Пьер де Ронсар – поэт Античности, любви и злобы дня.
Если Франсуа Рабле удовлетворял сочный народный, ядреный французский язык для его философско-забористого романа, то Пьеру Ронсару для создания поэтического мира он не годился. Поэт писал:
Едва Камена мне источник свой открыла
И рвеньем сладостным на подвиг окрылила,
Веселье гордое мою согрело кровь
И благородную во мне зажгло любовь.
Плененный в двадцать лет красавицей беспечной,
Задумал я в стихах излить свой жар сердечный,
Но с чувствами язык французский согласив,
Увидел, как он груб, неясен, некрасив.
Тогда для Франции, для языка родного,
Трудиться начал я отважно и сурово,
И множил, воскрешал, изобретал слова,
И сотворенное прославила молва.
Я, древних изучив, открыл свою дорогу,
Порядок фразам дал, разнообразье слогу,
Я строй поэзии нашел – и волей муз,
Как Римлянин и Грек, великим стал Француз.
Когда Пьеру Ронсару было двадцать три года, он на одной из перекладных станций встретился и разговорился с юношей Жаном Антуаном Баифом. Они с полуслова поняли друг друга и с жаром начали обсуждать наболевшую для обоих поэтов проблему французского языка и сетовать на то, что этот язык совершенно непригоден для поэтических строк. Сей диспут продолжился в Париже, к нему присоединились и другие поэты, а их поэтическим наставником стал Жан Дора – непревзойденный знаток и ценитель античной литературы. Свои стихи он писал на латыни.
В те времена считалось постыдным писать стихи – литературу высокого стиля — по-французски. Писали на латыни. Приглядываясь к примеру великих античных писателей и поэтов – Данте, Петрарки, Ариосто, Боккаччо, — создавших несравненный итальянский язык, французские поэты поставили перед собой подобную же цель – создать национальную литературу на французском языке, сделав его для этого изящным.
Отважившаяся на великое дело группа молодых поэтов, признанным лидером которой теперь стал Пьер Ронсар, по его предложению назвалась именем «Плеяда». Такое имя носило одно из созвездий, где светили семь звезд, — и семь поэтов засветили свой поэтический светоч на земле Франции. Их девиз был таков: «Живи, античный стих! Поэзии придаст напевность не повседневность, а седая древность». К формальным, бездушным поэтам – «стихослагателям», они адресовали свою поэтическую отповедь:
Их разум ледяной, чураясь вдохновенья,
Рождает бедное, бездушное творенье –
Несчастный выкидыш! Итак, закончен труд? –
И в новые стихи корицу завернут.
Но есть другие — те, чей разум вдохновенный
Охвачен пламенем Поэзии священной,
Кто не по имени, но истинно Поэт,
Кто чистым Божеством исполнен и согрет.
Немного их, мой друг, досель явилось миру –
Четыре или пять. Они Эллады лиру
Венчали с тайною, накинули покров
Узорных вымыслов на истину стихов –
Чтоб чернь жестокая, подруга заблуждений,
Не разгадала их заветных вдохновений,
Святого таинства: толпе оно темно
И ненавистно ей, когда обнажено. (П. Ронсар)
Краеугольным камнем поэтического творчества для поэтов «Преяды» стало Вдохновение. Дю Белле писал: «Лишь тот будет действительно поэтом, кто заставит меня негодовать, радоваться, огорчаться, любить, ненавидеть, любоваться, удивляться…»
Ронсар советует своим собратьям по перу:
Ты только не пиши стихом надутым, чванным,
Читателю такой покажется туманным,
И отпугнет его обильем небылиц,
Неверных вымыслов и действующих лиц.
Орфеем новым стань и, робость поборов,
Сорви с небесных тайн сверкающий покров.
И еще:
Даром потратит время тот,
Кто будет над лирой ручьями лить пот,
Он выкинет свой мертвый плод,
Его ничтожность сам поймет.
Так знает всякий, что от века
Закон сей неизменно строг:
Источник песнопенья – бог,
А не искусство человека.
«Только божественное исступленье должно незримой рукой снять с уст печать, и тогда поэт вздохнет легко, и строки польются сами».
Какой поэт в строфе шутливой
Не воспевал тебя, счастливый
Веселый жаворонок мой?
Ты лучше всех певцов на ветках,
Ты лучше всех, что, сидя в клетках,
Поют и летом и зимой.
Как хороши твои рулады,
Когда, полны ночной прохлады,
В лучах зари блестят поля,
И пахарь им взрывает чрево,
И терпит эту боль без гнева,
Тебя заслушавшись, земля.
Едва разбужен ранним утром,
Росы обрызган перламутром,
Уже чирикнул ты: кви-ви!
И вот летишь, паря, взвиваясь,
В душистом воздухе купаясь,
Болтая с ветром о любви.
Иль сереньким падешь комочком
В ложбинку, в ямку под кусточком,
Чтобы яйцо снести туда,
Положишь травку иль пушинку
Иль сунешь червячка, личинку
Птенцам, глядящим из гнезда.
А я лежу в траве под ивой,
Внимая песенке счастливой,
И как сквозь сон, издалека
Мне слышен звонкий смех пастушки,
Ягнят пасущей у опушки,
Ответный голос пастушка.
Здесь, погруженный в лень святую,
Бродя под сенью диких лоз,
Я встретил нимфу молодую
В плаще из золотых волос
И красотой ее пленился,
Помчался бурно ей вослед,
Догнал ее – и насладился,
Похитив силой юный цвет.
И нежным именем богини
Прибрежный именуя грот
О ней преданье и доныне
Лелеет в памяти народ.
Со своим соратником и другом Реми Белло Пьер Ронсар заводит философские разговоры в поэтических строках:
Так мало жизни в нас, любезный мой Белло,
Мы служим зависти, а это ли не зло?
Мы служим милостям – с рожденья до кончины
Наш разум суетный терзая без причины.
Найдется ли еще на свете существо,
Что ищет гибели для рода своего?
Ведь только человек при случае удобном,
Охотно нанесет удар себе подобным.
Взгляни на грузного, усердного вола, —
Его на пользу нам Природа создала.
На нем из года в год мы бороним и пашем:
О пропитании заботится он нашем.
Лишенный разума, приученный к ярму,
Он не желает зла собрату своему
И поздно вечером, под теплой крышей хлева,
Лежит, не ведая ни ярости, ни гнева,
И мирно спит, забыв и плуг, и борозду,
Пока заря его не призовет к труду.
Один лишь человек счастливым быть не может:
Нас вечно что-нибудь снедает, мучит, гложет.
А Реми Белло ответствует Полю Ронсару, возводя простого светлячка в высоты мироздания:
Вовеки будешь ты хвалим
Восторженной моей Каменой,
Судьбой высокой, несравненной
Вовеки будешь ты храним,
О светлячок, о малый жук,
Всевластной ночи непокорный,
Под страшным сводом тверди черной
Бесстрашно льющий свет вокруг.
Великое наследие «Преяды» – это растянувшийся на несколько десятилетий дружеский и полемический разговор поэтов друг с другом и дальнейшее развитие литературного французского языка.
Отец Пьера был небогатым придворным в свите короля Франциска 1, Пьер в двенадцатилетнем возрасте стал королевским пажом у будущего короля Генриха П и разделил с ним свое детство, полное несвободы Высокого Двора и «тлетворного вихря салонов».
Пьер Ронсар раньше Шекспира определил роль мира – он театр, а люди в нем актеры.
Вот вам комедия – образчик преотличный
Земного бытия. На наш уклад привычный
С вниманьем пристальным как поглядишь порой:
Весь мир – театр, мы все – актеры поневоле,
Всесильная судьба распределяет роли,
И небеса следят за нашею игрой.
На разных языках, в шелках или обносках
Выходят представлять на мировых подмостках
Вельможа и пастух, разбойник и король;
Но ни один из всех, какого б ни был роду,
Не властен сам себе переменить природу,
Прожить чужую жизнь, сыграть чужую роль.
Пьер ненавидел двор и… служил ему. Он писал о нем со знанием дела, а не понаслышке:
Там выгоды всегда на ниточках висят
Под сводом царственных сверкающих палат,
На ниточках простых, двойных или крученых,
Порою шелковых, порою золоченых,
Которые Судьба, слепая госпожа,
Срезает наугад в единый взмах ножа,
И вот, кто был в парче, бредет в лохмотьях грязных.
Придворные, вечно живущие под дамокловым мечем царственного гнева, не умеют быть ни милосердными, ни искренними, ни доброжелательными.
К шестнадцати годам юный Пьер объездил половину Европы сначала в свите принцессы Мадлен, потом с представителями дипломатической миссии. С одной стороны было так прекрасно повидать свет в столь юном, жаждущем приключений и путешествий возрасте, с другой прозвучало сетование:
Ужель не видишь ты, как лицемерен Двор?
Он золотом одел Донос и Наговор,
Унизил Правду он и сделал Ложь великой.
Любовь и влюбленность всю жизнь сопровождали Пьера, и этому прекрасному и ужасному чувству он посвятил несколько сборников своих стихов, в которых вовсю хозяйничал беззаботный крылатый мальчишка, так больно ранящий сердца.
Как молодая лань, едва весна
Разбила льда гнетущие оковы,
Спешит травы попробовать медовой,
Покинет мать и мчится вдаль одна,
И в тишине, никем не стеснена,
То в лес уйдет, то луг отыщет новый,
То свежий ключ найдет в тени дубравы
И прыгает, счастлива и вольна.
Пока над ней последний час не грянет,
Пока стрела беспечную не ранит,
Свободной жизни положив предел. –
Так жил и я – и дни мои летели,
Но вдруг, блеснув в их праздничном апреле,
Твой взор мне в сердце кинул сотню стрел.
Первый сборник стихов был написан от переполнявших Пьера Ронсара чувств к некой Кассандре. Она оказалась замужней женщиной и посему, быть может, ее образ прорисовывался как бы сквозь дымку воспоминаний – воспоминаний об античных временах.
Когда ты, встав со сна богиней благосклонной,
Одета лишь волос туникой золотой,
То пышно их завьешь, то, взбив шиньон густой,
Распустишь до колен волною нестесненной –
О, как подобна ты другой, пенно-рожденной,
Когда волну волос то заплетет косой,
То распуская вновь, любуясь их красой,
Она плывет меж нимф во влагу побежденной!
Какая смертная тебя б затмить могла
Осанкой, поступью иль красотой чела,
Иль томным блеском глаз, иль даром нежной речи.
Какой из нимф речных или лесных дриад
Дана и сладость губ, и этот влажный взгляд,
И золото волос, окутавшее плечи.
Пьер Ронсар мечтает стать для своей Афродиты могучим Зевсом.
О, если бы, сверкая желтизной,
Моей Кассандрой принят благосклонно,
Я золотым дождем ей лился в лоно,
Красавицу лаская в час ночной.
О, если бы, одевшись белизной,
Ее, как Бык, сошедший с небосклона,
Умчал, когда присядет утомленно,
Нарвав букет, она в тени лесной.
Ах, если бы в томленье одиноком
Я стал Нарциссом, а она – потоком.
То всю бы ночь купаться мог бы в нем.
Образ Кассандры скользит, скользит и ускользает, и вновь возникает в тающей дымке.
Нет, ни камея, золотом одета,
Ни лютни звон, ни лебедя полет,
Ни лилия, что над ручьем цветет,
Ни прелесть роз в живом луче рассвета,
Ни ласковый зефир весны и лета,
Ни шум весла, ни пенье светлых вод,
Ни резвых нимф веселый хоровод,
Ни роща в дни весеннего рассвета,
Ни блеск пиров, ни ярой битвы гром,
Ни темный лес, ни грот, поросший мхом,
Ни горы в час вечернего молчанья,
Ни все, что дышит и цветет вокруг,
Не радует души, как этот Луг,
Где вянут без надежд мои желанья.
Любя, кляну, дерзаю, но не смею,
Из пламени преображаться в лед,
Бегу назад, едва пройдя вперед,
И наслаждаюсь мукою своею.
Одно лишь горе бережно лелею,
Спешу во тьму, как только свет блеснет,
Насилья враг, терплю безмерный гнет,
Гоню любовь – и сам иду за нею.
Стремлюсь туда, где больше есть преград.
Любя свободу, больше плену рад,
Окончив путь, спешу начать сначала.
Как Прометей в страданьях жизнь влачу,
И все же невозможного хочу, —
Такой мне Парка жребий начертала.
Но Пьер Ронсар не был бы Пьером Ронсаром, если бы изливал свои чувства лишь в одной только любовной тоске. Ах, как он умел подшутить, и как об этом радостно читать!
Хочу три дня мечтать, читаю «Илиаду»,
Ступай же, Купидон, и плотно дверь прикрой,
И если кто-нибудь нарушит мой покой,
Знай, на твоей спине я вымещу досаду.
Хочу три дня мечтать наедине с собой,
А там опять готов вкушать безумств отраву.
Но если вдруг гонца Кассандра мне пошлет,
Зови с поклоном в дом, пусть у дверей не ждет,
Беги ко мне, входи, не медля на пороге!
К ее посланнику я тотчас выйду сам.
Но если б даже бог явился в гости к нам,
Захлопни дверь пред ним, на что нужны мне боги!
Однако в дом поэта не заглянули посланцы от Кассандры. И тогда поэт посвятил ей отповедь:
Если мы во храм пойдем –
Преклонясь пред алтарем,
Мы свершим обряд смиренный,
Ибо так велел закон
Пилигримам всех времен
Восхвалять творца вселенной.
Если мы в постель пойдем,
Ночь мы в играх проведем,
В ласках неги сокровенной,
Ибо так велит закон
Всем, кто молод и влюблен,
Проводить досуг блаженный.
Но как только захочу
К твоему припасть плечу,
Иль с груди сорвать покровы,
Иль прильнуть к твоим губам, –
Как монашка, всем мольбам
Ты даешь отпор суровый.
Для кого ж ты берегла
Нежность юного чела,
Жар нетронутого тела?
Чтоб женой Плутона стать,
Чтоб Харону их отдать
У Стигийского предела?
Час пробьет – спасенья нет –
Губ твоих поблекнет цвет,
Ляжешь в землю ты сырую,
И тогда, я мертвый сам,
Не признаюсь мертвецам,
Что любил тебя живую.
Все, чем ныне ты горда,
Все истлеет без следа –
Щеки, лоб, глаза и губы,
Только желтый череп твой
Грянет страшной наготой
И в гробу оскалит зубы.
Так живи, пока жива,
Дай любви ее права, —
Но глаза твои так строги!
Ты с досады б умерла,
Если б только поняла,
Что теряют недотроги.
О постой, о подожди!
Я умру, не уходи!
Ты, как лань, бежишь тревожно…
О, позволь руке скользнуть
На твою нагую грудь
Иль пониже, если можно!
Шутки шутками, а время шло и проходило без любви. Любимая не забывалась. Строки потяжелели.
На ста листах нетленных, как алмаз,
Запечатлеть хочу мои томленья.
Ни годы долгие разлуки, ни забвенье
Не в силах потушить ни на одно мгновенье
Моей любви к тебе, Кассандра, вечный пыл.
Я все еще твой раб смиренный, как и был.
Ты мне дороже глаз моих, дороже крови.
Любимая! Тобой мечты мои полны,
Твоим сияньем глаза ослеплены,
Как в тот апрельский день, святой и незабвенный!
Кассандра промолчала в ответ…
Следующие два лирических сборника Пьера Ронсара посвящены простой крестьянской девушке по имени Мария. Как приятно было поэту поутру будить эту деревенскую красотку!
Мари-ленивица, пора вставать с постели!
Вам жаворонок спел напев веселый свой,
И над шиповником, обрызганным росой,
Влюбленный соловей исходит в нежной трели.
Мари! Вы знаете, мой пламень не потух.
Укрою ли от вас любви моей улики?
Когда, подобная нежнейшей повилике,
Вы ластитесь ко мне, я – невесомый пух –
Мечтаю умереть меж поцелуев двух.
Благоухание жасмина и гвоздики
Со сладким запахом малины и клубники
Мешается у вас в устах – в тончайший дух,
Достойный вознестись по голубой дороге
К Юпитеру, в его прекрасные чертоги,
Я счастлив, нет границ блаженству моему.
Но вдруг, причудница, не говоря ни слова,
Вы убегаете, чтоб целовать другого.
Он юноша, и я завидую ему.
Но больше всех поэт позавидовала девушке, в которую влюблены, та, которую никто не любит – Смерть.
Я безутешно слезы лью.
Припоминаю смерть твою,
Былое счастье, жизнь былую,
Воображаю каждый миг
Тот взор, что мной играть привык,
И в одиночестве тоскую.
Увы! твой смех, твой нежный взор.
Улыбка, голос, разговор –
Все, от чего росла и крепла
Моя любовь – и нежных глаз
Лукавый, сладостный отказ, —
Ужель вы стали горстью пепла!
И вздох, и лепет в тишине, —
О, если бы сказали мне:
Гляди, чтоб наглядеться вволю,
Запомни все мои черты,
Их больше не увидишь ты,
Мне выпал дальний путь на долю.
«Оплакана землей, любима небесами», Мария отошла…
Сонеты, обращенные к Елене, написаны поэтом в те годы, когда вроде бы «уже и не дело старику воспевать любовь, а она, увы, под золой все живет и тлеет». Елена – это не деревенская простушка, а аристократически утонченная и одновременно надменная и капризная дама.
Поэт посвящает ей довольно фривольные стихи:
Когда в ее груди – пустыня снеговая
И, как бронею, льдом холодным дух одет,
Когда я дорог ей лишь тем, что я поэт,
К чему безумствую, в мученьях изнывая?
Что имя, сан и гордость родовая –
Позор нарядный мой, блестящий плен? О, нет!
Поверьте, милая, я не настолько сед,
Чтоб сердцу не могла вас заменить другая.
Амур вам подтвердит, Амур не может лгать:
Не так прекрасны вы, чтоб чувства отвергать!
Как не ценить любви – я, право, негодую!
Ведь я уж никогда не стану молодым,
Любите же меня таким, как есть, седым,
И буду вас любить, хотя б совсем седую.
Ты знаешь, ангел мой, что я питаюсь лишь
Лучами глаз твоих, что всякая другая
Еда нейдет мне в прок: зачем же, дорогая,
Свой взор – мой скудный хлеб – ты от меня таишь?
Я узнаю, что ты приехала в Париж,
Но где тебя искать, планета кочевая?
Изголодался я, желанных глаз алкая,
Без них мою тоску ничем не утолишь.
Елена сетовала на то, что Ронсар компрометирует ее репутацию своими любовными излияниями, и сетования ее прорастали не на пустой почве. Посудите сами:
В дни, пока златой наш век
Царь бессмертных не пресек,
Под надежным Зодиаком
Люди верили собакам,
Псу достойному герой
Жизнь, и ту вверял порой,
Ну а ты, дворняга злая,
Ты, скребясь о дверь и лая,
Что наделал мне и ей,
Нежной пленнице моей
В час, когда любви утехи
Мы вкушали без помехи,
Превратив каморку в рай,
Ну зачем ты поднял лай?
Отвечай по крайней мере,
Что ты делал возле двери,
Что за черт тебя принес,
Распроклятый, подлый пес?
Прибежали все на свете:
Братья, сестры, тети, дети, —
Кто сказал им, как ни ты,
Чем мы были заняты,
Что творили на кушетке!
Раскудахтались соседки,
А ведь есть у милой мать,
Стала милую хлестать –
Мол, таких вещей не делай!
Я видал бедняжку белой,
Но от розги вся красна
Стала белая спина.
Кто, скажи, наделал это?
Недостоин ты сонета.
Я уж думал: воспою
Шерстку пышную твою.
Я хвалился: что за песик!
Эти лапки, этот носик,
Эти ушки, этот хвост!
Я б вознес тебя до звезд,
Чтоб сиял ты с небосклона
Псом, достойным Ориона.
Но теперь скажу я так:
Ты не друг, ты просто враг,
Ты паршивый пес фальшивый, —
Гадкий, грязный и плешивый, —
Учинить такой подвох!
Ты – плодильня вшей и блох,
От тебя одна морока,
Ты блудилище порока,
Заскорузлой шерсти клок.
Пусть тебя свирепый дог
Съест на той навозной куче,
Ты не стоишь места лучше,
Если ты, презренный пес,
На хозяина донес.
Подобные стихи приводили Елену в бешенство. А, быть может, эти стихи посвящены были вовсе и не ей, потому как деление любовной лирики Ронсара по циклам было весьма условно. Поэт признался, что способен был одновременно любить простушек Мэри и Жанну и иную красотку — светскую львицу.
Вот эти строки посвящены, по всей вероятности, светской красавице:
Мадам, вчера в саду меня вы уверяли,
Что вас не трогает напыщенный куплет,
Что холодны стихи, в которых боли нет,
Отчаянной мольбы и горестной печали;
Что на досуге вы обычно выбирали
Мой самый жалостный, трагический сонет,
Поскольку стон любви и страсти жгучий бред
Ваш дух возвышенный всегда живей питали.
Не речь, а западня! Она меня манит
Искать сочувствия, забвения обид,
Надежду оплатив ценою непомерной, —
Чтоб над моей строкой лукавый глаз пустил
Фальшивую слезу. Так плачет крокодил
Пред тем, как жизнь отнять у жертвы легковерной.
А эти стихи, по всей вероятности, продиктованы в адрес некоей простушки, отвергшей любовные вздохи постаревшего и поседевшего поэта:
Комар, свирепый гном, крылатый кровосос
С писклявым голоском и мордою слоновьей,
Прошу, не уязвляй ту, что язвит любовью, —
Пусть дремлет Госпожа во власти сладких грез.
Но если алчешь ты добычи, словно пес,
Стремясь насытиться ее бесценной кровью,
Вот кровь моя взамен, кусайся на здоровье,
Я эту боль снесу – я горше муки снес.
А впрочем, нет, Комар, лети к моей тиранке
И каплю мне доставь из незаметной ранки –
Попробовать на вкус, что у нее в крови.
Ах, если бы я мог сам под покровом ночи
Влететь к ней комаром и впиться прямо в очи,
Чтобы не смела впредь не замечать любовь!
Шутки шутками, но змий любви не хотел покидать поэта, хотя тот был уже не только сед, но и глух, ибо беззвучным сделала мир вокруг него его жестокая Фортуна. Поэт клянет ее:
Как прихоти Фортуны мне вредят, —
Фортуны лживой, злой, враждебно исступленной,
Тупой, бессовестной, безбожной, беззаконной,
Что бродит по земле, прельщая и маня,
Но от достойных душ бежит, как от огня,
Дабы, найдя Порок, упасть ему в объятья, —
Недаром в женское она одета платье.
Случится ли кому под власть ее попасть,
Слепая бестия натешится им всласть:
Раздразнит выгодой, разгорячит успехом –
А за спиной предаст его с глумливым смехом,
Возвысит, посулит и вознести до звезд,
И точно вознесет – на площадной помост!
Не столько даже тем Фортуна докучает,
Кто в хрупком корабле удары бурь встречает
И, жаждой золота заморского объят,
Рискует в поисках заветных Эльдорад;
Не тем, бесчисленным, кто обречен нуждою
Влачиться целый век унылой бороздою
И, не жалея сил для черствого куска,
Стрекалом погонять ленивого быка;
Нет, ополчается она на сильных мира,
Злодейку не смутят ни скипетр, ни порфира,
Она свергает в прах монархов и владык,
Ей любо унижать того, кто был велик,
Прав, почестей, богатств лишать в мгновенье ока.
И мне, несчастному, с ней справиться невмочь,
Фортуна злобная не только день и ночь
Глумится надо мной, но как британец дюжий,
Тяжелой лапою, большой и неуклюжей
Подмявшей карлика, — меня свалила с ног,
Притиснула к земле и гнет в бараний рог.
Как в дымной кузнице, у раскаленной печи,
Вулкана-кузнеца чудовищные клещи
Хватаются за край гвоздя или скобы,
Так горло сжала мне тупая длань Судьбы.
Господний мир – театр. В него бесплатный вход,
И куполом навис вверху небесный свод.
На сцене, как всегда, теснятся персонажи.
Иной переодет, иной – без маски даже!
Костюмы госпожа Фортуна им раздать
Заранее спешит – кому какой под стать.
И Добродетели, чтоб не остаться втуне,
Пытаются помочь навязчивой Фортуне.
Из кожи лезут, всяк свою играя роль.
Судьбу смешит, как форс, печальная юдоль.
Ты зришь монарха блеск, его великолепье,
Но ключник рядом с ним является в отребье.
Поставил паруса отважный мореход,
Но стряпчим быть ему на суше через год.
В роскошных париках играют лицедеи
Господ, а между тем их не берут в лакеи.
Поэт, служивший при дворе короля Генриха П вынужден из-за глухоты отойти в сторону от дипломатических дел. Однако он не остается без средств к существованию, а получает церковный чин аббата, несколько приходов и постоянный доход.
Радоваться бы. Однако…
С той поры, как вам случилось, монсеньор,
На мне остановить свой благосклонный взор,
И ваша доброта, которой равных нету,
Уверенность питать позволила поэту,
С тех пор я возмечтал о высших степенях,
Уж мне мерещились в честолюбивых снах
Чины, епархии, аббатства и приорства.
Угрюмо на меня косился Аполлон;
Мой ум интригами всечасно развлечен,
К занятьям не лежал – и, брошено без дела
Досужее перо тихонько плесневело.
Я, прежде жаждавший творить и познавать,
Отныне лишь мечтал копить и обладать;
Я навык приобрел ловчить и притворяться,
Шнырять, следить, внимать, вакансий дожидаться
По смерти чьей-нибудь… Великий срам и грех
На смерти ближнего свой возводить успех.
И вот, уязвлены моим пренебреженьем
И праведным в душе пылая возмущеньем,
Явились девять Муз к Фортуне и рекли:
«О ты, владычица и моря, и земли!
Ты возжигаешь свет созвездий путеводных,
Ты правишь судьбами созданий земноводных,
Богиня мощная! Под этою Луной
Все сущее тебе покорствует одной.
Когда-то нами был на воспитанье взят,
Взлелеян меж сестер, взращен, как младший брат,
Безвестный юноша Ронсар, вандомец родом;
Он доступ получил к священным нашим водам,
Он упражняться мог на арфе золотой;
Счастливец, он не раз уверенной стопой
Взбирался на Парнас. Веселий наших зритель,
Он лавровый венок носил, как победитель,
И влагой чистых струй кастальских упоен,
На травах при луне пускался в пляску он.
Кастальского ключа забыл он вкус блаженный
И арфу разломал рукою дерзновенной.
Пообещай же нам, что все его мечты,
Как дым, развеются, бесплодны и пусты,
Что жизнь его пройдет в одних надеждах тщетных,
В тенетах неудач, в заботах беспросветных.
Умолкнул Музы глас; Фортуна внемлет ей
И к просьбе снизойти стремится поскорей.
Уже вокруг нее разнузданно и дико
Теснится и шумит чудовищная клика
Лихих приспешников, готовых – лишь скажи! –
Сорваться и лететь по знаку Госпожи
Без колебания, куда б ни повелела
На дело доброе иль на худое дело.
Фортуна не медлит, она посылает поэту в дом злосчастье:
— Явись к нему с утра, когда он спит в постели,
И поселись тайком в его душе и теле,
В глазах, в ушах, в устах, что б он нигде не знал
Удачи, чтоб, о чем бедняга не мечтал,
Чего б ни затевал, все было зря. Лети же
С попутным облаком, чтоб завтра быть в Париже!»
Злосчастье гнусное ко мне в окно влетело,
Легло со мной в постель, в мое проникло тело,
Быстрее молнии пронзив меня насквозь, —
И словно черный яд по жилам растеклось.
С того дурного дня я весь погряз в заботах,
В корыстных хлопотах, в завистливых расчетах;
Злосчастье, что ни день, мытарило меня
Кормя посулами, надеждами дразня.
Иль небесами так, должно быть, суждено,
Чтоб выгоды всегда Поэзия бежала,
Чтоб лира, в роскоши дряхлея, не лежала,
Но, бросив шумный двор, звенела средь полей,
Вдали от почестей, вдали от королей.
Поэт не находит в своих горестях и болезнях не то что друзей, он не находит и самой простой поддержки среди тех, с кем провел годы во дворцах. Он горько сетует:
И если, бедами тесним,
К нему за помощью приду я,
Он дверь захлопнет, негодуя,
Как будто не знаком я с ним.
А если буду о себе
Напоминать неутомимо,
Не посмотрев, пройдет он мимо
И будет глух к моей мольбе.
И пусть поэтом я слыву,
К моим он равнодушен лаврам,
Как будто я родился мавром
И где-то в Африке живу.
Поэт искал и не нашел для себя счастья в любви и теперь уже лишь изредка мечтает об этом.
О нет, я – не Икар, не дерзкий Фаэтон,
Я не стремлюсь в зенит, забыв о смертной плоти;
Но, и снегами лет ничуть не охлажден,
Пылаю и тону по собственной охоте.
И многого ли прошу: у той – к руке прильнуть,
Той – шею целовать, глаза, иль губы, грудь,
Вот, милый Шевуврье, и все мои желанья.
Но снова нахлынула страсть, терзает душу, для поэта «Амур стал исчадьем ада, делающим его полоумным», и не может Ронсар справиться с этим кошмаром, ибо
Рассудком воевать с любовью – безрассудно,
Чтоб сладить с божеством, потребно божество.
И вот снова и снова летит поэт с трепещущим сердцем на новое свидание.
Я так спешил к тебе – отчаянье берет –
А ты и поцелуй едва мне подарила,
Невкусный поцелуй, холодный, как могила.
Так я прошу тебя, как это мне ни грустно:
Ты лучше никогда уж не целуй меня,
А хочешь целовать – так уж целуйся вкусно.
Мечтания Ронсара были велики, он хотел, уподобясь Петрарке, воспеть своих возлюбленных Лаур и оставить о них память в веках. Он обещал:
Поэта верного всесильная рука
Вас сохранит живой для тысяч поколений, —
Вам, как Лауре, жить и восхищать века,
Покуда чтит сердца живущий в слове гений.
Гением поэт называл себя не без оснований: его стихи о возлюбленных прекрасны, и прекраснее, надо сказать, чем у Петрарки стихи о Лауре. В них больше искренности и совсем нет безоглядной любви к себе. Потому-то еще в молодые годы Ронсар услышал свои стихи положенными на музыку. Счастливчики в любви пели их своим возлюбленным, а поэт, создавший их, стенал совсем уж отчаявшись:
В горниле жгучих мук, на наковальне бед
Пришлось мне этот стих выковывать и плавить.
И мечтал «заснуть могильным сном, дабы забыть измену, и любовь, и всю эту нелепость».
Он возвышает женщину. Говорит, что Природа
В мужчину мудрый ум она вселить сумела,
Для женщин мудрости Природа не имела
И, исчерпав на нас могущество свое,
Дала им красоту – не меч и не копье.
Пред женской красотой мы все бессильны стали,
Она сильней богов, людей, огня и стали.
Поэт, «подобный прилежному школяру, обреченному отдать шальному ремеслу – поэзии свой дар» ниспроверг ее:
У Муз – у старых ведьм, — не соглашусь отнюдь я
На побегушках быть, ходить на поводу!
Отныне я готов доверить сердце в руки
Лишь Аристотелю, хочу служить науке,
Прекрасной дочери его, остаток лет.
И тут же, уподобившись бесшабашному школяру, налив себе побольше мальвазии, поэт воспел вино:
Так пусть бокал мой будет полон,
Хочу упиться допьяна,
Мне только скука и страшна.
А Гиппократ – да врет он, право,
Я лишь тогда и мыслю здраво,
Когда я много пью вина.
И потекли стихи:
Напрасно наш Творец привил к рассудку завязь
Воображения: так появилась зависть,
И ревность, и любовь, что разума сильней;
Как плотью, жилами, и кровью, и костями,
Так от рожденья мы наделены страстями,
И то же будет впредь – и до скончанья дней.
Так стоит ли мечтать о жизни беспорочной
На свете, где как дым, все зыбко и непрочно,
Все переменчиво, как ветер и волна!
Блажен, стократ блажен, кто соблюдает меру,
Кто мудро следует лишь доброму примеру
И верен сам себе в любые времена.
И вот Пьер Ронсар в стремлении оставаться верным самому себе, взвивается духом и проносится над первородным Хаосом.
Все было смешано когда-то во Вселенной,
Тогда не отделил еще глагол священный
Ни неба от земли, ни влаги от огня,
Ни ночи сумрачной от солнечного дня, –
Величья красоты не ведая во веки,
Во тьме, что Хаосом потом прозвали греки,
Висела грузная, бесформенная смесь,
Все враждовало, все соперничало здесь:
Со светом спорил мрак, мороз перечил зною,
Сжигающая сушь на влагу шла войною,
Но злоба низкая Создателю чужда,
Не по душе ему раздоры и вражда, —
Он вестника послал к безрадостной юдоли,
Дабы разбойных войн земля не знала боле,
И юный Мир приплыл на пурпурном челне
По розовеющей, напененной волне.
Из Хаоса извлек он воздух легковесный,
Планеты и луну, и туч покров завесный,
Затем материки и звездный небосвод,
Что вечно движется вокруг соленых вод, —
Как зодчий выверил он здание мировое:
В счастливом дружестве отныне все живое
Пребудет на земле. А злобную Вражду
Под стражу заключил в пылающем аду
И, в цепи заковав смиренно сел к подножью
Престола горнего, чтоб ведать волю божью.
Но если согрешат земные племена,
И беззаконием охвачена страна,
И пролитая кровь заговорит о мести,
Тогда все ангелы небес сойдутся вместе
И вызволят Вражду их каменных оков,
Чтоб вытравить позор из памяти веков.
Сверкнет господень меч, карая род греховный,
Но прежде знаменье подаст судья верховный:
В безбурной синеве безоблачного дня
То гром прокатится, то ярый сноп огня
Полнеба озарит, страша сердца людские,
И устремится вниз на башни городские.
А то кровавая комета над страной
Прочертит мглу, грозя разором и войной.
Злорадствует Вражда, дымится головня
В нескованной руке – отброшено огниво –
И вот уже пожар ползет неторопливо.
Ни справедливости, ни дружбы, ни стыда,
Ни целомудрия, ни жалости тогда
Не станет на земле…
И вечно точит всех тупой напильник страха,
И дерзких замыслов не уберечь от краха,
И призрачен, как сон, недолгий путь земной.
Пьер Ронсар, переживший хаос Варфоломеевской ночи ничего не написал о ней. Кажется не отважился?.. Трус? Но вот его слова, обращенные к Карлу 1Х:
Дикие цари войны науку знают:
Они для славы в кровь короны окунают.
А царства, как огонь: едва оно окрепло,
Как все пришло к концу, осталась горстка пепла.
Ронсар пишет стихотворение – поучение королю Генриху П.
Убийства и разор здесь царствуют годами,
Войною короли идет на королей,
Там молодость цветет для марсовых полей,
Там варварская сталь закалена в горниле,
Дабы друг друга мы пытали и казнили,
Там наковальни звон разносится в ночи,
Там не куют серпов, зато куют мечи.
Мой государь, поверь, мечтая о чужом
Богатстве, думая разжиться грабежом
Соседних королевств, рискуешь ты порою
Своей империей – ты страшною игрою
Увлекся и, увы, не видишь, как смешон, —
Опомнись! Жребий твой Фортуной предрешен.
Чего еще желать? – французский край приволен, —
О смертный, отчего ты вечно недоволен?
Всем жаждешь завладеть ты из последних сил,
Стань богом ты, и то бы большего просил.
Не лучше ли изгнать из Греции османа?
Измучилась страна под игом басурмана.
Создатель, сделай так, чтоб ум и доброта
Водили Генрихом, чтоб снова взял он в руки
Бразды правления и полюбил науки,
Да будет подвигов воинственных прочней
Завоевания грядущих мирных дней!
Разве не опасно поэтам поучать царей? А разве не опасно писать вот такие строки в адрес церкви, которой ничего не стоит поджарить отважного пиита на костре:
Церковь, впавши в блуд, век, верно, уж десятый
Вино притворства пьет и праздного разврата.
А Павел чтоб сказал, коль появился б тут,
О клириках младых, что в мысли не берут
Опеку бедных чад, хоть шерсть стригут охотно,
Не прочь и кожу драть.
А что бы сказал святой Петр?
Чтоб б он сказал, узрев, как церковь днесь живет,
Основанная им как скромности оплот,
Оплот терпения, щедрот, любвиобилья,
Вне торга, вне угроз, вне выгод, вне насилья.
Святой Петр видел церковь
Нагою, нищею, изгнанницей, в рубцах
От палок и хлыстов, в тревогах и слезах,
А увидел,
что днесь она пышна, жирна, чванна,
К поместьям и деньгам любовью обуяна.
И за такую церковь становится стыдно не только святому Петру, но и поэту:
Мы повод подаем шальным турецким ордам
Взирать на наш разор с насмешничеством гордым.
Вот тебе и поэзия Античности. Сиюминутность в стихах Ронсара просто-таки злободневная. А все же почему Пьер Ронсар промолчал о французском погроме? Кто ответит?
Часто ли мы можем встретить поэта, создающего Гимн золоту? Пожалуй, гимн французского поэта чуть ли не первый, посвященный этому желтому металлу, прозванному приспешником дьявола.
О счастия исток, прекраснейший металл,
Тот, кто тебя лишен, о жизни лишь мечтал,
Бродя среди живых всем чуждой, мертвой тенью,
Достойных жалости, подверженный презренью.
Ты – нервы, сила, кровь, ты – жизнь и смерть людей!
Без денег — щедрости закрыто проявленье
И невозможно дать убогим вспоможенье,
Томимым голодом, — нельзя творить добро,
Все в мире так, мой друг, устроено хитро.
Стремишься к подвигу – набей мешок деньгами;
Так Демосфен сказал –оратора устами
Гласила истина, — не можем начинать
Без золота мы дел, тем паче – завершать;
Не кончился еще срок золотого века.
О счастия творец, владыка всех людей,
Теки всегда в мой дом и блага щедро лей,
За то пою тебя: творишь повсюду чудо,
Недаром, золото, зовут тебя – «прочь худо», —
«Даритель жизни» ты, «гонитель всех забот».
Пускай судьба тебя навстречу мне ведет;
Где ты звенишь, туда уж не проникнуть горю,
Я смело за тебя с хулителем поспорю
И докажу: творить без помощи твоей
Нельзя полезных дел, добра для всех людей.
Ведь это Бога дар, — не может быть дурным
Для жизни смертного то, что дается Им.
Мне скажут, Бедность я сужу, ее совсем не зная,
Не испытав того, что шлет она, благая.
Любому дам ответ: я с бедностью знаком,
Всю истину о ней скажу своим стихом.
Тот, кто ее поет как славный дар небесный,
Пусть хвалит заодно и мрак могилы тесной,
И тление в гробу – ведь смерть шлют боги нам, —
Пусть голоду хвалы приносят также в храм,
Восславят пусть чуму, — они даны богами,
Но мы считаем их страшнейшими врагами.
Ты скажешь: обрастать не следует добром,
Оно бежит как сон, как дым, оно – фантом
И улетит быстрей, чем ветра дуновенье,
Все знают: для того достаточно мгновенья.
Ты скажешь: золото – исток деяний низких,
Рождает жадность, рознь, и зависть, и вражду,
Тревоги, кляузы и свары, страсть к суду,
Мученья, горести, заботы, подозренья,
И глупость обретет наследник от рожденья
С богатством заодно: не будет знать труда,
Желания его исполнятся всегда.
Богатство, скажешь ты, несет в себе кичливость,
Высокомерие, мятеж, несправедливость,
Тиранов создает, тщеславных гордецов,
Плодит распутников, лентяев и льстецов.
Итак – от золота всех бед угрюмых стая,
А мать искусств и благ – то Бедность лишь простая?
Дивлюсь таким речам, и дерзким, и шальным:
Так папа иль король – он должен быть дурным
Поскольку он богат? Но всем, конечно, ясно,
Что капля разума – и та порой прекрасно
Способна богачей в соблазне остеречь,
Коль хочется им честь нетронутой сберечь.
А бедный может стать легко убийцей, вором,
Разбойником, гоним нуждою и позором.
Терзаясь голодом, на все в беде готов, —
Отнять чужой кусок, чужой разрушить кров, —
Готов простить себе насилие любое,
Чтобы добычу взять и унести с собою:
Его желудок пуст, завистлив наглый взгляд,
Нет пищи для зубов, и чувства в нем бурлят.
Он недоволен всем, клянет людей счастливых,
Изобретает тьму проделок прихотливых.
Напрасно говорят: «Спокойно спит бедняк,
Забот не знает он; хоть ляжет натощак,
Без всякого белья и под открытым небом,
Зато пред вором страх ему совсем неведом.
Богач же от тревог своих теряет сон:
Он – вместе с кошельком – и страхом наделен.
Сокровища земли – для жизни и добра,
Но не для тех, кому нужны лишь повара.
Что даст тебе гора браслетов и цепей,
Наполнивших твой дом без пользы для людей?
Да то же, что камней и мусора скопленье.
Приветствую тебя, металл, дающий счастье:
Ты побеждаешь все невзгоды и несчастья.
Кто в честь твою пропеть сумеет звучный гимн,
Достоин стать за то хранителем твоим,
Быть казначеем впредь в совете королевском, —
Не школяром, что век с твоим не знался блеском.
Пьеру Ронсару, как придворному поэту Карла 1Х, конечно же, приходилось создавать хвалебные оды. Но «Гимн золоту» – это не лицемерное произведение, это искреннейшее и убежденнейшее мнение о драгоценности для жизни несравненного желтого металла. Можно сказать, что поэт со своим гимном как бы шагнул вперед, в век зарождающейся буржуазии.
Вот тебе и поэзия Античности!
Глухота Ронсара вывела его, прежде такого активного, в бесконечное пространство одиночества. Не слышать окружающий мир, не мочь, «увлекшись болтовней, топить в словесном море», свои переживания – как это пережить? Быть может, наедине с чистым листом бумаги, который так благосклонно или, напротив, непримиримо принимает или отвергает его мысли и чувства? – Это его, Ронасра, огромнейший мир?..
Поэт говорит:
Все, что доверено бумаге,
Своей империей зову.
Каково ему в этой империи?
Отвечает: «Вот что знаю я: меня мой дар терзает».
И сама жизнь не устает терзать.
В империях ее жителям всегда живется не просто. Сложно живется, беспокойно, не умиротворенно и… захватывающе интересно. Такова-то и вся жизнь, если ты ее любишь или… ненавидишь. Лишь бы не принимал как избывание непосильно долгого серого и скучного существования.
И больше всего на свете хочется совершенства. Со-вер-шенс-тва!…
Но Муза на земле не будет совершенной,
И не была, мой друг, пристало ль Божеству
Воочью смертному явиться существу?
Поэзия сродни таинственным огням,
Что вдруг проносятся по зимним небесам.
И ускользают…
Ускользает и жизнь, потому что подобралась старость, потому что
Исчезла юность, изменила,
Угасла молодая сила,
И голова моя седа.
Докучный холод в зябких членах,
И зубы выпали, и в венах
Не кровь, но ржавая вода.
Мой мозг и сердце обветшали, —
Недуги, беды и печали,
И бремя лет тому виной.
Где б ни был: дома иль в дороге,
Нет, нет – и обернусь в тревоге:
Не видно ль смерти за спиной?
И ведь недаром сердце бьется:
Придет, посмотрит, усмехнется
И поведет тебя во тьму
Под неразгаданные своды,
Куда для всех открыты входы,
Но нет возврата никому.
Ах, старость, старость – карга немилосердная с крючковатой клюкой, — ты радуешься, когда тебе удается подцепить на этот крюк все болезни и болячки да и расшевелить их в страдающем теле, словно золу в печи. Ты — тяжкая непрошеная приживалка и разрушительница в костях и жилах. Теперь поэту уже не до неприступных красоток, он все больше о болезнях:
Я жизнь свою провел, распутывая нить,
Связавшую в одно здоровье и недуги:
Здоровье нынче к нам заглянет на досуге,
А завтра ни за что его не заманить.
К подагре я почти привык за долгий век:
Все жилы вытянув, она дробит мне кости,
Пытаясь доказать в своей неправой злости,
Что лишь страдания достоин человек.
И вдруг боль отпустила, пожалела и… понеслась душа. Понеслась, не удержишь… Тут-то ненароком и встретилась Жанна. И что?
Ты меня целуешь, Жанна,
Повторяешь непрестанно,
Что я стал и стар и сед,
Ты целуешь и хохочешь,
Бедный возраст мой порочишь,
Ты сцарапать ногтем хочешь
Белизну почтенных лет.
Но черно иль поседело –
Поцелуям что за дело?
Белый конь еще силен,
Целовать умеет он.
Так целуйся, а другого
И не требуй от седого.
— Нет уж, — отвечает Жанна и, кокетливо приподняв кончик подола, убегает прочь.
И вслед ей…
Проходит жизнь, проходит жизнь, мадам,
Увы, не дни проходят – мы проходим –
И нежность обреченную уводим
Навстречу сокрушающим годам.
И все же… чтобы годы не сокрушали, поэт решает:
Я буду яства уплетать,
И буду громко хохотать,
Чтоб сердцу не было так жутко,
Оно ведь знает, хворь – не шутка;
Наскочит смерть, и сразу хлоп, —
Мол, хватит пить, пора и в гроб!
Постой же, смерть, не торопи,
В краю теней не пьют вина,
Там ждет с тобою нас одна
Забвенья черная водица.
Но есть еще надежда – Христос. Уйти к Нему.
Блажен, кто был рожден, но во сто крат блаженней
Кто снова стал ничем в кругу преображений,
И всех блаженнее возлюбленный Христом:
Оставив тлеть внизу наскучившее тело, —
А прежде им судьба играла, как хотела! –
Он новым ангелом парит в раю святом.
Поэт один. Один снова наедине с болезнями.
Я высох до костей. К порогу тьмы и хлада
Я приближаюсь глух, изглодан, черен, слаб,
И смерть уже меня не выпустит из лап.
Я страшен сам себе, как выходец из ада.
Поэзия лгала! Душа бы верить рада,
Но не спасут меня ни Феб, ни Эскулап.
Прощай, светило дня! Болящей боли раб,
Иду в ужасный мир всеобщего распада.
Когда заходит друг, сквозь слезы смотрит он,
Как уничтожен я, во что я превращен.
Он что-то шепчет мне, лицо мое целуя,
Стараясь тихо снять слезу с моей щеки.
Друзья, любимые, прощайте, старики!
Я буду первый там, и место вам займу я.
Поэт еще и шутит. А что делать? Он вместе со своим современником Мишелем Монтенем может произнести: «Печальное нужно услащать шутками».
Полю Ронсару осталось сделать в жизни лишь одно дело – написать самому себе эпитафию. И он написал:
Жестокой участи он избежать не смог.
Земля покоит прах, а душу принял бог.