Мороки Средневековья.
Немецкий писатель Густав Мейринк, свидетель Первой Мировой войны – ужасного времени, рождающего в недрах своих мистические фантазии, открывает перед нами створки готического шкафа, полного скелетами мороков Средневековья. Здесь дух мистики и мудрости скрывается в темных углах, сплошь затянутых клочьями паутины, и затхлый воздух дурманит голову.
Вот текст этой книги. Вот признание ее героя: «Уже в юности темное, могучее влечение отвлекало меня от этого мира. Я ощущал, как лик природы на моих глазах превращался в дьявольскую рожу – горы, леса, воды и небо, даже мое собственное тело, казалось мне стенами неумолимо грозной тюрьмы. Я глубоко заглядывал в таинственный мир, наполненный предсмертными муками крошечных живых существ, которые, скрываясь в травах и камнях, терзали друг друга в порыве немой ненависти.
Порой я уносился в неведомое и понимал, что нахожусь в мире столь же реальном и подлинном, как и наш мир, и все-таки являющимся лишь его отражением. Это царство призрачных двойников, питающихся сущностью своих земных первоначальных форм, разрушающих их и растущих до невероятных размеров, по мере того, как последние гибнут в напрасных надеждах и упованиях на счастье и радость.
То, что мы называем жизнью, есть воистину приемная смерти. Я внезапно понял, что такое время: мы сами существа, созданные из времени, тела, которые только кажутся материальными, а на самом деле являются ничем иным, как сгущенным временем. А наше постоянное увядание в пути к могиле есть превращение во времени: так лед на очаге превращается снова в воду. Один размах маятника судьбы – и человек унесен из света во мглу.
В моих родных долинах существует религиозная секта, приверженцы которой, чувствуя приближение кончины, погребают друг друга заживо. За стенами этой секты цветут ядовитые растения, и монахи поливают их кровью из ран, полученных от бичевания. Символический смысл этого странного обряда заключается в том, что человек магическим образом садит свою душу в райском саду и способствует ее росту, поливая кровью желаний. И пусть на меня обрушатся чудеса всех ангельских миров, я отброшу их как презренный сор. Ядовитый лютик останется ядовитым лекарством для болеющих сердец. И пусть у меня будут такие потухшие глаза, каких нет на всем земном шаре.
Песнь песней ненависти гремит по всему миру, Демоны преисподней готовятся к бою, и вскоре кора земли начнет содрогаться, словно шкура лошади, терзаемой слепнями; великие владыки тьмы, имена которых вписаны в книгу ненависти, уже бросили из бездн мироздания комету по направлению к земле».
Вот рассказ, написанный о горемыке ученом.
«Однажды поздно ночью в таверне сидел старик, обладавший весьма замечательной наружностью: развязавшийся, выскочивший на волю галстук и высокий лоб, расширивший свои пределы до затылка, свидетельствовали о том, что он выдающийся ученый. Можно сказать, у старого господина было весьма мало достойного упоминания по части земных благ.
Перед ним предстал некий человек — отливающий всеми цветами радуги фантасмагории наслаждений и роскоши всякого рода. Он представился как импресарио чудовищ и сказал:
— Я случайно узнал, что вы, несмотря на вашу громкую известность в качестве научного светила, все же не имеете в настоящее время какого-либо постоянного места.
— Ну нет, я целыми днями заворачиваю посылки и снабжаю их марками.
— И это все?
— Отнюдь. Лизание почтовых марок дает моему организму известное количество углеводов.
— Да, но почему вы не используете в данном случае ваших лингвистических знаний – хотя бы, например, в качестве переводчика среди пленных?
Потому что я изучал лишь древне-корейский язык, затем испанские наречия, язык Урду, три эскимосских языка и несколько дюжин диалектов негров суахели, а с этими народами мы пока, к сожалению, не находимся во враждебных отношениях.
— Вам было бы лучше изучать вместо этого французский, испанский и английский языки, — пробормотал импресарио.
— Ну, тогда, наверное, началась бы война с эскимосами, а не с французами, — горько усмехаясь, ответил ученый.
— Ах, так?
— Да, да, милостивый государь, к сожалению, это так. Я мог бы рассказывать вам целыми днями о моих погибших надеждах. Я попробовал все возможное в моей жизни. Я не мог найти издателя для моего сочинения — четырехтомного общедоступного исчерпывающего исследования «О предполагаемом употреблении песка в доисторическом Китае».
Импрессарио погрузился в долгое и серьезное раздумье, затем он спросил сострадательным тоном:
— Почему же вы до сих пор не попробовали застрелиться?
— Застрелиться для того, чтобы заработать денег?
Во взгляде старика вспыхнул колеблющийся пламень муки и глубочайшей, немой безнадежности, подобный тому, что можно увидеть в глазах пугливых животных.
— А как обстоит вопрос относительно амбрасских великанов? – неожиданно спросил импресарио. – Я знаю, вы когда-то написали об этом статью.
— Амбрасские великаны были уроды с невероятно большими руками и ногами, причем они встречались только в тирольской деревушке Амбрас, что дало повод считать их уродство редкою формою какой-то болезни, зараза которой должна была гнездиться в этой местности. Ряд опытов, предпринятых мной в этом направлении, дал мне право заявить, что я готов в случае необходимости продемонстрировать на себе проявления подобного рода. Мой нос, бесспорно, вытянулся бы хоботообразно, напоминая по форме морду американского тапира, уши стали бы величиной с тарелку, руки достигли бы величины среднего пальмового листа, ноги стали бы толще крышки столитровой бочки.
— Достаточно, вы человек, который мне нужен! – прервал импресарио, задыхаясь от волнения. – Скажите кратко и точно – готовы ли вы проделать над собой этот опыт, если я гарантирую вам головой доход в несколько тысяч и дам большой аванс?
Доктор был оглушен. Он закрыл глаза. Да неужели же есть вообще так много денег на свете!
В течение нескольких минут он увидел себя превращенным в допотопное чудовище с длинным хоботом и мысленно услыхал, как пестрый ярмарочный шарлатан оглушающе орет: «Входите, входите, милостивые государи – величайшее чудовище нашего века за каких-то несчастных несколько медяков!» – Но затем он увидел свою милую, дорогую дочь, цветущую здоровьем, в богатом белом платье, невестой на коленях перед алтарем и… и тут у него на мгновение сжалось сердце: он сам должен прятаться за колонной, не смеет поцеловать родную дочь – он – ужаснейшее чудовище на земном шаре! Ему надо жить постоянно в сумраке – но что из того! Все это пустяки, мелочь – была бы только здорова дочь! И счастлива! И богата!
Доктор молчал. Импрессарио решил пустить в ход силу своего красноречия:
— Послушайте, господин доктор! Ведь вы сами растопчите свое собственное счастье, сказав мне «нет». Вся ваша жизнь до сих пор была сплошной неудачей. А почему? Вы забили все ваши мозги ученьем, ученье же в конце концов глупость. Посмотрите на меня – разве я чему-нибудь учился? Кто имеет такую наружность, как у вас, даже сейчас, еще до принятия чудодейственного напитка, тот всегда может отлично существовать в качестве клоуна. Боже мой, ведь как легко можно угадать указание нашей доброй матери-природы!
Доктор сидел опешившим. Постепенно, к величайшему своему удивлению, он убедился, что все виденное им было лишь отражением в большом зеркале, откуда на него теперь задумчиво глядело его собственное лицо. Он не мог толком прийти в себя. Но, наконец, медленно сообразил: удивительная вещь — это наше «я»! Иногда оно распадается, словно развязанный пучок прутьев.
Неожиданно он у себя в кармане обнаружил немного денег, которых раньше не было. Ликующий крик заглушил в его душе все думы: «Теперь все будет отлично; моя дочь снова выздоровеет! Скорее красного вина, молока и…»
И тут взгляд его упал на траур, нашитый на рукаве и разом перед ним встала голая, ужасная правда: ведь дочь его умерла вчера ночью! Он схватился обеими руками за виски – да, у… мер… ла. В таверну он попал с кладбища. Он ее похоронил днем. Поспешно, безучастно, с досадой, — потому что шел дождь. Несчастный схватился за край стола, чтобы не упасть со стула. В его мозгу отрывочно и несвязно неслись одна за другой мысли: «Да я должен был – да, должен был перелить ей кровь из моих жил». И тут его внезапно встревожила мысль: «Ведь я же не могу оставить мое дитя в одиночестве – там, далеко, в сырую ночь. Розы!!! Последним ее желанием был букет роз», — пронеслось у него в голове.
Он выбежал вон, без шляпы, в темноту, гонясь за последним, ничтожным, блуждающим огоньком.
На следующее утро его нашли мертвым на могиле дочери. Он зарылся руками в землю. Жилы на руках были перерезаны, и кровь просочилась к той, которая лежала там, внизу. А на его бледном лице сиял отблеск того гордого умиротворения, которое не может быть более нарушено никакой надеждой».
Следующий рассказ написан о неподвластном времени потомке проклятого рода.
«Леонгард неподвижно сидит в своем готическом кресле и смотрит прямо перед собою широко раскрытыми глазами. На его власяницу падает пламенный отблеск от пылающего на маленьком очаге хвороста, но его сияние не может удержаться на неподвижности, окружающей старика – оно скользит по длинной белой бороде, морщинистому лицу и старческим рукам, которые в их мертвенном покое словно срослись воедино с коричневым цветом и позолотой резных ручек кресла.
Леонгард устремил свой взгляд на окно, перед которым высятся снеговые сугробы в человеческий рост, окружающие похожую на развалины, полуразрушенную замковую капеллу, где он теперь сидит, но мысленно видит сзади себя голые, тесные, ничем не украшенные стены, бедное ложе и распятие над источенной червями дверью, видит кувшин с водой, ковригу самим им испеченного желудевого хлеба и рядом нож с зазубренной костяной ручкой в угловой нише.
Он слышит, как снаружи трещат от мороза деревья-великаны, и видит, как на отягченных снегом ветвях в ярком ослепительном лунном свете сверкают свесившиеся вниз ледяные сосульки. Он видит, как его собственная тень падает через готическую раму окна и там начинает вести фантастическую игру на сверкающем снегу с силуэтами сосен, как только пламень лучин, горящих в печке, разгорается или же тускнеет – затем он видит снова, как эта тень внезапно превращается в фигуру козла, сидящего на черно-сером троне, причем спинка кресла походит на дьявольские рога, торчащие над заостренными ушами.
Сгорбленная старуха из хижины угольщика, расположенной по ту сторону топи, далеко, в глубокой долине, в нескольких часах расстояния, с трудом ковыляет по лесу, таща за собой ручные санки с валежником; она с испугом глядит на ослепительное снежное пятно – и не может ничего понять. Ее взгляд падает на тень черта на снегу – ей непонятно, каким образом она очутилась перед капеллой, про которую сложилась целая легенда, будто бы там хозяйничает неподвластный смерти потомок проклятого рода. Вне себя от ужаса она крестится и спешит колеблющимися шагами прямо в лес.
Леонгард в течение некоторого времени мысленно следует вслед за нею по избранному ей пути. Он проходит мимо черных, обгорелых развалин замка, где погребена его юность, но это зрелище его не трогает: все для него – настоящее, свободное от мук и ясное, словно красочная воздушная мечта. Он видит себя ребенком, под молодою березою играющим пестрыми камушками, и в то же время – старцем, сидящим перед своей тенью. Перед ним появляется образ его матери с вечно дергающимися чертами лица; все в ней трепещет от постоянной тревоги, лишь кожа на лбу неподвижна, гладка, как пергамент, крепко натянута на круглый череп, который подобно шару, выточенному из одного куска слоновой кости, по-видимому, служит темницей для целого жужжащего роя непостоянных мыслей.
Он слышит беспрерывное, неумолкающее не на секунду шуршание ее черного шелкового платья, которое наполняет все замковые покои, словно бичующие нервы стрекотанье крыльев миллионов насекомых, и отнимает покой у людей и животных. Даже вещи, покорные чарам ее узких, всегда готовых давать приказания, губ – словно приготовились к прыжку, и ни одна из них не чувствует себя на месте. Ей известна жизнь мира лишь понаслышке, она считает излишним задумываться о цели бытия, видя в этом лишь отговорку лентяев; ей кажется, что она исполняет жизненный долг, если в доме с утра до вечера продолжается бесцельная муравьиная беготня и лихорадочное утомительное движение до самого сна.
Она походит на торопящуюся вперед секундную стрелку часов, которая в своем ничтожестве воображает, что весь мир придет в смятение, если она не обежит свой циферблат три тысячи шестьсот раз по двенадцать в течение дня, нетерпеливо хочет измельчить время в пыль и не может дождаться, когда спокойные часовые стрелки дадут своими длинными руками сигнал к бою.
Нередко одержимость вырывает ее из постели среди ночи, и она будит прислугу: надо немедленно поливать цветы в бесконечном ряде горшков; ей неясно, почему это так необходимо – довольно того, что они должны быть политы. Никто не решается ей противоречить, все умолкают, зная, как безуспешно бороться мечом рассудка с блудящим огнем. Ни одно растение не может пустить корня, так как она их ежедневно пересаживает.
И вся природа кругом больна непрерывной тревогой, господствующей в замке: птицы никогда не садятся на его крышу, повинуясь темному скитальческому зову; в листьях и ветках деревьев постоянно слышится шелест и движение – с утра до вечера и с вечера до утра – и никогда не созревают плоды – все цветы облетают уже в мае; даже в солнечных часах чувствуется вечное движение, потому что вечно дует ветер и затмевает свет облаками.
Леонгард видит себя сидящим за своим учебным столом, ему двенадцать лет, он крепко зажимает руками уши, чтобы не слышать хлопанья дверьми, беспрестанной беготни служанок вверх и вниз по лестницам и пронзительного голоса матери – но это все бесполезно. Она кричит, и ее прозрачно-голубые глаза ищут по всем углам, нет ли где пыли; надо метлой обмести несуществующую паутину, затем переставляют, выносят и снова вносят мебель, перевешивают картины, вытаскивают из стены гвозди и тут же вбивают их рядом. Любое продолжительное занятие кажется ей покоем, против которого она считает своим долгом бороться, как против смерти.
Вещи приходят в бешенство: молоток отлетает от ручки, трещат лестничные ступени, с потолка сыплется известка – немедленно надо позвать штукатура! – иголки падают из рук и прячутся в щели пола, дворцовый пес срывается с цепи и опрокидывает стоячие часы.
Маленький Леонгард пытается вчитаться в книгу и стискивает зубы, желая найти смысл в черных кривых крючках, бегающих друг за другом – и тут требуют, чтобы он пересел в другое место – его кресло необходимо выколотить, он облокачивается на подоконник, держа книгу в руках – подоконник нужно вымыть и выкрасить белой краской – зачем это он постоянно торчит на дороге? Затем мать исчезает: служанки должны все бросить и спешить за нею, захватив с собой лопаты, топоры и палки, потому как в погребе могут оказаться крысы. Комната остается похожей на груду развалин.
Глухая, безграничная ненависть к матери въедается в сердце ребенка. Каждый мускул в нем жаждет покоя, он мечтает о приходе ночи, но даже сон не приносит ему тишины, тревожные мечтания рассекают его мысли, превращают одну в две, они преследуют друг друга, никогда не нагоняя.
Игры днем в саду не рождаются юным весельем, мать устраивает их так же безрассудно, как и все, что она делает. Ребенок не решается отойти от замка, он остается всегда на расстоянии звука голоса и чувствует, что для него нет спасения: один шаг далее – и вот уже из открытого окна слышится громкий зов, удерживающий его.
Маленькую Сабину – крестьянскую девочку, живущую у прислуги, Леонгард видит лишь издали и, когда им удается сойтись вместе на несколько минут, они обмениваются тревожными, отрывочными словами, словно люди, переговаривающиеся с двух встречных судов.
Старый граф – отец Леонгарда не владеет обеими ногами и сидит целый день в кресле на колесах в библиотечной комнате, намереваясь читать. Но и здесь нет покоя: ежечасно нервные руки матери роются в книгах, стирают с них пыль, закладки летят на пол, тома, стоявшие сегодня здесь, назавтра перемещаются в другое место или же громоздятся целой горой где-то в пыльном углу. И если даже графиня находится временно в других помещениях замка, то мука духовной суеты еще увеличивается томительными чувствами ожидания того, что она может неожиданно появиться снова в любое мгновение.
Вечером, когда горят свечи, маленький Леонгард прокрадывается к отцу, дабы разделить с ним одиночество, но при этом дело не доходит до разговора; между ними словно тянется стеклянная стена, из-за которой невозможно никакое взаимопонимание. И только старик молча и нежно гладит рукою горящий лоб мальчика. Ребенок смутно догадывается о том, что происходит в душе старика: полнота сердца, а отнюдь не пустота его, связывает язык отца, и горькая волна ненависти к матери снова захлестывает его.
В нем просыпается молчаливое желание увидеть однажды утром мать лежащей мертвой в постели, и к пытке постоянного душевного беспокойства присоединяются муки адских ожиданий. Но эта женщина обладает несокрушимым здоровьем, в ней невозможно заметить признаки начинающегося утомления, она не знает слабости, в то время, как окружающие ее люди становятся болезненными и вялыми.
Отец – философ и мудрец, и сын решается спросить его, когда они на мгновение остаются вдвоем, что такое мудрость. И видит, как мускулы на лице отца напрягаются от усилий найти подходящие слова для жаждущего знаний детского рассудка, но страх перед вторжением графини, перед осквернением священных семян, ее разлагающим, пошлым дыханием – боязнь того, что они превратятся в ядовитые побеги в случае ложного понимания смыкают уста отца. И он лишь успевает сказать: «Уже стремление к мудрости есть мудрость». Тут графиня вбегает в комнату, чан опрокидывается на пороге, поток грязной воды разливается по каменным плитам. «Не стой на дороге! Старайся быть полезным!» – несется ребенку вслед, когда он в отчаянии бежит вниз по лестнице в свою комнату.
Вот Леонгард уже юноша с пушком, пробивающимся на губе. Он ищет и копается внутри себя и все-таки не может найти причину того, что делает его столь бессильным перед этой женщиной, с ее непостоянным, извилистым полетом летучей мыши. Дикое, вопиющее отчаяние овладевает Леонгардом, увеличиваясь день ото дня; в каждом углу перед ним, словно призрак, появляется ненавистное лицо матери; когда он раскрывает книгу, оно выскакивает оттуда с ужасной гримасой; каждая тень принимает пугающий облик, свое собственное дыхание кажется ему шуршанием черного шелкового платья матери. Чувства его изранены и восприимчивы, как обнаженные, до невероятия истонченные нервы.
Когда отца не стало, сын видит, что безумный ведьмовской танец жизни матери не прекращается даже перед величием смерти. Крик ужаса сотрясает Леонгарда, он смотрит на нее, как на существо, видимое им впервые, он содрогается перед нею; в ней больше нет для него ничего человеческого, она кажется ему существом из дьявольского мира. Сознание, что это – его мать, заставляет его ощутить в собственной крови нечто враждебное, разъедающее тело и душу, вздымает дыбом волосы, внушает страх к самому себе.
Тут новое, странно жгучее чувство овладевает им, сжимает грудь, преследует и заставляет искать близости Сабины, хотя ему еще не ясно, чего он от нее хочет; шуршание ее юбок возбуждают его еще больше, чем шелест платья матери. Томление и влюбленность опутывают и Сабину. Они прячутся в углах, у перекрестка двух коридоров, так что, хотя не видят друг друга, но зато один может заметить приближение графини и предупредить другого – так они переговариваются, боясь потерять драгоценные мгновения, без обиняков, называя вещи прямо по имени и обоюдно разжигая все больше и больше кровь.
Палящий зной вокруг влюбленных сжигает луга, земля трескается от жары, по вечерам в небе пылают зарницы. Трава пожелтела и пьянит чувства пряным запахом сена, горячий воздух дрожит вокруг стен; желания в обоих достигают наивысшего предела, все чувства и стремления направлены к одному; встречаясь, они едва могут удержаться от того, чтобы не броситься друг на друга.
Встретившись, они не видят, что железная подъемная дверь, ведущая в склеп, открыта, не видят зияющего отверстия в полу, не чувствуют леденящего дуновения, несущегося из склепа; они пожирают друг друга взорами, словно хищные звери; Сабина хочет заговорить – из ее рта вырывается лишь страстное бормотание; Леонгард срывает платье с ее тела и кидается на нее – хрипя, впиваются они друг в друга.
В чувственном хмеле исчезает для них понимание всего окружающего; крадущиеся шаги касаются каменных ступеней, они ясно слышат их, но все происходящее так же мало действует на возбужденное сознание, как шелест листвы. Медленно из-под полу вырастает человеческая фигура. Леонгард с ужасом вскакивает, словно ослепленный, одно мгновение пристально глядит в искаженное злобой лицо матери, затем в нем внезапно вспыхивает безумная, точащая пену, ярость; одним ударом ноги он выбивает подставку, поддерживающую дверь склепа: она обрушивается, треща, ударяет старуху по черепу и сбрасывает ее в глубину, так что слышно, как тело ее падает и глухо ударяется внизу о каменные плиты.
Оба не могут двинуть ни единым членом, стоят широко раскрыв глаза и безмолвно, пристально смотрят друг на друга. Ноги их дрожат. Зубы стучат. И вот они выбегают из дверей на воздух, назад, домой, словно преследуемые фуриями.
Но они не отстают не на шаг. Закатный свет превращает воду в колодце в кровавую лужу, окна замка горят ярким пламенем, тела деревьев превращаются в длинные, тонкие, черные руки, которые шарят вокруг растущими пальцами, по траве, желая удушить последние песенки кузнечиков. Блеск воздуха гаснет под дыханием сумерек. Приближается темно-синяя ночь.
Зажженные фонари блуждают в парке: слуги ищут свою хозяйку, обыскивают берега пруда, освещают воду – она черна и отбрасывает свет обратно; по ней плавает лунный серп, а в тростниках всхлипывают встревоженные болотные птицы. Сердце Леонгарда замирает – ему кажется, что это кричит под землею его мать. Часы показывают полночь. Неопределенное присутствие грядущего несчастья тяжело тяготеет над челядью; все сидят, сбившись вместе, на кухне, рассказывают друг другу страшные истории про загадочные исчезновения людей, которые затем превращаются в вампиров, разрывают могилы и питаются трупами.
Проходят дни и недели, нет никакого следа графини.
В доме ползучие растения поднимаются по стенам, мыши, крысы и совы гнездятся по комнатам, крыша продырявливается, и открывшиеся балки превращаются в гниль и труху.
По ночам Сабина спит в постели Леонгарда, они не скрывают вовсе, что живут как муж и жена. Он старается погрузить себя в водоворот ее страсти и трепещет перед ее зачавшим телом, в котором ребенок, свидетель убийства, тянется к жизни. Его мозг ведет отчаянную борьбу – не дать появиться в темноте угасающему образу убитой им матери, он стремится звуком собственных слов заглушить отвратительный грохочущий треск подъемной железной двери склепа, снова и снова врывающийся ему в уши.
Сон его тяжел, как свинец; это погружение в безграничное одиночество, в котором исчезают от взора даже картины ужаса и остается лишь чувство удушающей муки – внезапное потемнение чувств, которое испытывает человек, с закрытыми глазами ожидающий при следующем биении сердца смертельного удара секиры палача.
Леонгарда делают несчастным не угрызения совести, не сознание виновности в убийстве – он ни на одну секунду не чувствует раскаяния: ненависть к матери так же чудовищно велика в нем, как и в день смерти отца, но его терзает до безумия чувство того, что теперь она присутствует, как незримая сила, стоит между ним и Сабиной словно бесформенная тень, с которой он не может совладать, что он постоянно ощущает на себе взгляд ее ужасных глаз и должен влачить в себе самом воспоминание о сцене в капелле, как вечно гноящуюся рану.
Он не верит, что мертвецы могут снова появляться на земле, но ежедневно на себе самом и на Сабине крепко утверждается в том, что мать продолжает жить и без телесной оболочки, еще более ужасным образом, как сатанинское влияние, против которого не помогают ни двери, ни задвижки. Все, на что он ни взглянет, складывается в ее лицо; схожесть с ее чертами прыгает на него из зеркала, как гадюка, заставляет сердце его холодеть и глухо биться от страха: может случиться невозможное, и его лицо внезапно превратится в ее – пристанет к нему, как страшное наследство, до конца жизни.
Он понимает, что только в собственном сердце может еще найти помощь, потому как внешний мир – в союзе с нею. Но благостный посев, некогда посеянный его отцом, по-видимому, увял, краткое мгновение искупленности и мира, пережитое прежде, не хочет возвращаться; как он ни старается воскресить его, в нем пробуждаются лишь нелепые, пустые впечатления, похожие на искусственные цветы, без благоухания, на безобразных проволочных стебельках.
Он стремится вдохнуть в них жизнь, читая книги, которые должны создать духовную связь между им и его отцом, но они не вызывают в нем никакого отзвука и остаются лабиринтом понятий. В его руки попадают старинные вещи, когда он роется в груде фолиантов: пергаменты с шифрованными текстами, картины, изображающие козла с бородатым мужским лицом и сатанинскими рогами, стоящих перед ним рыцарей в белых мантиях, с молитвенно сложенными руками, с крестами на груди из четырех бегущих, согнутых в коленях под прямым углом человеческих ног – сатанинскими крестами тамплиеров. Затем он видит портрет старомодно одетой матроны – его бабушки – с двумя детьми на коленях, девочки и мальчика, черты которых ему страшно знакомы, так что он долгое время не может оторвать от них взгляда и в нем пробуждается смутное ощущение, что это должно быть его родители, несмотря на то, что они, очевидно, брат и сестра.
Он ходит взад и вперед по комнате, в которой умер его отец, на столе лежат среди фолиантов письма его, он хочет приступить к их чтению, но словно под каким-то давлением, все медлит и медлит. Его душит новый непреодолимый страх – словно сзади стоит кто-то незримый и заносит над ним кинжал; он знает, что на этот раз не призрачная близость матери заставляет выступить пот из всех пор его тела – это тени далекого прошлого, связанного с письмами, готовые увлечь его за собой в свое царство.
Он подходит к окну, смотрит в него: вокруг безмолвная, мертвая тишина, на южном краю неба сверкают тесно рядом две большие звезды, их вид имеет в себе нечто странное, беспокоит его неведомо почему – пробуждает предчувствие наступления чего-то гигантского: лучи их направлены на него, словно концы двух сверкающих пальцев.
Он оглядывается назад; огни двух свечей, стоящих на столе, неподвижно ждут, словно грозные вестники из потустороннего мира; их свет точно струится издалека – оттуда, куда не могла поставить их рука смертного; незаметно подкрадывается определенный час, тихо, словно падающий пепел, двигаются стрелки часов. Леонгарду слышится крик внизу, он прислушивается – немая тишина.
Он читает письма; перед ним развертывается жизнь его отца, борьба неукротимого духа, восставшего против всего, называющегося законом; перед его взором встает титан, не имеющий ничего общего с расслабленным старцем, каким он знал его, фигура человека, готового, в случае нужды, шагать по трупам, громко хвалящегося тем, что он, подобно всем своим предкам, посвящен в рыцари подлинных тамплиеров, для которых сатана является творцом мира и которым одно только слово «милость» кажется уже несмываемым позором. Там находятся листки, изображающие муки жаждущей души и бессилие духа, крылья которого изъедены роями мошек повседневности, невозможность вернуться с тропы, ведущей вниз, в темноту, от пропасти к пропасти, к конечному безумию, исключающей всякую попытку возврата.
Красной нитью проходит всюду постоянно повторяющееся доказательство того, что речь идет в целом о роде, который в течение ряда столетий переходит от преступления к преступлению – от отца к сыну переходит мрачное наследие, никто не может достигнуть душевного покоя, так как всякий раз женщина, как мать, супруга или дочь, становятся поперек дороги, ведущей к духовному умиротворению, то как жертва преступления, то как виновница его. Однако, постоянно после самого глубочайшего отчаяния загорается непобедимая звезда надежды – все же, все же будет некто в нашем роде, который не падет и покончит с проклятием.
С судорожно бьющимся сердцем быстро читает Леонгард описание жгучей страсти к родной сестре, которое открывает ему, что он плод этой связи, и не только он – и Сабина тоже! Теперь ему становится ясным, почему Сабина ничего не знает о своих родителях – почему никак нельзя установить следов ее истинного происхождения. Он понимает: его отец простирал над ним в защиту руки, воспитывая Сабину, как крестьянскую девочку, самую грубую крепостную, дабы они – и сын и дочь, и брат и сестра – навсегда были свободны от сознания своей преступности даже в том случае, если и они подпадут проклятию предков и сойдутся, как муж с женою.
Леонгард потрясен: его тянет, словно магнитом, к дальнейшему чтению – он предчувствует, что найдет там рассказы, похожие в точности на события в капелле – убийстве матери, которые доведут его до пределов крайнего ужаса. Одним ударом, словно при блеске разрезающей тьму молнии, ему становится ясным предательский способ нападения гигантской демонической силы, которая, скрываясь под маской слепой безжалостной судьбы, хочет планомерно разрушить его жизнь; из неведомой засады летят в его грудь, одна за другой, отравленные стрелы, пока он, наконец, не утратит надежды на спасение, не падет, пока в его душе не увянут последние побеги доверия к самому себе и он не сделается жертвой судьбы своих предков, не погибнет, как они, бессильный и беззащитный.
В нем внезапно просыпается инстинкт хищного зверя, он держит письмо в пламени свечи до тех пор, пока последние тлеющие клочки не обжигают его пальцев – его мозг сжигает дикая непримиримая вражда к сатанинскому чудовищу, в руках которого находятся блага и страдания всего живущего, в его ушах звучит тысячекратный призыв к мести ушедших поколений, жалко погибших в сетях, расставленных судьбою, каждый его нерв превращается в сжатый кулак – душа наполнена воинственным звоном оружия.
Он чувствует, что должен совершить что-то неслыханное, могущее потрясти небо и землю, что позади его стоит необозримое войско мертвецов, глядит на него мириадами глаз и только ждет мановения его руки; оно готово ринуться на общего врага, идя за ним – живым, единственным, кто может вести их в бой. Шатаясь под напором моря силы, набегающего на него, он встает и озирается вокруг: что, что, что он должен сделать прежде всего: поджечь дом, избить самого себя или же сбежать вниз, с ножом в руке, убивая всех, попадающихся ему на глаза?
Одно кажется ему еще более ничтожным, чем другое; его мучит сознание собственного ничтожества, он борется против него с юношеским упрямством, слышит кругом, в пространстве, насмешливый хохот, еще более распаляющий его. Он пробует действовать рассудительно, принимает вид полководца, взвешивающего все последствия, подходит к ларю, стоящему в спальне, наполняет карманы золотом и драгоценностями, берет плащ и шляпу, гордо, не прощаясь, выходит в ночной туман, с сердцем, полным спутанных, детских планов – он хочет бесцельно бродить по свету и биться лицом к лицу с повелителем судьбы.
Замок исчезает в беловато-искрящейся мгле. И тени воспоминаний следуют за ним. То тут, то там поднимается черный кустарник, походящий на предательски открытую подъемную дверь склепа; его терзают опасения за Сабину. Он знает, что влекущая к земле, таящее в себе проклятие кровь его матери, струясь по жилам, замедляет быстроту его полета, засыпает серой, пошлой золой юный пламень его воодушевления – он борется с нею изо всех сил, бредет вперед от дерева к дереву, пока, наконец, не видит вдали огонек, парящий на высоте человеческого роста. Он спешит к нему, ноги ведут его по пути, вьющемуся то вправо, то влево.
Тихий, еле уловимый загадочный крик дрожаще проносится в темноте. Затем среди ночи вырастают высокие черные стены, большие открытые ворота, и Леонгард узнает – свой родной дом.
То было круговое странствие в тумане.
Безмолвный и надломленный, он входит, нажимает на ручку двери, ведущей в комнату Сабины, и вдруг его ледяным холодом охватывает предсмертная, непонятная уверенность в том, что там внутри стоит его мать, снова обладая телом и кровью – ждущая его оживший труп. На кровати лежит обагренная кровью Сабина, с закрытыми веками, белая, как полотно, а перед нею – голое новорожденное дитя – девочка с морщинистым лицом, пустым, беспокойным взглядом и красной отметиной на лбу – точное ужасное подобие убитой в капелле.
Леонгард видит человека, бегущего по земле в платье, раздираемом терниями – это он сам; его гонит все дальше и дальше от дома безграничный ужас, удары судьбы, а не собственное желание совершить великое.
Перед его духовным взором река времени строит города – темные и светлые, большие и маленькие, смелые и трусливые, без выбора, снова разрушает их, рисует реки, походящие на скользких, серебристых змей, серые пустыни, арлекинский костюм полей и пашен в коричневую, лиловую и зеленую клетку. На него смотрят золотые глаза лягушек в воде канав.
В нем борется кровь матери с кровью отца. Он спасается в церквях, ночует под открытым небом, тащится вслед за хныкающими процессиями, напивается в кабаках с публичными девками и бродягами для того, чтобы скрыться от пытливого ока судьбы, чтобы не быть втайне пойманной ею. Он хочет сделаться монахом: игумен монастыря приходит в ужас, выслушав его исповедь и, узнав имя его рода, на котором тяготеет проклятие древних тамплиеров, которых тысячами сжигали на кострах, и которые снова поднимали головы – этот орден не может умереть, он распространяется по всей земле, не боясь уничтожения. Леонгарда не принимают в монастырь.
Он впервые получает более точные сведения о верованиях тамплиеров: у них есть два бога – один вверху, далекий от всего существующего, и другой внизу – сатана, ежечасно воссоздающий мир и наполняющий его ужасами, все более и более отвратительными, пока, наконец, мир совершенно не захлебнется в своей собственной крови. Над этими двумя догами царит третий – Бафомет – идол с золотой головой и тремя ликами.
Леонгард кидается вниз с головой в кипящую жизнь, но она выплевывает его обратно; он ищет дьявола – зло вездесущее, но он все же не может найти его родоначальника; он ищет его в своем собственном «я», но этого «я» уже не существует – это радуга, отражающаяся на землю и постоянно исчезающая, расплывающаяся в воздухе при попытке ее схватить. Всюду, куда он ни поглядит, ему чудится сокрытый крест сатаны из четырех бегущих человеческих ног. Годы мелькают, словно зерна четок; ничего не изменяется – ни внутри ни снаружи – лишь солнце светит более тускло.
Чем жарче просит он «хлеба», тем более жестокие камни подает ему день, как и прежде, у бедняков отнимают последнее, а у богачей прибавляется вдвое – небеса остаются тверды, словно синеватая сталь. Он старается проникнуть в глубину смысла ордена тамплиеров, он чувствует с недоказуемой уверенностью, что это единственный путь, по которому он может уйти от себя самого – орден тамплиеров протягивает к нему руки – наследство предков, от которого не может уйти ни один человек.
Вновь и вновь окружают его толпы мертвецов и твердят ему какое-то имя до тех пор, пока его губы не повторяют его – имя совершенно чуждое ему и в то же время сросшееся со всем его бытием, имя, украшенное пурпуром и короной, ритм которого Я-ков- де-Ви-три-а-ко. Это имя мало-помалу делается для него призрачным вождем, идущим впереди его, сегодня в виде легендарного великого мастера рыцарей храма, а завтра – как не имеющий образа внутренний голос. Его рассудок не имеет больше власти над жаждой исканий, – перед ним катится незримый крест из четырех бегущих ног и увлекает его за собой.
Он встречается в харчевне с бродячим шарлатаном, и его отуманивает безумная надежда на то, что, быть может, сей доктор Шрепфер и есть тот, кого он ищет. Доктор глотает огонь и мечи, превращает воду в вино, прокалывает, не пролив капли крови, кинжалом щеку и язык, излечивает одержимых, заговаривает раны, заклинает духов, околдовывает людей и скот. Леонгард видит, что этот человек — обманщик, не умеющий читать и писать, и все же совершающий чудеса: хромые бросают костыли и начинают плясать, роженицы разрешаются от бремени, лишь только он наложит на них руки, эпилептики перестают биться в судорогах, крысы выбегают из домов и бросаются в воду. Леонгард не может отвязаться от Шрепфера, подчиняется его очарованию, воображая себя свободным.
Все, что говорит и делает этот чародей, имеет двойственный лик: он морочит людей и при этом помогает им, лжет – и речи его скрывают в себе высочайшую истину, говорит правду – и ложь усмехается из-за нее, храбро фантазирует – и слова его делаются пророчеством, смеется над легковерием – и сам суеверен, как старуха, издевается над распятием – и крестится, когда кошка перебежит дорогу; предсказывает по звездам – и угадывает, хотя не имеет ни малейшего представления об астрологии.
Леонгард спрашивает доктора – не глядя на него, словно обращаясь к фиолетовым и пурпурным облакам вечернего неба – не знает ли он имени Якова де…
— Витриако, — добавляет тот быстро. И рассказывает дрожащим шепотом о том, что, наконец, пришел час пробуждения, что он сам – тамплиер, призванный вести идущих к мастеру по таинственно переплетающимся путям жизни. Он изображает в целом потоке слов великолепие, ожидающее избранных, свет, озаряющий лица братьев, освобождающих от всякого раскаяния, кровосмешения греха и муки, превращающий их в голову двуликого Януса, с лицами, глядящими в двух мирах из вечности в вечность, в бессмертных свидетелей этой жизни и того мира, навсегда ускользающих из сетей времени гигантских людей-рыб в океане бытия, бессмертных и здесь, и там.
Доктор рассказывает о том, что глубоко под землей воздвигнуто святилище ордена из друидических камней, где ежегодно во тьме ночной собираются почитатели креста Бафомета – избранники нижнего бога, который правит всеми существами, уничтожает слабых, а сильных делает своими сыновьями. Лишь истинный рыцарь, беззаконник с головы до ног, окрещенный в пламени духовного бунта, а отнюдь не пискун, ежедневно с трепетом опускающийся перед пугалом смертного греха и беспрестанно оскверняющий святого духа, который представляет его внутреннейшее «я», может достигнуть примирения с сатаною, единственно боеспособным среди богов; без чего никогда нельзя будет исцелить раздор между желанием и роком.
«Люцифер, несправедливо поносимый, приветствую тебя», — эти строки он должен запечатлеть в памяти, как пароль. И они, как в полудреме вещи могут превращаться одно в другое, и малое включать в себя большое.
Леонгард слушает напыщенную речь и ощущает неприятный привкус во рту – в искаженной фантастике есть что-то отталкивающее. Перед ним внезапно раскрывается тайна доктора Шрепфера: загадочная сила, действующая в нем не принадлежит ему. Это магическое могущество верующих, которые не могут верить в самих себя, а должны переносить его на фитиш – волшебную палочку властителя мира.
Предсказания шарлатана о прощении грехов сбывается на Леонгарде: нет ни одного слова, не ставшего истиной; мастер найден – это сам Леонгард. Подобно тому, как большая рыба прорывает в сети дыру и уплывает на волю, он так искуплен самим собою от власти проклятия – искупитель для тех, кто последует за ним. Он ясно сознает, что все – грех или греха нет вовсе.
Где найти женщину, которая не была бы в то же время его сестрой, какая земная любовь не является одновременно кровосмешением, какую самку, хотя бы самую крошечную, может он убить, не свершив при этом матереубийства и самоубийства? Разве его собственное тело не есть наследие целых мириадов животных? Где же найти здесь место для греха? Исчез коварный, невидимый враг, посылающий из темноты отравленные стрелы; демоны и идолы мертвы – свернулись словно летучие мыши при дневном свете.
Леонгард видит, как встают из гроба умершая мать с ее беспокойным лицом, затем отец, сестра и жена Сабина. Он видит себя, что снова находится в парке, где прошла его юность. Странствия по большому кругу грез свершилось. Глубокая удовлетворенность успокаивает его сердце, страхи и ужасы уничтожены, он примерен с мертвецами, с живыми и с самим собой.
Мысль о том, что все движущееся должно быть заключено в круг, что он сам является частью великого закона, округляющего мировые тела и сохраняющего его округлость, имеет для него нечто бесконечно утешительное в себе; он ясно осознает разницу между сатанинской эмблемой с беспокойно бегущими четырьмя человеческими ногами и спокойно стоящим вертикальным крестом.
Спокойно он идет к замку; дорожка, усыпанная песком, наряжена в одежду из падающих плодов и диких цветов, молодые прежде березки стали суковатыми великанами в светлых плащах, черная гряда развалин покрывает вершину холма. Из прошлого восстает, сияя новым светом старый давно знакомый мир. Жива ли еще его дочь? Она должна быть старухой, — едва ли на двадцать лет моложе его.
Он спрашивает пастуха об обитателях замка, тот бормочет что-то о проклятом месте и старухе, последней обитательницы пожарища – злобной ведьме с кровавой отметиной во лбу. Леонгард входит в капеллу, проводит ногой по плите, покрытой коричневым мхом, – и на блестящей полосе металла обнаруживается полуистлевшая надпись «Построено Яковом де Витриако».
Тонкие паутинные нити, связывающие друг с другом земные вещи, распутываются перед сознанием Леонгарда: безразличное имя неизвестного архитектора, едва сохранившееся в его памяти, так часто читавшееся в юности и затем снова забывшееся, – его старый, невидимый спутник на круговом пути, переодетый зовущим мастером: вот оно лежит у его ног, превратившись в безразличное слово в тот самый час, когда его мессия окончилась, и когда исполнилось тайное стремление души вернуться к исходной точке.
Он знает, что старуха с отметиной – его дочь, носящая в себе черты его матери, и от нее придет гибель, дабы заключился великий круг. Круговое странствование души через туманы рождений и смертей».
И оказывается простому смертному не к кому больше обратиться, как только к Господу Богу. И он обращается к нему: «Прости нас, Господи, и отпусти от жизненных мук, дай хоть миг побыть не людьми в слабостях и страданиях, а вот этим вот камушком, скрипнувшим под ногою, талой лужей, серым светом раннего сырого утра. Не чти нам сделанное, а учти задуманное, Господи. И освободи из людей, потому что нет у нас сил быть людьми, нести все, что велел ты нести нашему роду, не нагружай же непосильно, а подставь Свое вечное плечо и помоги. Не испытывай слабых – известен Тебе итог, и ни к чему испытания, дай же счастье вперед, не заработанное нами». (А. Кабаков)
И что ответил Господь Бог в ответ на эту молитву? Какое Слово сказал Бог в начале всех начал: то ли Счастье, то ли Творчество, то ли Власть то ли Любовь? Сказал: Любовь, которая говорит языком ангелов и может двигать горами. Но где найти ее?..