трогательное воспоминание! Зачем?

— Что поделаешь! Привычка. И боязнь. Боязнь выглядеть сентиментальным. Ведь я и в самом деле очень чувствительно все воспринимаю и переживаю. Но ты никому не говори об этом. Это мой секрет. Впрочем, никто и не поверил бы тебе.

Проходит некоторое время, и Марколини знакомит Россини с миланским театром Ла Скала – здесь происходит подлинное крещение артистов и композиторов. Возлюбленная Джоакино ставит перед этим театром жесткое условие: «Буду петь только в новой опере Россини».

Ла Скала! Контракт с театром! Россини отлично умеет изобразить скепсис и равнодушие, но сердце его стучит громко-громко. Милая популярность, которой он пользуется сейчас, ничто в сравнении с той известностью, какую он может приобрести после успеха в этот престижном театре. Чудная Марколини права: там слава певцов и композиторов рождается мгновенно. В знаменитом кафе возле Ла Скала и окрестных ресторанчиках импресарио отыскивают композиторов и певцов для всех театров Италии и Европы, тут заключаются контракты, создаются имена, рождаются новые оперы. Милан – это театральная биржа, а Ла Скала – храм оперного искусства.

Юный красавиц, знаменитый маэстро прибыл в музыкальную Мекку, и здесь уже через несколько дней передавались из уст в уста рассказы о его амурных успехах к большому огорчению его протеже. Но Марколини любила его и продолжала любить.

Первое представления оперы «Пробный камень» в Ла Скала прошло триумфально. Незабываемый вечер. Публика в невероятном восторге, вызовам нет конца. Имя Россини, как было принято говорить тогда, вознеслось к звездам. Двадцатилетний маэстро внезапно становится кумиром публики. Театр берут едва ли не приступом. Опера идет пятьдесят три вечера подряд. Она очаровывает всех. В ее музыке есть нечто волшебное, что дарит слушателям радость. Россини уверенно раскрывает в ней свой могучий талант, безудержное вдохновение, поразительное богатство мелодий. Воистину, это какой-то неисчерпаемый источник мелодий, их создатель щедро дарит миру свои неистощимые сокровища. Он затмевает всех современных ему композиторов. Публика желает, публика требует только Россини. Он счастлив.

— Ты просто золото, любовь моя, — говорил Джоакино. – Ты золото, потому что заставила меня приехать сюда! Ты мое счастье, потому что столько сделала для триумфа, сколько не смогла бы сделать ни одна примадонна на свете.

Марколини пожелала – и с полным правом – иметь в финале большую арию. Ладно, на это можно согласиться.

— Будет у тебя ария, — сказал Джоакино. – Иссушу мозг и душу, но будет у тебя самая прекрасная ария, какую только можно представить.

Но на этом капризы примадонны не кончились. Она, обычно столь благоразумная, на сей раз вздумала устроить в финале маскарад.

— Знаешь, как превосходно я буду выглядеть в мужском костюме! Все — увидят, какая у меня хорошая фигура.

— И ты объясняешь это мне! – усмехается Джоакино. – Очень жаль, что тебе хочется показать ее и другим.

— Потому что я уверена: опера от этого только выиграет, поверь мне. Ты должен сделать так, чтобы я вышла на сцену в форме гусарского капитана.

— Что?.. Зачем?..

— Не зачем, а потому что этот костюм мне очень идет! Вот увидишь!

Никакими словами невозможно было заставить ее отказаться от этой затеи. Впрочем, Россини, лишь бы доставить своей девочке удовольствие, готов был сделать ее хоть генералом. И поэтому либреттисту пришлось изменить финал, чтобы дать примадонне возможность продемонстрировать публике свои стройные ножки и гибкий стан. И как женщина, и как певица Марколини имела огромный успех, разделив его со своим любимым композитором.

И все-таки бедная Мария Марколини! Россини продолжал разбивать женские сердца, словно вихрь. Письма, признания в любви, свидания, приглашения на рауты в высшем обществе, на вечера бог знает где. Невозможно всюду успеть за ним, умеющим так открыто улыбаться и так остроумно вести беседу.

Но вот Джоакино замечает, что в голосе дивной Марии, когда она поет: «Он сказал мне, о боже: не люблю я тебя…» слышны с трудом сдерживаемые рыдания. Он взволнован, дает себе слово утешить и успокоить любимую женщину. Потом обо всем забывает…

Теперь надо быть осмотрительным и позаботиться о том, чтобы удержаться на достигнутой вершине. «Быть осмотрительным? – думает Россини. – Если кто-то думает, что я набрасываю музыку на скорую руку, то ошибается. Потому что я никогда не поступаю подобным образом. То, что я пишу слишком быстро, это недостаток, дарованный мне проведением, и да поможет мне бог сохранить его на всю жизнь. Я чувствую и слышу мелодию так же естественно, как другие дышат, — инстинктивно и непроизвольно. Все, что я вижу и слышу, рождает во мне музыку. Я постоянно накапливаю мелодии, и когда мне нужно садиться писать, музыка уже у меня в голове, она звучит, ясная и мелодичная. Так чего же я должен остерегаться? О чем заботиться?»

Он будет заботиться о том, чтобы по мере возможности у него были хорошие либретто. И самое главное – он будет заботиться о том, чтобы ему хорошо платили эти флибустьеры – импресарио, всегда готовые раскошелиться, если речь идет о примадонне, и тотчас превращающиеся в скупцов, если речь заходит о композиторе. Им нужна его музыка? Очень хорошо. Тогда пусть платят. Он должен думать о себе сам, потому что он стал уже важной фигурой и хочет, чтобы к нему относились с уважением. Кроме того он должен думать о любимых родителях, должен думать и о будущем. Он хочет иметь настоящий замок, прекрасный и роскошный. «Давно мне вручают одни только зеленые бумажки, — говорит Россини. – Пришла пора изменить цвет. Отныне и впредь я хочу получать только золото».

— О Джоакино, — говорит ему Фортуна, — не беспокойся, ты же знаешь, что я с улыбкой склонилась над твоей колыбелью, приласкала тебя и взяла под свое покровительство.

Однако, увы, и она дала промашку. Один за другим последовали два провала, сопровождавшиеся весьма кисленькими приветствиями. Они оставляли в душе горечь, но не в силах были сломить дух. Последующий за ними успех приносил радость, но не кружил голову.

— А что, если ты гений? – спросил однажды друг.

— Не надо шутить, — ответил маэстро. – Гениальность – вещь редкая. Гениальность – это дар богов, это сила, которая превосходит обычные человеческие возможности, поднимается до беспредельных высот, граничащих с небесами. Гениальность? Не надо шутить. Легкость у меня действительно есть, это верно. Вдохновение есть, выразительность. А гениальность…

Однако, ложась спать, он снова думает обо всем этом, рассуждает сам с собой: «А все-таки, может, и в самом деле гениальность?.. Э, да ладно, надо спать, а то у меня уже глаза слипаются. Пусть эту задачу решают потомки. Надо же, чтобы и потомкам было что делать…»

И вот Россини рекомендуют Изабеллу Кольбан – испанскую певицу, редкостное сопрано, диапазон которого охватывает почти три октавы, отличается нежностью и красотой. Она, красивая, высокая женщина, с пышными формами, в расцвете красоты и в зените славы. Ей покровительствовал король. Иметь такую главную исполнительницу было бы и заманчиво и опасно. Завистников теперь будет не счесть. И они не преминули явиться и тотчас подняли шум уже с первых же сцен оперы «Севильский цирюльник». Гул, смешки, издевательские реплики.

— Это вот этот Россини? Ах, ах, какой фрак, какой покрой!

Россини бормочет:

— Если они решили так расправиться с портным, то что же сделают с композитором?

Но Джоакино дирижирует совершенно невозмутимо. Когда же вопли, крики и свист становятся особенно сильными, он демонстративно аплодирует своим певцам. Он, автор, один выступает против всей этой публики. Но его дерзость вызывает еще большее озлобление. Вдруг раздается чей-то крик:

— Кошка! Кошка!

Кошка? При чем тут кошка? Оказывается, по сцене пробежала неизвестно откуда взявшаяся кошка. Какие-то умники начинают громко мяукать, другие отвечают им лаем. Зал хохочет. Ситуация обостряется, потому что уже кое-кто хватает друг друга за грудки. Финал оперы тонет в оглушительном свисте. Россини жестом приветствует музыкантов и выходит из оркестра.

Спокойной ночи всем. Я пошел спать!

Ох уж и живучи же эти завистники и бездари! Каждая победа человека, который много работает и добивается успеха, — это кость поперек горла, это смертельная обида для тех, кто ничего не делает, а если даже и делает, то всегда неудачно. Талант – это дар, за который дураки и негодяи заставляют много платить. Против Россини начали плести интриги.

На следующее представление маэстро композитор не пошел. Зритель смотрел спектакль без него. Это была веселая, остроумная история, полная блистательных находок, со множеством смешных и трогательных сцен. Музыка шутит, смеется, ширится, заполняет весь зал, переливается трелями – льются мелодии, доставляющие сердцу необычайную радость, и при этом как-то странно начинают дрожать колени, а к горлу подступает комок. Взрыв аплодисментов. Бис! Бис! Би-и-и-с!

Вечером. Когда Джаокино мирно беседовал с несколькими своими друзьями, с улицы вдруг донесся шум возбужденной толпы. Что происходит? Слышны голоса:

— Россини! Нам нужен Россини! Пусть выйдет Россини!

Что это – шутка? Или безжалостные противники явились унижать и оскорблять его даже сюда, домой? Дверь распахивается. В комнату врываются друзья Россини, толпа заполняет соседнюю гостиную, кричит, аплодирует. Все возбуждены, взволнованы. Что случилось?

Случился триумф! Триумф после такого провала!

Пишется новая музыка. За двадцать четыре дня Россини написал еще одну оперу. У него было превосходное настроение, и мелодии рождалаиь легко. Боясь потерять хоть минуту, он решил не выходить из дома, но в то же время ему не хотелось сидеть в одиночестве, и он приглашал к себе друзей, чтобы они составляли ему компанию.

— Но тебе же надо сочинять, — возражали они.

— Вот именно поэтому и приходите, развлекайте, шутите, играйте, орите, а я буду гением, который поет во время бури. Орфеем в окружении зверей.

— Эй-эй! Нельзя ли без оскорблений!

— Если я шучу над собой, почему же нельзя пошутить и над вами?

Так писал Россини свои знаменитые оперы.

Об озорном композиторе было сочинено столь много анекдотов, что навряд ли кто смог обойти его в этом вопросе. Вот небольшая их подборка.

Зашедший к Россини приятель рассказал о том, что его знакомый собрал коллекцию орудий пыток всех времен и народов.

— А есть в его коллекции фортепьяно? – спросил Россини.

— Конечно, нет.

— Значит в детстве он не учился музыке.

ХХХ

Как-то у Россини спросили, есть ли у него друзья?

— А как же! Это Ротшильд и Агуадо.

— Но ведь это же капиталисты! Очевидно, вы стали им другом, надеясь одолжить у них деньги на выгодных условиях?

— Совсем нет, — ответил Россини. – Я называю их друзьями потому, что они никогда не берут у меня в долг.

ХХХ

На карнавале в Риме зрителей привлекла парочка бродячих музыкантов. Они выделялись своим кошмарным видом: несуразно толстый мужчина и худая, изможденная женщина. Парочка виртуозно играла на гитарах и распевала веселую песенку:


Слепые мы и рождены
Жить для страданья.
В день веселья не оставьте
Нас без подаянья.

Публика недоумевала, откуда у бродячих музыкантов такое поразительное мастерство? Все страшно удивились, когда узнали, что мужчиной был Россини, увеличивший свою полноту с помощью подушек, а женщиной нарядился худой Паганини.

ХХХ

Молодой композитор пригласил Россини на премьеру своей оперы. Россини по моде того времени уселся в ложе в цилиндре. Когда началась опера, он во время каждой арии он снимал свой цилиндр и грациозно им размахивал.

— Что вы делаете, маэстро? — спросил его молодой композитор.

— Приветствую своих знакомых, которых встречаю в вашей музыке.

ХХХ

Как-то сидя в театре, Россини шепнул на ухо своему соседу:

— Певец плох невероятно. Первый раз в жизни слышу такое ужасное пение.

— Может быть, вам лучше пойти домой? – предложил сосед.

— Никоим образом, — живо отозвался Россини, — у меня есть сведения, что в третьем действии героиня должна убить его. Я хотел бы дождаться этого.

ххх

Россини начал свою музыкальную деятельность в неаполитанском театре «Сан-Карло». Композитор отличался редчайшим трудолюбием: он писал по три-четыре оперы в год, каждую из которых можно отнести к настоящему искусству. Деспотичный директор театра потребовал от Россини срочного создания увертюры к опере «Отелло». Композитора буквально силой заперли в комнатушке, поставили там тарелку со спагетти и пригрозили никуда не выпускать, пока не напишет последнюю ноту увертюры. Россини быстро справился с заданием.

А увертюру к опере «Сорока-воровка» Россини сочинил в день ее премьеры, тоже сидя в «заточении». Директор театра приказал четырем механикам сцены зорко следить за композитором и выбрасывать через окно листы с готовыми нотами – переписчикам для копирования. В приказе директора значился такой пункт: «В случае отсутствия нотных листов – выбросить из окна самого Россини».

ххх

Россини не выносил музыку Вагнера. Однажды, когда после обеда в обществе композитора все уселись на террасе с бокалами сладкого вина, из столовой донесся невообразимый шум. Послышались звоны, стуки, грохот, трест и, наконец, стон и скрежет. Гости замерли в изумлении. Россини побежал в столовую. Через минуту вышел оттуда с улыбкой:

— Благодарение Богу! Это служанка зацепила скатерть и опрокинула всю сервировку, а я подумал, что кто-то осмелился в моем доме сыграть увертюру к вагнеровскому «Тангнйзеру»

ххх

На склоне лет Россини с большим увлечением занимался кухней, чем писал музыку. Когда один из его приятелей долго и увлеченно говорил о прекрасном «Севильском цирюльнике». Композитор воскликнул:

— Да что там «Цирюльник»! Вот подожди, попробуй паштет, тогда и узнаешь, какой я гений!

До склона лет было еще далеко, а пока наступила пора божественных времен. О, если бы она никогда не кончалась!

Теперь он был рядом с Изабеллой. Она со своей немалой полнотой выглядела весьма солидной, внушительной дамой, но это нисколько не мешало ей держаться с изяществом и выглядеть элегантно. Словом женщина такого типа, который нравился Россини. Начиная с двадцати пяти лет он тоже начал полнеть и едва ли не с удовольствием привыкал к прибавлению в весе и к своей новой, импозантной фигуре, которой так щедро одарила его природа и которая придавала ему весомость. Лишь бы только эта весомость не перешла в тучность.

Надо признаться, что маэстро и примадонна не замедлили выразить взаимную симпатию и дать друг другу самые нежные доказательства любви. Приятно, когда рядом любимая, умная женщина, которая приносит столько радости, побуждает работать и притом судит строго, обладая музыкальной культурой и большим театральным опытом. Вдвоем они покоряют Европу.

Когда Россини встретился с Бетховеном, тот жил в своей трагической глухоте, окутанный тайной, которая при полном безмолвии окружающего мира уносила его в какой-то ирреальный мир, населенный одними мелодиями, рождающимися в нем для него одного, вдали от жизни, чуждый всему что занимает человечество. Он жил в мансарде под крышей, в нужде, в крайней нужде. При одном только взгляде на его жилище невольно становилось не по себе.

В тот же вечер Россини присутствовал на торжественном обеде у князя Меттерниха. Под сильным впечатлением от встречи с Бетховеном, он чувствовал себя неловко в этой роскоши и во время застолья произнес:

— Мне стыдно, что меня окружают здесь таким вниманием, в то время как о Бетховене даже не вспомнили. Я предлагаю богатым венским семьям собрать по подписке некую сумму, дабы обеспечить великого композитора небольшой рентой, тогда он сможет купить себе уютный дом.

Ответ был таков:

— Вы плохо знаете маэстро. На другой же день, как только он станет хозяином дома, он продаст его. Он не может долго оставаться на одном месте. Ему нужно менять жилища каждые полгода, а служанок – каждые полтора месяца.

Россини очень сожалел, что был вынужден отказаться от этого проекта.

Он продолжает гастролировать с Изабеллой. Это было приятное путешествие. Она привыкла к комфорту и умеет заставить хорошо обслуживать и себя и его, а ведь он тоже очень любит удобства в жизни. Как не похоже все это на цыганские скитания вместе с родителями в детстве. Как не похоже это и на те поездки по Италии, когда он ставил свои оперы сегодня в одном театре, завтра в другом. Но и сегодня, когда слава постепенно разгоралась, он по-прежнему вел кочевую жизнь холостяка, не знающего ни минуты покоя, не имеющего даже своего пристанища, где можно было бы укрыться, чтобы передохнуть.

Однако теперь знаменитый маэстро с изумлением обнаруживает, что брак – это даже весьма замечательно. Он чувствует, что создан для семейной жизни. Различные увлечения, любовные связи – все это, конечно, имеет свои приятные и волнующие стороны, не лишенные пикантности, но спокойная семейная жизнь вместе с любимой женщиной – это еще лучше. Ему нравится это спокойствие, когда можно позволить себе тихую радость созерцать мир, словно какой-то спектакль. И это ему-то, человеку неугомонному, с вулканическим темпераментом, который прежде никогда долго не сидел на одном месте.

Что же это означало? Неужели он стареет? О, в тридцать один год на старость можно еще смотреть с дерзким нахальством. Она еще далеко, очень далеко, где-то в тумане завтрашнего дня. Однако, хоть он и молод, но все-таки чувствует некоторую усталость. Нет, не усталость души, вовсе нет.

— Ты слишком полнеешь, Джоакино, — волнуется Изабелла. – Надо бы тебе поменьше есть.

— Ни за что! Отказывать себе в удовольствии только ради того, чтобы доставлять удовольствие другим?..

Газеты оповещали о распорядке дня Россини, будто он был монархом. В Париже Стендаль писал: «Знайте же, если есть на свете человек, созданный специально для того, чтобы доставлять удовольствия французам, так это именно Россини – Вольтер в музыке». После спектаклей под балконом квартиры маэстро композитора собиралась толпа, восхвалявшая его, оркестр Национальной гвардии исполнял музыку Россини.

А он музицировал с королем. Однажды король Георг, исполняя вместе с маэстро комический дуэт, вдруг остановился.

— Я, кажется, ошибся?

— Сир, я рад, что вы это заметили, — сказал Россини, не снимая рук с клавиатуры. – Я чувствовал, что кто-то из нас фальшивит, но подумал, что это я.

— Нет, маэстро, это я.

— Ваше признание очень великодушно, сир, но вы имеете право петь, как вам заблагорассудится.

— Ах! – воскликнул король, поняв вежливую иронию. – Но я не хочу пользоваться своей королевской привилегией, чтобы фальшивить.

И маэстро с невозмутимой деликатностью ответил:

— Поступайте как вам будет угодно, я же буду следовать за вами до конца.

Он дружил с королями, а слава дружила с ним. Она способна была приносить величайшие радости, и не последняя их них – богатство. Скольким людям помог он устроить свою судьбу! Сколько театров и сколько импресарио спас он от разорения своими операми! Пришло время подумать и о себе самом. С Россини подписываются крупные гонорары.

А между тем его полнота и облысение являются признаками некой болезни, которая прогрессирует. Более того, он замечает, что ему уже не хочется писать, что он уже не слышит в себе никакой музыки, а гоняться за несуществующими мелодиями не может. Перед ним, как неминуемый крах, возник риск стремительно постареть. Не годы давали себя знать, нет – ему всего тридцать четыре. Но он действительно почему-то быстро старится. Трудно сказать почему.

Может, не такого уж он крепкого сложения, как кажется, может, из-за чрезмерной работы, ведь за последние шестнадцать лет написано сорок опер, не считая других произведений. Может быть, из-за беспрестанных переездов и бесконечных репетиций, а так же – да, да, маэстро, надо признать и это – из-за любовных приключений. Он еще будучи подростком имел столько связей, сколько другие не имеют, став взрослыми мужчинами. И за этот аванс приходится теперь расплачиваться. Быстрое выпадение зубов вызывало опасение, что придется слишком ограничить себя в любимых блюдах. По этому поводу он тоже старался шутить:

— Без зубов как украшения лица можно обойтись, но без зубов, как инструмента для еды – невозможно.

Дряхлость тела в такие молодые годы унижала его. И все же Джоакино не старел душой, не терял живости ума. Он подумал: чтобы сохранить молодость, наверное, нужно много работать. А он теперь… Он давно уже перестал работать, все откладывал, откладывал, да так и задремал в столь упоительно сладком безделье. Эй, надо встряхнуться! Надо снова как следует взяться за работу! И он берется!

Но вот из дома приходит печальное известие. Мама больна, тяжело больна. Он хотел отменить репетиции и отправиться в Болонью. Но друзья и врачи отговорили его: свидание с сыном может оказаться для нее роковым. С тяжелым сердцем остается Россини в Париже. В конце февраля, как раз в тот день, когда он собирается послать ей подарок по случаю своего дня рождения в благодарность за подаренную ему жизнь, получает ужасное известие: мама умерла! В последние минуты после причастия она звала своего сына, который был так далеко от нее.

А теперь ее сын плачет, отчаянно рыдает. В его жизни почти не было больших огорчений, и сейчас впервые обрушилось горе, настоящее большое горе, причем самое ужасное, какое только может выпасть на долю человека. Ему кажется, что жизнь померкла, ему хочется, чтобы она затухла совсем. Вся его молодость, вся жизнерадостность, весь творческий пыл словно рухнули куда-то в пропасть вместе с этой смертью. Он пережил мрачные дни, просил оставить его одного, не тревожить, это он-то, любивший, чтобы вокруг всегда было много народу, даже в тот момент, когда маэстро сочинял музыку.

Но постепенно мысли о матери принесли ему неожиданное утешение – вызвали желание работать. Его охватило именно горячее желание поскорее приняться за дело, побеждать, потому что мама всегда просила его работать побольше и очень гордилась успехами сына. Он будет по-прежнему писать музыку ради нее, чтобы и там, наверху, она могла радоваться его победам.

И снова пошла череда триумфов, которые переходили границы всякого воображения! Россини служил прекрасному и доброму в искусстве. Именно ему, ведь когда оно действительно представляют собой настоящую доброту и красоту, нет нужды опираться на какие бы то ни было программы и направления – ни на традиционные, ни на современные: оно принадлежат всем временам, оно – вечно.

Из-за слишком высокого положения, которое он занимал, из любви к искусству, из-за любви к самому себе, Россини теперь должен писать только крупные произведения. Прошло время игр и стряпни, хотя это были гениальные игры и гениальная стряпня. Теперь его сочинения должны быть абсолютно оригинальными, теперь нельзя уже пользоваться своими же музыкальными цитатами из прошлого в новых операх, теперь надо творить гениально. Вот такая задача!

А в семье начался разлад: синьора Изабелла пристрастилась к картам. Поначалу это было похоже на каприз, просто чтобы убить время. Теперь же игра стала привычкой, которая подавила все другие интересы. Она поддалась увлечению, потому что ей казалось, будто оно приносит утешение: певица была бесконечно огорчена – ей пришлось покинуть театр. Она была еще в зените славы, но голос начал звучать нервно, ей уже несколько раз пришлось пережить унижения, когда в зале шикали, а иногда и смеялись.

Слишком умная и тонкая певица, она хорошо понимала, что упорствовать бессмысленно, и оставила сцену. Но какая же это трагедия! Какая пустота образовалась в ее жизни! Она заполнила ее карточной игрой. Маэстро очень огорчился. Эта игра была ему противна еще с тех пор, когда он скитался с родителями по разным театрам. Его бедное детство развило в нем чувство бережливости, вполне естественное, но казавшееся кое-кому жадностью. На самом же деле это было обычное чувство, с которым бедняки, даже разбогатевшие благодаря своим заслугам, относятся к деньгам. Они знают, как трудно зарабатывать их, и презирают безрассудные траты, считая их оскорблением труду.

Джоакино пытался отвлечь Изабеллу от пагубной страсти. Тщетно. Картежники в доме сменяли друг друга. Пропало желание жить вместе. Идиллия маэстро и примадонны подходила к концу. В течение шести лет Изабелла и Джоакино не раз сближались и расставались, снисходительно относясь друг к другу и взаимно прощая измены. Но теперь любовь превратилась в привычное супружеское сожительство, которое нередко становится похоронами всех светлых чувств.

В это время тяжелое нервное заболевание Россини прогрессирует. Он ужасно похудел. Но продолжает работать, продолжает колесить по Европе. Однажды Джоакино решается проехать на поезде, но эксперимент этот оказался настолько плачевным, что навсегда отвратил его от нового дьявольского изобретения. По этому поводу он сказал:

— Это напомнило переезд через Ла-Манш, который вытряс мне всю душу вместе с потрохами. Несчастное человечество, к чему приведет его сия современная страсть все делать побыстрее! Как будто оно может опоздать к своей могиле! Больному маэстро она теперь все время маячит где-то невдалеке.

Шло время. Прошло шесть лет с тех пор как Россини покинул Изабеллу. Даже при всей снисходительности к самому себе, он не мог отрицать, что поступил с ней очень несправедливо. В чем, в сущности, она была виновата? Не знала меры в расходах и поддалась пагубной страсти. Но разве маэстро забыл, что она принесла ему в приданое почти миллион франков? Или не знал, что страсть к игре возникла у нее от огорчения: пришлось рано оставить сцену, на которой она так блистала? Подобно многим мужчинам, когда они чувствуют себя виноватыми, Джоакино пытался оправдать себя, преувеличивая вину жены, думает о дорогой Изабелле как о чужом ему человеке, почти как о недруге.

В это время еще одна женщина проникла, нет, не в сердце – оно тут не при чем – в его мысли и завладела им. Завладела властно, как умеют делать некоторые женщины, когда встречают человека, пусть самого талантливого на свете, но легко приручаемого, потому только, что он не любит принимать решений, которые требуют хоть каких-либо усилий. Россини – гений, но в обычной жизни у него очень мягкий характер. Властная женщина, даже не очень умная, скорее именно не очень умная, способна иной раз как следует прибрать человека к рукам. Россини и встретил как раз такую женщину.

Он познакомился с ней в весьма вольной богемной обстановке. Звали ее Олимпия Пелисье. Она не молода, когда-то, наверное, была красива, с сомнительным прошлым и не очень строгой моралью вошла в жизнь маэстро через незащищенную дверь слабости. Однако когда он тяжело болел, эта женщина была у него очень ласковой и заботливой сиделкой. И он решил, что она самая прекрасная перспектива семейной жизни, какую только может уготовить ему судьба. Россини было сорок лет.

Когда Джоакино предложил Изабелле подать на развод, она вскричала:

— Да ради бога! Когда угодно! Хоть сейчас!

По правде говоря такое быстрое согласие покоробило маэстро. Его самолюбие было уязвлено. Ему хотелось бы видят следы хоть каких-то переживаний, чтобы удовлетворить свой мужской эгоизм, потому что хотя и знают мужья, что не правы, но всегда хотят думать, что расставание с ними – это ужасная потеря для жены.

Через адвокатов были оговорены условия развода. Россини оставил Изабелле виллу.

— Какое великодушие – она же моя! – заметила бывшая жена.

Ах, Джоакино, величайший и знаменитейший композитор, ты забыл, какой великой певицей была Изабелла, как помогла она тебе в твоих триумфах, какая это добрая, славная, великодушная подруга? Как же дорого обходятся людям, даже самым великим, эта мысль о благородном и коварном металле! И сколько трещинок в человеческом сердце даже у того, кто одарен искрой гения!

Итак, Россини, знавший в своей жизни стольких женщин, остановился не на самой лучшей. Однако, возможно, для оставшихся лет жизни она подходила более всего. Стала заботливой незаменимой сиделкой. Ведь Джоакино теперь не мог уже так много работать. Когда его спрашивали, скоро ли он напишет новую оперу, он отвечал:

— Я не смогу написать новую оперу. Однако гораздо хуже другое – я не напишу и старую оперу. Я перестал писать, потому что не захотел больше делать этого. После всего написанного мною у меня осталось только одно желание – отдохнуть.

Маэстро все чаще охватывает сильнейшая тоска, все чаще приходит к нему мысль о смерти, мучая и вызывая горькие размышления. Тем временем смерть подступает к Изабелле. Он тревожится и спешит к ней. Синьора Изабелла ждет его. Прерывающимся от волнения голосом он приказывает служанке исполнять любые ее желания, а если что понадобится, немедленно обращаться к нему и постоянно сообщать о ее здоровье.

Месяц спустя Изабелла умерла. Ее последние слова были обращены к Джоакино: «Мой дорогой!» Она звала его с такой безутешной печалью, что все, кто был рядом, прослезились. Россини был в отчаянии.

Он остался с Олимпией. Она была лишь хорошей сиделкой, но одной из тех ужасных женщин, которые губят любимого человека в полном убеждении, что спасают его. Недалекая, ничем не примечательная особа, она будила в маэстро наименее возвышенные интересы – стремление к удобствам, вкусной еде, спокойствию, она побуждала его отказаться от какой-либо деятельности, лишь бы тот не тратил никаких сил. Она навязывала ему тот образ жизни, который нравился ей, и старалась стать незаменимой, чтобы он даже представить себе не мог, что в силах обойтись без нее. Она помогала ему одеваться. Повязывала салфетку на шею, когда он садился за стол, обращалась, как с ребенком.

Маэстро, ленивый по натуре, был счастлив, охотно позволял делать все это и еще благодарил. В сущности, чего теперь хотелось ему? Спокойствия. И Олимпия обеспечила Россини это олимпийское спокойствие. Но оно по-своему деятельное. Друзья и почитатели постоянно собираются у Джоакино, и он готовит им великолепные блюда изысканнейшей кухни. Во время застолья во главе стола, словно патриарх, восседает сам маэстро композитор. Со временем эти знаменитые вечера сделались чуть ли не самым замечательным событием светской жизни Парижа. Приглашение к Россини являлось как бы признанием исключительности. Олимпия претендует на то, чтобы к ней относились с не меньшим почтением, чем к маэстро, и если какой-нибудь неосторожный гость не выскажет ей должную порцию комплементов, то рискует быть исключенным из списка приглашенных.

Днем Россини много гуляет, ездит на загородные прогулки, устраивает музыкальные вечера. Самые знатные семьи почитают за честь принимать его у себя в гостях. Понемногу он продолжает писать музыку, ибо без этого жизнь для него невозможна.

Ему вовсе не нужно хоть в какой-то мере заботиться о расходах или экономить средства, поскольку его доходы более чем велики. У него шикарная квартира в Париже, семеро слуг и два кучера. В обычные вечера он с удовольствием выкуривал сигарету, просил жену почитать ему газеты, около десяти часов вечера смотрел на часы и говорил:

— Пора. Доброй ночи, синьора…

Россини прожил с Олимпией тридцать пять лет из своих семидесяти шести. Стоит ли ругать ее? Что стало бы с больным маэстро, если бы не эта заботливая женщина? Пусть и не ангел. Ангелов на земле не бывает. С ней Россини не переставал и шутить.

Однажды, когда он шутливо оплакивал свою утраченную пышную шевелюру, одна милая певица попыталась успокоить его:

— Ах, маэстро, не станете же вы уверять, что эти прекраснейшие волосы – не ваши!

Тогда Россини галантно снял один из своих многочисленных великолепных париков, в это время присутствующий на его голове, и широким мушкетерским жестом поприветствовал юную лицемерку:

— Дорогая подруга, я молчу – пусть за меня говорят факты.

И вот Джоакино сочинил маленькую Мессу и написал на листе с нотами: «Боже, что сотворил я: священную музыку или дьявольскую? Будь же благосклонен и уготовь мне рай». Джоакино Россини.

Зима обрушилась неожиданно, словно вырвавшись из западни. Внезапно резко похолодало. Дожди, туманы, дни стали короткие, хмурый воздух подернут мутной пеленой. Приехал папский нунций выполнять свою миссию священника. Преодолев сопротивление синьоры Олимпии, не хотевшей пускать его к больному мужу, тот вошел, сказав, что привез благословение папы «На смертном одре». Россини с испугом смотрел на него. Бестактность священника поразила его.

Вот, значит, чем объясняется осторожное молчание тех, кто ухаживает за ним. Вот, наконец, ужасная правда. Теперь ни к чему больше притворяться, не нужно говорить утешительные слова, не надо ждать жалостливого обожания от ближних. Врачи больше ничего не могут сделать. Пора обращаться к богу. Пора…

Но пока Россини завещал два с половиной миллиона франков на создание музыкальной школы, учредил две годовые премии по три тысячи франков за лучшее исполнение оперной или духовной музыки и за выдающиеся либретто.

На заупокойной мессе присутствовало около четырех тысяч человек. Джоакино Россини прожил семьдесят шесть лет и был похоронен на кладбище Пер-Лашес. Через двадцать лет его прах перенесли во Флоренцию. Там он и нашел успокоение». (А. Фраккароли)

Прощаясь с великим композитором, один из священников, припомнив его замечательную Мессу, с серьезным видом воскликнул: «Знаешь, Россини, если ты придешь с этой Мессой и постучишь в райские ворота, то, сколько бы у тебя ни будь грехов, святой Петр все равно тебя впустит!» (Стендаль)

Что и говорить, этого гениального весельчака любили все.

Используемая литература:

Энциклопедия «Аванта +»

Г. Виткоп Менадо. «Э.Т.А.&nbsp;Гофман сам свидетельствующий о себе и о своей жизни. Челябинск. Изд-во „Урал ЛТД“» 1998 г.

«Гофман. Избранные произведения в трех томах» Вступительная статья Ю. Архипова. Москва. Изд-во «Совет ветеранов книгоиздания» Агенство Роспечать 1995 год.

«Жизнь и творчество Гофмана, письма, высказывания, документы». Москва Изд-во «Радуга» 1987 год.

А. Дейч «Генрих Гейне – поэт». Москва Изд-во «Советский писатель» 1941 год

Г. Гейне «Собрание сочинений в 10 томах! Москва Изд-во „Художественная литература“». 1958 г.

«Гейне в воспоминаниях современников» Москва Изд-во «Художественная литература» 1988 год.

Г.Х.&nbsp;Андерсен. «Собрание сочинений в 4 томах» Москва Изд-во «Терра» 1995 год.

Э. Рязанов «Андерсен. Жизнь без любви». Москва Изд-во «Эксмо» 2006 год.

Л. Брауде «"Ганс Христиан Андерсен» Ленинград Изд-во «Просвещение» 1978 г.

Б. Грёнбек «Ганс Христиан Андерсен» Москва Изд-во «Прогресс» 1979 год.

И. Муравьева. «Андерсен» Москва Изд-во «Молодая гвардия» 1961 год.

А. Виноградов «Осуждение Паганини». Барнаул. Алтайское книжное издательство. 1987 год.

И. Давыдов «Людвиг Ван Бетховен» Челябинск Изд-во «Урал ЛТД» 1998 год.

Р. Роллан «Жизнь Бетховена» Москва Изд-во «Художественная литература» 1954 год.

В. Одоевский «Квартет Бетховена»

А. Фраккароли «Россини» Москва. Изд-во «Молодая гвардия» 1987 год.

«Братья Гримм» Полное собрание сочинений. Вступительная статья Э. Ивановой Москва Изд-во «Олма-Пресс» 2002 год.