Рождение славянского алфавита.


</p> <p>Рождение славянского алфавита.</p> <p>

Если обернуть свой взор от Западной Европы на восток, то встретишь там сначала родственные по происхождению славянские племена чехов, поляков, болгар, славян. Еще дальше к востоку расположились другие славянские племена, образовавшие со временем государство с названием — Древняя Русь. Сведений о славянах осталось крайне мало. Огромные просторы поглощали их селения, и посему из уст в уста передавать народные сказания оказывалось крайне сложно. Своей письменности у них не было, а латинская к ним не пришла, потому как римские легионеры не донесли ее на плечах своих военных походов. «Таким образом, на каждую каплю твердого знания о славянах приходится по целому океану предположений и догадок, и поэтому ранняя история славян не менее загадочна и таинственна, чем история Атлантиды». (Ю. Сухарев «Д.Э.»)

Об этой истории не могут рассказать и произведения искусства. Их практически не осталось. Лишь в степных курганах Юго-Восточной Европы были найдены скифские изделия из золота: бляхи, изображающие прекрасного оленя с гордо поднятой головой и ветвистыми рогами, льва, разъяренно терзающего беззащитного коня.

Римская цивилизация практически никак не повлияла на развитие славян, азиатское же варварство внесло свои коррективы в достаточно плавное течение жизни этих племен, пребывающих еще в первобытно-общинном обществе. По бескрайним степям Северного Причерноморья через славянские земли с регулярной последовательностью примерно один раз в полтора-два столетия проносились орды кочевников, в изобилии исторгаемые знойными просторами Азии.

И гудит над этими просторами громовой гул:


Мильоны – вас! Нас – тьмы, и – тьмы, и – тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы – мы! Да – азиаты мы,
С раскосыми и жадными глазами! (А. Блок)

Разорения славянским племенам эти полчища приносили жутчайшие, но среди воинствующих времен случались и длительные, относительно мирные передышки. И тогда между славянскими земледельцами и азиатскими кочевниками выработался новый тип людей – евразийский, в который влилась небольшая примесь азиатской крови. Была и примесь азиатской культуры, но письменности, которая смогла бы закрепить исторические знания если не на глиняных дощечках, то хотя бы на бересте – не было.

Необходимость же в ней ощущалась колоссальнейшая. Для разрешения этой сложнейшей задачи надо было придумать алфавит, с помощью которого можно было бы записать мелодичные напевные звуки славянской речи. Раньше, когда народы древнейших цивилизаций создавали свою письменность, процесс этот тянулся веками: сначала появлялись знаки обозначавшие предметы или действия – схематично рисовали человечков, солнце, волнистой линией изображали реку и так далее. Потом эти рисунки преобразовывались, становились определенными знаками. У славянских же народов уже не было времени на постепенное создание письменности. Они и так крепко отстали от культуры античного мира. Им необходимо было наверстывать упущенное.

«Наверно вы хотите знать, кто отцы славянского алфавита? – спрашивается в „Житии Климента Охридского“. Житие же и отвечает на этот вопрос: — Это Мефодий, который прославил Паннонскую епархию, став архиепископом Моравии, и Кирилл, который был знатоком древней философии, паче всего христианской, и понимал природу вещей, истинно существующих. Когда увидели братья, что много божьих чад рождается на свет и у них вовсе нет пищи духовной, они сотворили азбуку, чтобы в достатке дать божественную пищу тем чадам божьим».

Родные братья были родом из Солуни, ныне города Салоники. Кирилл до принятия монашества носил имя Константин.

Старший брат Мефодий родился примерно в 815 году, а Константин несколько позже – в 827. В 863 г. они были приглашены из Византии князем Ростиславом в Великоморавскую державу для ведения богослужения на славянском языке.

Первым о необходимости создании алфавита задумался Мефодий. Он уединился в келье монастыря у подножия Олимпа и денно и нощно пытался осуществить свою мечту. Но тщетно… Вот уже перо начинало дрожать в его руке, а лист перед ним оставался все таким же чистым. Ни знака, ни буквы не появлялось на нем. От озадаченного Мефодия не отходил его послушник Климент.

«Наконец Мефодий бросил перо.

— Не получается, — сказал он. – Рука устала ждать, когда появится мудрость, а ее все нет и нет. Лист пуст, как бесплодная нива. – Он озабоченно посмотрел на молодого послушника, и вдруг его лицо просветлело. – А почему бы не попробовать тебе? Попытайся! Может, первым создашь словяно-болгарскую письменность…

— Попытался, учитель, не получается, — грустно обронил послушник. – Молод я, мудрости не хватает. Такого святого дела достоин только один человек, ты знаешь кто.

— Знаю! – вздохнул Мефодий.

— Тогда почему бы не дождаться его? Может, стоит попросить?

— Нет, не будем больше говорить о Константине. Он вкусил славу, а это дьявольский соблазн и молодости не под силу его одолеть. Брат вырос среди знатных, вот что плохо. Он вкусил еще и отраву себялюбия, потому я и побоялся с ним встретиться. Ты ведь знаешь, я ходил туда. Ждал его, не дождался. Почувствовал себя как бедный родственник на богатой свадьбе… Вся столица вышла на улицы – встречать его: глаза людей горели нетерпением посмотреть на Константина, прикоснуться к запыленной одежде, знати хотелось присвоить его. Дорогу устлали цветами… Он победил! Затмил мудрейших сарацин и принес империи то, чего она до сих пор не имела, — ореол мудрости…

Неожиданно за окном кельи взвихрился ветер. Глухой гром прогремел где-то над вершинами Олимпа, покатился в овраги и стих. И в наступившей тишине вдруг послышались робкие шаги дождя – сначала редкие, потом более частые и уверенные; дождь забарабанил по монастырской крыше, по крупным листьям орешника у окна кельи.

Мефодий смолк, прислушался к шуму дождя. Прихрамывая, быстро пересек келью. Продолжил:

— И понял я, что пришел не в добрый час… То была минута, когда слава лишила его слуха и осыпала золотом надежд начало его пути. В такие мгновения человек воображает, что он велик, думает, что ему все дозволено, что одним прыжком он может перемахнуть море. Молодость любит грезить, а ведь он в душе — поэт… А я что? Я открывал ему дверь в неведомое – тогда как жизнь распахивала перед ним широкие ворота благоденствия. Я подумал и не стал его ждать. Только оставил письмецо. Быть может, оно подскажет дорогу к истине, он прислушается к голосу крови предков и разыщет нас…

Мефодий снова умолк. Остановился у грубого деревянного стола, задумался. Теперь ему казалось, что дождь льет на него, охлаждает ему душу, оплакивает напрасно загубленное прошлое. Там зияла какая-то трещина… Казалось, ветер проникал сквозь нее, а не через приоткрытую дверь, и колеблющееся пламя свечи то погасало, то разгоралось, заставляя пританцовывать черную тень Мефодия. Звук деревянного колокола терялся в темноте, будто падали капли – одна за другой. Мефодий слушал звуки, и их неравномерный, таинственный голос чудесным образом повел его по дорогам молодости.

В то время он не был хромым монахом, который ломает голову над какими-то несуществующими знаками, а был стратегом со своими заботами. Его дело — наполнять казну императора. А люди нищенствовали. Нищета ходила следом за слепыми, за попрошайками, голод стучался в ворота. Засуха владела долинами, и как огненный змей, лакала последнюю влагу корявым языком безнадежности.

И Мефодий стоял на перепутье, словно на горбатом мосту жизни, где возвышалась и манила его призрачная статуя благополучия, ибо, пока человек молод, он стремится к ней, жаждет прикоснуться к ее многообещающим ладоням, прильнуть к золотым губам. Власть ему становится необходима, жажда ее притаилась в уголках души и выжидает, когда она прирастет, как кора к дереву, и без нее, как без собственной кожи, невозможно будет человеку прожить…

В этой вечной погоне годы скатываются в пыль. И вот приходит миг, и ты внезапно постигаешь, что там, за горбатым мостом, живут такие же несчастные люди, но не осознающие несчастья, ибо ослепли от вечной погони за властью. Жестокие к себе и к другим, они привыкли только требовать. И Мефодий, оказывается, лишь рука, их хищная рука, безжалостная по отношению к себе подобным. Она держит меч, стегает бичом, ставит виселицы, карает смертью. Ради кого? Ради тех, кто на той стороне моста… Мефодий разорвать цепи власти.

В эти тяжкие дни он постиг смысл своей жизни. Монастырь стал его истинным домом. Он понял, что человек может прожить и в тесной келье, важно жить большими мыслями и намерениями. Он пленился отшельническими годами, оторванными от всего мирского, суетного. Он познал желанное одиночество. Оно не тяготило его.

Тяготило другое – бессмысленность монастырской жизни, повторение одних и тех же молитв и славословия небесному судии. Пугало ленивое скудоумие на лицах большинства братьев. Он боялся этой заразы. В отшельническом прозябании была и другая опасность: постепенно угасали чувства, жизнь становилась бессмысленной.

С тех пор как Мефодий пришел в монастырь, прошло немало лет, неоднократно улетали и возвращались птицы… Все эти годы он думал о своих непросвещенных славянских братьях, и в тишине кельи родилась надежда создать для них письменность. Посеять семена просвещения на их большом плодородном поле и сделать их навеки бессмертными. Эти прекрасные замыслы неумолимо влекли его до тех пор, пока Мефодий не склонился над пергаментом: рука, привыкшая держать меч, падала без сил от пера, капля чернил засыхала на пергаменте, не дав ожидаемых плодов. Тогда-то он впервые и решился попросить помощи у Константина – мудреца империи, мудреца города царей, — и безуспешно…

Мефодий потряс головой. Он вернулся из своих воспоминаний. Его волосы упали на высокий морщинистый лоб.

— Долгий путь мы прошли с тобой, мой Климент, — сказал он с грустной улыбкой. — Долгий – а как подумаю, что ничего пока не сделали, дрожь берет…

— Сделаем, отец, — ответил послушник.

— Молодость самоуверенна…

— Сделаем, увидишь!

— Дай бог! – сказал Мефодий, прислушиваясь к шуму ветра и дождя.

Константин все эти годы жил другой жизнью. Вот идет он в Константинополе по темным кварталам с темными и подозрительными улочками, где за решетчатыми дверьми немело харчевен, пользующихся дурной славой. Там кипит своя жизнь, там свой мир рыбаков, разорившихся купцов, мошенников и сильных людей, которым плевать на удобства, богатство, на все фальшивые чины и звания, сковывающие дурацкими нормами жизнь знатного общества, развращенного ложью и ханжеством.

«Разве его Ирина не дочь этого лицемерия, — думает Константин, — разве она не доказала, что красота всего лишь западня для таких наивных, как он, книжников».

Но оставаться равнодушным к этой женщине было невозможно. Немало потрудилась природа, чтобы сотворить ее столь совершенной. Волосы цвета воронова крыла оттеняли белизну лица; бархатные черные брови, искусно изогнутые, будто выписаны на пергаменте рукой мастера, темные глаза как бы напоены зноем южных ночей, а чуть припухлая верхняя губа придает Ирине невинный, непорочный вид. Как эти черты ее облика противоречили друг другу, и в то же время не могли быть друг без друга! Одни держали на расстоянии, другие кричали, взывали, молили о близости.

Встретив Ирину после ее коварной измены, Константин ощутил живую силу неудовлетворенного чувства. Что же это за чувство? Любовь или уязвленное честолюбие говорит в нем?

— Я не могу уснуть, — горестно нашептывает Ирина своему обманутому возлюбленному, и, словно стыдясь признания, опускает голову.

Константин уловил в ее словах горечь покинутой и отвергнутой другим женщины. Что-то теплое поползло к его глазам и растопило льдинки. Осталась синь летнего неба.

А она не оправдывалась, не наступала, она проходила свой путь падения. И слова ее звучали смиренно:

— Я целую твой голос. Теперь я понимаю, что потеряла и чем заменила потерянное, и совесть моя рыдает, и сердце разрывается при мысли о моих черных обманах, осквернивших дорогу к тебе. Камень грешных своих дней я буду нести всю жизнь одна. Прости меня, Константин, верни хоть надежду, что любишь меня…

— Уходи, — сказал он.

— Но ты ведь называл меня звездой!

— Погасшая звезда – не звезда для меня больше!.. В твоей груди давно холодный камень вместо сердца. Уйди…

Для него уже не существовала кающаяся Ирина. Перед ним стояла холодная и властная женщина с душой цвета воронова крыла. Снежинки на этом крыле растаяли безвозвратно. В глазах женщины появилось глубокое презрение. И это презрение могло убить любого.

Константин ушел.

Он шел по улице города, который назвал его Константином Философом. Люди с любопытством поглядывали на него и провожали долгими взглядами.

— Ты стал известен, философ, многие узнают тебя, — сказал подошедший к нему знакомец.

— Пустое. Слава – это камень, о который спотыкается зависть, — несколько туманно ответил Константин.

— И все-таки лучше иметь ее.

— Голодный живет мечтой о насыщении, а сытый уже не знает, во имя чего ему стоит жить, — все так же ровно и бесстрастно сказал философ. – И честь здесь уже никому не нужная одежда. Она щит, проеденный временем и ржавчиной, выброшенный на свалку жизни. Даже мудрец, вооруженный таким щитом, просто смешон.

Дома Константин прошелся по комнате, подошел к своим книгам и задумался. Мрак навалился на окна — густой, тяжелый. Константин стирал пыль с переплетов старинных томов и клал их кипой на стол. Он окончательно решил покинуть мир знати, где его душили притворство и фальшь. Пока он перебирал книги, глубоко в душе зародились стихотворные строки:


Я так спешил вернуться! Но что нашел я тут?
Надежд моих разбитых лишь отзвуки живут,
Они мне грудь терзают уж много-много дней,
Твой голос даже ночью звенит в душе моей…
Любовь мертва навеки, тому виною ты,
В науках преуспел я, но растерял мечты.
Как рвался я на диспут, как в спорах пламенел!
В искуснейших софизмах я рано преуспел.
Но видел я, сколь дорог им древний их Багдад
И как любовью к дому глаза у них горят,
Их родина – опора, непобедимый стяг…
А что же я такое?.. И кто мне друг и враг?
Я разве византиец? Иль кесарь, может быть?
И как могу я кровь свою славянскую забыть?..
К чему мне эта слава? И разве смысл в том есть,
Чтоб мне теперь сражаться за славу их и честь?
О как они жестоки! Как их закон суров!
Он веру иссушил мне и осквернил любовь!

Но разве он одинок. Его ждет брат Мефодий. А в Солуни – мать, ее добрые старые руки способны исцелить любую боль. Там осталось детство, хранимое ею. Не раз припоминала она сыну его давний детский сон, — сон, предугадывающий реальность. Константина заставили выбирать себе невесту. Девушки стояли перед ним в ряд, сияя красотой, и он выбрал себе самую прекрасную – Софию, богиню мудрости. Действительно ли он видел этот сон или это было лишь чудесной выдумкой матери, Константин до сих пор не знал, но каждый раз, когда он возвращался в мир детства, она не забывала ему напомнить о сне. Зачем ему Ирина, если судьба давным-давно решила, что он будет женихом мудрости?

И вот Мефодий в своей келье наконец услышал, что кто-то открыл монастырские ворота. Стук копыт по каменной мостовой глухо отзывался в тишине. Приглушенные голоса бились о стены, как слепые нищие, словно нащупывая лестницу, потом келью… Кто-то открыл тяжелую дверь. Ветер рванулся вместе с вошедшим гостем и опрокинул свечу. Послушник поднял свечу, и огонек, заслоненный его рукой, ожил, затрещал и осветил пришедшего. Мефодий шагнул к гостю, руки сами раскрылись для объятий, губы задрожали:

— Прости за недоверие, брат!

Константин переступил порог кельи. Братья обнялись.

Константин не любил праздничной суеты. С тех пор, как он остановился у брата, его душа напиталась тишиной так, что каждое проявление внешнего мира казалось вмешательством в его покой. Из-под его пера один за другим возникали стройные ряды новой азбуки. Он уподоблял их то птицам в полете, то небольшому отряду воинов, который должен повести к победе.

Усвоив азбуку, Мефодий и послушник Климент принялись за самое трудное дело – за переводы. Буквы лежали перед ними уже не такие загадочные. Климент свободно обращался с ними. Его пальцы потемнели от чернил. Заглавные буквы – красивые, витые, он рисовал разноцветными красками, пергамент оживал под его рукой, словно поле золотой пшеницы. Первые странички перевода неудержимо влекли их всех троих к себе, и они просиживали за ними допоздна. Священное писание впервые читалось на славянском языке! Вначале было слово! И слово наполнило келью сладчайшим звучанием. Ничего варварского не было в этом языке, он звучал так мягко и приятно, что Мефодий попросил Климента прочесть перевод дважды.

Так слово господне родилось еще для одного народа, божественное ученье пришло к людям, презираемым до сих пор, заклейменным жестоким понятием «варвар». А в душе этого народа-варвара живут такие прекрасные песни, такие глубокие переживания, такие светлые человеческие чувства, что многие недруги могли бы позавидовать чуткой славянской душе. Да, кое в чем эта душа уступала им: в притворстве, фальши, скрытой злобе, глупой подозрительности. Константин знал обе стороны и очень хорошо мог судить об этом.

Но, однако, пришло время, и Мефодий стал замечать грусть в глазах брата.

— Отселе начинается наша голгофа! – сказал однажды Константин.

— Почему? – не понял Мефодий.

— Потому что нам надо будет вступить в борьбу с империей, чтобы отвоевать священное право славян иметь свой язык.

С возникновением Болгарского государства византийские властелины мечтали лишь об одном – завладеть им: если не удастся достичь этого на поле брани, тогда верой и словом Христовым, но словом греческим, а не болгарским. Допустить в болгарские земли греческих священников, чтобы они утверждали новую веру, — это означало бы конец болгарского ханства: в том-то и была давняя хитрость тех, кто раньше и теперь держал бразды правления византийской империи. Константину было ясно, какие трудности их ждут.

Когда сказывалась усталость, философ поднимался по тропинке к вершине за монастырем, где была поляна, привлекавшая его разноцветьем трав, располагавшая к отдыху и созерцанию. Он садился у камня святого Полихрона, и взгляд его тонул в ускользающей дали. По выгоревшим от солнца холмам карабкались козы, монастырские пастухи пасли стада, на узкой дороге у реки клубилась пыль – плелись пешком и тащились на измученных мулах паломники. Они разогнали мысли Константина. Обитель Полихрона пользовалась давней славой. Здесь чудотворная влага проступала сквозь стены часовенки – жирная, как масло, с запахом гнилых яблок. Оборванные, печальные больные тянулись сюда со всех концов империи, чтобы испытать целительную силу святой влаги и святых мощей Полихрона.

Тайные плутовства заранее подготавливали. В часовню святого зарывали бочонок вонючей воды, которая просачивалась через каменную стену. Мефодий знал об этом издевательстве над надеждами больных и не поддерживал их. Они же, страдальцы, собирали капли в глиняные миски, а потом мазали ими раны, чтобы исцелиться. По всей империи шла молва о чудотворной воде, поднявшей на ноги множество калек.

Сначала здесь и вправду тек маленький источник, но с тех пор как пиния свалилась туда во время большой грозы, он иссяк. Тогда монахи придумали бочонок. Летом бочонок обычно заполняли сгнившими яблоками, придававшими воде специфический запах. Поверх воды наливали слой масла. Сперва вытекало масло и мазало стену, по которой потом, как слезы, катились крупные и круглые капли. Хромые, горбатые, а также бесплодные женщины дружно утверждали, что это святой Полихрон оплакивает их участь, потому слезы и обладали целебной силой.

Константин отвел взгляд от доверчивых паломников. Вдалеке, где земля и небо смыкались, как створки огромной раковины, маячил город. Он напомнил философу прошлое с его амбициями и мелочными заботами, яростным стремлением проявить себя, суетным желанием оказаться достойнее других или отравить им жизнь злобной клеветой. Как это смешно!

Он вырвался из тенет болтливого великосветского сброда, чтобы сосредоточиться на великом деле, рожденном в тесной монастырской келье. Добровольно покинул он долину, где росли горькие корни его знаний. Он пришел сюда, чтобы познать себя и создать большое творение». (С. Караславов.)

Он хотел вступить в истинное лоно церкви и привести туда славянский народ. А представитель этой церкви папа Иоанн УШ послал письмо братьям с таким содержанием: «Узнали мы, что вы служите литургию на варварском, на славянском языке. Поэтому мы посылаем указ, в котором запрещаем отправлять богослужение на этом языке и повелеваем служить только на греческом или на латыни, как это делают во всей Божьей церкви, на всей земной тверди и у всех народов».

Папа мог давать любые указания. Ведь над ним только небо, а под ним земля, люди птицы…

Видимо по указанию следующих пап жестокое наказание понесли ученики славянских просветителей. Климент Охридский написал об этом: «Солдаты ожесточились, схватили святых людей – учеников Кирилла и Мефодия, вывели их за город и, раздев донага, поволокли по земле. Этим они совершили двойное злодеяние: бесчестье и страдание от ледяного холодного тумана, всегда окружавшего земли вдоль Дуная».

Но не все творится на земле по указанию злобных людей. По разумению черноризца Храбра – болгарского писателя конца Х века — «человеколюбивый бог в конце концов все устраивает и не оставляет рода человеческого без разума, а всех приводит к разуму и спасению. Он смилостивился над родом человеческим и послал ему святого Константина Философа, названного Кириллом, и его брата Мефодия — мужей праведных и истину любящих, и они оставили тридцать восемь букв: одни из них по образцу греческому, другие по славянской речи».

И алфавит этой славянской речи читается, словно некое таинственное заклинание: аз – буки – веди – глаголь – добро – есть – живите – зело – земля…

И смогли славянские народы «яки пчелы – припадая к разным цветам и собирая мед в соты, по многим книгам собирать сладость слов и смысл их, как в мех воды морские». («Моления Даниила Заточника»)

Однако представим себе, мой дорогой читатель, что было бы, если бы славянскую азбуку создать не удалось или, уже созданную, папам удалось бы уничтожить.

Тогда славянские народы продолжили бы читать священные книги и слушать проповеди на латинском или греческом языке. Постепенно они стали бы говорить на схожих с западноевропейскими странами языках, со временем забыли бы свои, еще столь неустойчивые, и, благодаря этому, трудности понимания между западными и восточными народами были бы с меньшей сложностью преодолены. Скорее всего, при таком условии славяне стали бы активнее развиваться в области прогресса, и быть может, не отстали бы столь значительно от своих западных соседей? Выходит, славянский алфавит стал тормозом в развитии народов Восточной Европы. Выходит, Кирилл и Мефодий принесли им отнюдь не благо?..

Но что сталось бы при этом со славянским духом без родной речи, рождавшимся вместе с ним? Остался бы в нем клич молодецкий: «Ой ты, гой еси, добрый молодец!»? Оставалась ли бы в нем та чарующая напевность, лиричность, остались ли бы в нем та приятная наивность и благодушие, которые столь симпатичны у славян? Сохранилась бы вот эта весенняя песенка?


Жавороночки,
Прилетите к нам!
Принесите нам
Теплу летушку!
Нам зима-то надоела,
Весь хлебушек поела,
И соломку подобрала,
И мякинку подмела.
«Весна-красна!
Ты с чем пришла?»
«На кнутику,
На хомутику.
На сохе, бороне,
На холодной воде!»

Все сохранилось. Родные братья Кирилл и Мефодий не только алфавит создали, но и дух сберегли.

Так низкий же поклон им за их милосердный титанический труд.