Романтик Фридрих Новалис (1772 – 1801 г. г.) и Рудольф Эрих Распе (1737 – 1794 г. г.) со своим самым правдивым героем на свете бароном Мюнхгаузеном.
Короткая жизнь Новалиса была лишена каких-либо значительных событий, а посему, подобно своему литературному герою, он проживал невероятные ощущения в удивительных сновидениях. «Сны, чья причудливая изменчивость, чей легкий нежный состав не может не волновать нашу мысль, даже если не думать при этом о божественном. Не являет ли нам сновидение самой своей путаницей нечто необычное, неспроста, разрывая покров тьмы, покров, опускающийся внутри нас всею тьмою своих складок. Сновидение обороняет нас от жизни, удручающе размеренной и привычной, освобождает узницу фантазию, чтобы она отдохнула, разбрасывая вперемежку все зарисовки жизненного опыта, веселой детской игрой рассеивая всегдашнюю взрослую деловитость. Если бы не сновидения, старость приходила гораздо бы скорее.
Ему грезились необозримые дали, глухая пустынная чужбина. Он преодолевал моря, сам не зная как, невиданных чудовищ видел он; с разными людьми переживал то войну, то буйную смуту, он изведал плен и постыднейшую нищету. Все чувствования обострились в нем сверх всякого вероятия. Он испытал бесконечную переменчивость судьбы, умер, вернулся к жизни, любил высочайшей страстной любовью и снова навеки был разлучен со своей любимой. И думал: даже если греза – не откровение свыше, я склонен полагать, что она – Божественное напутствие и доброжелательная провидица».
Так первоначально начиналась моя глава, и дальше я практически ничего о Новалисе не рассказывала, а лишь представила некоторые отрывки из его произведений. Я перелистала книгу о немецком романтике, мне она показалась довольно-таки формальной, и я решила ограничится тем материалом, который у меня уже был. Да и по правде сказать, обстоятельства личной жизни сложились так, что не до Новалиса было. Дописав всю книгу о Германии и России, я приступила к следующей. И тут мне понадобилось заглянуть в предыдущую. Я заглянула в компьютер и увидела, что нескольких глав в ней не хватает. Долго искала свою потерю – все тщетно. Господи, обидно-то как! Ну да ничего не поделаешь. Придется писать снова.
И все же я, согласно своему миропониманию стала размышлять о случившемся. Быть может, эта потеря – плата за что-то неведомое, которое, свершись оно, принесло бы мне большие несчастья: некое жертвоприношение, организованное Проведением. Потом вспомнила, что мое Провидение, бывают, дают мне подсказки из совершенно невероятных источников в те моменты, когда я чего-то не доделываю с книгой. И тут я начала все думать и думать о Новалисе. Сомнения посещали меня, смутное чувство неудовлетворенности нашептывало – загляни в недочитанную книгу о нем. И я заглянула. И увидела, что пропустила чудесные страницы и так сухо и неверно написала об этом удивительном человеке. Сразу же начала работать над главой. И как только закончила, компьютер открыл мне всю мою готовую книгу с целехонькими главами. Они были просто-напросто перед моим носом, а я не видела их.
Что это?.. Кто-то неведомый время от времени, когда нам случается оплошать, подсказывает правильный путь как следует щелкнув по носу? И кто же он? Проведение? Ангел-хранитель? Или, быть может, в данном случае сам Новалис приостановил меня и заставил обратить на него более пристальное, а главное человечное внимание. С него-то станется…
Вот так вот в мой литературный скит в очередной раз заглянула провидческая мистификация. Вот так вот мой Ангел-хранитель не позволяет мне скатиться в колею пренебрежения к героям моей книги.
Вот такое вот произошло чудо…
Итак, начнем рассказ о Новалисе еще раз.
2 мая 1772 года барон Гарденберг, принадлежащий старинному, но обедневшему роду, записал в своем дневнике: «При святом крещении мой сын наречен именем Георг Фридрих Филипп фон Гарденберг». Несколько позже сам Фридрих записал в своем дневнике: «Должно быть верно, что особое сочетание звезд способствует рождению поэта». И действительно, астрономы подтверждают: в этот день было солнечное затмение. А оно случается столь же редко, как и появления поэтов на планете Земля.
Когда юноша вошел в круг литературных друзей, он взял себе истинно романтическое имя – Новалис, то есть возделывающий новь.
«В детстве в часы досуга его излюбленным чтением были стихи и сказки, последние он охотно рассказывал своим братьям и сестрам. Три брата очень любили такую игру: каждый из них считался духом неба, воды или земли, и всякий воскресный вечер Новалис рассказывал им о новых событиях в их царствах, которые он успевал к этому времени сочинить занимательнейшим и изящнейшим образом, и эта увлекательная игра продолжалась около четырех лет без перерыва». (Г. Шульц)
Чуть позже захватило дух желание отправиться в дальние путешествия. Плавание легендарного Кука нашло отклик в порыве бежать из застылой Европы и основать в союзе с единомышленниками лучший мир на далеком острове. Поэт-романтик призывал:
Но пока еще в действительной жизни Новалиса и стихи не очень-то складно складывались, и возможность кругосветного путешествия даже на горизонте не вырисовывалась. Все лишь мечты-мечты… А охота к перемене мест тревожила душу. И тогда Новалис решил: «Я имею горячую склонность стать солдатом – таков теперь горизонт моих желаний. Исполнение этой надежды усмирит горячее беспокойство, которое движет сейчас всею моею душой. Беспокойство преследует меня повсюду, коего мучительность и жестокость заставляют страдать. Мужественность – цель моих стремлений. Мой дух и его формирование – самая светлая цель моя. Субординация, порядок, единообразие, бездуховность военной службы были бы мне весьма полезны.
Тут моя фантазия утратит детские и юношеские черты, которые ей присущи, и будет вынуждена подчиняться твердым правилам системы. Романтическая порывистость в повседневном, весьма неромантическом ходе моей армейской жизни освободится от вредного влияния на мои поступки, и мне ничего не останется кроме продолжительных усилий упорного скромного существования, которое для нашего времени является самой подходящей и естественной позицией».
Однако порывистый романтический план поэта скоро нашел свой прозаический конец. Скверные материальные обстоятельства семьи Гарденбергов совершенно исключили возможность службы в кавалерии или кирасирах, ибо снабдить воина всем необходимым должны были родственники. Таким образом, Новалису открылась житейская мудрость: «С деньгами хорошо везде, даже прапорщиком, а без денег – значит влачить всего лишь жалкое существование». Результатом поучения, преподнесенной житейской мудростью, стало смирение и необходимость изучить в университете юриспруденцию, экономику, горное дело, дабы продолжить дело своего отца, который был управляющим соляными копями.
Сии прозаические занятия не особо увлекали романтического юношу, а к тому же и работать под началом отца оказалось не очень-то ловко. Их отношения лучезарными вряд ли можно было бы назвать. Новалис как-то в минуту откровенности признался родителю: «До какой степени ты порой бываешь дружелюбным и сердечным, высказываешь щедрую доброту, в такой же степени случаются нередко моменты, когда к тебе можно приблизиться только с трепетом, и когда твой вспыльчивый характер так тебя возбуждает, что к тебе можно испытывать почтение, но отнюдь не свободное, непринужденное доверие».
Другу поэт признается: «Меня стимулирует желание занять такое место, где я скоро стал бы независимым от кошелька отца». Однако следующая фраза бросает некоторую тень сомнения на безоблачный оптимизм относительно построения обеспеченного будущего: «Если я схвачу мужественной рукой свои юношеские идеи, мне ничего не останется кроме непереносимого прозябания». И Новалис действительно очень мало преуспел в достижении материального благополучия. «Я был слишком привержен горнему, чтобы изощряться в проницательном исследовании вещей, свойственных нашей земной юдоли».
Друг Шлегель успокаивает его: «Ты еще, несомненно, будешь счастлив; обозри хотя бы прекрасные силы твоей души, полноту твоего воображения, пылкость твоего сердца, легкость твоего разума; и подумай еще о том, что много важнее, что способствует созреванию благородного человека, — о вере, о невинном доверии к себе и к природе, о теплом преклонении перед всем великим. Ты так открыто отдаешь себя и умеешь так чисто возвышать других, что жить в твоем сердце – большое наслаждение. Ты постигаешь истинный дух Божий; дух Господа покоится на тебе, и его благодать истекает твоим дыханием, и его любовь бьется в твоем сердце. Совесть замещает на земле Бога. Каждый возлюбленный нами предмет есть средоточие Рая. Вся ваша жизнь – богослужение. Что такое религия, как не бесконечное понимание, как не вечное объединение любящих сердец».
Духовные песни Новалиса были обращены к возлюбленному Христу. Славословие к божественному Сыну звучит в них:
Для Новалиса Христос – верный и нежный друг.
Для Новалиса Христос – истинный спаситель.
Для друга Новалис — пророк: «Ты пророк – стань же отныне все больше и больше человеком. Ты ищешь потаенное в простейших вещах, сам преобразуешь свои представления, ты зришь вглубь, хотя редко охватываешь целое».
«Новалис же рассматривал себя со все возрастающим скепсисом и пытался с помощью строгого самовоспитания прорваться к гармонии и мужественности. Но он все же действительно слишком привержен был к горнему, а не к горному, чтобы изощряться в проницательном исследовании вещей, свойственных нашей земной юдоли». (Г. Шульц) «Жизнью брезгуя земною в скорбной чистоте» поэт грезит о прекрасном, снова и снова приходящем к нему словно бы в волшебных сновидениях: «Над племенами людскими в пространном их расселении до времени царило насилие немое железного века. Робкая душа людская в тяжких пеленах дремала. Земля была бескрайна – обитель богов, их родина. От века высился их таинственный чертог. За красными горами утра, в священном лоне моря обитало солнце, всевозжигающий, живительный Свет.
Кто, наделенный жизнью и чувством, в окружении всех явных чудес пространного мира не предпочтет им всесладостного Света в его многоцветных проявлениях, струях и потоках, в нежном возбужденье вездесущего дня! Его тончайшей жизненной стихией одушевлена великая гармония небесных тел, неутомимых танцоров, омытых этой стремительной голубизной – одушевлен самоцвет в его вечном покое, сосредоточенны наливающийся колос и распаленный, неукротимый, причудливый зверь – но, прежде всего странствующий чаровник с вещими очами, плавной поступью и звучным сокровищем замкнутых, трепетных уст.
Владея всем земным, Свет вызывает нескончаемые превращения различных начал, беспрестанно связует и разрушает узы, наделяет своим горним обаянием последнюю земную тварь. – Лишь его пришествием явлены несравненные красоты стран, что граничат в безграничном».
Словно бы о своей пленительной прозе говорит нам Новалис: «Магическим обаянием покоряет глагол поэта, привычнейшие слова вступают в пленительные созвучья и чаруют завороженного слушателя».
Друг Шлегель пишет о нем: «Судьба послала мне того, из которого многое может получиться. Он понравился мне чрезвычайно, и я с ним сблизился; Новалис и мне широко раскрыл святилище своего сердца. В нем я теперь разбил свой лагерь и предаюсь исследованиям. Внешность его привлекательна: молодой человек стройный, приятной наружности, с очень тонкими чертами лица и черными глазами, с восхитительным выражением, когда он пламенно говорит о чем-нибудь прекрасном – неописуемая пылкость – он говорит втрое больше и втрое быстрее, чем все остальные – необычайно развитая способность все схватывать, на все откликаться.
Знакомство с философией обучило его той невероятной легкости, с которой он находит формулировки для прекрасных философских идей, он стремится не к правде, а к красоте. Он пылко изложил мне в один из первых же вечеров свою идею – на свете не должно быть никакого зла, и все вновь должно вернуться к золотому веку.
Никогда я еще не встречал такой юношеской просветленности. Его чувствительность обладает известным целомудрием, которое коренится в свойствах его души, а не является результатом неопытности. Потому что он уже немало бывал в обществе – он тотчас с каждым знакомится. За год в Йене Новалис узнал многих поэтов и философов. Сдружился с Шиллером. У него веселый нрав, очень пластичный, немедленно принимающий любую форму, однако, как я слышал, он часто бывал бит».
Поэт признается: «В домишке на втором этаже в эркере живут две сестры. Судьбе было угодно, чтобы мы с другом, на наше общее счастье, влюбились в разных. Таким образом, мы не становимся друг другу поперек дороги и по-братски переживаем все наши приключения. Об этих сестрах я могу рассказывать дни напролет. Они хорошенькие, чудо какие красивые, но, чтобы добиться их благосклонности, мы, бароны, должны были бы совершить путешествие в их бюргерский мир. Они всего лишь простые и скромные мещаночки, но у них во сто раз больше разумения, чем у аристократок. Невозможно себе представить, как приятно мы здесь живем. Всякий вечер уже там. Я теперь намного основательнее и опытнее, чем прежде. Я очень счастлив благодаря барышням. Мещанское сословие превосходно. Так напряженные юношеские идеи попадают сами собой в границы определенной практической жизни».
«Одновременно Новалис сердится на самого себя. Пропасть между мечтательностью и действительностью кажется ему непреодолимой, и в попытке преодолеть ее, он думает, что чтобы лучше познать жизнь и самого себя, следовало бы непрерывно писать роман о себе».
Жизненная непосредственность и фантазия разрывают на части его ищущий равновесия интеллект и ввергают его во все большую тревогу; дисгармоничность натуры вновь и вновь подрывает попытки с помощью мужественной твердости добиться гармонии и покоя. К тому же Новалис отнюдь не был крепким от природы, скорее слабым и вялым. Но в его теле жили сильный характер и всепроникающий здоровый дух. Аскетическая строгость в вере и полное энтузиазма благочестие, твердость отца и уступчивость матери соединились в его воспитании». (Г. Шульц)
Когда Новалис вступил в чиновничью должность администрации небольшого городка, на него обратил внимание атаман по имени Юст, который оставил о своем подчиненном вот такую характеристику: «Я предполагал сделаться его учителем и руководителем. Произошло прямо обратное – он сделался моим. И не только потому, что даже в областях, в которых благодаря опытности и умению я, быть может, его превосходил, я должен был собрать все свои силы, чтобы удовлетворить присущий ему дух исследования, не удовлетворяющийся заурядным, известным и повседневным, но повсюду отыскивающий изощренное, глубокое, скрытое; чрезвычайно важным было еще и то обстоятельство, что он увлекал меня за собой и освобождал от оков односторонности и практицизма, в которые погрязший в рутине специалист так легко позволяет себя заключить; он понуждал меня, благодаря своим речам и писаниям, к многостороннему взгляду на одни и те же предметы, он возносил меня, насколько позволяла моя тяжеловесность к идеалам, кои преподносились его духу, он пробуждал во мне почти заглохшее эстетическое чувство.
Он хотел стать тем, чем он хотел, не наполовину, а полностью. Ничем не занимался поверхностно, но всем основательно. При том ему очень помогала великолепная способность уравновешивать собственные духовные силы и легкость, с которой он умел осваивать неизведанное. Он весьма основательно занимался науками. Чтобы прочитать новую книгу, ему требовалось вчетверо меньше времени, чем нам, прочим смертным. Затем он спокойно откладывал ее в сторону, словно и не читал. Однако когда через несколько недель или месяцев заходил разговор об этой книге, он бывал в состоянии пересказать все ее содержание, привести все важнейшие места, высказать определенное мнение о ее ценности и к тому же объявить, можно ли и почему тому или иному из друзей рекомендовать ее для чтения. Так он читал, так работал, так изучал – и людей в том числе».
Сам Новалис об этом же времени пишет: «Моя практика отнимает у меня три четверти дня. Остальная четверть так раздроблена, что для друзей и для книг остается очень мало времени, а между тем я испытываю искушение дьявола, который выплясывает передо мной на чистом листе бумаги со своими соблазнительными картинками».
Люди, среди которых жил Новалис, особо заманчивую картину собой не представляли. «У здешней аристократии идеалом был хороший эконом, а репутация рачительной хозяйки составляла предмет гордости для дамы. У этих аристократ не было ни времени, ни вкуса для красот природы, они сами еще были продуктами природы. Немножко жизненной поэзии в качестве бесполезной роскоши оставляли разве что юным дочкам, которые зато не упускали случая в немногие свободные часы побренчать на скверных клавикордах устаревшие арии и сонаты и украсить изысканными цветочными клумбами расположенные за домом сад и огород». (Эйхендорф)
Со временем между друзьями возникают трения, и Шлегель пишет: «Я все отчетливее видел, что Новалис не способен к дружбе и что в его душе нет ничего, кроме эгоизма и фантазерства». Однако, возможно, друг ошибается. Ведь для Новалиса «утрата духа сродства, товарищества – есть смерть». Быть может у поэта просто не остается времени, ведь он влюбился.
В тесном патриархальном мирке познакомился с Софией фон Кюн, которой тогда было всего лишь двенадцать лет. Они полюбили друг друга и вскоре состоялась помолвка, что по тем временам не было редкостью, когда невестой становилась девочка-подросток. Однако тяжелое смертельное заболевание Софии не позволило перерасти помолвке в дело заключения законного брака. Бедная девочка перенесла несколько операций, невыносимые страдания причиняли ей гноящиеся раны. Новалис оставался рядом с ней. «Наша София держится превосходно, — успокаивал он себя и окружающих. — Она всегда весела, и это нас утешает. Я люблю ее почти что больше из-за ее болезни. Я вижу: женщины совершеннее нас. Они свободнее нас».
Два дня спустя после пятнадцатого дня рождения, которое ей справить не привелось, София ушла из земного бытия. Ее не стало.
«Смерть девочки – это момент рождения романтического поэта Новалиса. Образ умершей возлюбленной в Гимнах ночи», смерть, равно как и преодоление смерти, стали для него определяющими.
Смерть Софи не вычеркнула ее из его жизни, ибо «то, что ты действительно любишь, остается всегда с тобой». Новалис уже за несколько дней до ее кончины говорил почти пророческие слова: «Моя фантазия возрастает по мере того, как угасают мои надежды – когда последние угаснут окончательно и ничего не останется кроме пограничного камня, моя фантазия будет еще в состоянии поднять меня туда, где я найду погибшее здесь. Раньше времени научился я чувствовать ненадежность моего существования, и может быть, это чувство окажется первым чувством жизни в грядущем мире».
«Когда ему пришлось встретиться со смертью непосредственно, лицом к лицу, волшебная сила фантазии отказала первой. Все показалось разом мертвым, опустевшим, глухим, неподвижным, окаменевшим. Его окружают вечер и осень. Со смертью Софии рухнули опоры и цель жизни. Она была надеждой на брачную ночь, супружество и потомство, она составляла устойчивый центр его бытия. Теперь же он увидел себя вновь ввергнутым в ненадежность одинокого, непонятного существования, опасности которого были уже столь внятны.
Когда первое глубокое оцепенение прошло, он попытался постепенно отыскать в своем внутреннем мире тропы к тому предназначению, в реализации которого ему отказал мир внешний. И хотя пути эти были предсказаны философскими занятиями, то, что после смерти возлюбленной совершалось в Новалисе, было процессом, полным глубоких – чтобы не сказать непримиримых противоречий.
Он писал: «Если бы моя тоска превратилась в тихий огонь, который поглотил бы меня, и если бы самый легкий порыв ветра превратил меня в горстку пепла, разве София не согласилась бы с этим? Ее жизнь и без того была условием моего духовного существования – и с тех пор, как этот дух исчез, органические части стали распадаться и возвращаться к своим элементам». Его собственная смерть должна стать наиболее ясным и чистым следствием утраты самого себя, и решение умереть вслед за Софией, пронизывает отныне его мысли.
С другой стороны Новалис питает надежду на невидимое присутствие Софии в этом мире. «Одно я выиграл – твердую надежду не утратить ее – эта надежда еще более укрепилась бы, если бы София захотела бы и смогла мне являться. Как несказанно счастлив был бы я уже и здесь, если бы она по временам открывалась мне – поправляла и укрепляла меня – одним единственным полным любви взглядом. Она должна стать для меня духом вечного мира, любви, сердечной доброты, мягкости и смирения, вечная радость должна осенять ее глаза и лоб, и я сделаюсь истинно возвышенным человеком, который почувствует в себе истинно апостольское призвание. Такой возвышенный человек возвышается над безобразием окружающего нас мира, жаждет смерти и взором устремляется в заоблачные дали. Он включает смерть в жизнь и добивается величия с помощью такого преодоления кажущейся окончательности».
София сделалась в его представлении лишенной телесности, мифическим посредником; кроме того она в своей детскости еще не могла быть той спутницей, к которой бы его привлекала чувственная любовь. Раздвоенный внутренний мир поэта вобрал в себя образ умершей невесты, коему предстояло стать путеводной звездой на пути к призванию, к апостольскому служению.
Новалис мистифицирует: «Бывало поздно ночью с трепетом вижу видение Софии – в профиль, рядом со мною на канапе, в зеленом шарфе – характерным образом задрапированная в одежды – такой она мне обычно является. Вечером вообще очень интимно думал о ней. Пошел на могилу. Там был неописуемо радостен – моменты просветленного энтузиазма – я сдул пыль с надгробия разбросал цветы – столетия являлись мне мгновениями – я ощущал ее присутствие». Случалось, приходили мгновения принять решение и умереть вслед за нею, но акт физического насилия над собой при этом не предусматривался. То, что виделось, было скорее смерть с помощью усилия свободной воли, готовой к смерти. Мне пришло в голову, что с помощью моей смерти я обнаружу перед человечеством такую верность, верность вплоть до смерти – что тем самым докажу одновременно и возможность такой любви».
Благодаря чувству прочной внутренней связи с умершей возлюбленной Новалису было дано осознание существования невидимого мира, который в качестве царства гармонии и любви был доступен свободному духу и находился по ту сторону ограничений, создаваемых земными обстоятельствами. «Ибо смерть – это конец и одновременно начало, расставание и одновременно теснейшее самовоссоединение, — говорил он. — Смертью мы впервые исцеляемся». И еще: «Подлинно философский акт – самоубийство». Но его поэт отверг.
Невыносимое одиночества, которое окружает Новалиса со времени смерти Софии, безмерное горе, которое заволокло стылым туманом душу юноши. явилось ему, тем ни менее, возможностью нового существования – с миссионерским служением, давшим новое направление его жизни и мыслям.
Его философствование – это не описание, а деятельность, попытка прорваться в великую всеохватывающую сферу. «Знающий, что есть философствование, знает и то, что есть жизнь, и наоборот. Подлинное всеобщее философствование – это прорыв души к возлюбленному миру – когда попеременно происходит смена передовых постов и требуется наибольшее сопротивление неприятельской среде, в которой совершается полет. Следует следовать солнцу и воспрепятствовать над тем местом, которое на некоторые времена погружается в холодную ночь и туманы».
Он шел от счастливого прошлого через трагически разорванное настоящее к золотому будущему.
«Мы мечтаем путешествовать через вселенную: так разве вселенная не в нас? Глубин нашего духа мы не ведаем. Внутрь ведет дорога, полная тайн. В нас или нигде находится вечность с ее мирами, прошлое и будущее. Человек способен в каждое мгновение быть сверхчувствительной сущностью. Без этого он был бы не гражданином мира, а животным».
Вскоре у Новалиса умирает и дорогой его сердцу брат. Пристрастие поэта к философским раздумьям над таинством смерти получают новую печальную пищу для новых размышлений. Вот так через соприкосновение поэта с опытом смерти было расширено представление о глубинах человеческой души.
Отвращая свой взор от опостылевшей повседневной действительности, поэт обращает его в туманное, овеянное сентиментальной романтикой пространство Средневековья и рассказывает историю прекрасной принцессы.
«Один престарелый король содержал блестящий двор. Откуда только не собирались гости, чтобы вкусить поистине королевского времяпрепровождения там, где всего было вдоволь: и пиршеств, каждый день услаждающих самый прихотливый вкус тонкими яствами, и музыки, и роскошных украшений, и пышных одеяний, и переменчивых игр, и увлекательных забав, отличавшихся к тому же осмысленным чередованием благодаря присутствию премудрых, обходительных осведомленных мужей, великих мастеров оживлять и одушевлять беседу, а также благодаря многочисленным юношам и девам, чья пленительная весна – истинная душа прелестных празднеств.
Покой душевный и проникновенное упоительное, постижение творчески блаженного мира были уделом того чудесного века, когда ненависть, прежняя врагиня рода человеческого, обнаруживалась лишь в древних поэтических преданиях. Если бы духи песен вознамерились отблагодарить своего защитника, олицетворение их благодарности едва ли превзошло бы своею прелестью королевскую дочь, наделенную всеми достоинствами, которые сладчайшее воображение способно сочетать в нежном девичьем образе. Когда среди прекрасного празднества видели ее в блестящем белом наряде в кругу очаровательных наперсниц, чутко внимающую вдохновенным певцам на состязании, когда она, краснея, увенчивала благоухающими цветами счастливца, чья песнь завоевала награду, мнилось, будто зримая душа того великого искусства, являлась, вняв заклинаниям.
В принцессе видели как бы небесную деву, и невозможно было даже предположить, будто принцесса или король способны удостоить своего взора одного из чужеземных принцев, посещавших двор в надежде обручиться с нею, столь высоко над ними вознесенной. Робость перед этой недосягаемой высотой постепенно заставляла их всех удалиться, так что эта династия прослыла гордой сверх меры.
А неподалеку от столицы обитал в уединенной усадьбе некий старец, поглощенный воспитанием своего единственного сына. Юноша, склонный к тихому созерцанию, увлекался лишь естествоведением, которое преподавал ему отец. Стоило всмотреться в этого юношу, и усиливалось влечение к нему, и расставание уже страшило, стоило вслушаться в его ласковый задушевный голос, неразлучный с пленительным даром речи, и расстаться с ним было немыслимо.
Лес, таивший в укромной долине мызу старца, вплотную подступал к садам, предназначенным для увеселений принцессы, которая в один прекрасный день отправилась без провожатых верхом на лошади в лесную чащу, где вольготно мечталось и можно было повторять излюбленные напевы. Отрадная сень высоких деревьев заманивала ее все глубже в лес, и, наконец, она увидела усадьбу, где старец обитал со своим сыном.
Принцессе захотелось молока, она покинула седло и вошла в мызу. Юноша был дома, он почти ужаснулся, врасплох застигнутый чарующим ведением: чуть ли не божественной выглядела величавая женственность, наделенная всею прелестью юности и красотой, которую пронизывала несказанно влекущая, нежнейшая в своей невинности, возвышенная душа. Проведя некоторое время в увлекательной беседе с юношей и старцем, принцесса со всей любезностью поблагодарила их за радушный прием и осведомилась, можно ли приехать еще и не будет ли ей отказано в удовольствии снова внимать назидательным речам старца, искушенного в таинственном. Ей ответили нежным приветом. Потом она пустилась в обратный путь.
И старца, и принцессу, и юношу глубоко затронуло это будничное событие. От старика не ускользнуло новое проникновенное впечатление, оставленное неведомой гостьей в душе его сына. Достаточно знакомый с этой душою, старик не сомневался, что глубокое впечатление в ней неизгладимо и овладеет его сыном на весь век. Юность его и природа его сердца не могли противиться неизведанному чувствованию, которому суждено было превратиться в неодолимую склонность. Старик увидел, как неотвратимо надвигается это потрясение. Их посетила красота столь неотразимая, что он сам сочувствовал ей в глубине души и, как всегда, уповая на лучшее, предоставлял загадочному началу развиваться своим чередом.
И принцесса неторопливо уезжала восвояси, охваченная чувством, ей дотоле неведомым. Одно-единственное сумеречно светлое, чудотворно зыбкое чаяние нового мира подавляло в ней всякую отчетливую мысль. Магический полог застилал своими необозримыми складками малейшие проблески бодрствующей рассудительности. Отзвуки поэтического искусства, до сих пор владевшие ее душою безраздельно, слились в отдаленный напев, сочетавший прежнюю пору с нынешней причудливой милой мечтой. Когда она вернулась в королевский дворец, ее мечтательная сосредоточенность, ее взор, затерянный среди фантазий и глубоких раздумий, были слишком привычны для окружающих, и никто не заподозрил чего-либо чрезвычайного, случившегося с принцессой.
А принцессе взгрустнулось; на душе было уже не так отрадно: она чувствовала себя как бы заброшенной среди чужих людей, и лишь вечером, когда, убаюкивая ее прекраснейшими мечтами сладострастного утешения, преисполнила ее песня поэта, который в неотразимом вдохновении прославлял надежду и славословил веру, способную своими чудесами исполнить наши желания, успокаивала ее.
Едва наступило утро, принцесса миновала сад и вышла в лес. Солнце еще не успело осыпать своим золотом верхушки старых деревьев; они, всколыхнувшиеся, нежно зашептавшиеся, как бы силившиеся друг друга разбудить, чтобы, рассеять ночные ведения, хором приветствовали светило. Принцесса, вняв отдаленному шороху, бросила взгляд на дорогу и увидела: ей навстречу торопится юноша, узревший деву в тот миг. Остановившись, как зачарованный, он пристально вглядывался в нее, словно не верил глазам своим, явь это или марево.
Не прошло и нескольких дней, как принцесса снова посетила лесную усадьбу и посещала ее с тех пор неоднократно. Дева и юноша много беседовали, и он поведал ей, как чудесная взаимосвязь образовала мир, сочетав светила в гармоничные хоры. Предыстория мира разворачивалась в ее душе, внемлющей святым повествованиям. И как же она была восхищена, когда юноша, преисполненный своими вдохновениями, схватил лютню и, обнаружив небывалый навык, излился в чудесных песнопениях.
Однажды дерзновенный пыл овладел его душою близ нее, и ее девичью застенчивость осилила могучая любовь, так что, не помня себя, они поникли друг другу в объятия и первый жгучий поцелуй навеки слил их. Неистовая буря разыгралась в наступающих сумерках среди древесных вершин. Ужасающие тучи клубились над ними, сгущая ночной мрак. Он хотел скорее увести ее от жуткой грозы и бурелома под надежный кров, однако в страхе за свою любимую сбился с дороги в темноте, все глубже забираясь в лесную глушь. Он видел, что заблудился. И страх его усиливался.
Принцесса думала, в каком ужасе теперь король и двор; неизреченная боязнь порою вспыхивала в душе пронзительным сиянием, только голос любимого неумолчно успокаивал ее, поддерживал и ободрял, так что на сердце становилось легче.
Буря свирепствовала, ночь ополчила против них все свои мороки. Кажется, небо навеки омрачилось, нет больше ласковой голубизны, и медно-красная ржавчина на черно-серой тверди заставляет болезненно ныть человеческое сердце. А когда высовываются зловещие огненные жала и сокрушительный гром подобен издевательскому хохоту, унизительный страх пронизывает, и если не восторжествует сознание нашего духовного избранничества, мы воображаем, будто преисподняя наслала на нас свои полчища, и свирепые демоны помыкают нами.
Выйти на дорогу никак не удавалось, так что юноша и принцесса сочли себя счастливыми, когда при свете молнии заметили неподалеку на обрывистом склоне лесистого холма пещеру, сулившую надежное пристанище в грозу, когда измученные путники так нуждались в отдыхе. Счастливый случай потворствовал их желаниям. В пещере было сухо, и чистый мох устлал ее. Юноша, не мешкая, развел костер из валежника, так что можно было обсушиться. И влюбленные увидели, что чудом удалены от мира, спасены от страшной бури и соединены на мягком теплом ложе.
Дикий миндаль, увешанный плодами, склонился над ними. Близкое журчание позволило им найти студеную воду и утолить жажду. Казалось, кто-то свыше намеренно ускорил развязку, при чрезвычайных обстоятельствах даровав им их романтическое уединение. Невинностью сердец, колдовским ладом чувств, неотвязным, неодолимым могуществом юности и сладостно взаимным влечением на забвенье был обречен мир со всеми своими узами и навеял при венчальных песнопениях бури и свадебных светочах молний сладчайший хмель, когда-либо вкушаемый смертной чете.
Ясным голубым небом ознаменовалось их пробуждение в новом блаженном мире. Однако слезы, жгучим потоком хлынувшие из глаз принцессы, показали ее возлюбленному, какое множество забот пробудилось в ее сердце. Эта ночь стоила для него нескольких лет: не юноша, а муж был с нею. Упоенный восторженным пылом, успокаивал он свою возлюбленную, ссылаясь на святыню истинной любви, взывая к возвышенной вере, которую внушает любовь, заклиная уповать на безмятежное будущее, в котором не откажет ей дух — покровитель ее сердца.
Накануне этого события весь двор был потрясен, когда вечером выяснилось, что принцессы нигде нет. В полном отчаянии король велел своей челяди искать ее повсюду. Случившееся казалось непостижимым. Поиски ни к чему не привели, и глубокая тоска овладела королем. Скорбел он, сжигаемый печалью, но временами давала себя знать и непреклонная гордыня. Он клял свой плач, он предпочитал терпеть молча как истинный король. Другие недостойны, полагал он, такой великой боли, страдания сопутствуют величию, но когда смеркалось, посещал несчастный отец покои принцессы, видел ее наряды, видел безделушки, и всяческие поползновения гордости сходили на нет, и король сокрушался как любой другой отчаявшийся, умоляя о сочувствии.
Он считал случившееся дурным сновидением и, подъемля свои очи, всматривался в сумрак, словно люди и деревья благоговейно таят ее высокое, святое, волшебное присутствие. В этот миг тихий, неведомый, чудный голос нарушил безмолвие, и король заметил юношу. В руках у него была лютня, и он пел. Напев его отличался нездешним чудным ладом. В песне говорилось о том, как мир возник, и возникли созвездия, растения, звери и люди, как всевластна природа в своем созвучии, как в древности царили Любовь и Поэзия, зиждительница Золотого века, как явились Ненависть и Дикость, как они враждовали с теми благодетельными богинями, которые в грядущем восторжествуют, возвратят природе юность, и восстановится непреходящий Золотой век.
Король был восхищен этим пением, как будто плыл он по течению небес. Неслыханная песня наводила на мысль, что явился не иначе, как небожитель, ибо юноша преображался, покуда пел, обретая новую красоту и новое величие. Его золотые кудри оживляла игра ветерка. Персты словно пробуждали в струнах живую душу, а упоенный взор как будто проницал незримое. Вот завершился божественный напев, и зазвучал новый:
Пропев эти слова, чей нежный отзвук затих под сумрачными сенями, юноша трепетной рукой откинул покрывало. Вся в слезах, принцесса приникла к ногам короля, показав ему прекрасного младенца. Певец преклонил колени рядом с нею, не поднимая чела. Никто не смел и дохнуть в боязливой тишине. Несколько мгновений король хранил суровое безмолвие, потом, рыдая, заключил принцессу в свои объятия и долго прижимал ее к своей груди. И юношу тоже привлек он к себе, обняв его сердечно и нежно. Теснившиеся рядом людские сонмы просияли в бурной радости. Взяв на руки младенца, король в благочестивом умилении вверил его хранительной власти небес, а потом почтил и отца юноши дружелюбным приветом. И не было конца счастливым слезам. И тот вечер стал святым кануном, возвестившим всей стране нескончаемое торжество».
Вот сколь просветленно кончается эта причудливая история.
Примерно год спустя после смерти Софии Новалис встречает Юлию и вскоре обручился с ней.
В этой песенке Новалиса, написанной в ритме вальса, содержащийся здесь призыв крепче прижимать деву к бурному сердцу, имел свой революционный подтекст. Потому что вальс, который тогда только входил в моду, отнюдь не был светским танцем в рамках придворного этикета; двое танцующих, как бы исключающих себя из большого круга, тесно прижавшихся друг к другу и кружащихся в вихре вальса, не могли не вызывать осуждения старшего поколения, которое воспринимало подобные интимности как неприличные.
Новалис начал писать дневник. Он стал поразительным свидетельством безоглядной решимости исследовать лабиринты собственной совести. В нем он размышляет и о том, что его беспокоят трудности, связанные с половой сферой, воспринимаемые как помеха и неудобства, о чем он оставил отчет, поражающий своей откровенностью. «Порывы чувственности и эротические фантазии преследуют меня, я бываю похотлив и захожу слишком далеко, и эти утренние фантазии имели следствием взрыв после обеда». Надо сказать, что Новалис страдал от отсутствия интимных отношений в несколько большей степени, чем обычно это бывает. И тут нет ничего необычного для людей, которые, как он, несут в себе ростки туберкулеза.
Однако Новалиса волновали не только его интимные проблемы и поэтические фантасмагории, но и материальная сторона существования: «двойная жизнь какого-нибудь чердачного поэта, после изнурительной дневной поденщины воспарявшего ночью в свободные выси духа, ни в коем случае его на прельщала». Поэт служил на соляных копях и готовился к свадьбе с Юлией фон Шарпантье. Но и эту невесту преследуют тяжелые болезни. Новалис остается рядом со своей возлюбленной. «Я чувствую, как могу быть еще полезен для многих и для нее; чувство товарищества побуждает меня не покидать тех, кто в состоянии смятения и кого я люблю, разделить с ними всяческую заботу их жизни. Если бы все были счастливы, я был бы вполне утешен; примерять же счастливую судьбу на себя одного не могу. Мои родители, братья и сестры тоже во мне нуждаются больше, чем когда-либо. Земля, как кажется, еще готова продержать меня продолжительное время. И еще, кажется, меня ждет весьма интересная жизнь – между тем, честно говоря, я предпочел бы умереть».
Однако не следует делать вывод, что Новалис безудержно мечтал о смерти или вел тихое двойное существование между небесной и земной невестами Ибо последнее означало бы душевную неверность, на которую он не был способен». (Г. Шульц)
Не способен он был и безразличным взором смотреть на окружающий мир, более того, он мечтал изменить его: «Кровь потоками льется в Европе, когда приверженные своему ужасному безумию политики, гонят по кругу нации, которые усмирятся лишь прикосновением священной музыки, придут в пестром смешении к прежним алтарям и станут праздновать при примирении и любви праздник мира, обливаясь горячими слезами».
Он произноасл свои мудрые мысли:
«Поэзия врачует раны, наносимые разумом».
«Стать человеком – искусство».
«Человек – солнце, его чувства – планеты».
А вот более приближенные к пониманию повседневной жизни афоризмы Новалиса:
«Все люди находятся в состоянии непрекращающегося поединка».
«Правда – это идеальная ложь, так же как здоровье – идеальная болезнь».
«Когда встретишь великана, справься вначале о положении солнца и обрати внимание, не тень ли это от пигмея».
Жизнь поэта бурлила. «Он был воодушевлен планами своего будущего счастья, несмотря на нездоровье Юлии; его квартира уже обставлена, потому что подходил срок отпраздновать союз с Юлией; он мечтал о детях — где дети – там золотой век». Точно так же охотно говорил он о скором окончании своего романа и других книг. Жизнь, казалось, делалась шире благодаря любви и разносторонней деятельности.
Новалис занимается научными изысканиями, справедливо замечая: «Науки обладают чудесной целительной силой – по крайней мере, они успокаивают, умеряют страдания, подобно опиуму, и поднимают нас в области, окруженные вечным солнечным сиянием. Они дарованы нам. Без этого утешения я не хотел бы и не мог бы жить. Пусть со мной случится все что угодно; наука останется – с ней я надеюсь выдержать все жизненные невзгоды».
О политическом устройстве у Новалиса было свое мнение: «Идеальное государство должно быть поэтическим государством. Пронизанное духовностью, оно само по себе станет поэтическим. И так золушка мировой истории, бедная отсталая Германия понесет в себе росток обновления раньше других. Здесь начиналась более значительная революция Гете и Шиллера, чем та, что имела место во Франции. Немцы стали подавать значительные надежды на гармонически-поэтическую зрелость, и Гете станет истинным правителем поэтического духа на земле.
Воспитание должно привести к господству разума. И возникнет образ будущей страны, которая отвечает сердцу и уму. Возвышение всех людей создаст прекрасное общество и мировую семью. Мир должен быть романтизирован. Так только можно помочь ему обрести изначальный смысл. В то время, как я сообщаю обыденному высокий смысл, привычному – таинственный облик, известному – достоинство неизвестного, конечному – видимость бесконечного, я романтизирую их. Моя цель – возвышение человека над самим собой. Поэтому поэзия для меня прежде всего».
А вот в физике я все еще в брожении. Философию же я понимаю все лучше, по мере того как глубже и глубже проникаю в другие науки.
Свое писательство я рассматриваю как средство самообразования – я учусь умению обдумывать и обрабатывать мысли – это все, к чему я стремлюсь. Если к этому добавить одобрение мудрого друга, то мои ожидания будут более чем исполнены».
Поэт мечтает «о создании литературного республиканского ордена – который, будучи с точки зрения политики абсолютно лояльным, станет настоящей космополитической ложей». Им даже была задумана собственная типография.
Вот сколь разносторонние интересы волновали этого романтика. Однако, отнюдь не всякий романтик успешно занимается практической деятельностью. Новалис занимался. Экспедиция, в которой он участвовал в конце своей жизни создала почву для открытия одного из богатейших угольных месторождений в Германии. Эта работа потребовала полного напряжения сил поэта». (Г. Шульц) Она укрепила экономические силы страны.
Итак, Новалис трудился и в повседневном и в поэтическом пространстве, и физически и духовно. Однако на практике оказывалось, что при попытке силой духа преобразовать действительность, последняя оказывалась совершенно неподатливым материалом. Полный неодобрения наблюдал он, как эксплуатируют рабочих в соляных шахтах. «Эта работа в высшей степени тяжелая, грязная и нездоровая. Заболевание кожи и подагра очень часто встречаются среди тружеников». Такова была гнусная жизнь, среди которой жил поэт, в которой «во время культурного одичания человек превращается в одушевленного зверя». Новалис мечется между возвышенным и приземленным. То у него
То
«Будучи эфирным телом, его дух углублялся в самую суть. Он был философом всегда, в любое мгновение, всеми теми силами, которыми он обладал как человек, вследствие чего с ним не могло случиться, чтобы он защищал какую-то теорию, а в жизни действовал вопреки ей. Его философия, как и его поэзия, были его жизнью». (Р. Хух)
«Воистину чудесная утонченность этого поэтического сновидца есть его способность острым зрением преследовать глубочайшие и тончайшие мысли в тысячах их ответвлений и проникать вглубь до границ человеческого мышления». (Т. Карлейль)
«Обычно тот, кто любит жизнь и взволнован ее прелестью, возмущается зрелищем смерти. А тот, кто возлюбил смерть, отвращается от жизненного цветения и буйства. Новалис будоражит наше воображение именно тем, что, любя таинство смерти и чувствуя к нему глубокое влечение, он в то же время самым страстным образом захвачен действом жизни, пытаясь объять все ее черты и устремления. Его внимание к жизни было доведено до предельного градуса – когда не выдерживает уже физический состав человека! – мощным и многогранным. И эта мощь питалась смертельными фантазиями. Озаренность знанием небесной тайны – дается она весьма немногим избранникам – бросала лучи на смыслы земных символов, для большинства людей слишком обыденных, чтобы волноваться ими ежедневно. В этом парадоксальность и очарование личности Новалиса, женственно, почти девически утонченной и в то же время царственно мужественной». (Н. Болдырев)
«Вершина его творчества – Песнь мертвых. Это не только его шедевр, это одно из тех совершенных произведений искусства, которые и в жизни великого поэта случаются лишь однажды. Это один из шедевров мировой литературы, чудо неземной музыки. Невозможно его перевести; для этого нужно было бы жить собственной жизнью поэта, пройти через все его переживания и одновременно самому испытать мельчайшие из его впечатлений. Одной уникальной и удивительной игры ритмами довольно, чтобы отнять у переводчика мужество. Можно бы только отослать всех, кто знает немецкий язык, к оригиналу, а всем прочим посоветовать как можно скорее выучить этот язык, чтобы иметь возможность прочитать Песнь мертвых». (К. Бреннан)
Но вот еще один удар настиг поэта. Умер еще один брат. И новое сильное кровотечение сотрясло тело Новалиса. Как же так? Здоровейший, жизнерадостный человек, отважный наездник, неутомимый горнолаз и странник, который, однако неожиданно должен был скончаться от чахотки. Краткая жизнь Новалиса порой вызывает представление, будто в его случае речь идет об одном из трех людей, которые с ранних лет одарены провидческим даром и именно поэтому себя так быстро исчерпывают. Но раннезрелым, при всей живости ума, Новалис, без сомнения, не был, скорее напротив, медленно пробуждающимся и лишь ощупью распознающим свой путь. Тело отказалось служить поэту и физический распад наступил очень скоро. Ведь в действительности всю свою жизнь Новалис повседневно должен был бороться со своей слабой телесной конституцией». (Г. Шульц)
И эта его ослабленная «конституция» послужила поэту еще одним уроком жизни. «Болезни, в особенности длительные, — писал он, — являются годами учения искусству жизни и душевного становления. Они, влекущие за собой бесконечность, учат жить не для сиюминутного, а для длительной перспективы. Суетливое беспокойство, мелочные заботы духа переходят в большую, спокойную, простую емкую деятельность, и появляется величественное терпение».
— Ах! – вздыхает поэт на смертном одре, — «если бы мне стало лучше, вот тогда бы вы узнали, что такое поэзия, ведь у меня в голове сейчас чудные стихи и песни».
Что и говорить, да и зачем говорить, если об этом уже сказал сам Новалис: «Гений насквозь поэтичен. Что бы он ни делал, он делает это поэтически».
Свет земной для Новалиса постепенно меркнет, наступают мороки Ночи.
«Долу обращаю взор, к святилищу загадочной неизъяснимой Ночи. Вселенная вдали – затеряна в могильной бездне – пустынный, необитаемый предел. Струны сердца дрогнули в глубоком томленье. Росою бы мне выпасть, чтобы пепел впитал меня. Исчезнувшие тени минувшего, юношеские порывы, младенческие сновидения, мгновенные обольщения всей этой затянувшейся жизни, тщетные упования возвращаются в сумеречных облачениях, как вечерние туманы после заката. В других странах свет раскинул свои праздничные скинии. Неужто навеки он покинул своих детей, тоскующих о нем в своем невинном упованье?
Что там вдруг, полное предвестий, проистекает из-под сердца, упиваясь тихим веяньем томленья? Ты тоже благоволишь к нам, сумрачная Ночь? Что ты скрываешь под мантией своей, незримо, но властно трогая мне душу?
Сладостным снадобьем нас кропят маки, принесенные тобою. Ты напрягаешь онемевшие крылья души. Смутное невыразимое волнение охватывает нас – в испуге блаженном вижу, как склоняется ко мне благоговейно и нежно задумчивый лик, и в бесконечном сплетении прядей угадываются ненаглядные юные черты матери.
Каким жалким и незрелым представляется мне теперь свет – как отрадны, как благодатны проводы дня. – Итак, лишь потому, что переманивает Ночь приверженцев твоих, ты засеваешь мировое пространство вспыхивающими шариками в знак твоего всевластия – недолгой отлучки – скорого возврата. Истинное небо мы обретаем не в твоих меркнущих звездах, а в тех беспредельных зеницах, что в нас Ночь отрезвляет. Нам доступны дали, неведомые даже чуть видным разведчикам в твоих неисчислимых ратях – пренебрегая светом, проницают они сокровенные тайники любящего сердца – и воцаряется необъяснимое блаженство на новых высотах.
Слава всемирной владычице провозвестнице святынь вселенских, любвеобильной покровительнице! — Ею ниспослана ты мне – любящая, любимая – милое солнце ночное! – Теперь я пробудился – я принадлежу тебе, значит, себе – ночь ты превратила в жизнь – меня ты превратила в человека – уничтожай пылким объятьем тело мое, чтобы мне, тебя вдыхая, тобою вечно проникаться и чтобы не кончалась брачная ночь.
Неужели утро неотвратимо? Неужели вечен гнет земного? В хлопотах злосчастных исчезает небесный след Ночи. Неужто никогда не загорится вечным пламенем тайный жертвенник любви? Свету положены пределы; в бесконечном, в беспредельном царит ночь. – Наша жизнь – не сон, но она должна быть сном и, может быть, когда-нибудь им станет.
Сон длится вечно. Сон святой, не обездоливай надолго причастных Ночи в тягостях земного дня. Лишь глупцы тобой пренебрегают; не ведая тебя, они довольствуются тенью, сострадательно бросаемой тобой в нас, пока не наступила истинная ночь. Они тебя не обретают в золотом токе гроздьев – в чарах миндального масла – в темном соке мака. Не ведают они, что это ты волнуешь нежные девичьи перси, лоно в небо превращая, не замечают они, как ты веешь из древних сказаний, к небу приобщая, сохраняя ключ к чертогам блаженных, безмолвный вестник неисчерпаемой тайны.
Однажды, когда я горькие слезы лил, когда, истощенная болью, иссякла моя надежда, и на сухом холме, скрывавшем в тесной своей темнице образ моей жизни, я стоял – одинокий, как никто еще не был одинок, неизъяснимой боязнью гонимый, измученный, весь в своем скорбном помысле – когда искал я подмоги, осматриваясь понапрасну, не в силах шагнуть ни вперед, ни назад, когда в беспредельном отчаянии тщетно держался за жизнь, ускользающую, гаснущую: тогда ниспослала мне даль голубая с высот своего былого блаженства пролившийся сумрак – и сразу расторглись узы рождения – оковы света.
Сгинуло земное великолепие вместе с моей печалью – слилось мое горе с непостижимостью новой вселенной – ты, вдохновенье ночное, небесною дремой меня осенило; тихо земля возносилась, над нею парил мой новорожденный, не связанный более дух. Облаком праха клубился холм – сквозь облако виднелся мне просветленный лик любимой. В очах у нее опочила вечность, — руки мои дотянулись до рук ее, с нею меня сочетали, сияя, нерасторжимые узы слез. – Это пригрезилось мне однажды и навеки – и с тех пор я храню неизменную вечную веру в небо Ночи, где светит возлюбленная. Владеет моим сокровенным сердцем Ночь со своей дочерью, животворящей Любовью, и сладким жалом становится Печаль…»
Полной противоположностью романтическому герою Новалису был литературный герой, неутомимый выдумщик различных небылиц барон Мюнхгаузен. «Услышав одно лишь это имя, даже убеленный сединами человек не удержится от легкой светлой улыбки. Он сразу вспомнит одну из самых любимых и верных книг своего детства о бароне, украшенную чудесными иллюстрациями Гюстава Доре. Подавляющее большинство читателей считают эту занимательную книгу о самом правдивом человеке на земле» детской. Заблуждение это чрезвычайно распространено. Уже более двухсот лет сия небольшая книжица смешит и радует читателя, а, кроме того, постоянно все новые и новые приключения барона появляются то в кинофильмах, то в музыке, то в анекдотах, то в новых литературных произведениях. Люди не хотят расставаться со столь занимательным героем.
История книги о Мюнхгаузене – ее истоки и замысел, перипетии, связанные с многочисленными изданиями и многочисленными авторами – занимательна и необычайно увлекательна. Вот начало этой истории.
Однажды в маленький городок Боденвердер вблизи Ганновера почта доставила выпуск берлинского альманаха под названием «Путеводитель для веселых людей». Давно живший в этом городе шестидесятилетний дворянин Карл Фридрих Иероним Мюнхгаузен, предвкушая удовольствие, начал бегло просматривать его и вдруг… что это? Он читает: «Возле Г-вера живет весьма остроумный господин М-х-з-н, пустивший в оборот особый род замысловатых историй, авторство которых приписывается ему». Географические координаты и имя были слишком прозрачны и не оставляли сомнения в том, что неожиданно для себя уважаемый всеми барон стал автором шестнадцати небольших рассказов-анекдотов. Обсуждая это невероятное событие с друзьями, подписчик альманаха то сокрушаясь, то смеясь, говорил:
— Что правда, то правда, я любил за бокалом старого мозельского вина рассказывать различные истории и при этом слегка подчас… ну, скажем, преувеличивал, украшая их, так сказать, цветами невинного юмора и вполне безобидной фантазии. Но напечатать эти истории под таким понятным всем согражданам псевдонимом… нет, это уж слишком!
Карл Фридрих — истинный герой в молодости действительно совершил несколько вояжей в другие страны, он был из рода путешественников, о чем говорит родовой герб, на котором изображен путник с фонарем и посохом в руке. Довелось барону участвовать во многих сражениях и в одном реальном историческом событии, сведения о котором сохранились в анналах истории. Когда он служил в Риге, через нее проезжала принцесса Софья, ставшая впоследствии Екатериной Великой. Удостоился чести отсалютовать ей своей шпагой и наш знакомец — барон Карл Иероним Мюнхгаузен.
Но вернемся к убеленному сединами барону. Скажем прямо, что настоящие огорчения его еще ждали впереди: и пяти лет не пройдет, как он увидит свое имя, напечатанным полностью на титульном листе довольно объемистой книжки, вышедшей в Англии. Среди упомянутых выше в ней анекдотов, случались и новые новеллы, заимствованные из средневековых книг и фольклорных произведений, широко известных в те времена.
Как же воспринял реальный барон Карл Иероним Мюнхгаузен свою постоянно, год от года возрастающую «славу» и популярность? Можно предположить, весьма и весьма болезненно… Да и то сказать, кому же такое придется по нраву? Состоятельный помещик, аристократ… и вдруг такой шум вокруг его имени! Барон был полностью скандализован. По всей вероятности, он получал массу писем от читателей книги, в его имение стекались толпы «паломников», жаждавших увидеть «живого» литературного героя. Чтобы оградить себя от непрошеных гостей, барон завел усиленную охрану, хотел даже подать в суд, но на кого?.. Имени истинного автора на обложке книги нет. Барон был в полной растерянности.
В английском варианте книги постепенно раскаляемое воображение автора все дальше и дальше уносит его от реальности; рассказы принимают оттенок фантасмагорий, действительность растворяется в изобретательной выдумке. Очевидно, для литературного Мюнхгаузена это был способ самоутверждения, возможность хотя бы на короткое время вырваться из обыденной жизни.
Но кем же был автор этой первой книги?
Всемирную славу барону Мюнхгаузену создал англичанин Рудольф Эрих Распе, который разрозненные анекдоты и небывальщины воплотил в законченную литературную форму. Жизнь автора, несмотря на его «тишайшее», казалось бы, профессиональное занятие – он был знатоком и хранителем античных древностей и старинных книг, — полна неожиданных и резких поворотов, приключений, граничащих иногда с авантюрами. Это роднит его с известным авантюристом графом Калиостро и, одновременно, он напоминает своего литературного героя. Чем только не занимался Распе на протяжении своей жизни. Он сменил профессии геолога, археолога, библиотекаря, искусствоведа. Постепенно приобрел известность в ученых и литературных кругах Европы, был избран действительным членом Лондонского королевского общества, выпустил переводы на немецкий язык ряда произведений английской литературы, пробовал свои силы в оригинальном литературном творчестве – писал комедии и романы из времен эпохи рыцарства, однако остался в мировой литературе как автор знаменитой книги – «Приключения барона Мюнхгаузена».
Распе считал, что выдумки Мюнхгаузена, доведенные до абсурда, смогут разоблачить и разрушить ложь, царившую в мире, или, во всяком случае, предостеречь от нее излишне доверчивых людей.
Автор сам раскрыл замысел своей книги. Он написал в предисловии: «Барон Мюнхгаузен, которому большинство этих рассказов обязаны своим существованием, принадлежит к одному из первых родов Германии, подаривших ей достойных и прославленных мужей. Это человек редкого благородства и самого оригинального склада мыслей. Заметив, по-видимому, как трудно подчас бывает втемяшить здравые понятия в бестолковые головы и как легко, с другой стороны, какому-нибудь дерзкому спорщику своим криком оглушить целое общество и заставить его потерять всякое представление о действительности, барон и не пытается возражать. Он под маской правды, с самым серьезным видом начнет преподносить небылицы и проводить за нос тех, кто имеет несчастье быть наивным и оказаться в числе его слушателей».
Разумный барон, увещевая своих неразумных слушателей, сначала умело заводит разговор на безразличные темы, а затем принимается с неподражаемой легкостью и остроумием рассказывать небывальщины и побасенки о своих путешествиях, походах и забавных приключениях – и все это особенным, ему одному свойственным тоном. Многие из этих историй совершенно очаровательны и представляют собой подлинные блестки мировой юмористики. Однако для автора Мюнхгаузен вовсе не пустой забавник и враль, потешающий публику пустыми небылицами. Человек эпохи Просвещения, Распе считал, что литература должна нести глубокие нравственные идеи. И эти идеи он представляет читателю отнюдь не в виде занудных нравоучений». (А. Блюм)
Вот таким был английский автор, обосновавшийся на немецкой почве.
Но обратимся к мюнгхаузенским фантазиям. В одну из вечеринок, за бокалом отменного вина барон произносит: «Сегодня, дорогие друзья мои, я расскажу вам о приключении на острове Цейлон. Идя по берегу большого озера, я вдруг услышал какой-то шорох, обернулся и… окаменел. Огромный лев – в этом не было никакого сомнения – решил позавтракать моей ничтожной особой. При мне было лишь ружье, заряженное дробью и потому бессильное против льва, который мгновенно кинулся на меня. Что оставалось делать!? Я бросился на землю – и вовремя: лев стремглав перелетел через меня.
Но это еще не все. Лежа на земле, я услышал необычайно странные звуки и осторожно приподнял голову. Что же оказалось? Можете ли вы представить себе мою радость, когда я увидел, что голова моего льва застряла в пасти крокодила, по-видимому, высунувшегося из озера и подстерегавшего меня с другой стороны. Перелетая через меня, лев угодил ему прямо в глотку. От возни обоих друг с другом и стоял этот страшный шум, о котором я упоминал.
Тогда я вскочил, схватился за свой охотничий нож и одним сильным ударом отсек голову льва. Бездыханное тело упало к моим ногам. Не секунды не медля, я прикладом вбил голову льва в пасть крокодила, благодаря чему чудовище, конечно же, задохнулось.
Сейчас шкура этого крокодила выставлена в городском музее Амстердама, служитель которого, к сожалению, любит приврать. Так, например, по слухам, дошедшим до меня, этот смотритель уверяет посетителей, будто лев проскочил сквозь все туловище крокодила и вышел через задний проход. Он рассказывает, что едва показалась сзади голова льва, как я отрубил ее вместе с хвостом крокодила.
Как же мало нужно уважать истину, чтобы передавать подобные бредни. Благодаря вот таким наглым выдумкам может пасть подозрение и на меня, никогда не отступающего от правды при изложении фактов. Со стороны смотрителя музея такое поведение крайне бестактно и бесцеремонно! Да и скажите на милость, зачем прибавлять чего-нибудь от себя, когда действительность, подстерегающая нас на каждом шагу, сама по себе чрезвычайно интересна?
Далеко за примером ходить не надо. Встретил я однажды на лесной тропинке великолепного стройного оленя, в то время патронташ мой был абсолютно пуст, а сам я лакомился вишнями, которые держал в руке. Ради шутки я насыпал в дуло вместо пороху вишневые косточки и выстрелил в оленя. Оглушенный зверь зашатался и пустился наутек. Спустя пару лет после этого я очутился в том же лесу, и вдруг… можете ли вы себе представить, кто мне повстречался: мой олень! Я его тотчас же узнал, потому что между рогами – в том именно месте, куда попал мой заряд, — у него выросло чудесное вишневое дерево. Тотчас одним выстрелом я уложил на месте оленя, получив одновременно и прекрасное жаркое, и чуть ли не целый вишневый сад; так обильно дерево было осыпано плодами. Добавлю, что более спелых и вкусных вишен, по общему признанию, никто из нашей компании не едал!
Вы знаете, что со мной неизменно была моя любимая борзая. Как она травила дичь, как она бегала – на сотни верст вокруг не было подобной собаки! Но вот, наконец, от бесконечного беганья лапы у моей борзой стерлись. Что же из того? Я все-таки не оставил верного друга и держал ее в качестве таксы. Все, кто видел ее, восхищался моей таксой, и в этом новом виде своем собака служила мне еще много лет.
Теперь, дорогие мои друзья, предлагаю выпить еще по бокалу и разойтись на ночлег, так как я менее всего хотел бы в нынешний вечер злоупотреблять вашим вниманием, которое нередко притупляется не только от всевозможных врак, но и от изобилия совершенно подлинных историй».
Во время другого очередного пышного застолья барон произнес: «Человек, жизнь которого принадлежит охоте и войне, должен уметь с одинаковой стойкостью встречать и ледяной холод, и сжигающий зной. Никогда я не забуду морозов, которые мне пришлось перенести, когда я, покинув Рим, направился в Россию. Как сейчас вижу больного и нищего старца, почти нагого, в то время как я дрожал от холода, будучи одет, конечно, гораздо теплее, чем он. Разумеется, я тотчас же бросил старику свою верхнюю одежду, а сам погнал, возможно, быстрее своего коня.
Путь я совершал, совсем не зная дороги. И немудрено, что вскоре заплутался. Настала ночь, чувствуя страшную усталость, я остановился среди долины, сплошь покрытой снегом. Привязав коня к какому-то чуть торчавшему из-под белого покрова пеньку, я лег на снег и от утомления вскоре заснул. Когда же проснулся и оглянулся, то увидел себя лежащим посреди церковного двора, а конь мой куда-то исчез. Вдруг я услышал знакомое ржание где-то над собой. Взглянул вверх и понял все: оказалось, что я лег спать у церкви, сплошь занесенной снегом, а коня привязал к шпилю колокольни, который и принял за пенек. Теперь, когда снег растаял, и я опустился вниз, лошадь же моя продолжала висеть на уздечке, привязанной к шпилю. Метким выстрелом из пистолета я перешиб уздечку и, таким образом, получил обратно своего коня, после чего беспрепятственно продолжил путь по оттаявшим уже дорогам».
Здесь хочется отметить совсем уж неправдивое утверждение по поводу русских дорог тех времен. Какая высокая милость к ним, вечно пребывающим в весенней распутице, то есть непролазным, расплывающимся от грязи по всей своей длине и ширине.
Вот, подняв очередной бокал вина, барон Мюнхгаузен переходит к небылицам о своей военной жизни. «Я расскажу вам сегодня о моем литовском коне, сопровождавшем меня в военном походе. Как вы знаете, я не принадлежу к тем людям, которые любят рассказывать чудеса о своей храбрости и о своих победах. Мне всегда чрезвычайно странной казалась манера какого-нибудь короля или королевы говорить о своих военных лаврах, в то время как его или ее величество никогда, конечно, и не нюхали пороха и видели своих солдат только на торжественных парадах.
Ничуть не претендуя на какие-нибудь особые заслуги на поле брани, я всегда честно выполнял свой долг солдата. В одной из таких экспедиций принял деятельное участие мой литовский конь. Дело было под Очаковым, куда мы загнали турок. Преследуя их на своем литовском коне, я остановился посреди базарной площади и с изумлением оглянулся: вокруг меня не было больше никого – ни врагов, ни своих. Куда же они все подевались? Раздумывая над этим, я подъехал к колодцу, чтобы напоить моего запыхавшегося коня. Он начал пить. Пил, пил, и, наконец, мне стало казаться, что этому питью не будет конца. Я оглянулся поглядеть, не видно ли где-нибудь моих гусар. И что же увидел? Задняя половина моего великолепного коня была отрезана, как ножом, и все, что животное так жадно впитывало в себя, било фонтаном, выливаясь через отверстие, пересекавшее туловище коня на середине. Вот оказывается чем объяснилась его неутолимая жажда!
Повернув оставшуюся половину коня обратно к воротам со шлагбаумом, который и разделил, опускаясь, моего коня, я нашел-таки заднюю половину славного животного, еще вздрагивающую от боли. Тотчас же собрал молодые побеги лаврового дерева и сшил ими обе половинки растерзанного туловища. Разрастаясь, эти побеги переплелись с внутренностями животного и вернули ему былую крепость и силу. Мало того, пробиваясь наружу, ветви и листья образовали над седлом нечто вроде маленькой беседки, нередко охранявшей меня в походах от действий знойного солнца. После этого не одно сражение выиграли мы еще вместе с моим благородным литовцем под сенью общих наших лавров».
А вот как подшутил барон над горе-лекарями в одном из немецких городков.
«Вспоминаю не лишенный юмора случай. В нашем городе ежегодно все врачи собираются на товарищеский обед. Обед проходил в одном из обширнейших официальных зданий города, кровля которого завершалась куполом и шпилем. Взлетев на своем шаре над этим зданием, я уцепился пращою за шпиль, поднял все это сооружение на невероятную высоту вместе с пирующими врачами и продержал их там более трех месяцев. Врачи, впрочем, не испытывали все это довольно продолжительное время никакого недостатка в пище, так как для ежегодного пира своего запасались яствами поистине в чудовищных размерах.
Гораздо печальнее невинная шутка моя, отразилась на таких почетных лицах города, как священники, гробовщики и могильщики. Дело в том, что пока медицинская коллегия в полном составе своем висела в воздухе, и доктора не могли навещать своих больных, пациенты, естественно, выздоравливали, и в городе не наблюдалось ни одного смертного случая, если не считать нескольких не достойных упоминания самоубийств. Положение гробовщиков и прочих заинтересованных лиц, действительно, можно было бы назвать отчаянным, и лишь к концу указанного трехмесячного срока им до некоторой степени пришли на помощь аптекари, начавшие самостоятельно отпускать лекарства и, таким образом, спасшие вышеназванных почтенных лиц от полного банкротства».
Совсем уж невероятные события случилось с бароном на всемирно известной горе Этна. «Самое знойное приключение, — рассказывает Мюнхгаузен, — я испытал, когда любознательность моя понудила меня исследовать знаменитую своим извержениями гору Этну. Не довольствуясь тем, что я несколько раз обошел кругом отверстый кратер этой горы, я решил проникнуть внутрь ее и прыгнул вниз в воронку. Меня обдало необыкновенным жаром: и горячий пепел, и раскаленные угли то и дело обжигали тело, пока я спускался все ниже и ниже. Наконец послышались стук, грохот, шум, а вместе с тем и голоса, которые – как это ни удивительно, господа, — оказались принадлежащими богу Вулкану и его циклопам, в существование которых я так же мало был склонен верить, как и вы, если бы не увидел их собственными глазами.
Теперь у меня нет никаких сомнений в том, что так называемые извержения суть не что иное, как масса пепла, вылетающая из кузницы Вулкана, ибо во время ссор со своими работниками-циклопами он швыряет в них раскаленными кусками угля, которые они тотчас отбрасывают наружу.
Когда я представился Вулкану, он оказал мне необычайно любезный прием. Затем я был представлен Вулканом его супруге, известной всем вам богине Венере. Могу сообщить, что, несмотря на почтенный возраст ее, она и поныне сохранила свою примечательную красоту. Венера почтила меня знаками своего изысканного внимания и подарила мне много радостей, о которых я не считаю уместным распространяться подробно. Наша связь, к сожалению, рассорила меня с ее супругом. Таким образом, посещение мое Этны закончилось тем, что Вулкан, которому местные болтуны нашептали что-то о моих отношениях с Венерой, однажды утром неожиданно схватил меня под мышки, подвел к какому-то колодцу и со словами «неблагодарный смертный» швырнул вниз головой.
Я чуть было не потерял сознание от страшной быстроты падения, когда вдруг ощутил вокруг себя массу воды. Температура ее тотчас же заставила меня забыть о зное в жилище Вулкана. Вокруг меня плавали ледяные горы, и на одну из них я взобрался. Проходящий мимо корабль подобрал меня. Когда я спросил, где мы находимся, мне ответили, что это Южный Ледовитый океан. Таким образом, несомненно, что, вылетев вниз со дна Этны, я проник в центр земли и, миновав его, очутился с противоположной стороны земного шара».
Когда рассказы о земных приключениях были исчерпаны, вечно ищущий все новых и новых приключений взор барона обратился в сторону Луны, которую так часто посещали в своих фантазиях многие неугомонные выдумщики в разные времена и в разных странах.
«Чокаясь с вами, друзья и приятели, — произнес барон, — я вспоминаю, как далеко от этой мирной обстановки приходилось мне бывать и даже иногда перестаю удивляться недоверчивым людям, которые косо поглядывают на рассказчика, хотя и не могут сомневаться в абсолютной точности его повествования. Можно ли сравнивать окружающее меня теперь благополучие с тем далеким временем, например, когда, попав к туркам, я вынужден был сторожить султанских пчел. Ранним утром мне приходилось выгонять их на луг, где они питались соками полевых цветов, а к вечеру вновь загонять в ульи.
И вот однажды, когда начало темнеть, к ужасу своему я заметил, что в стаде моем недостает одной пчелы. Бросившись на поиски ее, я набрел на такую сцену: два медведя, повстречав мою пчелу, напали на нее и собирались, по-видимому, растерзать, чтобы воспользоваться ее запасом меда. При мне не было, разумеется, никакого оружия, кроме маленького серебряного топорика, являвшегося отличием султанских сторожей.
С перепугу, запустив моим топориком в медведей, я прицелился слишком высоко, и он, взлетев вверх, зацепился за краешек Луны и повис на нем. Хорошо, что я вспомнил тотчас о турецких бобах, которые в своем росте достигают поразительной высоты. Взобравшись по стеблю такого растущего боба, я без труда достиг края Луны, но найти мой топорик среди этого лоснящегося блеском пространства, признаюсь, мне было нелегко. Все же, в конце концов, я разыскал его в куче золотой соломы и хотел было спуститься тем же путем вниз, когда к ужасу своему убедился, что стебель боба засох и для спуска никоим образом не годится.
Выручила, как всегда изобретательность, не покидающая меня в несчастьях. Я сплел веревку из соломы, прикрепил ее к рогу Луны и начал спускаться. Когда веревка кончилась, я отрубил ее верхний конец и привязал его к нижнему. Таким образом, то и дело обрубая и подвязывая веревку, я оказался уже в нескольких милях от земли, когда подпорченная этими манипуляциями веревка не выдержала, и я полетел на землю. Удар был настолько силен, что я своим телом вырыл яму саженей десять в глубину, и, чтобы выбраться из нее, мне пришлось ногтями выцарапать в земле ступени. Но все же я благополучно снял с Луны свой серебряный топорик и вернулся к своим обязанностям без всякого урона».
Тут мне надо успокоить читателя по поводу его недоумения: какое же наказание барону придумал султан, лишившийся одного медоносного насекомого? О том автор умалчивает. Видимо, лунные приключения затмили для него столь незначительное событие.
А вот еще одна история о Луне, рассказанная неутомимым на выдумки бароном.
«Я всегда все свои начинания доводил до конца и добивался в любом деле блестящего результата. Помню, добился даже от песка такого высокого качества, что сумел оказать благодаря этому величайшую услугу персидскому шаху. Об этом случае вы можете прочитать в любом астрономическом учебнике Персии.
Дело было так. Персидский шах был мечтательной натурой, и ничего не доставляло ему такого удовольствия, как ночные прогулки при Луне. Однажды, прогуливаясь по аллее, его величество внезапно схватил меня за рукав.
— Гляди, опять на Луне появились эти отвратительные пятна!
Я хотел объяснить шаху, что это явление называется у нас частичным лунным затмением, но шах прервал меня восклицанием:
— Какие глупости! Это пятна ржавчины, которые появились на Луне вследствие сырой погоды. Спроси у моего придворного астронома.
Возражать было невозможно, и единственным желанием моим сделалось желание очистить Луну от этих огорчающих шаха пятен. Я разыскал плотника, и мы без труда в течение нескольких часов начертали план сооружения, при помощи которого решили спустить вниз Луну. Утром на аудиенции я доложил его величеству о своем плане.
— Мюнхгаузен! – воскликнул шах, обнимая меня, — если ты действительно очистишь Луну, клянусь бородою пророка, я сделаю тебя графом персидским!
Главное, для этого дела нужно было добыть мельчайшего песку, способного не только очистить ржавые пятна с Луны, но и отполировать ее заново. По приказу шаха в мое распоряжение было отдано несколько рот солдат, которые день и ночь просеивали и без того мелкий песок. Через две недели все было готово: и сооружения для спуска Луны, и чистящее средство.
Смешно было думать о том, что в Европе воображают, будто Луна скрылась из-за так называемого новолуния, между тем как в действительности это мы в Ширазе спустили ее вниз и песком чистили ржавчину, портившую блестящую ее поверхность. Ни единого пятнышка не оставили мы на Луне.
Как-нибудь при случае, друзья мои, не забудьте мне напомнить, чтобы я показал вам ордена, полученные мною в Персии за эту маленькую услугу шаху, и поверьте, что ни единым своим словом я не приврал вам ни разу, потому как я самый правдивый человек на свете и сам, как никто другой, ненавижу ложь.
Однажды прогуливаясь по одному острову, я увидел виселицу, на которой качались три трупа. Казненные повешены были за пятки. Я спросил у жителей, за что так жестоко наказаны эти люди? И услыхали в ответ, что это были путешественники, которые по возвращении обманывали своих ближних, описывая им места, где они некогда побывали, и рассказывали небылицы о странах и людях, которых они встречали.
Вы знаете мягкость моей натуры, дорогие мои, но я должен сознаться, что повешенные за пятки не вызвали никакой жалости во мне, потому что сам я всегда придерживался фактов, и только фактов, потому неукоснительно требую этого и от других».
«Факты и только факты» предоставляли своим читателям и другие писатели, несколько позднее подхватившие столь лакомую тему о бароне Мюнхгаузене. Карл Иммерман утверждал, что он был внуком барона и что его «дед оказался, несмотря на свой ужасный порок, на редкость одаренной натурой. Он состоял в сношениях с Калиостро, и в свое время выделывал золото такого сорта, который называют гремучим. Про него говорили, что он в прямом, а не в переносном смысле слова, слышит, как растет трава и дышит земля. Словом, говорили, что этот человек глубоко заглянул во многие тайны природы».
Готфрид Бюргер утверждал, что отец Мюнхгаузена был вовсе не бароном, а бедным человеком, но, «руководствуясь высокими понятиями о чести, он, расставшись с супругой, предоставил ей в единоличное пользование все доходы от корзины для сбора мусора». Мюнхгаузен Бюргера тоже был заядлым и успешным охотником и тоже говорил одну лишь чистую правду.
Вот что он поведал: «При виде всех лежащих вокруг меня убитых мною мертвых тел медведей, я сам себе показался Самсоном, сокрушившим тысячи врагов. Медвежьи шкуры я отослал русской императрице на шубу для ее величества и для всего двора. Императрица выразила свою признательность в собственноручном письме. В нем она предлагала мне разделить с ней ложе и корону. Принимая, однако, во внимание, что меня никогда не прельщало царское достоинство, я в самых изысканных предложениях отклонил милость ее величества. Второе письмо императрицы, полученное мною вскоре, убедило меня в силе владевшей ею страсти и благородстве ее духа. Причина последней ее болезни – как она, нежная душа, соблаговолила пояснить в беседе с князем Долгоруким – крылась исключительно в моей жестокости.
Однако, я не пойму, что находят во мне дамы! Ведь царица не единственная представительница своего пола, которая предлагала мне руку с невероятной высоты престола.
Занимаясь как-то рыбной ловлей посреди огромного моря, мы убили необыкновенную акулу и тотчас принялись потрошить ее. И тут, подумайте только – в ее желудке мы нашли… шесть пар живых рябчиков! Несчастные птицы так долго находились в заключении, что одна из самок уже сидела на яйцах, из которых одно яйцо вскрылось как раз в ту самую минуту, когда акуле взрезали брюхо. Птенцов мы вырастили вместе с котятами, появившимися на свет несколькими минутами раньше. Старая кошка так любила этих птенцов, словно это были ее четвероногие детеныши, и невероятно волновалась, если наседка улетала слишком далеко и долго не возвращалась.
Когда я был на Луне, то обратил внимание, что ее жители головы носят под мышкой. Знатные люди, если им хочется знать, что происходит среди простого народа, не имеют обыкновения сноситься с ними непосредственно. Они остаются дома, а вместо себя посылают свою голову, которая может везде присутствовать инкогнито, а затем, когда господин ее этого пожелает, вернуться к нему и доложить обо всем.
Живот лунным людям полностью заменяет чемодан: они суют туда все, что может понадобиться и, кроме этого, отпирают его и запирают, когда им вздумается. Дело в том, что кишками, печенью, сердцем они не обременены, так же как и платьем. У них, правда, нет и таких частей тела, которые стыдливость повелевала бы им их прикрывать.
Когда жители Луны стареют, то не умирают, а растворяются в воздухе и улетают, как дым».
В русском вольном переводе книги о Мюнхгаузене название ее звучит весьма оригинально: «Не любо, не слушай, а лгать не мешай, или Чудная и любопытная история Пустомелева, помещика Хвастуновской округи, села Вралихи, лежащего на реке Лживке». Название одной из музыкальных комедий пародировало знаменитое донесение Цезаря римскому сенату: «Пришел, увидел и соврал».
«Несмотря на постоянные изменения литературных вкусов, книга о Мюнхгаузене не прекращает своего существования. Как говорится, жив, жив курилка», который по-прежнему нарушает все мыслимые и немыслимые законы природы, напрочь сметает здравый смысл и его, бьющие ключом фантазии, придают жизни особое обаяние и вызывают неудержимы смех.
Весело живется и жителям небольшого немецкого городка, которые гордятся тем, что именно он стал родиной барона Мюнхгаузена. Конечно, рассуждают они, это не Веймар, в котором сохранились дома Гете, Шиллера, Листа но… все-таки: у нас есть дом Мюнхгаузена – редкий случай – музей в честь литературного героя. Он указан во всех путеводителях и привлекает туристов. В парке у дома установлен памятник-фонтан: на рассеченном пополам коне сидит сам барон. В доме хранятся много реликвий и даже… пушечное ядро, на котором Мюнхгаузен совершил свой незабываемый полет на Луну. Ну, и скажите же теперь, разве не весело жить в таком городе?
Появляющиеся многочисленные «Мюнхгаузиады», случается, резко меняют образ героя. Из обличителя лжи и озорно фанфаронствующего враля он превращается в певца «возвышающего обмана», фигуру трагическую, находящуюся в полном разладе с окружающей действительностью». (А. Блюм)
В пьесе Юрия Беляева «Красный кабачок» барон произносит: «Я тот, кого так любят дети, кого зовут взрослые, тешатся над его рассказами… и гонят прочь. Старый враль! Старый враль! Но ложь моя царствует на свете. Ложь, выдумка, фантазия… Они управляют миром! Жизнь есть ложь, и ложь есть жизнь. Нет ничего правдивее лжи. Попробуйте солгать – и завтра это будет открытие, доктрина, факультет».
А в пьесе Григория Горина барон призывает горожан: «Я понял, в чем ваша беда, господа! Вы слишком серьезны. Серьезное лицо – это еще не признак ума. Все глупости на земле делаются именно с этим выражением лица. Улыбайтесь же, господа, улыбайтесь!»
Вот и закончена глава, в которой представлены два способа ухода из скучной повседневности: один – романтический, другой – безудержно-залихватски-озорной, но правдивый до последней запятой в тексте.