Российские государи Павел 1, Александр 1, Николай 1, война с Наполеоном, Декабрьское вооруженное восстание.
Стелется над Россиею вечерний звон… Далеко-далеко… Высоко-высоко…
Печальных дум, грустных, невысказанных… Русь Россиею теперь называется, раскинулась она во все стороны – конца-края не видать: с востока на запад от Тихого океана до Балтики, с севера на юг – от Ледовитого студеного океана до теплого Черного моря, а все та же – патриархальная, отсталая, передовой Европой не признаваемая.
Вот вечерний звон колоколов церковных сливается с другой песнью русскою:
Слезы на глаза наворачиваются от этой нестерпимой тоски. Все так уныло, так тяжко… Тяжким ярмом давит крестьянскую шею все так и не сгинувшее в России крепостное право. Можно сказать – рабовладельчество.
А жить-то надо, не все же горе-гореванное мыкать. Праздники надо придумывать да справлять. Русский народ – он удалой народ, хоть и с ленцой. А уж как праздник, то только держись. Вот шапка набекрень, валенком притопнул и давай приветствовать зимушку-зиму.
Отгремел-отшумел-утомился-угомонился озорной праздник. Зовет честной люд в свои врата церквушка, на холмик взобравшаяся:
Так умиротворялася душа русская… То из пригоршни напьется, то на ладони пообедает.
Не проявлял особой заботы о подчиненных смердах своих смердящих потомок немецких королей российский государь Павел 1. Он все тосковал о нежно любимой потерянной родине и преклонялся перед ней. Сын Екатерины П — в девичестве немецкой принцессы Фуке — рос не только без материнской ласки, но и в постоянной опаске, страхе леденящем, ибо, благодаря множественным рассказам, поведанных ему как бы тайно, знал о трагической гибели своего несчастного отца Петра Ш и такой же мрачной участи ожидал для себя. Посему вся страна была буквально наводнена шпионами, высматривающими и вынюхивающими все то, что могло бы хоть немного припахивать запахом антиправительственного заговора.
В надежде разнюхать все помыслы своих подданных во первых временах своего правления «Павел приказывает прибить к дверям дворца почтовый ящик, куда каждый мог бы опустить прошение или жалобу. Ключ от ящика царь хранил у себя. Он рассчитывал почерпнуть немало сведений о том, что творится в стране из этой интимной переписке со своей империей. Но не проходит и года, как его постигает разочарование, и он велит снять ящик: слишком много оскорбительных пасквилей, сатирических портретов и карикатур бросали туда ежедневно. Вот уж воистину, позвольте России разомкнуть уста, и вместо того, чтобы вас благодарить, она вас облюет. С этой нацией нельзя советоваться, ей надо диктовать свою волю», — решил Павел.
Итак, медовый месяц с империей не состоялся. В Павле накапливается раздражение от невозможности всем угодить. Его расстроенный рассудок мутится. Чрезмерно подозрительный, он чует подрывной дух повсюду». (А. Труайя)
Кумир Павла 1 — прусский король Фридрих П не раз рассуждал на эту тему: «Опасаюсь, что ему будет трудно удержаться на престоле, на котором, будучи призван управлять народом грубым и диким, избалованным к тому же мягким правлением нескольких императриц, он может подвергнуться участи, одинаковой с участью его несчастного отца».
«Причитал русский царь Павел 1: Когда тяжесть России, тяжесть Европы, тяжесть мира вся на одной голове — с ума сойти можно! Бог да я! — больше никого, вот что тяжко — человеку, пожалуй, не вынести. Трон мой — крест мой, багряница — кровь, корона — терновый венец, иглы пронзили мою голову. За что, за что, господи! Тяжко, тяжко, тяжко!»
Причитал народ русский: «Самодержец безумный — есть ли на свете страшилище оному равное? Он как хищный зверь, что вырывается из клетки и на всех кидается. Значит царство зверя — царство Божие? Черт к Богу близко, близехонько, Бог с чертом спутались так, что и не распутаешь». (Д. Мережковский)
В памяти людей Павел остался недалеким, психически не совсем уравновешенным солдафоном, однако столь однозначно оценивать его нельзя. «Император не был душевнобольным в полном смысле этого слова, но он постоянно находился в напряженном и экзальтированном состоянии, которое опаснее настоящего безумия, ибо ежедневно он по своему произволу распоряжался благосостоянием и жизнью миллионов людей». (Принц Евгений Вюртембергский)
Надо справедливо отметить, что природа не поскупилась и изначально заложила в Павла немалые способности. Учитель будущего царя высоко ценил его успехи в математике. «Если бы Его Величество, — утверждал он, — человек был партикулярный, обыкновенный и мог совсем предаться одному только математическому учению, то по остроте своей весьма удобно мог быть нашим российским Паскалем». Не случилось такового, не судьба царю стать математиком.
С чего же началось царствование Павла 1? «В 1796 году 6 ноября Екатерина тяжко заболела, в беспамятстве храпит в своей постели. Врачи объявляют: Ее Величество умирает». Александр и его брат Константин вместе с отцом стоят у изголовья кровати. Глядя на это искаженное страданием лицо, Александр вспоминает бабушку такой, какой она была в последние годы, — всемогущей и ласковой. У него чувствительное сердце, и у постели умирающей ему стало плохо.
Павел думает о другом: «Место расчищено». Ничто более ему не препятствует стать императором всея Руси. Павел понимает, что Александр не намерен воспользоваться своим правом на корону, предписанным ему в манифесте императрицы. Он устремляется в ее кабинет, роется в ее бумагах, находит манифест и бросает его в огонь. Да, теперь он император всея Руси. А Александр не против, он считает, что положение великого князя, живущего вдали от политических забот, куда завиднее, чем положение императора». (А. Труайя)
Придя к власти Павел решил весьма своеобразно восстановить права своего давно усопшего отца. Он приказал изъять его прах из гробницы и торжественно короновать его. Корону усопшего императора нес за гробом никто иной как считавшийся одним из его убийц граф Алексей Орлов. Не правда ли, ужасающая картина с примесью кощунственного исторического парадокса? Впрочем не редкого. Свидетели этого действа застыли в немом ужасе. Несогласную ни в чем при жизни коронованную пару – Екатерину П и Петра Ш – их сын насильственно соединил после смерти.
«Для этого истлевшие останки Петра переложили в новый гроб и поставили его рядом с гробом его преступной жены-императрицы. Великий устроитель спектаклей их сын Павел разыграл таким образом фарс супружеского примирения. Он повелел выставить у их подножия табличку с надписью: Разделенные при жизни, соединившиеся после смерти». Все это выглядело как загробное венчание двух призраков. Ненавидели ли они друг друга, несмотря на разложение своих тел? Могли ли они помириться, чтобы наконец освободить своего сына от терзавших его мучений? То были оба супруга германских корней, они желали управлять страной, языка которой поначалу не знали и веру которой не исповедовали.
Из воспоминаний детства при несогласных ни в чем друг с другом родителях Павел извлек прежде всего лишь то, что потворствовало его спесивому характеру. Чувство своего превосходства было характерно для него с самого дня рождения. Да и вся жизнь во дворце способствовала тому, что он расценивал себя как существо, которое может позволить себе не следовать общему закону, а только указывать всем себе подобным. Однажды в театре очень негодовал младой царевич по поводу того, что публика аплодирует актерам, не дождавшись, когда ей будет знак взмахом его руки. Цесаревич был так раздосадован, что вернувшись во дворец, заявил: «Вперед я выпрошу, чтобы тех можно было высылать вон, кои начнут при мне хлопать, когда я не хлопаю. Это против благопристойности».
Но происходило и иное. Несколько месяцев спустя, когда Павлу прочли Оду Ломоносова, он воскликнул: «Ужасть, как хорошо! Это наш Вольтер!» Сия резкая перемена взглядов, характерная для нестабильного темперамента Павла, очень беспокоила окружающих, Но, как исстари сложилось при российском дворе, что почитание иерархов здесь всегда заглушало выражение истины, так оно и осталось. Из опасения за себя замалчивалось то, что могло не понравиться.
С возрастом, несмотря на усилия к равновесию, Павел дезориентирует свое окружение изменениями курса и перепадами своего настроения. Даже те, кто любил его и считал, что знает его, никогда не были уверены в том, будет ли человек, с которым они только что разговаривали, тем же по прошествии всего нескольких минут. Не существовало одного Павла, который следовал бы своей дорогой только ему присущей походкой, а были четыре или пять разных Павлов, с разными душами, но с одним телом. Но он не вводил в заблуждения окружающих его людей и каждый раз был искренним. Просто не было никакой последовательности ни в его мыслях, ни в его поведении, ни в его личности. Всякий раз, разрываясь между своими двойниками, он просто взвинчивал внешние обстоятельства до такого биения пульса, с каким в данный момент бурлила кровь в его артериях.
И как же клокотала она, когда произнесены были следующие слова: «Милостивые государи, императрица Екатерина скончалась, и на престол взошел сын ее, император Павел». Услышав эту фразу, он почувствовал опьяняющее головокружение, но не знал, как поступить: то ли дать волю радости, то ли, понурившись, продолжать оставаться в траурной грусти. И вот Павел грузно взгромоздился на трон. В этом властном сердце жил человек с обезьяноподобным лицом, выпученными глазами и надменно сжатыми губами. После сорока двух лет страданий под деспотичным правлением своей матери он наконец-то скинул тяжкий груз. И чтобы окончательно удостовериться в своей победе, ему было достаточно теперь только окинуть взором вереницу придворных, приближавшихся к нему благоговейно, словно к иконе. Большинство из них, спешивших выразить заверения в своей преданности, наверняка были теми, кто больше всего прислуживали покойной». (А. Труайя) И в этом нет ни малейшего парадокса: ведь они-то больше всего и опасались репрессий, могущих свалиться на них. А оставаться верными усопшей любимой императрице – да кому же такое в голову может взбрести? Вот уж глупость несусветная. Придворным такое благородство не по карману.
«Став императором, Павел обходился с человеческими существами так же грубо, как делал это в детстве с раскрашенными фигурками. Он управлял обитателями этой страны в соответствии со своим сиюминутным настроением – перемещал их, оскорблял, наказывал, калечил, складывал в сундучок для игрушек. В своем активном администрировании множил исключающие друг друга указы, изобилие и разнообразие которых приводили в унынье чиновников, ответственных за их выполнение. Законы сменяли друг друга очень быстро и касались всех. Никто теперь уже не знал, с какой ноги ему дозволено встать». (А. Труайя) Одно успокаивало: «в России от дурных мер, принимаемых правительством, есть спасение: дурное их исполнение». (П.Полетика)
Как-то государь было пошел навстречу крестьянам и издал указ о сокращении барщины, ограничив привилегии дворян, надеясь тем самым избежать народных бунтов, но палка, как всегда, оказалась о двух концах: со стороны верноподданных возросла такая ненависть, что их заговоры начали строиться один за другим, крестьянам же улучшения жизни почувствовать так и не пришлось.
Солдатушкам при Павле, как говорится, досталось на орехи: отупляющая муштра и бессмысленная шагистика могла доконать кого угодно, да еще и под командованием прусских офицеров. Почему прусских? Да потому что российским мало доверял государь немецких кровей. Он был к ним несправедлив и чрезвычайно строг. Однажды русскому офицеру за незначительный проступок вынес весьма жестокое наказание и при этом своим сыновьям, присутствующим на плацу, смеясь и гордясь самим собой, сказал: «Вы видите, дети мои, что с людьми необходимо обращаться, как с собаками!» Сыновья, воспитанные бабушкой Екатериной П, остались весьма обескураженными поведением своего отца.
Страсть к военным парадам заглушала в Павле все остальное. «Воинственный бой барабанов затмевал для него сладкое щебетанье даже женских голосов. Он грезил о беспощадных баталиях. И когда деревянные солдатики из детства, которых он передвигал по своему усмотрению, в дальнейшем как бы приобрели плоть и кровь, и были так же покорны и послушны, как игрушечные, восторгу его не было конца! Это превращение игры в реальность стало таким опьяняющим, что Павел даже помыслить себе не мог, возможно ли провести день иначе, нежели не в игровых баталиях.
Как-то в поздний час он вышел на улицу побродить по Петербургу. Стояла ночь, светила луна и вдруг в глубине одного из подъездов царь увидел фигуру человека довольно высокого роста, худощавого, в испанском плаще, закрывавшем ему нижнюю половину лица. Приблизившись в государю, незнакомец сказал глухим и печальным голосом:
— Павел! Бедный Павел.
— Кто ты таков? – вскричал государь.
— Я часть твоей силы… Я тот, кто хочет добра тебе. Прими мой совет: не привязывайся сердцем ни к чему земному, ты недолгий гость в этом мире, ты скоро покинешь его.
Тут призрак удалился, и Павел с изумлением признал в нем своего прадеда Петра Великого». (А. Труайя)
Так тень прадеда предупредила императора о грозящей опасности.
«Павел не доверял никому, и, пожалуй, пуще всего собственному сыну. Когда он вспоминал о нем, то у него начинало усиленно биться сердце. Он все думал и думал: Проверить надо наследника Александра, лицемерию выучился он у бабки, под внешней покорностью скрывает свои планы. Удалось бы ей в свое время незаконно взойти на престол, если бы она не была величайшим мастером лицемерия. Проверить Александра надо внезапно, когда он того не ожидает, как птицу схватить на лету».
И вот Павел торопливо спустился вниз по лесенке, пробежал анфиладу комнат и без доклада вошел к Александру в кабинет. Стремительно подбежал к нему, испытующе глянул в глаза:
— Чем, сударь, заняты? – спросил отец и обежал глазами комнату.
Александр ужасно смутился, так, словно отец поймал его на месте преступления. Он ничем не занимался, он часами теперь сидел и смотрел в одну точку, когда его не видел никто.
— Я, батюшка, так сидел, — проговорил угасшим голосом Александр.
— Подходящее занятие для наследника престола, — рванул резко Павел и вдруг приметил на письменном столе отодвинутую вглубь раскрытую книгу. Он схватил ее, пробежал быстро глазами, покраснел, запыхтел. Александр, вытянувшись как на смотру, побледнел при этих ему известных угрожающих признаках гнева отца.
— Что вы читаете?
— Я ничего не читал, — пробормотал Александр.
— Ложь! – крикнул Павел. – Вот он, восхваляющий убийство Цезаря стих Вольтера, ваша книга была раскрыта как раз на нем. Вы, сударь, поглощали Брута. И Павел продекламировал по правилам трагедии с подчеркнуто ироничным оттенком голоса: «Рим свободен. Довольно. Возблагодарим богов!» — За одно это четверостишие вы достойны… — Павел махнул рукой, побежал к двери, остановился, бросил на пол оставшуюся у него в руках книгу, от ярости понизив голос, сказал: — Но прежде всего вы будете вторично приведены к присяге верности вашему императору…» (О. Форш)
«Александр слушал молча. Сыновнее почтение и интересы государства в голове его вступили в междоусобный конфликт. Ему бы хотелось всегда одобрять своего отца, но вместе с тем он переживал за Россию и за себя самого. Порой ему казалось, что он повязан по рукам и ногам и предан демону, а то вдруг — что он превышает свои права по престолонаследию, критикуя своего родителя. Хотя великому князю исполнилось двадцать три года, он был уже женат и имел дочь-малютку, Павел не воспринимал его как взрослого человека, мнение сына не представляло для него никакой ценности. Отец поручал ему второстепенные дела, сделав из цесаревича переписчика ненужных документов и порученца по мелким делам, при этом выговаривал ему за любые мелкие проступки, оскорблял, называл ни к чему не способным кретином.
Между тем, число недовольных государем росло день ото дня. Скоро тех, кто составил тайное объединение против него было уже около пятидесяти человек. Постоянно то здесь то там в табачном дыму и под звон бокалов с пуншем расточались упреки в адрес недалекого и неблагодарного монарха. Теперь один лишь вопрос стоял на повестке дня: как с ним можно было бы побыстрее покончить.
Глава заговора граф Петр Алексеевич Пален считал необходимым получить негласное одобрение наследника, заверив его, что у заговорщиков нет никаких криминальных намерений и они ограничатся лишь тем, что убедят Павла отказаться от престола в пользу своего старшего сына.
Александр задумался. Накануне отец с гневной гримасой, исказившей его обезьянье лицо, достал из книжного шкафа «Жизнь Великого Петра», открыл страницу, где описывается смерть под пытками царевича Алексея, выступившего против отца, и показал сыну, заставив его прочитать этот отрывок. Александр так был напуган, что заговорщики нашли в нем податливого собеседника. С лукавой вкрадчивостью Пален внушал наследнику престола, что страна на грани гибели, народ доведен до крайности, Англия грозит войной и что, отстранив императора от власти, его сын всего лишь исполнит свой патриотический долг. Он уверял и уверял его еще и еще раз, что нет и речи о покушении на жизнь государя, от него просто потребуют лишь отречься от престола в пользу великого князя – законного наследника». (А. Труайя)
Александр слушал графа, морщился, сомневался, решался было дать добро на это, как казалось, святое дело, потом снова колебался… Да и то сказать, отважиться на такое… Кроме того, жестокие времена коронованных особ трагедий Шекспира отходили в прошлое. В мир постепенно входили гуманитарные нормы общения в королевской среде.
Павел на них не надеялся. Он возвел себе Михайловский замок, похожий на замок Средневековья, с замысловатым лабиринтом залов и переходов, в которых легко можно было бы заплутать. Подъемные мосты через окружающий замок ров поднимались при первой опасности. Так монарх России отгородился от своего государства.
«Императорская семья, не мешкая, переехала в этот Михайловский замок. Штукатурка в залах еще не просохла. Несмотря на предостережения врачей, объяснявших вредность для здоровья сырых стен, покрытых негашеной известью, краской и лаком, Павел пришел в восхищение от своей новой резиденции. Он приказывает разостлать столичной знати три тысячи приглашений на празднество в честь переселения. В замке зажжены тысячи восковых свечей, но сырость наполняет залы таким густым туманом, что их рыжеватое колеблющееся пламя лишь тускло мерцает в полумраке. Танцующие медленно двигаются в этой зыбкой мгле, и запотевшие зеркала бесконечно повторяют силуэты церемонно кланяющихся фантомов. Александр, окруженный хороводом призрачных видений, терзается зловещими предчувствиями. Ему кажется, что сегодняшним вечером вся Россия вовлечена в пляску смерти и будет кружиться до тех пор, пока ее не сметет ураганом…
Наступило 11 марта 1801 года. Весь Петербург словно оцепенел в зябком ожидании, непрерывно моросящий дождь наполняет сердце унынием. Здесь по неделям солнца не видно; не хочется из дому выходить; да и не безопасно. Кажется, Бог от людей отступился.
Тайные заговорщики Михайловский замок преградой для себя не считали, потому как были приближенными к престолу людьми. В час ночи, не взирая на ненастную, промозглую ночь, пронизанную порывами снега и дождя, участники заговора собрались все вместе и пили шампанское, разливаемое щедрой рукой по бокалам и уже сотый раз провозглашали тост за будущего монарха. В зале, ярко освещенной множеством люстр, блестели золотые эполеты, аксельбанты, ордена, галуны – присутствующие во всем своем великолепии представляли различные рода войск императорской армии.
Кто-то полупьяным голосом выкрикнул:
— А если тиран окажет сопротивление?
Пален невозмутимо ответил:
— Вы все знаете, господа: не разбив яиц, омлета не приготовить. (А. Труайя)
И вот наступил момент, когда заговор против Павла перешел из стадии возлияний шампанского в стадию непосредственного действа. Заговорщики отправились в замок. «Как бы тихо ни шли они, но все же спугнули бесчисленных ворон, что до сего времени спокойно сидели в своих гнездах. В ту ночь, как нарочно, всполошилось все это черное пернатое царство, и такое поднялось карканье и хлопанье крыльями, что даже Пален мгновенно подумал, не сорвется ли все его дело и, как по преданию, в последнюю минуту опасности загоготавшие гуси спасли Рим, эти зловещие птицы своим карканьем не поднимут ли сейчас государя. И что же тогда? — Арест, Сибирь или казнь? Но вот вороны внезапно умолкли. Их карканье не спугнуло сон императора. В своем охраняемом замке, при поднятых мостах, проверенных караулах он не боялся измены. Между тем самый доверенный его человек уже давал самолично приказ опустить малый подъемный мост, чтобы впустить заговорщиков». (О. Форш)
«В это время вытянувшись на кровати под покрывалом в новом чрезвычайно укрепленном и еще непротопленном Михайловском замке, Павел постепенно забылся во сне. Среди первых видений ему привиделся кошмар. Он запихнут в узкое пальто, которое стесняет ему дыхание. Потасовка за дверью разбудила Павла. Охваченный паникой, он бросился под кровать, втянул голову в плечи и попросил бога не позабыть о нем. Биение его сердца сотрясало замок. Без сомнения, в этот миг в его уме возникло видение Великого Петра. – Бедный Павел».
Между тем дверь уже поддавалась натиску и трещала. Потом сдалась. Торопливые шаги раздавались здесь и там вокруг императора, распростертого на полу. Не было никого, кто бы мог его защитить. Полуживой от страха он прислушивался к голосам людей, которые обыскивали всю комнату, переворачивая все вверх дном. Послышался возглас: «Птичка упорхнула!» Но кто-то, ощупывая простыни, невозмутимо заключил: «Гнездо еще теплое, птичка должна быть недалеко».
И вот царь предстал съежившимся, мертвенно-бледным, с ночным колпаком на голове. Вытаращенными от ужаса глазами он увидел перед собой группу пьяных офицеров с лицами преступников. Ему предлагали подписать отречение, он артачился. Один из офицеров схватил тяжелую золотую табакерку и в пылу буйного пьяного раздражения запустил ею в Павла. Пораженный в висок, тот покачнулся и рухнул на пол. И в этот момент монарх был уже уподоблен дичи. Охваченные убийственным безумием, все набросились на него, избивали и выкрикивали ругательства. Лежа на полу, Павел отбивался, стонал, плакал, умолял о пощаде. Кто-то из офицеров схватил шарф и набросил на шею царя. «Помилуйте! Воздуху! Воздуху!» Затем голос его перешел в сплошное бульканье, глаза выкатились, а конечности передернулись в судорогах.
Женщина в разметавшимися волосами кинулась в комнату Павла. Это была императрица Мария Федоровна. Она услышала шум борьбы. Она хочет все знать. Она громко зовет: «Паульхен! Паульхен!» Стража, спешно поставленная, скрестив штыки, преграждает ей дорогу. Она бросается на колени перед офицером и умоляет его позволить ей увидеть мужа. Он не пускает ее: там торопливо приводят в порядок тело императора, стараясь скрыть, насколько возможно, следы насильственной смерти.
А тем временем Александр, укрывшись в своих апартаментах, ждет ни жив ни мертв развития событий. Жив ли отец? Раздавленный угрызениями совести, он сидит рядом с женой, прижавшись к ней и пряча лицо, он ищет у нее утешения и не находит. В этой позе застает его Пален, когда входит, чтобы сообщить страшную новость. После первых же его слов Александр, пораженный ужасом, разражается рыданьями. Он не хотел кровопролития. И тем ни менее он виновен: другие лишь осуществили то, на что он в тайне надеялся Отныне и навечно на нем несмываемое пятно. Безвинный преступник. Отцеубийца с чистыми руками. Худший из людей. Александр судорожно рыдает, а Пален тоном строгого ментора произносит: «Перестаньте ребячиться. Ступайте царствовать!» (А. Труайя)
«Граф словно взял его, как маленького, за руку, насильно перевел через шаткий мостик над бурной рекой. И мост рухнул, и назад уже нельзя. А под ногами разверзлась пропасть, двинешься – упадешь. И всего лучше было бы ни о чем не думать, а неподвижно сидеть; чуть дышать, почти умереть.
Состояние Александра было ужасно. Удрученный безжалостной памятью, он снова и снова переживал страшную ночь. Начни сейчас суд над убийцами царя — что получится? Нет, Александру следует окружить себя теми людьми, которые возвели его преждевременно на престол, как это сделала его бабка Екатерина. Его подавленность, глубокую грусть и раскаяние граф Пален почитал только робкой слабохарактерностью и все назойливее обращался с ним как с мальчишкой, которого только что посадили на трон и он должен научиться царствовать.
Однажды Пален сказал веселым, жизнерадостным голосом:
— Приятнейшее обстоятельство, Ваше Величество. Вам сейчас предстоит совершить одно доброе дело, задуманное Его Величеством покойным императором. Поистине благодеяние целому семейству одним мановением вашей царской руки…
— Какое еще дело?
— А вот какое: некий государственный крестьянин, сибиряк Артамонов, изобрел самокат. Модель в свое время представлена была Его Величеству, вашему родителю, и Артамонову была обещана в случае успешного выполнения модели — вольная со всем семейством.
— Как же, вспоминаю, — несколько оживился Александр. — Мы тогда посмеялись немало с братом. И что же, он выполнил?
— Извольте потрудиться, ваше величество, глянуть из окна на площадь. Артамонову приказано ждать тут с самого утра, пока не соблаговолите проверить его машину.
Александр быстрым шагом, так что Пален едва за ним поспевал, вышел на балкон Зимнего дворца и с любопытством оглядел площадь. Перед балконом возник Артамонов, низко кланяясь, ведя рядом с собой, как лошадь, большое колесо. Он вдруг мгновенно вскочил на седло и, хлопая полами длинного армяка, много раз странной птицей пронесся большими кругами по площади, ловко спрыгнул на ходу перед балконом, где, глядя на него, улыбался восхищенный Александр.
— Кроме вольной всему семейству, — сказал он Палену, — распорядитесь из сумм кабинета выдать награду и на путевые расходы. Самокат приобщить к изобретениям самоучки Кулибина, собранным бабушкой.
Вечером, когда праздновали удачу с самокатом, Артамонов был печален.
— Да что ты, — успокаивали его друзья, — твой самокат приказано в том же месте держать, где изобретения великого Кулибина.
— А где к нему внимание, где почет всему, что выдумал? Как и я, одной пользы хотел он отечеству, а его модели сперва на игрушки пустили, а как сломались, то и чинить не стали». (О. Форш)
Так рассуждал, многое понимавший в жизни, русский изобретатель-кудесник.
А вот какой-то русский юноша послал царю длинное письмо, полное обожания и благословений, Написал в нем: «Народы бывают такими, какими делают их правители. Царь Иван Васильевич хотел иметь безропотных рабов и он их имел. Петр 1 хотел, чтобы мы слепо подражали иностранцам, и добился своего. Мудрая Екатерина начала превращать нас в русских. Александр, кумир народа, завершит ее великое дело».
Такова была надежда.
«По правде сказать, похоронив Павла, вся Россия вздохнула с облегчением, и, несмотря на официальный траур, народ бурно выражал кощунственную радость. В салонах, хижинах, на улицах обнимались и поздравляли друг друга, благословляя имя нового царя. Когда Александр ехал верхом, медленно продвигаясь сквозь толпы народа, его встречали благоговейным шепотом: Наш царь-батюшка! Наше красно солнышко!»
И одна только императрица Мария Федоровна искренне оплакивала кончину всем ненавистного монарха. Причиной кончины для народа объявлен был апоплексический удар. Он принял эту вервию безоговорочно.
Надо признать, что всеобщий энтузиазм, окружающий Александра, так и не смягчил его душевной боли. Вслед триумфам за ним тащится изуродованный труп отца. Сын знает: «Против этого нет лекарства, должно страдать. Да и как не страдать? Ведь изменить ничего нельзя». Александру необходимо с головой погрузиться в работу, чтобы забыть о той трагической ночи. Посвятив свою жизнь делу возрождения империи, думает он, он сможет оправдаться перед самим собой.
Когда цесаревич родился, среди множества лиц, склонявшихся над его детской кроваткой, Александр рано стал узнавать одно, затмевавшее все остальные, — полное, с выступающим вперед двойным подбородком и синими, иногда отливающими черным, глазами, всегда озаренными ласковой улыбкой, — лицо своей бабушки, императрицы всея Руси Екатерины П. Она надеется: внук вознаградит ее за горькие разочарования семейной жизни. Александр станет ее утешителем, и в обход законного преемника ее сына Павла, внук станет подлинным наследником.
Материнский инстинкт, не проснувшийся в ней при рождении сына, с неожиданной силой пробуждается при появлении на свет первого внука. Эта вспышка запоздалой материнской нежности приводит в восторг Екатерину, и все свои помыслы, все чувства она сосредотачивает на новорожденном. Не может быть и речи о том, чтобы доверить младенца родителям. Только сама императрица сформирует ум и укрепит тело августейшего отпрыска. Она изучила многие педагогические труды и давно подготовилась к этой миссии.
Любой поступок внука повергает бабушку в беспредельный восторг: «Играть с ним одно удовольствие, — восторгается она. — Если бы видели, как Александр играет то в лавочника, то в повара, превращается то в кучера, то в конюха, как он занимается разными ремеслами, рубит дрова, чистит мебель».
Однажды малыш Александр, больной, дрожа от озноба и закутавшись в плащ, стоит на часах, с ружьем в руках, у дверей, ведущих в покои императрицы. Заинтригованная, она спрашивает, что это означает. Внук отвечает: «Это часовой, умирающий на посту от холода».
Когда Александру исполнилось шесть лет, а его брату Константину, родившемуся вслед за ним пять, Екатерина удалила нянек и гувернанток и передала воспитание мальчиков мужчинам. Она составила для главного надзирателя за обучением «Наставление к воспитанию внуков», в котором доказывала важность физического и нравственного здоровья, величие души и учтивость манер.
Вскоре в группу напыщенных и докучливых наставников ворвался новый человек – молодой, пылкий, просвещенный, который сыграет в жизни Александра выдающуюся роль. Это Фредерик Лагарп. С каждым днем близость между учеником и учителем возрастает. Позже Александр признается: «Всем, что я знаю, и, может быть, всем, что во мне есть хорошего, я обязан Лагарпу. Царевич, десятилетний мальчик, с волнением и благодарностью внимает молодому наставнику, произносящему пылкие монологи об уважении к человеческому достоинству, о свободе личности, о любви к ближнему, каким бы ни было его происхождение, о просвещенном и терпимом монархе – отце, а не угнетателе своих подданных. И главное – никакой Библии! Атеист учитель диктует своему ученику такое определение Христа: Некий еврей, именем которого названа одна христианская секта».
К двенадцати годам воспитатель замечает у Александра признаки возмужалости. Екатерина предупреждена о сонных грезах внука, она тотчас поручает своим представителям объехать европейские дворы и навести справки о принцессах на выданье.
Тем временем воспитатель Протасов тайком заносит в дневник наблюдения над доверенным ему питомцем: «Замечается в Александре Павловиче много остроумия и способностей, но совершенная лень и нерадение узнавать о вещах, и не только чтоб желать ведать о внутреннем положении дел, кои бы требовали некоторого посилия в познании, но даже удаление читать публичные ведомости и знать о происходящем в Европе. То есть действует в нем одно желание веселиться и быть в покое и праздности! Дурное положение для человека его состояния».
Беспечность, беззаботность и жажда удовольствий – не главные недостатки этого юноши, выпестованного августейшей бабушкой и дюжиной наставников. Взрослея, он все яснее понимает, что ему нужно искусно обходить подводные камни того фальшивого мира, в котором он вынужден жить. Чистосердечие – и он рано это познает – погубит его. Не желая наживать врагов, Александр всем улыбается, приветливо соглашается со всеми противоположными мнениями, льстит тем, кому хотел бы надавать пощечин.
Достигнув возраста, когда начинают присматриваться к жизни взрослых, он догадывается о роли фаворитов бабушки императрицы. Эта стареющая женщина – ненасытная пожирательница молодых мужчин. Он наблюдает, как бабушка, сидя за карточным столом и прикрываясь веером, влюблено улыбается своему молодому любовнику, или, медленно ступая и тяжело дыша, удаляется в свои покои, а фаворит следует за ней по пятам. Ему противна ее старческая страсть, но не отступая от избранной линии поведения он ничем не обнаруживает свой гнев ни перед фаворитом ни перед бабушкой.
Когда Александру исполняется пятнадцать лет ко двору прибывает юная немецкая принцесса. Она учит русский язык, принимает православную веру и начинает зваться Елизаветой Алексеевной. Их решают обвенчать, и при обручении прелестных молодых все вокруг говорят, что обручаются два ангела.
Александр, вступив в брак, упивается своей рано обретенной свободой. Ему кажется, что став супругом, он переступил незримую черту, отделяющую детство с его зависимостью и обязательными уроками, от положения взрослого человека, жизнь которого посвящена наслаждениям. Весь его суетный и праздный мирок поглощен щегольством и развлечениями. Елизавета, захваченная круговоротом светской жизни, пишет матери: «Мы очень заняты, но ничего не делаем. Всю неделю танцевали, начиная с понедельника. Во вторник бал у нас, танцевали даже вальс. Вчера – костюмированный бал у придворной дамы императрицы, сегодня – театральное представление в Эрмитаже».
Не без основания бабушку Екатерину беспокоит отсутствие у Александра вкуса к власти. Она не ошибается, считая, что он лишен монархических амбиций. Александр же, выросший при дворе, его возненавидел. Он пишет другу: «Мое положение меня вовсе не устраивает. Оно слишком блистательно для моего характера, которому нравятся исключительно тишина и спокойствие. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах и медного гроша. Одним словом, я сознаю, что не рожден для того сана, который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим способом.
В наших делах господствует неимоверный беспорядок, грабят со всех сторон, все части управляются дурно. Мой план состоит в том, чтобы по отречении от этого неприглядного поприща поселиться с женой на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая свое счастье в обществе друзей и изучении природы».
Однако пока Александру, подавляя отвращение, приходится выполнять множество мелких дел, которые поручает ему отец. Весь день он проводит вне дома, занятый службой, возвращается измученный, осунувшийся и не высказывает жене ни нежности, ни внимания, которых она так ждет. Она страдает от безразличия супруга и постепенно сама охладевает к нему. Редкие встречи наедине оставляют в их душах лишь горечь разочарования.
Елизавета тоскует по мужской любви, захватывающей, всепоглощающей, о которой мечтала в первые дни замужества. Долго ждать не пришлось – утешитель покинутой супруги отыскался рядом. Это лучший друг Александра, обольстительный князь Адам Чарторыйский с острым, как шпага, умом и бархатным взором. Она поддается чарам польского вельможи. Александра забавляет эта любовная интрига, и он помогает ее героям сблизиться. Когда Елизавета рождает черноволосую и черноглазую девочку – это становится поводом для откровенного злорадства придворных. Они перешептываются: «Верите ли вы, что у блондинки жены и у блондина мужа может родиться ребенок брюнет?»
Рождением неизвестно чьего ребенка в монаршей семье Адам Чарторыйский окончательно скомпрометирован, его карьера в России прервана. Прощание Адама и Александра было душераздирающим.
Сам Александр, будучи по природе мотыльком, легко переходит от одного увлечения к другому, стараясь одержать победу, но не пользуясь ее плодами. Радуясь, что Мария Нарышкина рожает ему маленьких бастардов, он не теряет надежды, что и Елизавета подарит ему законного наследника. Жизнь же императрицы теперь исполнена печали и покорности судьбе. Она перестала изменять мужу и смирилась с его неверностью. Он же довел свой цинизм до того, что с гордостью сообщает ей о новой беременности своей фаворитки». (А. Труайя)
После убийства Павла 1 Александр вынужденно, можно сказать, из-под палки Истории, вступил на престол. Мечтою он летал в иных эмпиреях, но, увы, крылья телу не даны. Остается лишь произнести:
В деле политики Александр пошел за своей бабушкой, отменившей казнь, отменил и пытки. Разрешил деятельность типографий, благодаря чему они стали расти подобно грибам, выскакивающим из-под земли после дождя. Позволил ввозить какие угодно книги из-за границы. Такая свобода была просто немыслима для многих европейских стран. Дух свободы простерся и дальше. Он коснулся цензурного устава, ибо «цензура служит не для стеснения свободно мыслить и писать, а единственно для принятия пристойных мер и против злоупотребления печатным словом».
«Начало царствования – золотые дни русского просвещения. Создаются средние и низшие учебные заведения – гимназии и приходские училища. Выросло и число университетов. С Александром интеллигенция всходит на трон, уже подлинная, чистая, без доспехов Марса, в оливковом венке». (Г. Федоров) Крепко затронутым оказался класс чиновников. Для них введен экзамен на чин – цель которого: повысить образовательный уровень. Чиновный люд приуныл, встретил этот указ с откровенным уныньем.
Александр мечтал о республиканском устройстве России, полагая его наилучшим способом правления. В основе управления государством должна быть незыблемая законность, увенчанная конституцией, а не монаршим произволом, необходима отмена крепостного права – избавление страны от язвы рабства. Ко времени вступления на престол эти мечты превратились в твердое намерение незамедлительно провести государственные преобразования». (И. Князький) Об искренности Александра говорит его запись в личной тетради: «Ничего не может быть унизительнее, как продажа людей».
Обращение помещиков с крепостными часто принимало самые что ни на есть уродливые формы. «Генерал Измайлов держал целый гарем, где девочки тринадцати — шестнадцати лет вместе терпели позор, а хозяин предлагал с ними позабавиться. Графиня Салтыкова посадила своего парикмахера в клетку, дабы в ее отсутствие он не мог работать на других. Крестьян секли, а то и травили собаками. Конечно, подобные случаи исключительны. По сути дела добродушные, безразличные и скучающие баре чаще всего едва знали своих крестьян и перекладывали все обязанности на жуликоватых управляющих.
Среди бар встречались и чувствительные натуры. Эти мечтали о конституции и счастливом будущем России. Вот только до чего же тяжела она на подъем, эта Россия, со своими бескрайними землями, лесами, реками, нищими и невежественными мужиками!». (А. Труайя)
«Благородные намерения государя и его сторонников относительно отмены крепостного права натолкнулись на сопротивление не только крепостников. В своему изумлению Александр не нашел поддержки и у просвещенной части русского общества. Многие искренне считали, что крестьянам за помещиками лучше, а кто-то мыслил в духе Карамзина, полагая: преждевременно дарить свободу непросвещенному народу. Философы издревле спорят, что должно предшествовать просвещение или освобождение от гнета. Надо признать, что изданный указ о вольных хлебопашцах, в котором предлагалось добровольно и постепенно освобождать крестьян, не повлек за собой значительных последствий». (И. Князький)
И все же мечта о сломе института крепостного права не оставляла государя. «Крепостные составляли восемь десятых русского населения. Конечно, это не рабство в полном смысле слова, поскольку крестьяне, хоть и прикрепленные к земле, веками сохраняли автономию крестьянской общины. Но они не имели никаких гражданских прав и отданы были полностью во власть помещика. Они лишь человеческий скот, который обеспечивает благосостояние своих хозяев.
Необходимо, решает царь, как можно быстрее покончить с этим больным вопросом, который ни Петр Великий, ни Екатерина Великая не смогли решить. В благородном порыве молодые законодатели принимаются за дело, опираясь на принципы равенства и справедливости. Но очень скоро их пыл остывает. Страх охватывает при мысли о тех трещинах, которые перемены произведут в социальном здании империи.
Все согласны в одном: необходимо избежать роковой ломки. Помещики готовы отказаться от своих прав на крестьян, но не от прав на землю, которую эти крестьяне обрабатывают. Для хозяев неприемлемо освободить крестьян без земли, дав им средства для ее выкупа, и еще более неприемлемо безвозмездно отдать крестьянам часть помещичьей земли. Для помещика земля – его капитал, основа его богатства, престижа, естественный источник его доходов. Для крестьянина земля, в течение веков возделывавшаяся его предками, переходившая от отца к сыну, — его собственность. После долгих колебаний Александр отклоняет единственно приемлемое решение: освобождение крестьян без земли. Все, следовательно, остается как было. Так лопнул воздушный шар». (А. Труайя)
Монолит крепостничества был настолько крепок, что не поддавался даже тем помещикам, которые по доброй воле хотели освободить ту или иную крестьянскую душу. Вот какую историю об этой насущной проблеме рассказывает Иван Пущин: «Дворовую девушку Пушкиных Анну Михайловну полюбил вольный человек из мещанского сословия, и Сергей Львович дал согласие на этот брак. Казалось бы, за чем дело стало? А за тем, что дворянская опека потребовала подтвердить особые Анкины заслуги, потому что с землею еще можно освободить крестьянина, а вот без земли? — но откуда у дворовых она — много труднее.
Пушкины не давали девицу в обиду и выправили новую бумагу, где было расписано как добродетельное поведение и постоянное усердие Михайловой, так и ненужность ее ныне по хозяйству – и подтверждалось господское желание «обеспечить будущую судьбу девицы сей благонадежным за вольного человека замужеством». Но и этого не хватило: затребовали документы – где дворовая девка писана по ревизии и нет ли возражения со стороны других членов пушкинской фамилии? Пока составлялись третьи бумаги и преодолевались новые закавыки, причем Пушкины постоянно сочувствовали бедной девице, миновало полных пять лет – и вот уж, кажется все преграды позади, но теперь мещанин, устав дожидаться, отказывается от своего намерения жениться на Михайловой. И чтобы отпустить ее на волю, нужны были новые доводы, новые бумаги; да Анна и сама не пожелала – так и осталась в дворовых».
А история с крепостной актрисой Прасковьей Жемчуговой? Графу Николаю Петровичу Шереметьеву пришлось обратиться к царю, чтобы узаконить свою связь с возлюбленной и сделать ее графиней Шереметьевой. Тарасу Шевченко – великому украинскому поэту и художнику удалось высвободиться из крепостного рабства благодаря Жуковскому, Вяземскому и художнику Брюллову.
Крепостные крестьяне, которым, благодаря своему трудолюбию, удалось собрать значительную сумму денег, выкупали себя сами. Но выкуп был более чем значительный: несколько тысяч. А надо сказать, что по тем временам тысяча имела неимоверно огромный вес.
Государь, чувствуя себя неловко в качестве правителя государства, в котором процветает торговля людьми, запретил в «Сенатских ведомостях» давать объявления о купле-продаже людей, так что стало печататься: «отпускается в услужение».
«В области внешней политики Александр мечтал жить в добром согласии со всеми своими соседями и не стремился расширять границы своего государства. Но, изучая карту Европы, всегда испытывал одно и то же чувство – неотвратимости судьбы. Одного взгляда на карту достаточно было, чтобы понять: история России – прямое следствие ее географического положения. Необозримые просторы и протяженные открытые границы огромной империи – непреодолимое искушение для захватчиков. В далеком прошлом на нее нападали кочевые племена хазар, печенегов, половцев. На смену им пришли татары Золотой Орды, они три века владычествовали над ее территорией. Затем пришли поляки, дошедшие до самой Москвы, и шведы, непрерывным вторжениям которых положил конец Петр Великий в битве под Полтавой. Не настала ли теперь очередь французов?
Александр пишет: «Кажется, скоро снова польется кровь, но я, по крайней мере, сделал все, что в человеческих силах, чтобы этого не допустить. Однако обстоятельства столь щекотливы, обстановка столь напряжена, что война может начаться в любой момент с этим исчадием ада, с этим извергом рода человеческого, с этим Наполеоном».
Цель Наполеона – уничтожить или, по крайней мере, унизить последнюю непокорную европейскую державу, и для достижения этого он выдвигает требования, совершенно неприемлемые и несовместимые с честью России и затрагивающие ее материальное благосостояние путем наложения всяческих запретов, касающихся экономической стороны вопроса.
И вот уже вербовщики во Франции вовсю склоняют наивных парней вступить в армию, которая пойдет на Москву. А в Москве-то!.. «Золотые горы, особливо в Сибири – это немного в сторону от Москвы. А в городе-то есть огромные колокола из чистого серебра, купола церквей покрыты кованным золотом. Там столько можно наковать наполеондоров, что каждый возвратится в карете, которая доверху будет набита золотом». (О. Сомов) У наивных парней голова кругом шла от столь заманчивых перспектив, и они вступали в ряды армии, направлявшей свои стопы в сторону России.
Один из наследных принцев Европы, знающий планы Наполеона, дает Александру совет на случай нападения его армии: «Следует избегать крупных сражений, атаковать фланги, вынуждать французов делить войско на небольшие отряды и изнурять их маршами, то есть заставлять их делать то, что всего неприятнее французскому солдату. Так легче их одолеть».
Александр отвечает: «Мы не боимся подставить себя под удар. У нас – бескрайние пространства, и мы сохранили хорошо организованную армию. Я не обнажу шпагу первым, но вложу ее в ножны последним. Если военное счастье от меня отвернется, то я скорее отступлю до самой Камчатки, чем отдам мои губернии или подпишу в моей столице мирный договор, который все равно будет только перемирием. Француз храбр, но длительные решения и плохой климат утомляют его и подрывают мужество. Наш климат и наша зима будут сражаться на нашей стороне».
На одном из балов, Александр узнает, что армия Наполеона перешла Неман. Он давно ждал вторжения, но в это мгновение, похолодев, убедился: судьба вынесла свой приговор. Бог смешал кости и бросил их на стол. Отныне надо не мечтать, а действовать. Сохраняя внешнее спокойствие, он приказывает продолжать бал.
А на следующее утро пишет письмо Наполеону: «Государь, брат мой! Если Вы согласны вывести Ваши войска с русской территории, то я оставлю без внимания произошедшее, и соглашение между нами будет возможно. В противном случае я буду вынужден видеть в Вас врага, которому я не давал никакого повода для нападения. От Вашего Величества зависит избавить человечество от бедствий новой войны. – Ваш брат Александр».
В 1812 году война все же началась, мирная жизнь окончилась, все государственные преобразования пришлось прекратить. Города и деревни подверглись неслыханному разорению. Церкви были разграблены, церковная утварь растащена, кладбища осквернены, несчастные женщины подверглись оскорблениям. Французские солдаты тоже голодают: им раздают кое-как замешенный сырой хлеб. Нет корма для лошадей, они мрут, словно мухи, и их трупы выбрасывают в реку. Мародеров расстреливают. Они принимают смерть равнодушно, покуривая трубки, ведь рано или поздно им все равно суждено погибнуть под пулями.
Не лучше обстоит дело и в русских полках. Но Александр не вникает в состояние армии. Решив вести оборонительную войну, он благосклонно слушает тех, которые советуют завлечь врага в глубь страны. Особенно по вкусу ему пришлась такая формулировка: «Русский император грозен в Москве, страшен в Казани, непобедим в Тобольске». Однако то, что эффектно звучит на бумаге, возмущает в конечном итоге душу, и Александр, вопреки самым разумным доводам, не может решиться отдать без боя значительную часть русской земли.
С тревогой он задается вопросом: хватит ли у него сил командовать армией? «Мне жаль, что я не могу, как бы желал, быть достойным преданности моего замечательного народа. Народу нужен вождь, который повел бы его к победе, а у меня, к несчастью, нет для этого ни опытности, ни нужных дарований. Моя молодость прошла при дворе; если бы меня тогда же доверили Суворову, он научил бы меня воевать, и, может быть, я сумел бы предотвратить опасности, которые теперь нависли над нами. Лишь бы не впасть в отчаяние, тогда все будет хорошо».
Его поддерживает мадам де Сталь, искавшая в России спасения от Наполеона, который, по ее словам, преследует ее по всей Европе. Она приходит в восторг от благородной простоты русского царя, его мужества, проницательного, ясного ума, предсказывает ему победу и восклицает: «Государь, ваш характер – лучшая конституция, а ваша совесть тому порукой». Несмотря на эти ободряющие слова, Александра все больше тревожит ход войны. Французам уже открыта дорога на Москву.
Император назначает нелюбимого им Кутузова главнокомандующим армией. Кутузову 67 лет. Он окончил Страсбургский университет. Он тонкий ценитель французской литературы. Он толстый и обрюзгший. Он едва ходит, быстро задыхается, с трудом держится в седле и даже в походе передвигается в коляске, запряженной четверкой лошадей. Ленивый, любящий вкусно поесть, сластолюбивый, он отдает дань радости столам, возит с собой любовницу – толстую молдаванку, переодетую в казачье платье, и нередко засыпает посреди жаркой дискуссии, свесив голову на грудь и выпятив брюхо.
Но, несмотря на свою сонливость, на мгновения забытья, он сохраняет острую проницательность в суждениях. Он хитер, терпелив, наделен здравым смыслом и сквозь лоск западной культуры легко угадывает подлинную натуру человека. Русский до мозга костей, он легко владеет двумя языками и говорит по-французски в салонах и по-немецки в главной квартире, но с солдатами разговаривает просто, на понятном для них языке». (А. Труайя)
Он принимает в свои руки командование армией. Положение ее отчаянное.
Да, схватка при Бородине была жутчайшая, но она не остановила Наполеона. Кутузов принял тяжкое решение — отдать Москву. То был обдуманный маневр заманить Наполеона. И он поддался. Вошел в Москву, обосновался в Кремле. Долго ждал преподнесения ключей от города, но не дождался. Почти все население покинуло родную столицу. Ее подожгли.
«В осажденной Москве, которую покинуло большая часть ее населения, солдаты, маркитантки, каторжники, публичные женщины, слонялись по улицам, заходили в опустевшие дворцы и забирали все, что могло насытить их алчность. Одни набрасывали на себя шелковые или тисненые золотом ткани, другие хватали без разбора и накидывали на плечи драгоценные меха, третьи надевали женские и детские салопы, и даже каторжники натягивали на себя придворные туалеты. Остальные гурьбой вламывались в подвалы и, напившись самых тонких вин, уходили, шатаясь под тяжестью награбленного. Улицы завалены были обломками мебели, втоптанной в грязь одеждой, развороченными сундуками, разодранными картинами. Зарево пожаров видно в небе на расстоянии в триста верст. В деревнях ждут часа Страшного суда. Наконец на пятый день пожар начинает стихать. Большинство зданий в городе – деревянные, и спаслось от огня всего две тысячи домов из девяти тысяч трехсот.
Но не все так безнадежно. Молодежь записывается добровольцами в ополчение: стыдно отсиживаться в тылу, если можешь держать в руках оружие. Крестьяне вооружившись самодельными пиками, серпами, топорами, создают отряды, которые ведут в бой неизвестно откуда взявшиеся вожди. Раздраженный этими действиями, Наполеон подумывает, не переманить ли на свою сторону сельский люд, объявив отмену крепостного права, но быстро отказывается от этого проекта, опасаясь смуты. К тому же он не хочет ссориться с русскими помещиками, которые, надеется он, в конце концов вынудят царя заключить мир.
Он не понимает, что по сути своей натуры русский человек не в силах перенести, чтобы чужая пята попирала его родную землю. Русский предпочтет страдать по воле своего же барина, чем быть освобожденным по воле чужеземного завоевателя. Александр с изумлением открывает: в его стране существует народное мнение. Как произошло, что темный русский народ, лишенный возможности высказывать свое суждение о государственных делах, сумел в исключительных обстоятельствах убедить царя в своей поддержке? Случилось чудо: произошел стихийный и как бы нелегальный, тайный плебисцит, где не было бюллетеней для голосования, а были сказаны слова надежды, передававшиеся из уст в уста. Впервые самодержец, вершивший судьбами империи, никогда не обращавшийся к нации, ощущал, что его увлекает за собой непреодолимое народное воодушевление. Голоса подданных заглушают голоса министров. С чувством, в котором счастье смешивается с тревогой, Александр сознает, что из императора России он превращается в императора русских». (А. Труайя)
Солдаты Наполеона гибли в полыхающем, разорившемся городе. Надо было уходить. Наполеон недоумевал: «Они сами поджигают. Что за люди, эти скифы?»
Решив оставить святой город, Кутузов говорил: «Вас пугает сдача Москвы, а я лишь исполню Божью волю и сберегу армию. Наполеон – бурный поток, мы пока не можем его остановить. Москва будет губкой, которая его всосет». И вот в ночной тишине, в нищей избе, где была ставка, слышно, как он плачет, ворочаясь на постели, главнокомандующий армией.
В своей басне «Волк на псарне» Крылов отобразил в образе волка Наполеона, ловчий – Кутузов, хитрый полководец, затянувший войну. Попав в тяжелое положение, Наполеон предложил русскому командованию «положить предел несогласию между двумя великими народами», но Александр 1 отклонил это предложение. Эти-то переговоры и имеет ввиду Крылов в своей басне.
Однако, прежде чем изгнать «волка», пришлось побороться с ним не на шутку. Оглядываясь на опустошенные просторы, человек вопрошал: «Я бы спросил, что чувствовал Наполеон, когда после Бородинского сражения сорок тысяч трупов и раненых, стонущих и изнемогающих людей густо покрывали поле, по которому он ехал? А сколько тысяч семейств оплакивали преждевременную потерю отцов, детей, братьев, мужей, любовников, опору семейств, и все эти несчастья от произвола, от жажды владычества одного. По расчету самому точному три миллиона в продолжение его владычества погибли в войнах и походах. Почему человека, гражданина за убийство своего младенца наказывают смертью, а смертоубийство массами называют победою? А победители? Им нужно думать и об изгнании неприятеля и о способах изгнать потом зверство из самих себя». (В. Раевский)
Императрица Елизавета совершенно верно отмечает: «Бегство Наполеона свидетельствует, что великий человек нашего века всего лишь шарлатан, гений которого улетучился, как только он встретил решительное сопротивление. Я говорю о России: Горе тому, кто поднимет на нас руку!»
Лев Николаевич Толстой говорит: «Дубина народной войны поднялась во всей своей грозной и величественной силе и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с грубой простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие».
Войска Наполеона бежали из России.
Когда враг был побежден, император Александр утверждал: «Я не положу оружия доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моем. Или Наполеон, или я – вместе мы не можем царствовать». Заявление это было сделано не из простого тщеславия. Александр лучше других понимал Наполеона и знал, что тот никогда не смирится с поражением.
«Кутузов, которому претит посылать за пределы России русские войска, поредевшие в сражениях, измотанные переходами, торопит императора сложить оружие. Для него эта война патриотическая, а не политическая, русская, а не европейская. Он почтительно убеждает в этом царя, но наталкивается на стену. Александр непоколебим: он продолжит борьбу и сокрушит Наполеона. Прочный и продолжительный мир можно подписать только в Париже», — утверждает царь. Александр чувствует, что ему предстоит играть роль, о которой еще несколько месяцев назад он не смел и мечтать. Еще недавно он боролся за освобождение России, отныне он будет бороться за освобождение Европы во имя справедливости для всех. Благодаря ему впервые в истории человечества свет миру воссиял не с притязающего на цивилизованность Запада, а с Востока – из прослывшей варварской России.
Гром приближающейся канонады не слишком тревожит парижан. Никто из жителей столицы не на миг не может вообразить, что осажденный Париж подвергнется участи Москвы. На улицы предместий, где идет бой, стекаются толпы зевак. Те, кто посмелее, добираются до позиций стрелков и слушают свист пуль. Нарядные парижане прогуливаются по бульварам, заполняют террасы кафе, час за часом обсуждая ход событий. Солдаты русской армии не питают ненависти к врагу. С того дня, как они воюют на чужой земле, они не помышляют о мести за унижение родного края.
Под знаменами Александра сражается немало французских эмигрантов, большинство офицеров воспитаны французскими гувернерами, и Париж притягивает их, как светоч мира. Они лихорадочно готовятся вступить в этот современный Вавилон, наглаживают парадные мундиры, начищают пуговицы, наводят глянец на сапоги. Всю последующую жизнь они будут слыть особыми людьми; на них будут смотреть с удивлением, слушать с любопытством и восхищением. Для них нет большего счастья, как повторять до конца своих дней: «Я был с армией в Париже!»
Александр едет верхом на коне, когда-то подаренным ему Наполеоном, окидывая взглядом высыпавший на улицы народ. Национальные гвардейцы построены шпалерами на пути тех, с кем вчера сражались. Их ряди сдерживают толпы парижан. Все окна заполнены людьми, самые любопытные забрались на деревья, крыши экипажей, кровли домов. При приближении Александра одни снимают шляпы, другие рукоплещут. Женщины машут платками. Александр отвечает им на приветствия, подняв руку и ласково улыбаясь. Из толпы слышится голос: «Мы уже давно ждем Ваше Величество!» Александр отвечает: «Храбрость ваших солдат помешала мне прийти раньше». В ответ раздаются возгласы: «Да здравствует Александр! Да здравствуют русские! Да здравствуют союзники!» Снова крик из толпы: «Наполеон уже труп, только пока не смердит!»
В эти минуты русский царь чувствует, что он прекрасен и душой, и всем своим обликом. Люди одобряют его, Бог к нему милостив. Шатобриан пишет о нем: «Александр, по-видимому, сам был удивлен своим триумфом; он смущенно вглядывался в лица парижан, как будто признавал их превосходство над собой; кто знает, быть может, оказавшись среди нас, он ощущал себя варваром, подобно римлянину, который, побывав в Афинах, устыдился самого себя. Быть может, ему приходила мысль о том, что эти же самые французы заняли и сожгли его столицу и что его солдаты, в свою очередь, стали хозяевами Парижа, в котором наверняка отыскалось бы немало обуглившихся факелов, пламя которых испепелило Москву. Мысли о внезапных поворотах судьбы, об изменчивости фортуны, о тщете усилий как народов, так и их земных владык, должны были глубоко поразить его религиозный ум».
А в это время русские солдаты оказались ограждены от контакта с парижанами. Большую часть времени они проводят в казармах, словно победители стали пленниками побежденных. Их плохо кормят, обременяют необходимостью приводить в порядок обмундирование, изнуряют парадами, которые должны произвести впечатление на парижан. Государь оказался до того пристрастен к французам, что приказал парижской национальной гвардии брать русских солдат под арест, когда они встречались на улицах, от чего происходило много драк». (А. Труайя)
«Русский император победил Наполеона и стал душой антинаполеоновской коалиции. Не будет преувеличением сказать, что прежде всего его воля и твердость побудили правителей Пруссии и Австрии примкнуть к России и вести войну с Францией до победного конца. На Венском конгрессе держав-победительниц Александр 1 стал одним из главных творцов нового порядка в Европе. По его инициативе была подписана декларация о Священном Союзе монархов Европы, главная цель которого не допустить впредь кровавых потрясений. По его настоянию Бурбонов восстановили на французском престоле после принятия Людовиком ХУШ конституционной хартии». (И. Князькин)
«В состоянии религиозной экзальтации Александром задумал было скрепление союза трех великих держав – России, Пруссии и Австрии – торжественным актом, который основывался бы на заповедях Евангелия и соединил их, как братьев и соотечественников. Таким образом политический альянс будет подкреплен мистическим союзом, что придаст ему особую значимость. Давно уже владела им мысль, что государь может управлять своим народом, только постоянно сверяясь с Божьей волей. По настоянию Александра, этот международный акт, беспрецедентный в истории европейской дипломатии, начинается приличествующим ему обращением к Пресвятой и Нераздельной Троице». Державы, подписавшие акт, обязуются «руководствоваться заповедями любви, правды и мира, которые долженствуют непосредственно управлять волею царей и водительствовать всеми их деяниями».
Согласно пакту долг государей – помогать друг другу в поддержке мира между союзными нациями и в подавлении революционных движений как в своей стране, так и у соседей. Иными словами, участники пакта, в теории представая рыцарями порядка, на практике превращаются в жандармов Европы. Итак, Бог, которому молится Александр, одет в жандармский мундир. Так что царь, путаясь в рассуждениях, разрываясь в противоречиях, скрытничая и лукавя, по своему обыкновению прикрывает будто бы искренним идеализмом трезвый политический расчет. Впрочем, его служение России не есть ли служение Богу? Все смешивается в его голове: территориальные приобретения – с толкованием Библии, вино банкетов – с вином причастия.
Любопытно последствие перерождения сознания Александра: в юности он прошел через искушение стать ангелом-хранителем России: освободить крестьян, установить равенство подданных перед законом. Позже испытал искушение стать ангелом-хранителем Европы: создать братство наций, следовать христианским заповедям. И кончил тираническим правлением, символом которого во внутренней политике стали военные поселения, во внешней – Священный союз, инструмент подавления любого сопротивления установленному в Европе порядку». (А. Труайя)
Вернувшись из Европы в Россию, Александр решил вновь обратиться к вопросу о крепостничестве. Он создал комиссию по этому вопросу, во главу которой поставил своего любимца Алексея Андреевича Аракчеева, который принялся за подготовку проекта отмены крепостного права. Подготовка этого проекта проходила в атмосфере такой строгой секретности, что о нем никто и слыхом не слыхивал. Передовое дворянство, вернувшееся из заграничного похода, повидавшее в нем многое из того, чего не было на земле русской и желавшее преобразить свою отчизну, однако невостребованное в деле преобразования ее, стало создавать антиправительственные тайные общества. «А если бы знали начинающие заговорщики истинную правду, возможно, они сплотились бы вокруг государя, чтобы помочь ему в великих делах. Не заметил он их, не позвал, тем и оттолкнул. Да и как передовым дворянам было верить, когда столь многое оказалось в руках жестокого Аракчеева. Кто же знал, что он работал над проектом освобождения? О его же кнутобойстве ведомо было всем и каждому.
Символом Аракчеева стали основанные им народные поселения, в которых часть крестьян превращалась в военных поселян, людей, соединяющих в своей деятельности земледельческий труд и военную службу. Предполагалось, что таким образом армия сможет сама себя содержать. Военные поселения охватили около 375 тысячи крестьян, что составило около трети русской армии. Здесь царила жесточайшая дисциплина. Вставали утром, выходили на работу, ели, ложились спать все в одно время по барабанному бою. Даже растапливать печи приходилось одновременно. В поле крестьяне работали под присмотром капрала. Семьи создавались по воле военного начальства. Военную службу дети начинали с семи лет.
Тяжело переносили поселяне нелегкий крест сельскохозяйственного труда в сочетании с палочной военной муштрой. Расправу с недовольными возглавлял лично Аракчеев. Во время одной из экзекуций полсотни человек были прогнаны сквозь строй и получили по 12 тысяч ударов шпицрутенами. Двадцать девять человек после наказания скончались». (И. Князький)
Не замечал всего этого император. Льстивая показуха Аракчеева застила его глаза. «Видел — больницы прекрасны, и не видел, что всюду в деревнях – горячки повальные, цинга, кровавый понос, и люди мрут, как мухи; полы паркетные, но больные не смеют по ним ходить, чтобы не запачкать, и прыгают с постелей прямо в окна; ученые бабки, родильные ванны, а беременную женщину высекли так, что она выкинула и скончалась под розгами; тридцать шесть правил для воспитания детей, а мать убила дитя свое: если, говорила, отнимут дитя у матери, то пусть лучше вовсе не будет его на свете.
Чистота в домах изумительная. Но чтобы приучить к ней, истребляются воза шпицрутенов. Мужики метут аллеи, а в поле рожь сыплется; стригут деревца по мерке, а сено гниет. Печная заслонка с амурами, а топить нечем. К обеду поросенок жареный, а есть нечего: один шалун из адъютантов отрезал однажды поросенку ухо в первой избе и приставил на то же место в пятой: пока государь переходил из дома в дом по улице, жаркое переносилось по задворкам. Кабаки закрыты, а посуду с вином провозят в хвостах лошадиных. Все пьют в мертвую, а кто не пьет – мешается в уме или руки на себя накладывает. Целые семейства уходят в болота, во рвы, чтобы там заморить себя голодом.
А государь въезжает сюда с тем чувством, которое всегда испытывал в этих местах: как будто усталый путник возвращается на родину; вот где все позабыть, от всего отдохнуть, успокоиться. «Я у тебя, как у Христа за пазухой!» — говорил он хозяину Аракчееву». (Д. Мережковский)
Кто же мог и подумать, что жестокий Аракчеев готовит проект об отмене крепостного рабства? Таким образом и император, и передовое дворянство стремились к одному и тому же, однако дворянство не знало о намерениях Александра, Александр же знал о существовании Тайных Обществ, но не спешил наложить запрет на них. А о возмутителях спокойствия докладывали ему отовсюду.
Вот пожаловал во дворец отец Фотий. «Когда вошел в кабинет государя, тот встал навстречу ему и хотел подойти под благословение. Но Фотий как будто не видел его, искал глазами по углам, нашел, наконец, образок. Истово, медленно перекрестился и тогда только взглянул на государя. Тот понял: сначала Богу поклонись, Царю Небесному, а потом – земному. Понравилось. Истовым широким крестом перекрестил Фотий царя так, как простых мужиков крестит сельский священник. Опять понравилось. Государь поцеловал руку монаха, и тот не отдернул ее, а сунул, почти с грубостью.
Фотий был сыном бедного сельского причетника, родился на соломе, в хлеву, как оный Младенец в яслях Вифлеемских. Всю жизнь был в бедах, ранах, болезнях, биениях, нищ, наг, хладен и гладен. Боролся с бесами, которые являлись ему в страшных подобиях телесных, били его и таскали за волосы до бесчувствия, или в образах ангелов светлых искушали хитрою лестью: преподобный отец Фотий, сотворил бы ты некое чудо, — перешел бы у Дворца по Неве яко по суху.
Был Фотий девственник, плоти истязатель, великий постник, носил железные вериги, спал в гробу, целыми неделями питался одним липовым цветом с медом, как божья пчела, даже чая не имел у себя в келье, а пил укропник. Так ослабевал от поста, что едва стоял на ногах и шатался, как тень; дрожал в вечном ознобе и летом ходил в шубе.
Государь вглядывался в лицо Фотия. Тот худенький, сухонький, востренький, будто весь колючий, с колючками, как рыбьи косточки, быстро сверкающими серыми глазками, хищными, как у хорька; сквозь прозрачно-восковую кожу проступает синева пятнами, как на лице покойника. Не посидит на месте, все шевелится, боязливо оглядываясь, тоже как дикий хорек в клетке. Но в этой дикости – что-то жалкое, детское, что внушало невольное желание погладить и приручить его – только бы не укусил.
Страхом расширенными глазами смотрел Фотий на государя, потом привстал, вытянул шею, приблизил губы к самому уху царя и зашептал едва внятным голосом:
— Как пожар в России вновь разгорится революция; уже дрова подкладены, и огонь подкрадывается.
Александр с тоской понимает: надо, наконец, решить что-нибудь о Тайных Обществах, что-нибудь сделать». (А. Труайя)
«За окном шел мокрый снег. В комнату вползали серые, как паутина, сумерки. И в серой паутине сумерек, в серой паутине слов была скука нездешняя, которой, должно быть, в гробах своих скучают мертвецы; страшно было от скуки. И вот именно сегодняшний день, самый для Александра святой и страшный – 11 марта, день убийства отца, день сыновней вечной кары – назначил себе, чтобы решить. Что же? Суд? Казнь? И мысль: не мне их судить и казнить: я сам разделяю и поощряю все их мысли, я сам больше всех виноват». (Д. Мережковский) И в Евангелии сказано: «Не будьте рабами человека, яко искуплены кровью». Ему ли «круто направлять бессильные бразды?» (А. Пушкин)
Таковы были думы Александра-освободителя, но действий за собой они не вели. «В общем, как и его бабушка, Екатерина Великая, он, пережив пору иллюзий, вынужден был признать, что республиканские принципы во французском духе не приложимы к суровой российской действительности. Сам того не ведая, он следовал той же дорогой, что и Екатерина, и, как и она, от идеалов энциклопедистов перешел к неограниченному самодержавию. Он страдал, сознавая, что эта деспотичная старая женщина вновь возродилась в его оболочке. Но, случалось, в Александре просыпался и тупой милитаристский дух Павла 1. Так то бабка, то отец одерживали верх в его мыслях и в его действиях. Обуреваемый противоречивыми чувствами, в одном лице внук и сын, он ни в чем не обретал душевного равновесия.
Опасно лавируя, давая обещания, отступился назад, затягивая принятие важных решений, уступая, возвращаясь к прошлому, Александр 1 удерживал общество в том же состоянии, в каком оно находилось перед его вступлением на престол. Его подданные вновь принялись мечтать о далеких свободах и стали много развлекаться, чтобы позабыть, что у них есть причины не делать этого.
Александр, так любивший в молодости общество дам, в зрелом возрасте совсем к ним охладел. Он отдалился от любовницы, прекрасной Марии Нарышкиной. Осененный благодатью и, вероятно, душевно надломленный, государь не поддается более обольщениям плоти. Присутствие бывшей фаворитки вызывает у него лишь стесненность и чувство вины. В своем белом платье, со знакомой улыбкой на устах и привычным ароматом духов она олицетворяет соблазны греховного мира, к которому он больше не принадлежит. Когда она обращается к нему в прежнем игривом тоне, он говорит ей о нравственном возрождении под сенью креста. Их связывает только дочь Софья. У Александра нет детей от императрицы, и он души не чает в этой восемнадцатилетней девушке, прелестной, изящной, образованной. Она не подозревает о своем происхождении. Но ее здоровье подорвано, болезнь – чахотка – быстро развивается. И вот дочь-невеста унесена в могилу накануне свадьбы.
Странным образом горе сближает Александра не с его бывшей любовницей, а с женой. Как будто бы Господь, покарав его, указует ему вернуться на стезю законного супружества. Елизавета, как всегда все понимающая, оплакивает вместе с мужем смерть ребенка, которого ему родила другая. Она тоже образумилась, не ищет мужского поклонения, поставила крест на его и своих изменах и видит смысл жизни в примирении с супругом и в супружеском согласии. После долгого взаимного отчуждения царь только возле нее обретает чувство защищенности. Давно уснувшую любовь заменяет нежность. Супруги часто проводят время вместе в Царском Селе.
В Зимнем дворце Елизавета, желая избежать любопытных взглядов, выбирает укромные коридоры, чтобы незаметно проскользнуть в покои императора. Они вместе читают Библию, говорят о семейных делах, обсуждают политические вопросы. Во время этих бесед она – воплощенная мягкость, он – воплощенная предупредительность. Не всем нравится это новое сближение императорской четы и их взаимное согласие, ибо, находя удовольствие в обществе императрицы, император отдаляется от двора.
В 1824 году жестокая лихорадка приковывает Александра к постели. Елизавета, полная сострадания, счастлива, что может окружить супруга нежными заботами, выказав ему свою преданность. Целые часы она проводит у изголовья больного, не отводя взгляда от его искаженного болью лица. И, чувствуя некоторое облегчение, он говорит ей: «Вы увидите, что я буду вам обязан своим выздоровлением».
Власть больше его не интересует. Пережив крах всего, в чем он видел свое предназначение, он возвращается к мечте юности: отказаться от трона, удалиться от мира и кончить свои дни в уединении, посвятив себя служению Богу. Он все чаще получает доносы о заговорах, тайной подрывной работе, которая должна выбить почву у него из-под ног. Но его это мало трогает. «Предадимся воле божьей, Бог лучше нас, слабых, смертных, направит ход событий».
Александр осознает: история повторяется – он в том же положении, как и его отец Павел в последние месяцы царствования. С той лишь разницей, что у него, у Александра, нет преступного сына, покровительствующего заговорщикам. Вновь всплывает в памяти и ложится тяжким грузом на совести день убийства отца. Вспомнился французский генерал, который, услыхав обвинение, что он плохо обращается с русскими пленными, бросил в ответ: по крайней мере, я не убивал собственного отца. Тогда Александр схватился за шпагу, но дал себя удержать и увести. Наполеон же объявил на всю Европу, что хорошо бы понял русского царя, если б он схватил и казнил убийц своего отца.
Тем временем заболевает императрица. Врачи опасаясь, что больная не перенесет сырости и холода Петербурга, советуют ей перебраться в страну с мягким климатом. Но императрице не хочется покидать Россию. Решено ехать в Таганрог. Это заштатный городишко, затерянный среди болот, иссушенный солнцем, по пустынным улицам которого гуляют буйные степные ветры. Император – заботливый муж отправляется туда прежде один, чтобы самому все приготовить к прибытию жены. Он встречает ее и они вновь проводят вместе целые дни. Однако дни эти уже сочтены. Александр и императрица серьезно больны». (А. Труайя) Воистину,
Напрасно мечтаем найти в сей жизни блаженство прямое,
Небесные боги не делятся им с земными детьми. (Е. Баратынский)
«Вот Александру кажется, что он отравлен врагами. Ну, конечно, отравлен. О, какой медленный, медленный яд! Еще тогда, в ту страшную ночь одиннадцатого марта, отравился им. И они – изверги знают это. Правы они – вот в чем сила их, вот чем они убивают его издали; ведь есть такое колдовство: сделать человечка из воска, проколоть ему сердце иголкою – и тот умирает. Да, яд течет в жилах его: этот яд – страх.
Страх чего? О, если бы чего-нибудь! Но он давно уже понял, что сам по себе просто страх страшнее самого страшного определенного страха. Не страх чего-нибудь, а один голый страх, безотчетный, бессмысленный, тот подлый животный страх, от которого холодеют и переворачиваются внутренности, и озноб трясет так, что зуб на зуб не попадает. Страх страха. Это как два зеркала, которые, отражаясь одно в другом, углубляются до бесконечности. И свет сознания, как свет свечи между двумя зеркалами, тускнеет, меркнет, уходя в глубину бесконечную – и темнота, темнота, сумасшествие…» (Д. Мережковский)
Александр вздрагивает – что с ним за наваждение?.. – сбрасывает его, устрашившись им.
«О чем ином думает император на пороге могилы? С давних пор мечтал он освободиться от тяжести царского венца, освободиться от бремени жизни. Настал ли момент расстаться с этим миром? Что найдет он за черным занавесом? Немыслимо, чтобы человек столь религиозный не задумывался бы, холодея от страха о том, что ждет его в ином мире. Бог, конечно, зачтет ему благие намерения и истинную веру. Но что значат благородные помыслы и блестящие деяния рядом с трупом насильственно умерщвленного отца? А если произойдет чудо, и он выздоровеет? О, тогда он совершит то, о чем неоднократно говорил: удалится от мира в пустыню и будет жить там никем не узнанным отшельником.
Чуда не произошло. Александр умер в Таганроге.
Елизавета пишет: «Наш ангел на небе, а я на земле; из всех, кто его оплакивает, я самая несчастная. О как бы я хотела скорее с ним соединиться!..»
Через двадцать лет в честь Александра 1 на Дворцовой площади торжественно открыли высочайший Александрийский столб, увенчанный фигурой ангела, чертам лица которого были приданы черты почившего императора.
Что думают о почившем царе оплакивающие его люди? Если бы они восстановили в памяти дела и события его жизни, то перед их мысленным взором предстала бы не прямая, устремленная ввысь линия, а линия причудливая, изломанная, как зигзаг, и драматично и резко оборванная. Не в том ли его трагедия, что постоянно мечтая делать добро, он был не способен его творить.
Александр 1, этот Северный сфинкс, не мог уйти из жизни, не оставив после своей кончины череду тайн. Его смерть вдали от столицы, долго откладываемый перевоз тела в Петербург, наконец, погребение вопреки национальному обычаю – без позволения народу видеть лицо царя в открытом гробу – все это вносило в умы смятение. Едва отзвучали похоронные песнопения, как стали распространяться разные слухи. Говорили, что царь не умер в Таганроге, а отправился в Палестину к Святым местам, что он был похищен казаками, что он тайно уехал в Америку… А то, быть может, отдохновенно в тиши проводит последние дни своей жизни. Рядом с ним
Люди никак не могли смириться со смертью Александра. Все упорно сходились в одном: император не умер, вместо него в гроб был положен солдат, похожий на него лицом и сложением. Однако мало-помалу слухи утихли. Но спустя десять лет, когда, казалось, что легенда давно развеялась, на окраине города Красноуфимска Пермской губернии появился мужчина лет шестидесяти, величественной наружности, по имени Федор Кузьмич. У него не было документов, и он заявил властям, что он бродяга, не помнящий родства. Одетый в белую рубаху и штаны из грубого холста, бродяга держался с таким достоинством, словно был облачен в парадный мундир.
Молва о нем, как о человеке светлой жизни, привлекла к нему внимание купца Храмова, который взял его под свое покровительство и построил ему небольшую избу в окрестностях Томска. Избавленный от всяких забот, Федор Кузьмич всецело посвятил себя служению Богу. Всех поражал его одухотворенный облик, разносторонняя образованность, знание им важнейших политических событий. Создавалось впечатление, что он лично знал крупных государственных деятелей. Посетители расставались с ним в глубоком убеждении: под обличием мужика скрывается одно из самых высокопоставленных лиц империи. Некоторые, не осмеливаясь произносить это вслух, находили в нем сходство с почтенным императором. Он не прихрамывал, как царь, но так же был глуховат на ухо.
Старший сын Александра 1 Николай посетил Федора Кузьмича но отца в нем не признал. Однажды какой-то солдат, увидев отшельника, закричал: «Царь! Царь-батюшка Александр Павлович!» И тот поспешно ответил: «Я всего лишь бродяга. Молчи, а то в острог попадешь». Старец Федор Кузьмич творил чудеса: умел исцелять наложением рук, его келью наполняло необыкновенное благоухание, по ночам она озарялась сиянием, хотя там не горела ни одна свеча. Он умер в 1864 году в возрасте 87 лет, окруженный общим почитанием. Портрет святого человека был передан Александру Ш, который хранил его, как говорят, в своем кабинете.
Самозванцы нередки в истории России. Легковерный русский народ падок на всякие чудеса. Может быть, Федором Кузьмичом был некий русский аристократ, пожелавший порвать со своей средой. Смерть Александра 1 – загадка для будущих поколений. Он не смог исполнить свою мечту: сложить корону и удалиться от мира, — но народ создал легенду с таким концом, какого он сам ждал». (А. Труайя) Он, народ порешил по-своему: «Некий старец явится, святой угодник Божий, за всю Россию подвижник и мученик, от земли до неба столб огненный, благословенный воистину. Имя же ему Федор Кузьмич». (Д. Мережковский)
Но мы забежали немного вперед по дороге Истории.
«С 27 ноября 1814 года когда узнали о кончине императора Александра 1, в Петербурге наступила тишина необычайная. Все умолкло и замерло, как бы затаило дыхание. Театры были закрыты, музыке запрещено было играть на разводах, дамы оделись в траур, в церквях служили панихиды, трезвон колокольный с утра до вечера носился над городом.
Россия присягнула Константину 1. Указы подписывались именем его, на Монетном дворе чеканились рубли с его изображением. Со дня на день ждали самого императора, но он не приезжал, и по городу ходили слухи. Одни говорили, что отрекся от престола, другие – что согласился, а правда была неизвестна. Курьеры скакали из Петербурга в Варшаву, где пребывал Константин, из Варшавы в Петербург, где пребывал Николай — братья обменивались письмами, но толку не было.
— Когда же мы узнаем, кто у нас государь? – выходила из терпения императрица Мария Федоровна.
— На троне лежит у нас гроб, — шептались верноподданные в тихом ужасе.
На другой день после присяги Константину в окнах магазинов на Невском выставлены были портреты нового императора. На портрете он был дурен, а в действительности еще хуже. Курнос, как Павел, большие мутно-голубые глаза на выкате. И весь похож на обезьяну, огромную человекообразную. Люди вспоминали, как жаловалась бабушка, императрица Екатерина Великая, на бесчинное и бесчестное поведение внучка: «Везде, даже и по улицам, обращается с такой непристойностью, что я того и смотрю, что его где ни есть побьют. Не понимаю, откуда в нем вселился такой подлый санкюлотизм, перед всеми унижающий».
Константин был не глуп, а только нарочно валял дурака, чтоб оставили его в покое, не лезли с короною.
— Меня задушат, как задушили отца, — говаривал. – Знаю вас, канальи, знаю! – злобно усмехался.
«Деспотический вихрь», — звали его приближенные. Однажды на смотру лошадь Константина испугалась, шарахнулась. Выхватив палаш, он избил ее так, что она едва не издохла. Лошадью будет Россия, а Константин – бешеным всадником. Надеялись, впрочем, что не захочет царствовать по отвращению природному. Рассказывали: когда прочел манифест о вступлении своем на престол, с ним сделалось дурно, велел пустить себе кровь.
— Что они, дурачье, вербовать что ли вздумали в цари! – кричал в бешенстве. – Не пойду!
Когда в Петербурге узнали об этом, все возмутились: «Российской короной братья Константин и Николай играют, как мячиком, посылая ее друг другу. Нельзя играть законным наследием престола, словно частною собственностью. Как объяснить необъяснимое, растолковать эти сделки домашние? Ни в кузов, ни из кузова». (Д. Мережковский)
Так называемые «дела домашние» стали для Николая самыми что ни на есть родными и близкими. «Среди серых будней дворцовой жизни единственным утешением и радостью для великого князя был Аничковый рай», как Николай Павлович называл первые годы семейной жизни, проводимые в Аничковом дворце. «Если кто-нибудь спросит, в каком уголке мира скрывается истинное счастье, сделай одолжение, пошли этого человека в Аничковый рай», — говорил он. На одном из мраморных бюстов немецкой принцессы Шарлоты, принявшей имя Александры Федоровны Николай приказал сделать надпись: «Счастье моей жизни».
О взглядах самой хрупкой и болезненной Александры Федоровны на замужество красноречиво свидетельствуют вот эти слова: «Всегдашнее призвание женщины составлять счастье других, и призвание это прекрасное и великое. Оно – наша цель здесь на земле. Ради Бога, чтобы не было эгоизма, честолюбивых желаний, сердечной сухости питайте сердце свое чувствами кроткими, живите для мужа и детей, и вы увидите, что жизнь не будет вам трудна, что она даст вам удовольствие и напоследок вы будете счастливы».
Итак, два царевича не спешили водрузить на голову тяжелую шапку Мономаха. В стране «сложилась странная ситуация, когда два брата учтиво отказывались от престола в пользу друг друга. Династический водевиль разрастался в дворцовую мелодраму. Затяжка междуцарствования придавала ему действительное значение кризиса государственной власти, попавшей в параличное состояние». (А. Пресняков)
Никогда Константин не готовился стать наследником; лет до двадцати не имел никаких служебных занятий, и все его знакомство со светом было в дворцовых передних и в секретарской комнате. Он совершенно усвоил лишь военный устав, и вообще был немец. Предсказывали, что с вступлением его на престол немцы наводнят Россию, которая и без того кажется уже почти завоеванной. Кроме того, Константин бешен был, как Павел, и злопамятен, как Александр. Правда умен; но ума-то его и боялись пуще всего: чем умней, тем злее. Решали, кто лучше – Константин или Николай? Константин – зверь, а Николай – машина. Что лучше, машина или зверь?
Но вот из Варшавы прибыл курьер с окончательным отказом цесаревича Константина, и должен быть подписан манифест о восхождении на престол его брата Николая. Тот заявил: «Объявите всем верным нашим подданным. В сокрушении сердца, смиряясь перед неисповедимыми судьбами Всевышняго…»
«Аполлон Бельведерский», — называли его дамы. Несмотря на свои двадцать семь лет, он все еще худ, худобой почти мальчишеской. Узкое лицо, черты необыкновенно правильные, как из мрамора высеченные, но неподвижные, застывшие. «Когда Николай входит в комнату, в градуснике ртуть опускается», — говорил о нем кто-то».
Николаю донесли и о более серьезных вещах:
— Известно ли Вашему Сиятельству, что в Петербурге существует заговор? Против вас таится возмущение. Оно вспыхнет при новой присяге, и, может быть это зарево осветит конечную гибель России.
— Об этих собраниях доносила мне тайная полиция. Все вздор! Оставьте этих мальчишек в покое читать друг другу свои дрянные стишонки, — отмахивался наследник с беспечностью. — Мальчишки, писачки, альманашники…» (Д. Мережковский)
Внезапная смерть Александра 1 всколыхнула членов Южного и Северного Тайных Обществ, среди которых было много офицеров – участников войны с Наполеоном. Их желание наладить в стране справедливый порядок истинно благородно, стремление искренне. «Порывом нашего сердца было жертвовать всем, даже жизнью во имя любви к отечеству. В наших чувствах не было эгоизма», — призывал в свидетели самого Бога Матвей Муравьев-Апостол. Каждый из членов общества понимал, что присяга новому императору не будет чистосердечной, а посему не могли они вознестись к престолу вечного с обещанием умереть за него.
В двадцатые-тридцатые годы Европа буквально полыхала восстаниями и революциями. Зарождалось сие и в России. Отличительной же чертой здесь было то, что в прошлом опора царского трона дворяне решили обернуть свои действия против монархии. Но ничего существенного членами тайных обществ не предпринималось. Все больше рассуждали о том, что вот, мол, как хорошо в чужих краях. Почему же у нас не так?
Наиболее радикально настроенный Павел Пестель говорил:
«- У меня имя не русское, но в предназначение России я верю больше всего. Русскою правдою назвал я свою конституцию, понеже уповаю, что правда русская некогда будет всесветною, и что примут ее все народы европейские, доселе пребывающие в рабстве, хотя не столь явном, как наше, но, быть может, злейшем, ибо неравенство имущее есть рабство злейшее. Россия освободится первая. От совершенного рабства к совершенной свободе – таков наш путь. Ничего не имея, мы должны приобрести все, а иначе игра не стоит свеч.
— Браво, браво, Пестель, хорошо сказано! Или все, или ничего! Да здравствует русская правда! Да здравствует революция всесветная! – послышались рукоплескания и возгласы.
Если бы он остановился вовремя, то увлек бы всех, и победа была бы за ним. Но его самого влекла беспощадная логика, посылка за посылкой, вывод за выводом, — и остановиться он уже не мог. В ледяных кристаллах разгорелся лунный огонь, — совершенное равенство, тождество, единообразие в живых громадах человеческих. Равенство всех и каждого, наибольшее благоденствие наибольшего большинства людей – такова цель устройства гражданского. Истина сия столь же ясна, как всякая истина математическая, никакого доказательства не требующая, и в своей теореме всю ясность свою сохраняющая.
Математическое равенство, как бритва, брило до крови; как острый серп – колосья, — срезывало, скашивало головы, чтобы подвести всех под общий уровень.
Пестель продолжал:
— Все различия сословий и званий прекращаются; все титулы и самое имя дворянина истребляется, купеческие и мещанские сословия упраздняются; все народности от права отделенных племен отрекаются, и даже имена оных, кроме единого, всероссийского, уничтожаются…
Все резче и резче режущие взмахи бритвы. «Уничтожается», «упраздняется» в этих словах слышится стук топора. Но очарование логики, исполинских ледяных кристаллов с лунным огнем, подобно было очарованию музыки. Жутки и сладко, как в волшебном сне – в ведении мира нездешнего. Града грядущего из драгоценных камней, построенного великим Планщиком вечности.
Заключив общий план, Пестель перешел к подробностям:
— Уничтожение царя и всей монаршей семьи, цензура печати строжайшая, тайная полиция со шпионами из людей непорочной добродетели; свобода совести сомнительная, православная церковь объявляется господствующей, а два миллиона русских и польских евреев изгоняются из России, дабы основать иудейское царство на берегах Малой Азии.
Слушатели как будто просыпались от очарованного сна; сначала переглядывались молча; затем послышались насмешливые шепоты и, наконец, негодующие возгласы:
— Да это хуже Аракчеева!». (Д. Мережковский)
Пестель уже не слушал своих соратников, продолжал:
— «Я сделался в душе республиканцем и ни в чем не видел большего благоденствия и высшего блаженства для России, как в республиканском правлении. Когда с прочими членами рассуждал я о сем предмете, входили мы в такое восхищение, сказать можно, восторг, что готовы были предложить все то, что содействовать бы могло полному введению и совершенному укреплению всего порядка вещей».
Члены общества полностью были на стороне Пестеля в деле утверждения республиканского правления, но вот в вопросе уничтожения царя и царской фамилии он остался в меньшинстве. «Дискуссии членов Тайного Общества были одушевлены благородными намерениями, но цели оказались расплывчатыми. Пока что они довольствовались туманными образами, порождаемыми игрой воображения. Цель – любят повторять они, — не оправдывает средств». (А. Труайя)
Если представители передового дворянства жили в напряженном ожидании глобальных перемен в стране, то простых обывателей волновали куда менее серьезные проблемы. Заглянем-ка в один из домов и послушаем умиротворенный разговор двух старичков. Не все же о монархах и героях.
«Говорит старичок старушке:
— Вот, матушка, в «Северной пчеле» пишут, будто китайцы учат обезьян щипать листья с чайных деревьев, потому что-де те лучше людей по сучьям лазают.
— Да ты не врешь, — сомневалась старушка. – Этак я и чаю пить не стану из обезьяньих-то лап!
— Ничего, матушка, в трех водах у них лапки моют чистехонько, — утешал ее старичок. Иногда он любил и пофилософствовать. — Предки наши с меньшим просвещением, но с большим удовольствием жили. Роскоши такой, как мы, не видели, но и страха и беспокойства тоже. Удивительно, что не хотят люди спокойно жить и по стопам своих предков следовать. А что еще узрят внуки наши и правнуки, о том и подумать страшно. Не бывает удовольственных для человека времен, кои бы не растворялись горестями следующих в большей пропорции. Тихое же сердце к радостям всегда отверсто. Вот я и радуюсь. Желаний никаких, именно никаких, в сем мире уже не имею, и нет человека на свете меня счастливее.
И такая тишина была в его улыбке ясной, что можно было поверить тому, что он говорил». (Д. Мережковский)
Но такое счастье для стариков, стариковское, так сказать, счастье.
Россия знала и счастье первооткрывателей. Пока благородное офицерство разрабатывало пути следования России по дорогам Истории, русские моряки прокладывали для России торговые пути. Мореплаватель Иван Федорович Крузенштерн предпринял экспедиции в восточные и южные моря для того, чтобы найти пышным русским мехам сбыт в Китае и Ост-Индии. Он руководил первой кругосветной экспедицией, перед которой ставилась задача: наладить международные связи с азиатскими и американскими странами. Под командованием Крузенштерна и при участии Беллинсгаузена и Лазарева были открыты отдельные участки Антарктиды – южной полярной земли значительно большей по территории, чем Европа. Мужеству этих людей не было предела. Они испытали не только все тяготы, выпавшие на долю Колумба и Магеллана, но еще и те, что сопряжены с пребыванием в невиданных до сих пор широтах неистового холода.
Романтику мореплавателей Х1Х века подхватили романтики ХХ. Учебный парусник, носящий имя Крузенштерна, бороздит воды всех океанов с мальчишками на борту, «которым душен домашний уют, над которыми опят шумят паруса Крузенштерна, и вечно они будут жить, пока над снастями качаются светила». (А. Городницкий)
Но вернемся в Х1Х век, где простой народ пахал, сеял, жито убирал и свое грустное разумение имел: «Нам, русским, хлеба не надо: мы друг друга едим и тем сыты бываем».
«А в Тайном обществе конституцию Трубецкого рассматривали. Рабство отменяется, разделение между благородными и простолюдинами не принимается, поелику оно противно христианской вере, по которой все люди – братья, все рождены на благо и все просто люди, ибо все перед Богом слабы». Весь он, князь Трубецкой, был в этих словах: не Брут, не Робеспьер и Марат, а вельможный либералист, добрый русский князь, идущий к простому народу со свободой, братством и равенством. Дон Кихот революции.
— Мое положение в Обществе весьма тягостно. Я чувствую, что не имею духу действовать к погибели, но боюсь, что власти не имею уже остановить, — говорил он. – Нет, господа, я не могу… Бог видит душу мою: я не был никогда ни злодеем, ни извергом и убийцей быть не могу, не могу…».
В Тайном обществе сомнения не умолкают. Кондратий Рылеев с грустью о главном: «Даже не смеем сказать, что восстаем за вольность, — говорим: за царя Константина. Лжем. А когда узнает правду народ, то нас же проклянет, предаст палачам на распятие. Верьте друзья, я никогда не надеялся, что дело наше может состояться иначе, как нашей собственной гибелью.
Нет, не увидим мы страну обетованную. Не увидят свободной России ни наши глаза, ни глаза наших внуков и правнуков. Погибнем бесславно, бесследно, бессмысленно. Разобьем голову о стену, а из темницы не вырвемся. Кости наши сгниют, а надежды наши не сбудутся…
Все наше восстание – душа без тела. И не мы одни – все русские люди такие же; чудесные люди в мыслях, а на деле – кваши, размазни, точно без костей, мягкие. Должно быть, от рабства. Слишком долго были рабами. О, тяжко, братья, тяжко сверх сил. Устал, ох, как устал!… Вот, говорят, другая жизнь. А с меня и этой довольно. Так устал, что кажется, мало смерти, мало вечности, чтобы отдохнуть». (Д. Мережковский)
«Основная мысль Кондратия Федоровича заключалась в том, что кровь льется ежедневно – убивают крестьян, солдат, поселян – и это, не взирая на запрет смертной казни в России, она существует попросту, как бы по-домашнему, и посему наше восстание явится не кровопролитием, а кровоспасением, — вспоминает Иван Пущин.
Все говорили, обсуждали и вдруг… Тринадцатого, воскресенье – этот день вижу будто в тумане. Обедал дома, и отец торжественно прошептал, что вечером их собирают. Я, вероятно, в лице переменился. Помню, очень помню, пошел по спине холод, как при хорошей музыке. И не то чтобы я был рад или не рад. Но помню, сколь тяжким в те дни оказалось ожидание, как мечтал отделаться поскорее – чтобы не было уж выбору. И вот на тебе – нет выбора! Сенаторов собирают, — значит завтра новая присяга!
О господи! «Кто палку взял да раньше встал…» Посудите сами: в семь утра Сенат и Синод уже присягнули Николаю. А мы где?
Очень помню, как в темноте носились по улицам… Ох, не забуду этой последней нашей с Рылеевым прогулки: черное утро, мороз пробивает шинели, как картечью. И вот видим во мгле Петра бронзового – и никого вокруг, никто не вышел! Имеем ли право произнесть: «Я сделал все, что мог, — пусть другой сделает больше. Нет! Пока не имеем, не можем: значит – вперед!»
Был ли страх у восставших дворян? Конечно. «Ведь храбрость солдата и храбрость заговорщика не одно и то же. В первом случае – даже и при неудаче – первого ждут почести, награды, тогда как последним при удаче предстоит туманная будущность, а при проигрыше дела – верный позор и бесславная смерть». (Н. Бестужев)
Счастливец ли тот,
Однако, поздно сомневаться. Пора действовать.
«В ночь с 13 на 14 декабря в маленьких комнатках Рылеева в последний раз собрались заговорщики. Они уже не кричали и не спорили, как давеча; речи были тихи, лица торжественны: все чувствовали, что наступила минута решительная. Зачитали манифест: Уничтожение бывшего правления. Учреждение Временного – до установления постоянного. Уничтожение цензуры. Свободное исповедание всех вер. Равенство всех сословий перед законом. Уничтожение крепостного состояния. Гласность судов. Введение присяжных. Уничтожение постоянной армии».
Каждый, кто входил в эти маленькие комнатки, сразу пьянел, точно крепкое вино бросалось в голову; дух захватывало от чувства могущества: что захотят, то и сделают; как решат, так и будет.
«Ничего не будет, — думал Голицын. – Безумцы, лунатики, планщики, а может быть, и пророки. Может быть, все это – не исполнение, а знамение; зарница, а не молния? Но где была зарница, там будет и молния».
— Ну, а что же мы будем делать на площади? – спросил Оболенский.
— Представим Сенату Манифест о конституции, а потом прямо во дворец и арестуем царскую фамилию.
— Легко сказать: арестуем. Ну, если убегут? Дворец велик, и выходов в нем множество.
— Царская семья не иголка: когда дело дойдет до ареста, не спрячутся, — рассмеялся Бестужев.
— Да мы и не думаем, чтобы одним занятием дворца успеем кончить все, — сказал Рылеев. – Но если государь бежит со своей фамилией, довольно и этого; тогда вся гвардия пристанет к нам. Надобно нанесть первый удар, а там замешательство даст новый случай к действию. Помните, друзья, успех революции в одном слове: «Дерзай!» — воскликнул он и, подобно развеваемому ветром пламени, весь трепетно-стремительный, легкий, летящий, сверкающий, так был хорош в эту минуту, как никогда.
Подвизаясь к поступку великому, — продолжил он, — мы не должны употреблять средства низкие. Для чистого дела чистые руки нужны. Да не осквернится же святое пламя вольности!
Сказал и вдруг задумался.
— А помнишь, Рылеев, — спросил Оболенский, — «Женщина, когда рожает, терпит скорбь, потому что пришел час ее: но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир. Вы теперь имеете печаль, но я вижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отымет у вас».
На глазах Рылеева блестели слезы, и он улыбался сквозь них:
— Какие слова! Помоги нам Бог! Христос с нами!
Сквозь страх, сквозь боль, сквозь муку крестную была великая радость, и они уже знали, что радости этой никто не отымет у них.
Наступило утро. Пасмурное, туманное, тихое, как будто задумалось, на что потянуть, на мороз или на оттепель. Промелькнуло бледное на бледном небе приведение солнца. Адмиралтейская игла воткнулась в низкое небо, как в белую вату. Мостки через Неву уходили в белую стену, и казалось, там, за Невою нет ничего – только белая мгла, пустота – конец земли и неба, край света. И Медный всадник на медном коне скакал в эту белую тьму кромешную.
Баба, в обмерзшем платье, с посиневшим лицом полоскала белье в проруби. Старичок-фонарщик, опустив на блоке фонарь с деревянного столба, забрызганного еще летней грязью, наливал конопляное масло в жестяную лампочку. Разносчик на ларе раскладывал мятные жамки в виде рыбок, белых и розовых, леденцы в виде петушков прозрачных, желтеньких и красненьких». (Д. Мережковский)
Вот пестрые зарисовки несостоявшегося восстания. Тайные заговорщики вышли на Сенатскую площадь в день принятия присяги Николая 1 14 декабря 1825 года. Но не все: кто-то не дошел до нее, кто-то, храня честь дворянина сообщил царю о восстании, а кто-то пошел в казармы агитировать солдат.
Примкнувшие к восставшим полки вышли на площадь и… столкнулись там с полным отсутствием какого-либо командования ими. Голодные, околевшие от пронизывающих порывов ветра стояли они и глядели, как их окружают верные царю правительственные войска. Солдат и праздного народу перед дворцом собралось несметное множество.
Иван Пущин вспоминает: «Тут к восставшим декабристам Иван Андреевич Крылов подходит. Как видно, по своим делам – и Бестужев Александр к нему: «Здоров ли, Иван Андреевич?» — А старик – мы и не ожидали! – подошел, толпы не испугался или, скорее всего, не заметил, нас не стал расспрашивать, зачем стоим, а просто принялся обходить строй и руки знакомым пожимать. Мы смеемся, кричим: «Уходите, Иван Андреевич!» И он пошел, так и не заметив восстания.
Вдруг крики: «Пушкин! Пушкин! – у меня сердце провалилось. И в самом деле, веселый, курчавый – секунду не мог сообразить, потом понимаю – Пушкин, но не сам, брат его Левушка. Сходство чрезвычайное, также и быстрота речи, движения. Левушка ворвался к нам в строй, с Кюхлей обнялся, со мной, схватил у кого-то палаш, только что отнятый у полицейского, — и давай размахивать. Дитя».
«В день восстание Кюхельбекер все время находился на площади среди восставших, метался в каком-то помешательстве, потрясая пистолетом, командовал людьми, которые его не слушали, хотел вести в штыки солдат гвардейского экипажа, но они за ним не пошли, навел пистолет на великого князя Михаила Павловича, но какой-то солдат отвел его в сторону, пытался выстрелить в генерала, но пистолет дал осечку». (В. Вересаев)
«Тут раздался истошный крик:
— Бунт! Бунт!
— Да что такое?
— Гвардия бунтует, не хочет присягать Николаю Павловичу! Кто с Николаем, то тех колют и рубят, а кто с Константином, тащат с собой.
— А кто государь, скажите на милость?
— Нет государя!
— Ах, беда, беда!
Все было похоже на игру исполинов: огромно, страшно, как смерть, и смешно, невинно, как детская шалость. «Стоячая революция», — говорил Каховский. Стоят и ничего не делают. В одних мундирах зябнут и, чтобы согреться, переминаются с ноги на ногу, колотят рукой об руку. Ждут, сами не зная чего.
Со стороны верных царю войск потихоньку постреливали.
Каховский был взвинчен:
— Видели, давеча шпиона поймали, смяли, оборвали, избили до полусмерти; а Михайло Кюхельбекер заступился, вывел из толпы, проводил за цепь застрельщиков с любезностью да еще шинель с себя снял да надел на него, потеплее закутал, — как бы не простудился, бедненький! Упражняемся в христианской добродетели: бьют по левой щеке, подставляем правую. Сами непорочные – и людей перепортили: вон, стреляют вверх, щадят врага. Человеколюбивая революция, филантропический бунт. Душу спасаем. Крови боимся, без крови хотим. Но будет кровь – только напрасная, и падет на нашу голову! Расстреляют, как дураков – так нам и надо! Холопы, холопы вечные! Подлая страна, подлый народ! Никогда в России не будет революции.
Невдалеке мужички разговаривают насчет конституции:
— А что такое конституция? – спрашивает один.
— Дурачье, как же не знать. Муж – Константин, а жена его Конституция. Вот за Константина-то с женой и стоят, — ответил другой.
Начало смеркаться. Царь, опасаясь, что волнение может передастся народу, разрешил применить против мятежников артиллерию. Пушки зарядили картечью. Сначала выстрелили поверху. Потом второй раз.
Облако дыма застлало толпу, но по раздирающим воплям, крикам, визгам и еще каким-то страшным звукам, похожим на мокрое шлепанье, стало понятно, что картечь ударила прямо в людей. Нож вонзился в тело. Сыпалась градом картечь в сплошную стену человеческих тел.
— Заряжай-жай! Пли! Жай-пли! – звучал охриплый голос.
— Жай-пли! Жай-пли! – вторил ему государь Николай 1.
Удар за ударом, выстрел за выстрелом, — нож вонзался, вонзался, вонзался, а ему все было мало, — как будто утолял жажду неутолимую, — и огненный напиток разливался по жилам так упоительно, как еще никогда. «Не человек, а дьявол», — подумал командир расчета.
Толпа разбегалась, кишела, как муравейник, ногой человека раздавленный. Люди метались, давили друг друга. Тела убитых ложились рядами, громоздились куча на кучу. А картечь врезалась в нее в железным визгом и скрежетом, разрывала, четвертовала тела, так что взлетали окровавленные клочья мяса, оторванные руки, ноги, головы. Все смешалось в дико ревущем и воющем хаосе.
Николай подумал: «Божьей милостью император самодержец Всероссийский! Что дал мне Бог, ни один человек не отнимет. Видно Бог милосердный погрузил действовавших в какою-то странную нерешительность. Сколько часов простояли на площади в совершенном бездействии, пока правительство всех нужных мер не приняло. А ведь опоздай только на одну минуту – и в руках злодеев был бы дворец со всей августейшей фамилией. Ужасно подумать, что бы наделала эта адская шайка извергов, отрекшихся от Бога, царя и отечества! Ужасно! Волосы дыбом встают, кровь стынет в жилах! Ведь перерезали бы всех».
Полиция всю ночь подбирала тела и свозила их на реку; там было сделано множество прорубей, и туда, под лед, спускали их всех, без разбора, не только мертвых, но и живых, раненых: разбирать было некогда, — к утру велено очистить площадь. Второпях, кое-как пропихивали тела в узкие проруби, так что иные застревали и примерзали. Воронье, чуя добычу, носилось над Невою черными стаями в белесоватых сумерках утра со зловещим карканьем. И карканье это сливалось с каким-то другим, еще более зловещим звуком, подобным железному скрежету.
Этот непонятный звук доносился с площади. Там люди железными скребками скребли мостовую, соскабливали красный, смешанный с кровью снег, посыпали чистым, белым и катками укатывали; а на ступенях сенатского крыльца отмывали замерзшие лужи крови кипятком из дымящихся шаек и терли мочалками, швабрами. Вставляли стекла в разбитые оконницы; штукатурили, закрашивали, замазывали желтые стены и белые колонны Сената, забрызганные кровью и испещренные пулями. И вверху, на крыше, чинили весы в руках богини Правосудия.
А пасмурное утро, туманное, тихое, так же как вчера, задумалось, на что повернуть – на мороз или на оттепель, и так же Медный Всадник на медном коне скакал в белую тьму кромешную.
Во дворце царь читает конфискованные бумаги Трубецкого. «Опыт всех народов и всех времен доказал, что власть самодержавия равно гибельна для правителей и для общества; что она не согласна ни с правилами святой веры нашей, ни с началами здравого рассудка. Нельзя допустить основанием правительства произвол одного человека: невозможно согласиться, чтобы все права находились на одной стороне, а все обязанности – на другой. Слепое повиновение может быть основано только на страхе и недостойно ни разумного повелителя, ни разумных исполнителей.
Ставя себя выше законов, государи забыли, что они в таком случае – вне законов, вне человечества; что невозможно им ссылаться на законы, когда дело идет о других, и не признавать их бытие, когда дело идет о них самих. Одно из двух: или они справедливы – тогда к чему же не хотят и сами подчиняться оным? Или несправедливы – тогда зачем хотят подчинять им других? Все народы европейские достигают законов и свобод. Более всех их русский народ заслуживает и то и другое. Русский народ, свободный и независимый, не есть и не может быть принадлежностью никакого лица и никакого семейства. Источник народной власти есть народ…»
«Какой позор, — подумал государь. – Да, гнусно, но не глупо».
Он хотел презирать и не мог: чувствовал, что это уже не «Конституция – жена Константина». Расстрелял бунтовщиков на площади, но как расстрелять это? Страшен этот листок, страшнее пули, неотразимее». (Д. Мережковский)
Николай Павлович задумался о своем предназначении: «Если бы я мог выбирать, то не выбрал бы своего нынешнего положения. Но прежде всего я христианин и подчиняюсь велениям Провидения; я часовой, получивший приказ, и стараюсь выполнять его как могу». «Такое фатально-стоическое восприятия судьбы и предназначения, может быть, в чем-то лукавое, было для него весьма характерно». (Л. Выскочков)
И все же тяжела, как же тяжела была эта шапка Мономаха. Душителем народа назвали его, жандармом Европы, прозвище дали «Николай Палкин».
А обыденной, дворцовой жизни говорили по-другому: «Дьявольски хорош собой. Красивейший мужчина в Европе». Николай 1 — высокий, красивый, стройный с благородными чертами лица безумно нравился женщинам. Но был к ним достаточно равнодушен. Всем сердцем любил свою жену Александру Федоровну. Как сжималось сердце его от ужаса при одной только мысли о том, что станется с этой хрупкой прелестной женщиной, если восставшие победят?
События тех дней нашли отражение в дневнике Александры Федоровны: «Ночью тринадцатого ко мне вошел Николай, встал на колени, молился Богу и заклинал меня: Неизвестно, что ожидает нас. Обещай мне проявить мужество и, если придется, умереть, то с честью». – Я сказала ему: «Дорогой друг? Что за мрачные мысли? Но я обещаю тебе». И я тоже опустилась на колени и молила небо даровать мне силу. Мы легли очень поздно, и Николай встал рано, чтобы принять всех генералов, которые собрались к нему и спешили к себе по казармам приводить солдат к присяге. О если бы кто-нибудь знал, как он колебался!»
Один из современников этих событий вспоминает: «Надо отдать должное Николаю, он сумел взять себя в руки и отдать приказание привести в боевую готовность те две части, которые к утру присягнули. А владеть собой ему было нелегко, он в эти минуты не знал ни масштаба, ни непосредственной цели заговора. Он мог ожидать массового неповиновения, резни. Перед ним, конечно же, вставали апокалипсические картины: империя в огне, в крови, в развалинах». (Я. Гордин)
Александра Федоровна в день восстания записывает в своем дневнике: «Когда я обняла Николая 14 декабря на маленькой лестнице, я почувствовала, что он вернулся ко мне другим человеком».
Еще один современник вспоминает: «Лицо его было молодо, но перемена в чертах со времени коронации поразила меня. Свирепо и холодно смотрел император перед собой оловянными глазами, не на кого не глядя. Он похудел».
Движение декабристов было воспринято Николаем 1 прежде всего как революционная зараза, привнесенная с Запада. Именно в этом ключе он дает трактовку произошедших событий, выступая перед дипломатическим корпусом: «Я хочу, чтобы Европа знала всю правду о событиях 14 декабря. Ничего, заверяю Вас, не будет скрыто. Замышлялся этот заговор уже давно, покойный император знал о нем и относил его к 1815 году, когда несколько революционеров, зараженных революционными идеями и непосредственным желанием улучшений, стали мечтать о реформах. Мой брат Александр, оказавший мне полное доверие, часто говорил мне об этом.
Восстание декабристов нельзя сравнивать с восстаниями в Испании и Пьемонте. Слава Богу, мы еще далеки от этого и, надеюсь, что никогда не дойдем до такого положения. Большое счастье для России, да, полагаю, для всей Европы, что мятеж вспыхнул теперь. Подавление мятежа — это пример, который я дал России, и услуга моя Европе. Думаю, что оказал ей еще большую услугу, доказав, что с энергией и твердостью вполне возможно сломить дерзость революционеров и расстроить их преступные замыслы. Я снова Вам всем повторяю – это не военное восстание. Несколько негодяев и сумасшедших думали о возможности революции, для которой, благодеяние небу, Россия еще не созрела. Вы можете заверить свои правительства, что эта дерзкая попытка не будет иметь никаких последствий».
Обвал святого дела декабристов был оглушителен. Каховский сокрушался: «Вот стыд-то, первый в российской истории неудавшийся государственный переворот!»
Иван Пущин впоследствии долго обдумывал случившееся: «В газетах через день объявили, что толпою, мол, предводительствовали люди гнусного вида во фраках. Крепко сказано! И ведь гнусный, да еще фрак а не мундир: ничего гнуснее в самом деле не вообразишь.
Отчего была у нас неподвижная революция? Бездействие и оцепенение? По солдатскому же присловью – «воин изнеможет – то свинья переможет» – отчего же воин изнемог до времени? Ведь не были мы трусливы или бездарны. Жаждали победы мыслью, волею; однако тайно, внутри, даже себе не признавались, ну как бы получше объяснить?..
Почему-то вспомнилось, как бегали мы с приятелем к девчонкам в театре графа Толстого. И не очень-то хотелось – попадемся, так позору не оберешься! Но как же отступить, признаться друг другу? А я еще нечаянно ногу подвернул, и мой приятель был чрезвычайно заботлив, надеясь – что не смогу идти; а я ведь хотел подвернуть и от того оступился, но все же не воспользовался своей лазейкой, и мы пошли дальше, но как обрадовались замку на дверях театра! Впрочем, друг перед другом изобразили разочарование…
Нет, не то! Не тот пример!
Под Бородином бились без всякого сомнения; французам противостояли всей душою, всеми силами, всем умом, всею волею. Четырнадцатого декабря мы могли бы вдруг и победить, и радовались бы… Но при том под Бородином была жертва на выигрыш, а четырнадцатого декабря – уж и не знаю, как сказать, — жертва на проигрыш? Артельное самоубийство. Но почему же?
И на этот вопрос попытаюсь ответить. Разгадка явилась в стихах господина Тютчева. Несколько строк тютчевских отняли у меня сон на две ночи, и сердце болело, а злость такая подступила, что уж искал способа довести ее до сведения господина автора; однако сумел все же усмирить гнев и прислушаться к стихам:
Главные строчки здесь – «вас развратило самовластье…» — то есть, иными словами, вы, декабристы, похожи на противников своих; те самовластны, ибо правят, не интересуясь мнением, желанием народным, а вы ломаете по своему хотенью. Те самовластно порабощают, вы – самовластно освобождаете.
Николай Иванович Тургенев заметил однажды, что англичане научили нас любить свободу, а французы – ненавидеть ее. Конечно, мы все мечтали о самой легкой, английской цене за российскую свободу: мы с трудом соглашались даже на несколько лет крепкого кромвельского протектората, хотя, можно сказать, один только король Карл головой заплатил за ту британскую свободу – а по прошествии немногих лет, худо-бедно, но Англия устроилась по-новому: король, ограниченный сильным парламентом, билль о правах и прочее.
Но теперь поглядите на Францию: после стольких революционных гильотин, долгой бонапартовой диктатуры, сотен тысяч жертв, наконец, после новых революций – эта страна имеет: Третьего Наполеона, которого, конечно, опрокинет следующая революция! Да, французская цена за свободу великовата!»
Велика была цена, предъявленная и борцам за свободу и в России. В холодных казематах, в грохочущих кандалах ожидали они своей участи. «Дни проходили за днями, такие однообразные, что сливались, как в беспамятстве бреда, в один сплошной нескончаемый день. Время становилось вечностью, и в зияющую бездну ее заглядывали с ужасом. Рассудок разрушался, разламывался, как зерно между двумя жерновами, — между двумя мыслями: надо что-нибудь делать, а делать нечего.
А когда еще была свобода, когда надо было решиться, многие испугались, ослабели, не захотели погибать; любили жизнь, потому что любили жену, детей. Любовь – подлость: чтобы умереть как следует, надо разлюбить, убить любовь, — из всех страшных мыслей эта была самая страшная. С каждым днем тоска усиливалась, терпение истощалось; сердца выболели, мысли мешались, и казалось что вот-вот можно сойти с ума». (Д. Мережковский)
Иван Пущин продолжает вспоминать: «Среди наших распространилось мнение о каком-то дьявольском искусстве Николая пробираться к тайникам любой души, о его гипнозе и прочее. И когда слышу, что у многих он добился нужных показания, отвечаю: тут дело не в особенном уме или способностях – что же Николай образованнее и умней Пестеля? Тысячу раз нет! И если из иных и сумели исторгнуть нужные ответы, — так все дело в том, что даже очень средний игрок обчистит мастера, имея на руках все козыри. А у царя как раз все козыри: мы разбиты, почти у всех чрезвычайный упадок духа, усталость; наконец, пытки, если не прямые то косвенные: одиночное заключение, темнота, духота, оковы, клопы и блохи, тюремные лица; и снова – упадок духа, главное – упадок духа».
Одиночное заключение гнетет. Так хочется на волю, так рвется туда душа. Но нет. За зарешеченным окном
А в дворцовых покоях Николай 1 обдумывает стратегию разговора с плененными заговорщиками. Быть может, он, действительно, имел некоторые способности по вытягиванию сведений «из тайников души»? Вот на допрос к нему привели Константина Рылеева. «Государь приблизил свое лицо к его лицу, пристально заглянул ему в глаза и вдруг улыбнулся.
— Бедные мы оба, — сказал и тяжело вздохнул. – Ненавидим, боимся друг друга. Палач и жертва. А где палач, где жертва, — и не разберешь. И кто виноват? Все, а я больше всех. Ну, прости. Не хочешь, чтобы я – тебя, так ты меня прости! – потянулся к нему губами.
Рылеев побледнел, зашатался.
— Слушай, Кондратий Федорович. Суди меня, как знаешь, верь мне или не верь, а я тебе всю правду скажу. Тяжелое бремя возложено на меня Проведением. Одному не вынести. А я один, без совета, без помощи, бригадный командир и больше не на что не выученный. Ну что я смыслю в делах? Клянусь Богом, никогда не желал я царствовать и не думал о том – и вот! Если бы ты знал, Рылеев, — да нет, никогда не узнаешь, никто никогда не узнает, что я чувствую и чувствовать буду всю жизнь, вспоминать об этом ужасном дне, — Четырнадцатом! Кровь, кровь, — весь в крови, — не смыть, не искупить ничем! Ведь я же не зверь, не изверг, — я человек, Рылеев, я тоже отец. У тебя – Настенька, у меня – Сашка. Царь – отец, народ – дитя. В дитя свое – нож, — в Сашку! В Сашку! В Сашку!
Закрыл лицо руками. Долго не отнимал их; наконец отнял и положил на плечи Рылеева, заглянул в глаза с улыбкою, как будто молящею.
— Видишь, я с тобой как друг, как брат. Будь же и ты мне братом. Пожалей, помоги!
«Лжет – не лжет, лжет – не лжет? Искушаешь, дьявол? Ну погоди же, и я тебя искушу!» – вдруг разозлился Рылеев.
— Правду хотите знать, ваше величество? Так знайте же: свобода обольстительна, и я, распаленный ею, увлек и других. И не раскаиваюсь. Неужели тем я виноват перед человеками, что пламенно желал им блага? Но не о себе хочу говорить, а об отечестве, которое, пока не остановилось биение сердца моего, будет мне дороже всех благ мира и самого неба.
Говорил, как всегда, книжно, не просто, а теперь особенно, потому что заранее задумал эту речь. Вдруг вскочил, поднял руки, бледные щеки зарделись, глаза засверкали, лицо преобразилось. Сделался похож на прежнего Рылеева, бунтовщика неукротимого – весь легкий, летящий, стремительный, подобный развеваемому ветром пламени.
— Знайте, государь: пока будут люди, будет и желание свободы. Чтобы истребить в России корень свободомыслия, надо истребить целое поколение людей. Смело говорю: из тысячи не найдется и ста, не пылающих страстью к свободе. Где, — укажите страну, откройте историю, — где и когда были счастливы народы под властью самодержавия, без закона, без права, без чести, без совести? Злодеи – не мы, а те, кто унижает в ваших глазах человечество. Спросите себя самого, что бы вы на нашем месте сделали, когда бы подобный вам человек мог играть вами, как вещью бездушною?
Государь сидел молча, не двигаясь, облокотившись на ручку кресла, опустив голову на руку, и слушал спокойно-внимательно. А Рылеев кричал, как будто грозил, руками размахивал, то садился, то вскакивал:
— Да неужели же, неужели вы не знаете, что царствование Александра было для России убийственно? Он-то и есть главный виновник Четырнадцатого. Не им ли исполински двинуты умы к священным правам человечества и потом остановлены, обращены вспять? Не им ли раздут в сердцах наших светоч свободы и потом так жестоко свобода удавлена? Обманул Россию, обманул Европу. Сняты золотые цепи, увитые лаврами, и голые, ржавые – гнут человечество. Вступил на престол «Благословенный», — сошел в могилу, проклятый.
— Ты все о нем, а обо мне что скажешь? – спросил Николай все так же спокойно.
— Что о вас? А вот что! Когда вы еще великим князем были, вас уже никто не любил, да и любить было не за что: единственное занятие – фрунт, солдаты; ничего знать не хотели кроме устава военного, и мы это видели и страшились иметь на престоле российском прусского полковника. И не ошиблись: вы плохо начали, ваше величество! Как сами изволили давеча выразиться, взошли на престол через кровь своих подданных; в народ, в дитя свое вонзили нож… И вот плачете, каетесь, прощения просите.
Если правду говорите, дайте России свободу, — и мы все – ваши слуги вернейшие. А если лжете, берегитесь, мы начали – другие кончат. Кровь за кровь – на вашу голову или вашего сына, внука, правнука! Не мечта сие, но взор мой проникает завесу времен! Я зрю сквозь целое столетие! Будет революция в России, будет! Ну а теперь казните, убейте…
Упал в кресло в изнеможении.
— Выпей, выпей, — налил государь воды в стакан. – Хочешь капель?
Сбегал за каплями, отсчитал в рюмку. Рылеев хотел вытереть пот с лица; поискал платок, не нашел. Государь дал ему свой. Хлопотал, суетился, ухаживал. В движениях тонкого, длинного, гибкого тела его была змеиная ловкость. «Чур, чур! Оборотень!» — думал Рылеев с ужасом.
— Можешь выслушать? – спросил государь, придвинул кресло, уселся и начал: — Ну, спасибо за правду, мой друг, — взял обе руки его и пожал крепко. — Ведь нам, государям, все лгут, в кои-то веки правду услышишь. Я сам понимаю, что плохо в России. Я сам есмь первый гражданин отечества. Никогда не имел другого желания, как видеть Россию свободною, счастливою. Да знаешь ли ты, что я либералом был не хуже тебя? Только молчал и таил про себя. С волками жить, по-волчьи выть. Ну, говори же, только правду, всю правду, чего вы хотели – конституции, республики?
Сильнее ужаса было любопытство жадное: «У ну как попробовать, — не поверить, а только сделать вид, что верю?»
— Я хотел республики, — сказал Рылеев.
— Ну, слава богу, значит умен! – опять крепко пожал обе руки государь. Помолчал, посмотрел на него и вдруг схватился за голову. — Что ж это было? Что ж это было? Господи! Зачем? Своего не узнали? Всех обманул – и вас. На друга своего восстали, на сообщника. Пришли бы прямо, сказали бы: вот что мы хотим. А теперь… Послушай, Рылеев, может и теперь еще не поздно? Вместе согрешили, вместе и покаемся. Бабушка моя говаривала: «Я не люблю самодержавия и в душе республиканка, но не родился еще тот портной, который скроил бы кафтан республиканский для России». Будем же вместе кроить. Вы – лучшие люди в России: я без вас ничего не могу. Заключим союз, вступим в новый заговор. Самодержавная власть – сила великая. Возьмите же ее у меня. Зачем вам революция? Я сам – революция!
Как скользящий в пропасть еще цепляется, но уже знает, что сорвется и полетит, так Рылеев еще ужасался, но уже радовался.
И глаза государя блеснули радостью.
— Погоди, не решай, подумай сначала. Так говорить, как я, можно только раз в жизни. Помни же, не твоя, не моя судьба решается, а судьба России. Как хочешь, так и будет.
Протянул руку, Рылеев взял ее, хотел что-то сказать и не мог: горло сжала судорога. Слезы поднимались, поднимались и вдруг хлынули. Сорвался – полетел, поверил.
— Как я… Что я сделал? Что я сделал? Как мы все… нет, я, я один… Всех погубил! Пусть же на мне все и кончится! Сейчас же, сейчас же тут же на месте казните, убейте меня, а тех невинных помилуйте.
— Всех, всех, и тебя и всех. Да и миловать нечего: ведь я же тебе говорю – вместе! – сказал государь, обнял его и заплакал, так показалось Рылееву.
— Плачете? Над кем? Над убийцей? – воскликнул Рылеев и упал на колени; слезы текли все неутолимее, все сладостней; говорил, как в бреду; похож был на пьяного или безумного. – Вот вы какой! Чувствую биение ангельского сердца вашего! Ваш, ваш навсегда! Но что я – пятьдесят миллионов ждут вашей благости. Отец! Отец! Мы все, как дети, на руках твоих! Я в Бога не веровал, а вот оно, чудо божие – Помазанник Божий! Родимый царь батюшка, красное солнышко…
— Ну говори, говори все, не бойся. Надо всех спасти, чтобы не погибли новые жертвы напрасные. Скажешь?
— Скажу. Зачем сыну скрывать от отца? Я мог быть вашим врагом, но подлецом быть не могу. Верю! Верю! Все скажу, спрашивайте!
Он стоял на коленях. Государь наклонился к нему, и они зашептались, как духовник с кающимся, как любовник с любовницей. Рылеев все выдавал, всех называл – имя за именем, тайну за тайной. Иногда казалось ему, что рядом шевелится занавес. Вздрагивал, оглядывался. Царь успокаивал. Рылеев все говорил и говорил.
Прощаясь, государь произнес:
— Ну с богом, до завтрего. Спи спокойно. Помолись за меня, а я – за тебя. Дай перекрещу.
Помог ему встать.
— Платок, ваше величество, — подал ему Рылеев.
— Оставь себе на память. Видит Бог, хотел я утереть сим платком слезы не только тебе, но и всем угнетенным, скорбящим и плачущим.
Уходя, Рылеев заметил, что из-за тяжелых складок той занавески, которая шевелилась давеча, появился шеф жандармов Бенкендорф.
— Записал? – спросил государь.
— Кое-что не расслышал. Ну, да все теперь кончено, — все имена, все нити заговора. Поздравляю, ваше величество.
— Не с чем, друг мой, вот до чего довели, сыщиком сделался!
— Не сыщиком, а исповедником. В сердцах читать изволите. А платочек-то, платочек на память! – всхлипнул Бенкендорф и поцеловал государя в плечо. Тот взглянул на него молча и не выдержал – рассмеялся тихим смехом торжествующим. Чувствовал, что одержал победу большую, чем на площади Четырнадцатого. Все еще боялся и ненавидел, не утолил жажды презрения, но уже надеялся, что утолит». (Д. Мережковский)
И еще сломит. Всех сломит. Вот хотя бы взять Павла Пестеля. «Его арестовали еще 13 декабря, накануне восстания по доносу. На допросах он решительно отрицал все возводимые на него обвинения. Однако до конца не выдержал. Когда из предъявленных ему вопросов он убедился, что полностью выдан товарищами, стал отвечать на все, а когда ему дано было понять, что чистосердечным раскаянием он может заслужить прощение и свободу, Пестель написал Николаю униженное письмо, где молил его о милости и сострадании и клялся каждый миг своей жизни посвятить признательности и безграничной преданности его августейшей фамилии». (В. Вересаев)
«Надо сказать, что большинство восставших было откровенно с императором, и следователи писали подробные признания, заключенные писали покаянные письма, некоторые молили о прощении. Историки объясняют такое поведение по-разному: кто-то из бывших заговорщиков руководствовались кодексом дворянской чести, предписывающим быть откровенным перед государем, другие желали обратить внимание властей на необходимость решения проблемы, третьи были уверены в неприменении смертной казни в России». (Л. Бадя)
Николай 1, познакомившись с членами Тайного общества, с его задачами, узнав, что его брат Александр чуть ли ни симпатизировал им, прочитав стихи многих восставших декабристов, сказал: «Я не знал, что они такие талантливые люди. Мы еще недостаточно богаты, чтобы терять их», — и все же продолжал настаивать на жестоком наказании.
«Всего к следствию по делу декабристов привлекли 579 человек. Считая ближайших родственников причастными к дознанию оказалось несколько тысяч человек. Неудивительно поэтому, что многие дворянские семьи, связанные с заговорщиками родством или знакомством, жили в постоянном страхе. Описать или словами передать ужас и унынье, которое овладело всеми, — нет возможности. В условии паники, охватившей широкие круги дворянства, в течение нескольких дней декабря история и историки безвозвратно утратили много драгоценных документов. По всей стране в печах и каминах горели письма, дневники, протоколы.
Находились охотники поживиться за свет государственных преступников. Старое определение было верно и в это время: «По древнему обычаю на Руси шуба, шапка и сапоги казненного доставались палачу». Между тем жизнь же шла своим чередом. Вскоре после событий на Сенатской площади у осужденных декабристов появилось на свет девять детей». (Э. Павлюченко)
Несмотря на ужасные предчувствия, все, включая и «тюремное начальство, уверены были, что смертной казни не будет. Помилуют. Смертная казнь отменена по законам Российской империи: разве может государь нарушить закон? Императрица Александра Федоровна на коленях умоляла о помиловании. Удивлю Россию и Европу», — обещал государь.
Но напрасно узники кутались с головой в одеяла: «Стук-стук-стук». Тишина – и опять – «Стук-стук-стук». Виселицу готовят. Ведь повешение – это казнь без пролития крови». (Д. Мережковский)
Поставили пять виселиц. Перед ними вывели всех заключенных. Потом последовала процедура разжалования дворян. Некоторые из них снимали с себя сюртуки с боевыми орденами и бросали их в костер. Они не желали, чтобы эти мундиры грубо срывали жандармы. Приговоренным повелели встать на колени. Над головой у каждого из них переламывали саблю, но случалось, это делалось так неуклюже, что нескольким заключенным окровавили головы. Потом их переодели в куртки и штаны каторжников из грубого сукна и отправили снова в камеры Петропавловской и Шлиссельбургской крепостей.
Вскоре пятерых узников Павла Пестеля, Кондратия Рылеева, Сергея Муравьева-Апостола, Михаила Бестужева-Рюмина и Петра Каховского приговорили к смертной казни через повешенье.
«В рассветном тумане послышался перезвон колоколов, тоскливый какой-то, прямо-таки погребальный. Однако на площади все обыденно. Вот деревенские торговцы выкладывают на самодеятельные прилавки немудреные свои сласти. А вот и продавец горячих напитков – на спине громадный медный чайник – из носика пар, гирлянды булочек вокруг шеи. Двое ливрейных лакеев вывели погулять шестерых левреток на длинных ломких ножках. В чайной у двери таракан сражался с пауком. Может быть, на взгляд Бога, их битва значит даже больше, чем борьба декабристов». (А. Труайя)
Приговоренных вывели к виселицам и зачитали приговор. До последней минуты эти пятеро ждали, что вот-вот появится гонец от государя и принесет указ о помиловании. Но он не появился.
На шеи заключенных набросили петли, выбели из-под ног скамьи и… вот незадача, нет, ужас, ужас, ужас… Трое рухнули в яму, прошибив своими телами помост – веревки оборвались. Страх, кошмар несказанный! Содрогнулись все. Сергей Муравьев жестоко разбился: он поломал ногу и мог только выговорить пересохшими губами: «Бедная Россия, и повесить-то порядочно не умеют. Каховский ругался беспощадно, по-русски, грубыми матерными словами, Рылеев сначала бранился, потом со злостью иронизировал: Генерал, обрадуйте нашего государя, что его желание исполнилось: вы видите, мы умираем в мучениях». А потом с грустной улыбкой добавил: «Я счастлив, что за отечество умираю дважды».
Почему же произошло столь страшное недоразумение? Извечная ли российская безалаберность или неопытность палачей послужили тому? Ведь у них давно не было работы. Запасных веревок не оказалось. Послали за ними в ближайшую лавку, но так как было раннее утро, лавки еще не открылись. Пришлось ждать. Дождались лавочников, купили веревки. Повесили.
Рассказывали, что когда вешали, шеф жандармов Бенкендорф упал ничком на шею своей лошади, чтобы не видеть происходящего. Николай писал своей матери: «Милая и добрая матушка, приговор состоялся. Не поддается перу, что во мне происходит; у меня какое-то лихорадочное состояние, которое я не могу определить. Голова моя положительно идет кругом. Только одно чувство ужасающего долга на занимаемом посту может заставить меня терпеть эти муки».
Многие не понимали декабристов. Граф Ростопчин ерничал, ехидничал, насмехался над ними: «Обыкновенно сапожники устраивают революции, чтобы сделаться господами, а у нас господа захотели сделаться сапожниками».
Нет, не сапожниками. «Декабристы из дворян шагнули в интеллигенцию». (С. Рассадин). А «интеллигенция делает то, что строит идеалы». (А. Сахаров)
Многие, подобно Вяземскому на приговор суда и казнь декабристов ответили скорбными словами: «Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена: мне в ней душно, нестерпимо… Я не могу, не хочу жить спокойно на лобном месте, на сцене казни! Сколько жертв, и какая железная рука пала на них». Много позже он, который относился к декабристам весьма сдержанно, а с годами и холодно, написал: «У этих людей на календаре всегда 14 декабря, и никогда не наступит пятнадцатое».
«Всю жизнь Львом Николаевичем Толстым владело искушение написать о декабристах – и несколько раз он отказывался от этого замысла. Причин тому было не мало. Одна из главных – несогласие. Повторяя, что человек, совершающий насилие, менее свободен, чем тот, который терпит его, Толстой откладывал начатый роман о декабристах, но через год-другой опять к нему возвращался. Отчего же? Да от того, что большинство из них были чистыми, хорошими людьми, и нравственность их была такою, какую Лев Николаевич мечтал вообще видеть в людях». (Н. Эйдельман)
Давид Самойлов из ХХ века произносит:
Но вернемся в Х1Х век.
Итак, декабрьское вооруженное восстание окончилось поражением. Пятерых заговорщиков казнили, около ста были отправлены в глухую сибирскую ссылку. Но это еще не конец истории, а в какой-то мере начало — начало следующей истории о беспредельной любви и истинно-мужественном благородстве изнеженных в дворянских дворцах хрупких женщинах – женах декабристов.
«Первыми открыто выразили участие опальным именно женщины. Больше того, сразу же после катастрофы они стали бороться за близких, пуская в ход все: деньги, родственные связи, влиятельные знакомства, прошения на высочайшее имя: Для облегчения участи мужа моего повсюду последовать за ним хочу, для благополучия жизни моей мне больше теперь ничего не нужно, как только иметь счастье видеть его и разделить с ним все, что жестокая судьба нам предназначила. Прожив с ним счастливейшей женой в свете, я хочу исполнить священнейший долг мой и разделить с ним его бедственное положение. По чувству и благодарности, которые я к нему имею, не только бы взяла охотно на себя все бедствия в мире и нищету, но охотно отдала бы жизнь мою, чтобы только облегчить участь его».
Без сомнения, надо было обладать немалым мужеством, чтобы пойти против самодержавной воли. И они шли.
Официальные свидания с заключенными в Петропавловской крепости с близкими разрешены только один раз в неделю. Поэтому любящие сестры и жены под всякими предлогами и любыми способами, вплоть до переодевания в костюм горничной, пробираются в крепость, подкупают стражу, коменданта.
Жены поддерживают своих мужей в письмах. Мужья отвечают им. Вот Никита Муравьев пишет покаянное письмо жене из одиночной камеры Петропавловской крепости: «Мой добрый друг, помнишь ли ты, как при моем отъезде говорила мне, что можно ли опасаться, не сделав ничего плохого? Этот вопрос тогда поразил мне сердце, и я не ответил на него. Увы! Да, мой ангел, я виновен, — я один из руководителей только что раскрытого общества. Я виновен перед тобой столько раз умолявшей меня не иметь никаких тайн от тебя. Сколько раз с момента нашей женитьбы я хотел раскрыть тебе эту роковую тайну. Я причинил горе тебе и семье. Мой ангел, я падаю к твоим ногам, прости меня. Во всем мире у меня теперь остались только мать и ты. Молись за меня богу: твоя душа чиста и ты сможешь вернуть мне благосклонность неба».
Александра Григорьевна отвечает мужу: «Мой добрый друг, мой ангел! Твое письмо было для меня ударом грома. Ты преступник! Ты виновный! Это не умещается в моей бедной голове… Ты просишь у меня прощения. Не говори со мной так, ты разрываешь мне сердце. Мне нечего тебе прощать. В течение почти трех лет, что я была замужем, я не жила в этом мире, — я была в раю. Счастье не может быть вечным. Не предавайся отчаянию, это слабость, недостойная тебя. Не бойся за меня, я все вынесу. Ты упрекаешь себя за то, что сделал меня чем-то вроде соучастницы такого преступника, как ты… Я самая счастливая из женщин.
Ты пишешь, что у тебя никого в мире нет, кроме матери и меня. А двое и даже скоро трое твоих детей – зачем их забывать? Нужно себя беречь для них больше, чем для меня. Ты способен учить их, твоя жизнь будет им большим примером, это им будет полезно и помешает впасть в твои ошибки. Не теряй мужества, может быть, ты еще сможешь быть полезен своему государю и исправишь прошлое. Что касается меня, мой дорогой друг, единственное, о чем я тебя умоляю именем любви, береги свое здоровье».
«Потом с Александрой Григорьевной будет всякое: слезы, нервные припадки, отчаяние. Однако очень важно что в первый и чрезвычайно сложный момент она проявила твердость духа, поддержала растерявшегося мужа, выразила готовность разделить его участь.
Александра Муравьева была самая счастливая из жен декабристов. Мужа она обожала до самозабвения. Уже на каторге на шутливый вопрос кого она больше любит, мужа или бога, Александра Григорьевна ответила вполне серьезно, «что сам бог не взыщет за то, что она Никитушку любит более». Никита Муравьев, обладавший по общему признанию, редкими достоинствами ума и прекрасными свойствами благородной души, отвечал жене полной взаимностью.
Мать Никиты Муравьева и его арестованного брата Екатерина Федоровна писала: «Будь абсолютно спокоен на мой счет, невидимая сила поддерживает меня, и я чувствую себя хорошо. Я знаю твою душу, она не может быть виноватой. Тот, кто исполнял с усердием все свои обязанности, кто был примером сыновьего почтения, может иметь только чистое сердце. Какие-нибудь заблуждения живого воображения, порожденные желанием добра и злоупотреблениями, которые ты мог видеть, произвели слишком сильное впечатление на твою душу и единственное, о чем я тебя заклинаю, сознаться ангелу государю, которого нам дало небо, говорить с ним с тем чистосердечием, которое я знаю в тебе и которое является достоянием такой благородной души, как твоя».
Екатерина Федоровна на первой же станции по дороге на каторгу снабдила сыновей и их товарищей большой суммой денег, на которые те сумели приобрести все необходимое для дальней дороги.
Старания жены и матери приводят к успехам. Еще в бытность пребывания в каземате Никита Муравьев пишет: «Мой добрый друг, моя участь несомненно улучшилась, я переведен в другую камеру. У меня хорошая комната с большим окном. Я отделен от соседа деревянной стеной, что дает нам возможность беседовать целый день, и даже я передаю через него свои мысли соседям с другой стороны. Я раздал все, что вы мне послали, и вот почему все израсходовалось так быстро.
Мы с соседями придумали играть в шахматы. Каждый из нас сделал себе доску и маленькие кусочки бумаги, и мы уже сыграли десять партий. Из своего окна я вижу, как проходит мой шурин в баню. Пришли мне, пожалуйста, апельсинов и варенья, мне доставляет развлечение быть поставщиком моих соседей. Нам подали надежду, что это кончится скоро. Прощай, мой ангел, целую тебя так крепко, как люблю. Надейся на бога, который не оставит нас».
У Марии Волконской все было не так, как у Александры Муравьевой. Ей пришлось труднее, чем другим. Девятнадцатилетней девушкой покорно, по воле отца выходила она замуж за князя Волконского, уже немолодого, некрасивого, но весьма знатного и богатого. Участник пятидесяти восьми сражений, имевший множество орденов и медалей, он получил чин генерал-майора за боевые отличия в двадцать четыре года. Мария до ареста не успела даже как следует узнать своего мужа, в первый год они прожили вместе всего не более трех месяцев. Тяжелые роды, двухмесячная горячка, а потом сообщение об аресте мужа. Нелегкое испытание для двадцатилетней женщины!» (Э. Павлюченко)
Мария Волконская написала записки о своей жизни. В них поведала нам: «Перед отъездом вслед за мужем я встала на колени перед люлькой моего ребенка, я молилась долго. Весь этот вечер он провел около меня, играя печатью письма, в которым мне разрешалось поехать за мужем и покинуть навсегда дитя. Я поручила своего бедного малютку попечению свекрови и, с трудом оторвавшись от него, вышла. Мой бедный отец, не владея более собой, поднял кулаки над моей головой и вскричал: Я тебя прокляну, если через год ты не вернешься!»
Но я поехала. Однажды в лесу обогнала цепь каторжников; они шли по пояс в снегу, так как зимний путь еще не был проложен; они производили отталкивающее впечатление своей грязью и нищетой. Я себя спрашивала: «Неужели Сергей такой же истощенный, обросший бородой и с нечесаными волосами?»
В Казань я приехала вечером; был канун Нового года, меня высадили в гостинице. Дворянское собрание было на том же дворе, залы его были ярко освещены, и я видела входящие на бал маски. Я говорила себе: «Какая разница! Здесь собираются танцевать, веселиться, а я, я еду в пропасть; для меня все кончено, нет больше ни песен, ни танцев».
Я продолжала путь. Погода была ужасная, но я еще не знала степных метелей. Между мной и ямщиком образовалась огромная снежная гора. Тут мои часы пробили полночь – мой Новый год, моя встреча Нового года!
В Иркутске мне представили требования, которые я должна была подписать. Вот они: «Жена, следующая за своим мужем и продолжающая с ним супружескую связь, сделается причастной его судьбе и потеряет прежнее звание, своих детей, а дети, прижитые в Сибири поступят в казенные крестьяне. Она принимает на себя переносить все, что такое состояние может иметь тягостного, ибо даже начальство не в состоянии будет защитить ее от ежечасных могущих быть оскорблений от людей самого развратного, презрительного класса; оскорбления сии могут быть даже насильственные. Закоренелым злодеям не страшны наказания».
Власти чинили всевозможнейшие препятствия, пытаесь сломить жен декабристов. «Царю совершенно не нужно, чтобы они превращались в героинь легенд. Стоит не разрешить какой-то из жен декабристов ехать к мужу, народная молва тут же сотворит из не мученицу. Но если она сама, прибыв в Иркутск, поймет, что устала, что двигаться дальше ей не хватает отваги, если сама решит вернуться назад, — и вот уже свет да и ближайшее окружение начинают ее осуждать, говорить, что грош им цена, таким женам, и больше несчастная женщина не вызывает ни у кого ни восхищения, ни сочувствия». (А. Труайя)
Мария Волконская не сдалась. Она продолжает свои заметки о невыносимом пути: «Выехав из Иркутска, я почувствовала, что меня трясет от боли в груди. Это удовольствие я испытывала на протяжении шестисот верст; при этом я голодала: станции содержались бурятами, питавшимися сырой, сушеной или соленой говядиной и кирпичным чаем с топленым жиром. Этого я есть не могла.
Но вот я на месте. На другой день по приезде я спрашивала о месте, где работает муж. Мне сказали, откуда можно проникнуть в рудник, дали нечто вроде факела, и я в сопровождении старшего решилась спуститься в этот темный лабиринт. Я шла быстро и услышала за собой голос, громко кричавший, чтобы я остановилась. Я поняла, что это офицер, который не хотел позволить мне говорить с ссыльными. Я пустилась бежать вперед, так как видела в отдалении блестящие точки: это были они, работавшие на небольшом возвышении. Они спустили мне лестницу, я влезла по ней, ее втащили, — и таким образом я могла повидать товарищей мужа, сообщить им известия из России и передала привезенные мною письма.
Когда меня ввели в полутемную камеру Сергея, он бросился ко мне, лязг его цепей поразил меня. Я не знала, что он был закован в кандалы. Такое суровое наказание дало мне понятие о всей силе его страданий. Вид его кандалов так взволновал и расстроил меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала сначала его кандалы, а потом и его самого. Комендант, стоящий на пороге, остолбенел от изумления при виде моего восторга и уважения к мужу, которому он говорил «ты» и с которым обращался как с каторжником.
В тюрьме ко всем страданиям узников прибавились новые: на них напали клопы в огромном количестве. Когда я возвращалась оттуда, то вытряхивала свое платье, так их на мне было много. Для наших мужей это было почти равносильно наказанию, налагаемому в Персии на преступников, которых отдают на съедение насекомым.
Хочу упомянуть здесь, как правительство ошибается относительно нашего доброго русского народа. Теперь я жила среди этих людей, принадлежащих к последнему разряду человечества. А, между тем, мы видели с их стороны лишь знаки уважения; скажу больше: они нас просто обожали. И не иначе называли узников как «наши князья», а когда работали вместе с ними в рудниках, то предлагали исполнять за них урочную работу; они приносили им горячий картофель, испеченный в золе.
1 августа 1929 года пришла великая новость: разрешили снять с заключенных кандалы. Это было необычно, ведь мы так привыкли к звуку цепей, он уведомлял нас о прибытии мужей.
Первое время нашего изгнания я думала, что оно, наверное, кончится через пять лет, затем я себе говорила, что оно будет через десять, потом через пятнадцать лет, но после двадцати пяти лет я перестала ждать. Я просила у Бога только одного: чтобы он вывел из Сибири моих детей.
В Чите я получила известие о смерти моего первенца, оставленного мною на попечение свекрови. Александр Пушкин прислал мне эпитафию на него:
«Больше всего страдали от монотонности своего бытия холостяки. Некоторым так не хватало женщин, что эта причина склоняла их к безрассудным действиям. Так один из них сумел познакомиться с одной из девушек. Казалось бы, все отлично, вот только как же барышне проникнуть через ворота, пройти в камеру? Отвергнув несколько чересчур дерзких решений этой проблемы, холостяк вознамерился использовать в своих целях телегу водовоза. Тот, поторговавшись за приличную мзду, согласился спрятать девицу в пустой бочке и так каждый вечер подъезжал к караульной будке. Несколько холостяков выстраивались на крыльце, поджидая чужую гостью: они таращили глаза, с трудом сдерживая смех. И вот появлялась блондинка – довольно хорошенькая, одетая по крестьянски, с могучим телом. Она окидывала собравшихзся мужчин дерзким, даже нагловатым взглядом. Между тем подъехал водовоз, девица юркнула в одну из бочек с улыбкой богини, поднимающейся на небеса, и позволила закрыть себя крышкой.
Назавтра она вернулась и привезла с собой трех подружек – все они прибыли тем же путем. Девицы оказались сговорчивыми и не ограничивались тем, чтобы дарить свои милости немногим: хихикая и изображая смущение, они перебирались из камеры в камеру, достаточно было кому-нибудь из холостяков выйти на порог и сделать им знак. Женатые только издали следили за похождениями своих товарищей.
Они отмечали, что получившая развитие противозаконная выдумка холостяков мало того, что аморальна, так еще и лишает всех декабристов части воды, на которую они имеют право. Число бочек день ото дня не менялось, и ровно столько бочек, сколько занимали эти девицы, прибывали на тюремный двор без воды. Жажда жажде розно, говорили женатые, и та, что испытываем мы, заслуживает куда большего уважения, чем та, которую холостяки пытаются утолить с этими безнравственными созданиями. Жизнь брала свое. Холостяки не хотели отказываться от своего удовольствия, женатые смирились». (А. Труайя)
Мария Волклнская вспоминает дальше: «К нам привезли Порджио из Шлиссельбургской крепости. Он прошел через восемь с половиной лет одиночного заключения. Его оставили в полном неведенье всего, что происходило за стенами тюрьмы, его никогда не выпускали на воздух, и когда он спрашивал у часового: Который у нас день?» — ему отвечали: — «Не могу знать». Таким образом он не слышал о Польском восстании, о войнах с Персией и Турцией и даже о холере. Его часовой умер от нее у его двери, а он ничего не подозревал об эпидемии.
Порджио потерял способность говорить и, чтобы не лишиться рассудка, читал и перечитывал в застенке Библию, поставив себе задачей переводить ее мысленно на разные языки. Но все же при выходе из заключения он оказался совсем разучившимся говорить, при всем этом сохранил свое спокойствие и неисчерпаемую доброту».
В конце своей книги Мария Волконская пишет: «Все было несвоевременно: нельзя поднимать знамени свободы, не имея за собой сочувствия ни войска, ни народа, который ничего в ней еще не понимает, — и грядущие времена отнесутся к этим возмущениям не иначе, как к единичным событиям.
Но если даже смотреть на убеждения декабристов как на безумие и политический бред, все же справедливость требует признать, что тот, кто жертвует жизнью за свои убеждения, не может не заслужить уважения соотечественников. Кто кладет голову свою на плаху за свои убеждения, тот истинно любит отечество, хотя, может быть, и преждевременно затеял дело свое».
За своими мужьями-узниками в Сибирь уехало одиннадцать жен и две невесты француженки, которым получить разрешение отправиться в Сибирь было ох как не легко. Но они добились своего. Воистину, есть женщины и во французских селеньях. И французские поэты слагают стихи о русских декабристках.
«Первое время женщины жили на грани нищеты в крестьянской избе со слюдяными окнами и дымящей печью. Обед готовили и отправляли в тюрьму, чтобы поддержать узников. От ужинов отказывались, часто ограничивались супом и кашей. Иногда вынуждены были сидеть на черном хлебе с квасом. При каторжном житье никто не мог предвидеть что-нибудь наперед.
Мария Волконская помогала многим и хотела помочь буквально всем. Для ободранных полуголодных уголовников Благодатского рудника покупала холст и заказывала из него рубахи. Начальство в ответ на это рассердилось не на шутку:
— Вы не имеете права раздавать рубашки, об этих людях заботиться государство.
— В таком случае, — резко отвечала Волконская, — прикажите сами их одеть, я не привыкла видеть разгуливающими по улице полуголых людей.
Конечно, страдания физические, испытываемые женщинами, не приученными к труду и к тому, чтобы обслуживать даже самих себя, были ничто в сравнении с моральными, когда они видели мужей своих за работаю в подземелье, под властью грубой и дерзкой охраны. Совместная жизнь имела много плюсов, соединила вместе, дала опору друг в друге и, наконец, через ангелов-спасителей, женщин, соединила узников с тем миром, от которого навсегда они были оторваны политической смертью, соединила с родными, дала охоту жить, чтобы не убивать любивших нас и любимых нами, наконец, дала материальные средства к существованию и доставила моральную пищу для духовной нашей жизни». (М. Бестужев)
Благодаря женам, узники получили весточку от Пушкина:
Князь Одоевский написал ответ поэту:
Это стихотворение князя всем хорошо знакомо. А вот что он написал о женах декабристов:
Жизнь продолжалась, всюду была жизнь. «Начался март месяц, и с ним пришли жестокие и снежные бури. Однажды вечером, когда комендант Станислав Романович Лепарский уже собрался отходить ко сну, прибежал его ординарец и сообщил, что его превосходительство желает видеть дама. И не просто видеть а срочно переговорить. Станислав Романович быстро оделся и, ворчливо что-то приговаривая себе под нос, вышел в прихожую. Там оказалась София. Личико ее в обрамлении капюшона выглядело совсем юным, но в глазах блестел огонек тревоги. Увидев коменданта, молодая женщина горячо зашептала:
— Ради Бога, простите, ваше превосходительство, что пришла в столь поздний час, но умоляю вас, умоляю, разрешите доктору сию же минуту выйти из тюрьмы и отправиться со мной! Требуется его неотложная помощь!
— Кто-то заболел? – заволновался комендант.
— Да… Госпожа Муравьева… и госпожа Анненкова…
— Что-то серьезное, тяжело заболели?
Софии вздрогнула.
— Пока нет… Но может быть… Дело в том… понимаете… дело в том, что они рожают… обе…
Лепарского словно обухом по голове хватили. Глаза его едва не выпрыгнули
из орбит, рот как открылся так и не закрывался – челюсть отвисла.
— Как же это?.. Почему меня никто не предупредил?.. – сказал он, чуть опомнившись
— Да это же ясно, ваше превосходительство, было так заметно, что думали, вы сами видите…
— Ничего я не видел! Что я мог увидеть? Я старый холостяк!.. Нет, вы должны были… вы… — И внезапно растерянность сменилась гневом. Лепарский побагровел, надул щеки и залепил себе в грудь кулаком. — Они не имели права! – заорал он.
— Как это «не имели права»? – удивилась София. – Думаю, мне следует вам напомнить, господин комендант, что в обязательствах, которые нам всем пришлось подписать перед отъездом на каторгу был пункт о судьбе детей, здесь рожденных.
— Речь шла о детях, могущих родиться после конца срока! Тогда, когда заключенные переберутся на поселение.
— Ничего подобного, никаких таких уточнений там не было.
— Но зачем же нужны были такие уточнения? По регламенту, свидание между заключенными и их супругами должны были проходить в присутствии охраны. А получается, раз госпожа Муравьева и госпожа Анненкова оказались теперь в такой… в таком положении… получается. Что никаких охранников во время их встреч с мужьями не было, так ведь?
— Вы позабыли, Станислав Романович, что сами же разрешили часовым стоять за дверью, когда мы встречались с мужьями.
— Ох, да… да… да… Как же я дал такую слабину?… Я просто не мог вас подозревать в… в этом… в том, что вы… — Лепарский никак не мог подобрать слов, и чем больше путался, тем больше становилось его смущение и тем сильнее бесила его эта нахальная француженка, которая осмелилась ко всему прочему еще и смотреть на него с иронией.
— Отлично, сударыня, превосходно, — проворчал он, наконец. – Наверное, у меня было о чем думать, кроме… кроме этого вздора!.. Но что я напишу в Санкт-Петербург по поводу этих недозволенных законом рождений? Как я стану их оправдывать?.. Сам оправдываться?.. Вы об этом подумали? Все же свалят на меня, только на меня! Ну, и вполне возможно отправят в отставку… или передвинут в другое место… Что еще за беда, просто беда, да и только!.. Но как же поспоришь с капризами природы?..
— И одна и другая роженицы обе в опасности, — торопила София. — Деревенская повитуха – совершенная дура! Если не придет доктор, ни на что хорошее надеяться нельзя. Быстрей, решайтесь же быстрее, ваше превосходительство!
Лепарский неожиданно перестал возмущаться.
— Да, да, поедемьте быстрее за доктором, — заторопился он.
На улице ветер ударил вышедших с такой силой, что Софии пришлось схватиться за руку Станислава Романовича, иначе она упала бы. Поднятый с земли снег комьями летел в лицо. Они с трудом, пошатываясь на каждом шагу продвигались вперед сквозь вихри белых султанов. Когда возникли из тьмы колья ограды, Софии удивилась так, словно в степи вдруг наткнулась на нос корабля. Где-то сбоку закричал часовой. Потом приоткрылись ворота и навстречу коменданту с дамой вывалилось несколько солдат, шедших на широко расставленных ногах, чтобы хоть как-то выстоять против урагана. Лепарский послал за доктором. Вскоре вышел доктор – спокойный, серьезный. Почти в ту же минуту зазвенели колокольцы: это подъехали сани. Лепарский, София и доктор сели, тесно прижавшись друг к другу, и поехали.
В избе, где жила Полина Анненкова комендант оказался в самом центре драмы. Все здесь казалось перевернутым вверх дном. Крестьянки грели воду, обмениваясь воспоминаниями о собственных родах, хозяин и два его сына – тупые, никчемные, не допущенные к участию в таинстве, жались друг к другу в уголке за печкой. Роженицы за тонкой перегородкой не переставая стонали, эти стоны то стихали, то становились непереносимо громкими и жалобными, особенно тяжело было слышать, как они поочередно начинали задыхаться и рычать. В этом пытке Станиславу Романовичу чудилось даже что-то не совсем человеческое. Доктор и София пошли за перегородку.
Оставшись один, комендант вдруг понял, что он смешон: надо же в семьдесят пять лет оказаться втянутым в столь интимное женское дело. Он пытался представить себе страдания Анненковой и думал: ну а ему-то что здесь делать, он-то зачем явился сюда в мундире посреди ночи… И все-таки не мог вернуться домой, пока не убедится, что с молодыми женщинами все в порядке. Проклиная в душе этих женщин и их мужей за неосторожность и нарушение правил, он, тем не менее, испытывал некое тревожное и сердечное любопытство к тому, чем же все это закончится. И вообще… Хотя бы потому, что младенцам оказалось суждено появиться на свет Божий тут, в его «владениях» он имеет право взглянуть на них, ну, и… ну и должен их защищать…
После многих мытарств на свет появились две малютки.
София обратилась к Станиславу Романовичу:
— Полина поручила мне спросить вас, может быть, вы согласитесь стать крестным отцом ее дочери?
— Мне тоже хотелось бы попросить вас об этом для нашей с Никитой Михайловичем малютки! – застенчиво добавила Александра Муравьева.
Комендант вскинулся, намереваясь ответить, но почувствовал, что теряет равновесие в этом порыве эмоций – так, словно, находясь все время на твердой земле, вдруг вступил в пространство зыбучих песков. Свидетельство уважения к нему, только что проявленное со стороны новоявленных мам, обезоружило его, вызвало растерянность, ослабило позиции… Он пробормотал:
— Благодарю, благодарю вас, мадам… Я польщен, такая честь… — Но тут же, почувствовав ловушку, заговорил более громко и более жестко: — Давайте не возвращаться к прошлому. Что сделано, то сделано. Но мне хотелось бы, сударыни, я обращаюсь ко всем вам, — и обратился к собравшимся декабристкам, — мне хотелось бы, чтобы вы пообещали мне впредь…
Говоря, он наблюдал за женскими лицами, а выражение их с каждым его словом становилось все более лукавым. Жизнь вокруг него продолжала происходить независимо от его желаний и просьб: это была тонкая, едва уловимая материя…
Шло время. Весна пришла и преобразила эту глухомань, вывела из оцепенения, сдернула с нее белый покров. Вместо толстого снежного одеяла предстал пестрый цветочный ковер – краски, сохраненные долгой зимой, словно бы горели, искрились, сверкали не хуже драгоценностей. По песчаным речным берегам взметнулись ввысь ярко-розовые метелки камыша и важно покачиваются на ветру. Выстроившись треугольником, перелетные птицы скользят по небу и пронзительно кричат. Деревья покрылись нежным пушком – вокруг каждого – зеленое марево. Все радовалось весне.
Пришло лето. Внезапно загремел гром, и небо прошибла ослепительная молния. Посыпался теплый дождик, поначалу такой мелкий, что казался больше похожим на изморозь. Однако капли все росли, увеличивались… Пейзаж изменился. Деревья, которые дождь безжалостно хлестал по стволам и кронам, сбрасывали листву, дорога цветом слилась с рекой, река – с дорогой… Но вот дождь закончился. В головокружительном вращении туч проглянул лазурный просвет. Земля дымилась, листья на деревьях сверкали, травы выпрямились, солнце посылало сквозь разбегающийся туман веера лучей.
Потом снова наступала зима. Солнце, вывернув из-за линии горизонта, зажгло подлесок пламенными стрелами. Все грани кристалликов снега, все чешуйки веток, все острия еловых иголок засверкали разом. Неподвижный воздух наполнился тысячами световых отблесков, и приходилось жмуриться, чтобы не ослепнуть». (А. Труайя)
Жизнь продолжалась, всюду была жизнь.
Когда с узников сняли кандалы Николай Бестужев сделал из них декабристкам кольца, которые они с гордостью носили. А потом он написал прекрасные портреты этих удивительных женщин.
Получив право на поселение, плененные декабристы обустроились поосновательнее. Стали жить семьями, завели хозяйство, детей. «Нигде дети не могли быть окружены более неустанным попечением, как в Чите и Петровском заводе: тут родители их не стесняли никакими светскими обязанностями и, не развлекаясь никакими светскими увеселениями», — вспоминал Якушкин.
Александр Бестужев поддерживал его: «И не стыдно ли было бы нам падать духом, когда слабые женщины возвысились до прекрасного идеала геройства и самоотвержения? Поистине, когда я думаю об этом, я проникаюсь чистым и умиротворяющим душу восторгом. Это освежает мой дух и примиряет с человеческим родом, подчас таким надменным и низким».
А Петр Вяземский заключает этот аккорд: «Спасибо женщинам, они дают несколько прекрасных строк нашей истории. Что за трогательное и возвышенное обречение! В них была видна не экзальтация фанатизма, а какая-то чистая, безмятежная покорность мученичества, которое не думает о славе, а поглощается одним заветным чувством тихим, но все одолевающим. Дай бог хоть им искупить гнусность нашего века».
Императрица Александра Федоровна сказала о женах декабристов: «Они последовали за своими мужьями в Нерчинск. О, на их месте я поступила бы так же».
И в этих словах вся правда этой женщины. Она всюду последовала бы за своим Николаем. Всю жизнь всем телом и душой предана была ему эта хрупкая, болезненная женщина. В день декабрьского восстания не отступила, лишь нервный тик на лице оставил от него свой след.
Однажды Александра Федоровна написала в своем дневнике: «Я сказала государю: Теперь я на втором плане в твоем сердце, так как первое место в нем занимает Россия». – «О нет, ты ошибаешься, — ответил Николай Павлович, — ибо ты и я – одно». – «Как это чудесно! – продолжала Александра Федоровна. – Можно ли после таких слов не быть счастливой, счастливой до конца».
Прошло несколько лет… «Мы живем ладно с моею старухой. Люблю, люблю мою старуху и детей», — говорил Николай Павлович.
Всюду была жизнь, всюду любовь. Любовь и царей и заключенных. Как жаль, что они не поняли друг друга.
По-своему психологически точно отношения между Николаем Павловичем, выступавшим в роли лидера в семейном союзе, и Александрой Федоровной, добровольно и с радостью принявшей предложенную ей роль слабой и зависимой от супруга, отобразила фрейлина Тютчева: «Император Николай питал к своей жене, этому хрупкому, безответному и изящному созданию, страстное и деспотическое обожание сильной натуры к существу слабому, единственным властителем и законодателем которого он себя чувствует. Для него это была прелестная птичка, которую он держал взаперти в золотой и украшенной драгоценными каменьями клетке, которую кормил нектаром и амброзией, убаюкивал мелодиями и ароматами, но крылья которой он без сожаления обрезал бы, если бы она захотела вырваться из золоченых решеток своей клетки.
Но в своей волшебной темнице птичка не вспоминала о своих крылышках. Для императрицы фантастический мир, которым окружило ее поклонение всемогущего супруга, мир великолепных дворцов, роскошных садов, веселых гор, мир зрелищ и феерических балов заполнял весь горизонт, и она не подозревала, что за этим горизонтом, за фантасмагорией бриллиантов и жемчугов, драгоценностей, цветов, шелка, кружев и блестящих безделушек существует реальный мир, существует нищая, невежественная, наполовину варварская Россия, которая требовала бы от своей государыни сердца, активности и суровой энергии сестры милосердия, готовой прийти на помощь ее многочисленным нуждам».
Нет, Александре Федоровне чужда была «суровая энергия». Но, несомненно, она принимала участие в решении некоторых вопросов, связанных с оказанием материальной помощи многим литераторам и их семьям. Даже вдова казненного Рылеева получила пенсию в три тысячи рублей.
Далеко не поклонник императора барон Врангель попытался объективно оценить дела Николая Павловича в сфере искусства: «Всем известна его замечательная строительная деятельность, и всякий, кому дорога красота Петербурга, помянет с благодарностью Николая 1. Неустанная, упорная и трогательная забота об устройстве Эрмитажа и грандиозные суммы, затраченные им для образования и пополнения этого музея, тоже заслуживают признательности. Император несомненно любил искусство, любил его по-своему и, если отбросить его личные заблуждения и ошибки, свойственные его эпохе, все же основанный им музей – громадный вклад в нашу культуру».
«Распространенное мнение о Николае Павловиче как о коронованном барабанщике», вызывавшим в кабинет министров ударом в барабан, тенденциозно и неверно. Да, он не был страстным меломаном или утонченным любителем музыки, но обладал неплохими музыкальными способностями, хорошим голосом и слухом, посещал оперу, любил пение и по-любительски пытался музицировать на духовых инструментах. С барабаном, кстати, тоже умел обращаться и мог бы стать, выражаясь современным языком, неплохим ударником.
В театральной среде сохранился один анекдот о встречи актера и императора. Николай 1, находясь во время антракта на сцене и разговаривая с актерами, обратился в шутку к знаменитейшему из них Каратыгину: «Вот ты, Каратыгин, очень ловко умеешь представиться кем угодно. Это мне нравится». Каратыгин, поблагодарив государя за комплемент, сказал: «Да, ваше величество, могу действительно играть и нищих и царей». – «А вот меня, пожалуй, ты и не сыграл бы», — шутливо заметил Николай. – «А позвольте, ваше величество, даже сию минуту перед Вами изображу Вас».
Добродушно настроенный царь заинтересовался: «Ну, попробуй!» Каратыгин немедленно встал в позу, наиболее характерную для Николая 1 и, обратившись тут же к находящемуся директору императорских театров, голосом, похожим на голос императора, произнес: «Послушай, Гедеонов, распорядись завтра в 12 часов выдать Каратыгину двойной оклад жалованья за этот месяц». Государь рассмеялся: «Гм… гм… Недурно играешь». Распрощался и ушел. На другой день в 12 часов Каратыгин получил, конечно, двойной оклад.
Николай Павлович мог относится ко многому с юмором. Однажды в кабаке некто Иван Петров рассквернословился до того что, желая унять пьяного посетителя, ему указали на бюст императора: «Перестань сквернословить хотя бы ради лика императора». Перепившийся Петров ответил: «А что мне твой лик, я плюю на него!» — после чего повалился на бок и ту же захрапел. Императору донесли об этом оскорблении. Прочитав докладную, Николай 1 улыбнулся и нанес резолюцию: «Объявить Ивану Петрову, что и я на него плюю и отпустить».
В обществе детей грозный император, казалось, преображался. Современники единодушно свидетельствуют о его любви к детям: как своим собственным детям, внукам, так и к детям вообще.
Отношение Николая 1 к чиновничеству вообще и к провинциальному особенно было весьма скептическим. По существующей легенде, оказавшись после дорожного происшествия, которые с ним случалось слишком часто, в уездном городе ненароком, и принимая чиновников, император воскликнул: «Ба! Да я вас всех знаю!» Он пояснил, что хотя первый раз видит, но знаком со всеми по «Ревизору» Гоголя.
Знал император и о том, что борьба с воровством – дело безнадежное. Даже в придворном ведомстве не все было благополучно. Как-то берлинскому художнику за отлично написанный портрет Николай 1 велел подарить золотые часы, усыпанные бриллиантами. Однако чиновники дворцового ведомства принесли только золотые часы, на которых не оказалось ни одного бриллианта. Узнав об этом, император сказал художнику: «Видите, как меня обкрадывают! Но если бы я по закону захотел наказать всех воров в моей империи, то для этого мало было бы всей Сибири, а Россия превратилась бы в такую же пустыню, как и сама Сибирь».
В 1841 году было принято решение о строительстве железнодорожной магистрали, соединяющей две столицы. Локомотивы или «сухопутные пароходы» закупались в Бельгии. Одну из первых поездок описала дочь Николая1. «Папа, чтобы подать пример, устроил деревенскую поездку большим обществом по железной дороге из Петербурга в Царское Село. Это чуть не окончилось трагично. Искры, которые врывались в окно, зажгли скатерти, тут же поднялась общая паника, но, к счастью, все обошлось без серьезных последствий. Только некоторым дамам стало дурно».
Еще будучи великим князем Николай был лишен легкомыслия. Возможно, этому способствовала экскурсия в больницу. «Когда я был молод и еще не женат, мой доктор водил меня по военному госпиталю, дабы показать самые ужасные примеры сифилитической болезни на мужчинах и на женщинах. Больные, которых я увидел, произвели на меня такой ужас, что я до самой женитьбы своей не знал женщин».
Однажды на маскараде в Вене к Николай Павловичу подошла дама в «домино» со словами: «Знаете ли вы, ваше Величество, что Вы самый красивый мужчина в России?» Великий князь ответил, резко отвернувшись от нее: «Сударыня, это касается только моей жены».
Но Николай Павлович не был безразличен к женской красоте. Об этом свидетельствует то, что значительная сумма тратилась на закупку фривольных рисунков. Они поступали в запечатанных конвертах в «секретную библиотеку» императора, так что к концу жизни он стал обладателем одной из самых больших коллекций эротической графики. В запасниках хранится эротическое полотно Карла Брюллова «Вакханалия». Оно закрыто сверху литографией с изображением томной молодой красавицы, возлежащей в прозрачных одеждах. В золоченой раме есть замок, нужно повернуть маленький ключик – и картина откроется как книга. Молодая дама уступит место вакханалии с изображением Вакха, нетрезвых купидонов и вакханок, предающимся любви с ослом и с сатирами». (Л. Выскочков)
Однако одними эротическими картинами Николай Павлович не мог оставаться удовлетворенным. Его интимным похождениям способствовало и состояние здоровья Александры Федоровны. «Два фактора повлияли на здоровье императрицы: большое количество рожденных ею детей – семеро, не считая мертворожденного и следование утомительному дворцовому этикету. Жизнь, которую она ведет каждый вечер, — празднества, балы – становится для нее пагубной. У нее жар. Она не встает с постели. Император сам ходит за ней, как сиделка, бодрствуя у ее изголовья, готовит и подносит ей питье; но стоит ей встать на ноги, и он снова убивает ее суетой, празднествами, путешествиями, любовью. Но она и сама обожала балы и празднества». (Кюстин)
Фавориткой императора стала Варвара Аркадьевна Нелидова. «Несмотря на трех детей, которых она подарила Николаю, ее лицо сохранило полный блеск молодости. Нелидова пленила государя не только своей красотой, но и умом. Она умела управлять своим повелителем с тактом, свойственном только женщине. Делая вид, что во всем покоряется ему, всегда умела направить его на путь, который, по ее мнению, был лучшим. Она могла бы злоупотреблять своим влиянием по части интриг и кумовства, но была далека от этого, даже нередко ее влияние имело добрый результат, и никогда не старалась она выставляться на вид, не окружала себя призраком и ореолом власти; ей хорошо был известен гордый и подозрительный характер государя». (П. Гримм)
Бывшая смолянка свидетельствует: «Больших и особенно знаменательных увлечений за императором, как известно, не водилось. Единственная серьезная, вошедшая в историю связь его с Нелидовой, одной из любимых фрейлин Александры Федоровны. Но эта связь не могла быть поставлена в укор ни самому Николаю Павловичу, ни в без ума влюбленной в него Варваре Аркадьевне. Она оправдывалась вконец пошатнувшимся здоровьем императрицы, которую государь обожал и которую берег и нежил, как экзотический цветок, Нелидова искупала свою вину тем, что любила государя всеми силами своей души, не считаясь ни с его величием, ни с его могуществом, а любя в нем человека.
Императрице связь эта была хорошо знакома. Она, если так можно выразиться, была санкционирована ею, и когда император Николай Павлович скончался, то Александра Федоровна призвала к себе Нелидову, нежно обняла, крепко поцеловала и, сняв с руки браслет с изображением государя, сама надела его на руку Варвары Аркадьевны. Кроме того, императрица назначила день и час в течение дня, в который, во все время пребывания тела императора во дворце, в комнату, где он покоился, не допускался никто кроме Нелидовой, чтобы дать ей, таким образом, спокойно помолиться у дорогого ей праха.
Помимо серьезной и всеми признанной связи, за государем подчас водились и маленькие анекдотические увлечения, которые он бесцеремонно называл «дурачествами». Однако донжуановский список Николая1 вряд ли превосходил список, составленный Пушкиным.
Добролюбов пишет о сем порядке вещей в области интимных отношений императора: «Обыкновенно этот порядок был такой: брали девушку знатной фамилии во фрейлины, употребляли ее для услуг благочестивейшего, самодержавнейшего государя нашего, и затем императрица Александра Федоровна начинала сватать обесчещенную девушку за какого-нибудь из придворных женихов».
Герцен по-своему взглянул на все это: «Я не верю, чтоб он когда-нибудь страстно любил одну женщину, как Александр всех женщин, кроме своей жены. Он пребывал к ним благосклонен, не больше».
Безапелляционным обличительным приговором стала характеристика советского историка М. Покровского в его пособии по русской истории, на долгие годы ставшем настольным учебником: «Лицемерием была проникнута вся его личная жизнь. Он был, конечно же, развратен, как все его предшественники и предшественницы. У него была постоянная фаворитка, с которой его законная жена была в большой дружбе – до того все это считалось естественным. Но, кроме того, к его услугам был целый гарем из придворных дам и девиц, балетных танцовщиц и так далее. Мужья и отцы, как чумы, боялись николаевского двора; поэт Пушкин пал жертвой обстановки, которая складывалась для людей, имевших красивую жену и в то же время имевших несчастье принадлежать к придворному кругу. На людях же он самым почтительным образом относился к своей законной жене», был самым нежным отцом семейства, разыгрывая целые комедии «семейного счастья» за утренним кофе или вечерним чаем, на елке и тому подобное».
Но отвернем свой взгляд от личной жизни императора и обратим его на жизнь политическую. Крымская война, целью которой была надежда заполучить турецкие и персидские рынки сбыта окончилась поражением русских. Лишь кровавый след оставила она в истории России. «Во время Крымской войны» Николай 1 ждал ответных шагов от своих союзников – таких, какие бы предпринял сам в силу своего характера и своих принципов, забывая, что благодарность в политике – удел дилетантов. (Л. Выскочков)
Во многом была права фрейлина Тютчева, рассуждая о причинах неожиданной и преждевременной смерти императора: «Нет никакого сомнения, что его убили последние политические события и не столько война и ее неудачи, сколько оскорбления и низость не только врагов, но и тех, в ком он видел своих друзей и союзников, на кого он считал себя вправе рассчитывать и ради кого он часто, вопреки собственным патриотическим чувствам приносил в жертву даже интересы своей родной страны».
В 1855 году закончилась жизнь императора Николая 1 – «Николая Палкина», как называли его русские люди. Но можно ли столь однозначно характеризовать его?..