Натаниель Готорн – философ- сочинитель притч. (1804 – 1864 г.г.)


</p> <p>Натаниель Готорн – философ- сочинитель притч. (1804 – 1864 г.г.)</p> <p>

Античные мудрецы говорили людям: «Страданием учись». В мифах Эллады греческому народу отказали от ласкового покровительства Матери-Земли Геи, при которой так привольно жилось на теплой планете под раскидистыми плодоносящими деревьями. Зевс своей твердой дланью снес с лица Земли райские гущи и установил жестокий порядок жизни, ибо душа возвеличивается и пронизывается лучами Добра лишь в страдании и в борьбе с ним. Это вечная истина. Так говорили античные мудрецы.

От чего же страдал американский писатель Натаниел Готорн? «Биография и творчество его не поражают воображение динамикой, масштабностью, величием трагизма. Он прожил не очень долгую, но и не слишком короткую жизнь – шестьдесят лет; Готорн не был вполне благополучен в материальном положении, как, скажем, Купер, но и не бедствовал, как Эдгар По. В личной жизни он оказался умеренно счастлив, в профессиональной – умеренно удачлив. Художественное наследие его довольно обширно, но не идет в сравнение с наследием Купера, оставившего потомкам более тридцати романов». (Ю Ковалев)

Как мы видим, жизнь протекала достаточно умиротворенно. Так от чего же страдал этот очень симпатичный человек? Оттого, что один из его предков фанатически боролся с еретиками, а другой, будучи судьей участвовал в печально известном процессе над «салемскими ведьмами».

Случилось это гнусное событие еще в 1692 году: как-то раз в ночном лесу девочки-подружки плясали вокруг костра, громко выкрикивая имена своих возлюбленных. Этих шалуний заметил проповедник Пэррис, и уже на следующее утро «ведьмам» устроили допрос, чтобы выяснить, не состоят ли они в услужении у самого Сатаны.

Испуганные злыми священнослужителями девочки начали из-под палки клеветать на других жителей Сайлема, обвиняя их в колдовстве. После длительного судебного разбирательства судья Готорн, не моргнув глазом, послал на смерть девятнадцать женщин, обвиняемых в колдовстве.

«Лица духовного звания, судейские, государственные сановники – самые рассудительные, невозмутимые и благонравные представители своего века – тесным кругом обступили место казни, громче всех ликовали при виде кровавой расправы и самыми последними признавались в своем постыдном заблуждении.

Подобно многим людям своего поколения и воспитания, жестокий предок Натаниеля не знал, что такое щепетильность или совестливая деликатность – качества, свойственные натурам более утонченным.

Каково же было наказание прародителя здесь, на земле? Оно состояло в том, что за совершенный им грех он выступил по воле судьбы злым гением своих потомков. Многие из них долгие годы блуждали по краю мутной лужи житейского ничтожества, пока наконец камнем не ушли на ее дно и не исчезли навеки». (Готорн)

Итак, казнь свершилась. Жертвы прокляли своих палачей. Натаниел — потомок фанатичных и жестоких предков, всей душой ненавидел их фанатизм, его отвратительные черты и прискорбные последствия. Он всегда чувствовал на себе груз вины, свалившийся на его плечи по велению судьбы.

Да, он не отряхнул со своих ног прах своих предков, столь печально запечатленный в истории, а «очень остро ощущал не только принадлежность к этому роду, но и моральную ответственность за деяния праротцев-пуритан. Прошлое властвовало над настоящим. Рассказывая о их фанатизме и жестокости, он заключает: „Так или иначе, я, пишущий эти строки, беру, в качестве их представителя, весь позор на себя“». И это не пустая риторическая фраза. Позор рода составляет важную часть внутреннего мира и самоощущения писателя. Он восхищается мужеством, стойкостью, духом независимости и свободолюбия пуритан, которые готовы были пожертвовать жизнью во имя убеждений, но пуританский фанатизм, нетерпимость, жестокость, лицемерие, заложенное в самой их догме, вызывали у него отвращение и чувство стыда.

Роман «Алая буква» — активнейший и милосерднейший протест против фанатизма и поисков происков Дьявола. Мотивов прегрешений, зачастую просто-таки надуманных, никто из многих авторов не искал. Эти пригрешения были известны. Это ничто иное, как козни самого Сатаны. Изобличенный преступник подвергался наказанию, смысл которого состоял в том, чтобы ущемить Дьявола и прославить Господа. Роль человека во всем этом оказывалась чисто инструментальной. О нем не думали. Думали о Боге и Дьяволе.

Готорна, напротив, влекло к себе сокровенное зло – мотив, умысел, последующее чувство вины и раскаяния. Все человечество он делит на три категории грешников. Под эту классификацию, подпадают все персонажи романа. Его главная героиня Эстер Прин поставлена к позорному столбу и вынуждена всю жизнь носить на груди вышитый алый знак – букву «А», означающую «прелюбодеяние». Жители города ее считают безнравственной, потому что она родила вне брака дочь, и разоблачена. Гордая и любящая женщина отказывается назвать имя отца ребенка и безропотно принимает пожизненную кару.

Страдания приносят Эстер нравственное просветление, много лет она безропотно несет свой крест и старается в меру своих сил делать добро людям, хотя они шарахаются от нее, как от прокаженной.

У ее соблазнителя – приходского священника знак горит на коже, скрытый от посторонних глаз, — он тоже совершил грех, но не изобличен. Прихожане считают его святым, а он не находит в себе мужества признаться в совершенном им грехе и страдает, пожалуй, еще больше, чем Эстер. Любящая женщина предлагает ему бежать, но он уже потерял волю к жизни. Сил ему хватает на единственный поступок, который, безусловно, можно считать подвигом, — всенародно покаяться. Он умирает у позорного столба на руках у Эстер.

Добродетельные прихожане при встрече с грешницей Эстер ощущают покалывание в груди – они умыслили грех, но еще не совершили.

В принципе, Готорн допускал существование людей безгрешных в помыслах и деяниях, но они были редчайшим исключением. Основную массу человечества составляли Тайные грешники. Изобличенных оказывалось сравнительно немного. Гораздо больше было согрешивших, но не изобличенных. А таких, кто умыслил но, не успел или побоялся согрешить – несть им числа. Внушительную картину греховности человечества, нарисованную именно под этим углом зрения, мы находим в рассказе о молодом Брауне». (Ю. Ковалев, О. Свенцицкая)

Вот он.

«Молодой Браун вышел в час заката на улицу Сейлема, но, переступив порог, обернулся, чтобы поцеловать на прощанье молодую жену. Вера – так звали женщину, и это имя ей очень подходило– высунула из дверей свою хорошенькую головку, позволяя ветру играть розовыми лентами чепчика, и склонилась к молодому Брауну.

— Милый мой, — прошептала она тихо и немного грустно, когда ее губы коснулись его уха. – Прошу тебя, отложи свое путешествие до восхода солнца и проспи эту ночь в своей постели.

— Вера моя, любовь моя, — возразил молодой Браун. – Из всех ночей года именно в эту ночь я не могу с тобой остаться. Мое путешествие непременно должно совершиться между закатом и восходом солнца. Неужели, милая. дорогая женушка, ты уже не доверяешь мне. И это через три месяца после нашей свадьбы?

— Если так, иди с миром, — ответила Вера. – И дай бог чтобы ты все застал в нашем доме в полном порядке, когда вернешься.

Они расстались и молодой человек пошел прямой дорогой. «Бедная Вера! – подумал он, и сердце у него дрогнуло. – Не злодей ли я, что покидаю ее ради такого дела? А тут еще странные сны, о которых она говорила. Мне показалось, что при этих словах в ее лице была тревога, точно вещий сон и вправду открыл ей, что должно свершиться сегодня ночью. Но нет, нет; она умерла бы от одной подобной мысли. Ведь Вера – ангел во плоти, и после этой ночи я никогда больше не покину ее и вместе с ней войду в царство небесное».

Приняв на будущее столь похвальное решение, молодой Браун счел себя вправе пока что поспешить к недоброй цели своего путешествия. Он шел мрачной и пустынной дорогой в тени самых угрюмых деревьев леса, которые едва расступались, чтобы пропустить узкую тропинку, и тотчас же снова скрывались позади. Трудно было вообразить себе более уединенное место; но в подобном уединении есть та особенность, что путник не знает, не притаился ли кто-нибудь за бесчисленными стволами и в сплетении густых ветвей неведомый враг. «А что если сам дьявол идет бок о бок со мной?» — тревожно подумалось ему. Он посмотрел вперед и увидел человека в скромной и строгой одежде, сидящего под большим, раскидистым деревом.

— Поздненько вы собрались, молодой Браун, — сказал он.

— Вера немного задержала меня, — отвечал молодой человек с дрожью в голосе, которая была вызвана внезапным появлением спутника, не таким уж, впрочем, неожиданным.

Дальше они пошли рядом. Второй путник – человек лет пятидесяти был очень схож с молодым Брауном, хотя, пожалуй, не столько чертами, сколько выражением лица. Их легко можно было бы принять за отца и сына.

— Друг, — сказал молодой Браун. – У меня возникли сомнения по поводу известного тебе дела. Слишком далеко мы идем. Ни мой отец, ни отец моего отца никогда не пускались ночью в лес за подобным делом. Со времен мучеников в нашем роду все были честными людьми и добрыми христианами; так мне ли первому из носящих имя Браун вступать на этот путь и заводить…

-… подобные знакомства, хотел ты сказать, — вставил старший путник. – Поверь мне, ни с кем из пуритан не водил я такой дружбы, как с вашим семейством: я помогал твоему деду, констеблю, когда он плетьми гнал квакершу по улицам Сейлема; и никто иной, как я, подал твоему отцу сосновую головню из собственного моего очага, которой он поджег индийский поселок. Оба они были моими добрыми друзьями.

— Если то, что ты говоришь, правда, удивляюсь, отчего они никогда не поминали ни о чем подобном; впрочем, удивляться тут нечему, ибо, если б только прошел об этом слух, им бы не видеть больше Новой Англии. Мы тут люди богомольные и подобное нечестие нам не к лицу.

— Нечестие или нет, но я смело могу похвастаться обширным знакомством с церковными старостами многих приходов, которые пили вместе со мной вино причастия, а среди судей и советников большинство – верные блюстители моей выгоды.

— Что мне до всех их! – вскричал молодой Браун. – У них своя совесть и они не пример для скромного землепашца. – И все же он продолжал идти, хотя и противился этому. – После того, как я иду с тобой, как же мне потом взглянуть в глаза нашему священнику, этому святому человеку? Ведь дрожь пробирает меня с ног до головы, едва я заслышу его голос в день воскресения господня или в день проповеди.

До сих пор старший спутник слушал младшего с полной серьезностью, но при этих словах им овладел приступ неудержимого веселья, и он весь затрясся от смеха.

— Ха-ха-ха! Отлично, друг Браун, продолжай, только не умори меня со смеху, а лучше посмотри, кто там идет впереди нас.

Сказав это, он показал своим, похожим на извивающуюся змею посохом, на женскую фигуру, двигавшуюся по той же тропинке. И тут молодой Браун узнал в ней некую весьма благочестивую и добродетельную матрону, которая в детстве учила его катехизису и до сих пор оставалась его советчицей в делах религии и нравственности.

— Удивительно, в самом деле, как это тетушка Клойз очутилась одна в такой глухом месте, да еще в такой поздний час, — удивился он.

Тут тетушка Клойз признала своего старого друга, спутника молодого: Брауна

— Ах, батюшки, да это вы, ваша милость! – вскричала добрая старушка. – Вы и есть, да еще в образе старого моего куманька, констебля Брауна. Поверите ли, ваша милость, моя метла пропала; должно быть, эта ведьма, тетушка Кори, — петли на нее нет! – стащила ее, а я как раз только что вся натерлась мазью из настоя дикого сельдерея, пятилистника и волчьего корня…

-…смешанного с просеянной пшеницей и жиром новорожденного младенца, — вставил двойник старого Брауна.

Тут тетушка исчезла, а двое путников продолжили свой путь. Однако вскоре молодой Браун уселся на придорожный камень и отказался идти дальше.

— Решение мое непреклонно. Больше ты меня не заставишь сделать ни шагу. Пусть этой глупой старухе угодно было отправляться к дьяволу, когда я думал, что она на пути к вечному блаженству; разве это причина, чтобы мне покинуть милую мою Веру и поспешить туда же?

— Ты скоро переменишь свое мнение, — хладнокровно ответил его спутник.

Но молодой Браун уже представлял себе, как он вернется к любимой и окончит эту жуткую ночь тихо и безмятежно в объятиях своей милой.

Вдруг он услышал конский топот, а вслед за тем знакомые голоса:

— Что до меня, — сказал голос старосты, — я бы лучше согласился пропустить воскресный обед, чем нынешнее собрание. На нем будут посвящать одену новенькую, очень благочестивую молодую женщину.

— Вы пришпорьте-ка свою кобылку, — ответил густой бас священника, — не то мы опоздаем. Ведь вы же знаете, что меня там ждут к самому началу.

Что нужно было этим святым людям в глубине языческого леса? Молодой Браун схватился за ближайшее дерево, чтобы не упасть, потому что ноги у него подкосились от внезапной тяжести, болезненно сдавившей сердце. Он поднял глаза, сомневаясь в том, есть ли еще небо над его головою. Но синяя твердь была на своем месте, и на ней уже поблескивали звезды.

— Нет, Всевышний на небе и Вера на земле помогут мне устоять против дьявола! – воскликнул молодой Браун.

Он возвел руки, чтобы прочитать молитву, но тут набежала откуда-то туча и застлала сверкающие звезды. Кругом по-прежнему было ясное небо, только прямо над его головой чернела эта страшная туча. Воздух вдруг наполнился смутным и нестройным гулом людских голосов, идущих сверху, как будто из недр тучи. Брауну показалось, что он расслышал голоса своих односельчан: мужчин и женщин, праведников и нечестивцев, добрых людей и беспутных гуляк. Но звуки эти были так неясны, что в следующее мгновение его взяло сомнение, не шум ли это леса, зашелестевшего вдруг своей листвой.

Тут один голос выделился из общего гомона – голос молодой женщины; она как будто жаловалась на что-то, хотя и не очень горестно, и молила о какой-то милости, которую, быть может, страшилась заслужить, а весь невидимый рой святых и грешников подбадривал ее и торопил вперед.

— Вера! – вскричал молодой Браун голосом, полным ужаса и отчаяния; и со всех сторон понеслись насмешливые отголоски: «Вера! Вера!», точно потревоженная нечисть искала ее по всему лесу.

Еще не улегся этот крик боли, гнева и страха, а несчастный уже затаил дыхание, ожидая ответа. Послышался одинокий вопль, но он тотчас же затерялся в гомоне множества иных голосов, который перешел в хохот, а потом замер вдали. Тут что-то легко спустилось сверху и повисло, зацепившись за сук. Молодой человек увидел перед собой розовую ленту от чепчика его Веры.

— Моя Вера погибла! – воскликнул он, когда прошел первый миг оцепенения. – Нет добра на земле, и грех – лишь пустое слово. Сюда, Дьявол, теперь я вижу, что ты один хозяин в этом мире.

Тут, словно обезумев от отчаяния, молодой Браун разразился долгим и громким хохотом, а затем зашагал вперед с такой быстротой, что, казалось, он не шел и не бежал по земле, а летел над нею. Со всех сторон лес оживал в страшных звуках: трещали ветки, выли дикие звери, перекликались индейцы, а ветер то гудел, точно колокол далекой церкви, то поднимал вокруг путника рев и хохот, как будто вся природа сговорилась над ним насмехаться. Но самым страшным был сам молодой Браун, и никакие ужасы уже не могли его напугать.

— Ха-ха-ха! – хохотал он в ответ на пересмешки ветра. – Ну-ка, посмотрим, кто громче умеет смеяться. Не думайте испугать меня своими бесовскими штуками. Выходи, ведьма, выходи, колдун, выходи хоть сам Дьявол – вот я, молодой Браун. Бойтесь меня так же, как я боюсь вас!

И в самом деле, вся нечисть, кишащая в лесу, не могла быть страшнее, чем молодой Браун в этот час. Без устали мчался он среди черных сосен и изрыгал потоки неслыханных богохульств. Воистину, бес в подлинном своем образе куда менее страшен, чем тогда, когда он вселяется в человека.

Вскоре яркий свет ударил молодому Брауну прямо в глаза. На краю поляны, окруженной темной стеною леса, высилась скала, представлявшая собой грубое подобие алтаря, и вокруг нее точно свечи на вечерней молитве, стояли четыре горящие сосны, вздымая на черных стволах верхушки, объятые пламенем. Красные отсветы разгорались и гасли, и многолюдная толпа, собравшаяся на поляне, то ярко освещалась, то исчезала в тени и снова как будто рождалась из мрака, наполняя жизнью лесную глушь.

Среди толпы в быстрой смене тьмы и света мелькали лица, которые накануне можно было увидеть в залах ратуши, глаза, которые каждое воскресенье молитвенно обращались к небу или отечески ласково взирали на паству с высоты церковной кафедры. Здесь странно было видеть, что добрые не сторонились злых, и святые не пытались устыдить грешников.

«Но где же Вера?» — подумал молодой Браун, и надежда, затеплившаяся в сердце, заставила его вздрогнуть.

— Введите новообращенных! – крикнул чей-то голос, и эхо прокатилось по всей поляне, затерявшись потом в лесу.

Молодой Браун не в силах был воспротивиться хотя бы мысленно, когда священник и староста подхватили его под руки и повели к пылающей скале. Туда же приблизилась стройная женская фигурка под вуалью в сопровождении тетушки Клойз. И страшна была эта старая ведьма!

— Добро пожаловать, дети мои, — сказала темная фигура, — в час приобщения к родному племени. В расцвете молодости вам дано познать самих себя и свою судьбу. Оглянитесь назад, дети мои.

Они обернулись и в яркой вспышке, словно в пелене огня, предстала их взорам толпа почитателей дьявола. Улыбки приветствия зловеще засверкали на каждом лице.

— Здесь, — продолжил черный призрак, — вы видите всех, к кому с детства привыкли питать уважение. Вы считали их добродетельнее других и стыдились своих грехов, думая о жизни этих людей, полной праведных дел и неземных устремлений. И вот теперь вы всех их встретили здесь, где они собрались для служения мне. В эту ночь откроются вам все их тайные дела: вы узнаете, как седовласые пастыри нашептывали слова соблазна молодым служанкам на кухне; как не одна почтенная матрона, стремясь поскорее украсить себя вдовьим крепом, угощала супруга на ночь питьем, от которого он засыпал последним сном на ее груди; как безусые юноши торопились стать наследниками родительского состояния, и как прелестные девы – не опускайте глаз, красавицы! – рыли маленькие могилки в саду и меня одного звали гостем на похороны младенца.

Природная тяга человеческой души ко всему дурному поможет вам учуять грех ко всему дурному всюду, где бы он не совершался. И, ликуя, придете вы к мысли, что вся земля – не что иное, как единый сгусток зла, одно огромное пятно крови. Кроме того, вам будет дана возможность проникнуть в глубь сердец, туда, где гнездится сокровенная тайна греха, неисчерпаемый источник злой силы, рождающий больше дурных побуждений, чем мог бы осуществить человек своей волей, своей властью и даже моей. Ну а теперь, дети мои, взгляните друг на друга.

Они взглянули, и при свете факелов ада несчастный узнал свою Веру, и она увидела мужа, в трепете склонившегося перед неосвещенным алтарем.

— Вот вы оба стоите здесь, дети мои, — продолжал призрак, и голос его, глубокий и торжественный. прозвучал почти грустно в своем тяжком величии, как будто падший ангел еще мог скорбеть о нашем жалком роде. Он продолжил, — Сердцем надеясь друг на друга, вы все еще верили, что добродетель не праздная мечта. Теперь ваше заблуждение рассеялось. Зло лежит в основе человеческой природы. Зло должно стать единственной вашей радостью. Так добро пожаловать, дети мои, в час приобщения к родному племени!

— Добро пожаловать! – подхватила вся толпа почитателей дьявола, и в крике этом торжество сливалось с отчаянием.

А Браун и Вера стояли, не двигаясь, единственные две души, колебавшиеся еще на грани нечестия в этом темном мире.

В скале было углубление, похожее на чашу. Вода ли блестела в нем, покрасневшая в зловещих отсветах пламени, или то была кровь? Или, может быть, жидкий огонь? В эту чашу погрузил свои пальцы дух тьмы и приготовился начертать на челе у них знак крещения, посвящая их в тайну зла, чтобы они узнали о чужих грехах, будь то дела или помыслы, больше, чем знали сейчас о своих собственных. Муж бросил взгляд на бледное лицо жены, а жена посмотрела на мужа. Еще одно мгновение, и они предстанут друг другу гнусными тварями, содрогаясь при виде того, что прежде было сокрыто.

— Вера, Вера! – воскликнул молодой Браун. – Обрати свой взор к небу и воспротивься злу!

Послушалась она или нет, он так и не узнал. Не успел договорить, как очутился среди ночной тиши, нарушаемой только ревом ветра, глухо замиравшим в чаще леса. Пошатнувшись, молодой Браун ухватился за скалу; она была влажная и прохладная, и свисающая ветка, которую он только что видел в пламени, окропила щеки его ледяной росой.

На следующее утро он медленно шел по улице Сейлема, озираясь вокруг растерянным взглядом. Добрый старый священник прогуливался по кладбищу, обдумывая новую проповедь и нагоняя аппетит к завтраку; увидя молодого Брауна, он ласково благословил его из-за ограды. Но молодой Браун отшатнулся от почтенного священнослужителя, словно тот хотел предать его анафеме. Тетушка Клойз, эта примерная христианка, грелась в лучах солнышка на своем крыльце, втолковывая катехизис маленькой девочке, принесшей ей утреннюю кружку молока. Молодой Браун оттащил девочку прочь, словно вырывая ее из когтей самого дьявола. Тут он приметил розовые ленты Веры, которая тревожно всматривалась вдаль и так обрадовалась, завидя мужа, что вприпрыжку пустилась бежать по улице и едва не расцеловала его на глазах у всей деревни. Но молодой Браун строго и печально взглянул ей в лицо и прошел мимо, не сказав ни слова.

Что же на самом деле случилось с молодым Брауном? Быть может, он просто заснул в лесу и бесовский шабаш лишь привиделся ему во сне? Пусть будет так, если угодно; но, увы, для молодого Брауна то был зловещий сон. Иным человеком стал он с этой памятной ночи: строгим, печальным, мрачно задумчивым, утратившим веру если не в бога, то в людей.

Когда во время воскресной службы запевали в церкви святой псалом, он не мог его слушать; заглушая священную мелодию, бесился и звенел у него в ушах святотатственный гимн греху. Когда священник пылко и красноречиво говорил о святых основах нашей религии, о праведной жизни и о смерти, о грядущем блаженстве или неизреченных страданиях, молодой Браун бледнел, ожидая, что вот-вот крыша храма обрушится на головы седого богохульника и его слушателей.

Часто в полночь он вдруг просыпался и отодвигался от Веры; а когда все домашние становились на колени во время утренней или вечерней молитвы, хмурился, бормотал что-то про себя, сурово глядел на жену и отворачивался в сторону.

Прожив так долгую жизнь, бывший молодым Браун, седым стариком сошел в могилу. И Вера, и дети, и внуки, и соседи чинной толпой проводили его в последний путь, на надгробном камне не высекли слов надежды, ибо мрачен был его смертный час».

В сне ли, наяву ли увидел молодой Браун бездну зла своих односельчанах, не суть важно, важно то, что благословенная священная вера в добро побеждена была в нем циничной верой в зло.

Вот такой беспросветно-безверный рассказ написал Готорн. Можно было бы подумать, что в старом своем доме Натаниел гляделся в огромное зеркало, оставшееся ему от предков. «В одном из покоев издавна висело оно — громадное, мутное, которое по приданию заключало в своей глубине все образы, когда-либо отражавшиеся в нем: и самого старого судью, и многочисленных его потомков. Одни из них выступали в старинной детской одежде, другие пленяли разноцветьем женской прелести или ранней мужественности, третьи являют лица, омраченные морщинами неласковой старости. Среди них была старуха, оцепеневшая от безделья затворница, поджидающая холодный, бессолнечный, невозмутимый, как болото, день, который не отличить от бесконечно длинной вереницы его прошамкавших ранее двойников.

Умей мы читать тайны этого зеркала, мы с удовольствием уселись бы перед ним и перенесли в книжку его откровения. По преданию потомки ведьм были как-то связаны со старинным зеркалом и с помощью неких гипнотических свойств умели вызывать из мутной глуби всех усопших, но не в их будничном привычном обличье и не счастливейшие часы житейского благополучия, а в минуты, когда те совершали какой-то греховный поступок или переживали тяжелый удар судьбы.

И все эти люди жили в старом, изглоданном непогодой доме. Если бегло оглядеть его причудливый облик, то можно увидим зеленые мшистые наросты на кровле и стенах. Здесь разворачивались события, произошедшие очень давно. В этих стенах обитатели дома пережили много превратностей – чаще мучилась и реже радовались, — и, казалось, даже бревна, пропитавшись кровью их сердец, теперь кровоточили. Да и сам дом напоминал огромное человеческое сердце, которое жило самостоятельной жизнью и обладало памятью, где смешались хорошее и дурное.

Вот так мы то и дело возвращаемся к преданиям седой старины – рассуждаем о забытых событиях, нравах, личностях, чувствах, побуждениях, полностью или частично истлевших в памяти, – потому как прошлое ясно проглядывает в любом, самом свежем проявлении сегодняшней жизни.

С великой пользой для себя читатель усвоит истину, которой обычно пренебрегает: деяния ушедших поколений подобны завязям, и из этих завязей в далеком будущем произрастают плоды добра или зла, ибо, радея о хлебе насущном, люди засевают почву не только скоротечными злаками, но роняют в нее и семена, бросающие мрачную тень на их потомство.

Вокруг этого старинного замшелого здания выросли новые дома, как правило, низкие, деревянные, в скучном облике которых будто бы чувствовались натертые мозоли простолюдинов. В каждом из домов, конечно, ворошились человеческие судьбы, однако внешней затейливостью они не могли поразить стороннее воображение или пробудить к себе чье-то сочувствие».

Боже, как все мрачно и безысходно в мыслях и словах писателя! Неужели грех предков поглотил-пожрал светлую душу Натаниеля?..

Если читатель увидел в его лице существо мрачное и неприветливое к роду людскому, то поспешу-ка я его в этом разуверить. Доброжелательный взгляд бросал Натаниел на окружающее его человечество. Для этого странствовать в далеких краях ему нужды не возникало. «Готорн был „странным“» американцем. Его совершенно не затронула динамика эпохи, проявлявшая себя на индустриальном уровне как страсть к поездам, как пренебрежение к оседлости и страсть к перемене мест, которая издавна считалась типичной чертой американского характера. Во времена заселения континента и освоения новых земель эта черта бросалась в глаза, ибо являлась, можно сказать жизненным принципом миллионов людей.

Многие писатели той поры не отставали от своих путешествующих героев. Многие, но не Готорн. Он родился и вырос в Новой Англии, и даже вообще не в Новой Англии, а в Массачусетсе. Почти все шестьдесят лет, отпущенных ему на земле, прожил в Сейлеме и Бостоне. Если поставить ножку циркуля в центре Бостона и очертить им круг радиусом в полсотни миль, то в него впишутся все места проживания писателя. Новая Англия была родиной Готорна, его домом, его вселенной». (Ю. Ковалев)

Герой одного его рассказа повествует нам некую свою историю, которая могла бы быть схожей с историей ее автора: «В доме, где я родился, жила старушка. Целые дни она сидела согнувшись над кухонным очагом, на коленях у нее всегда был грубый серый чулок. След его был уже наполовину связан, и по мере того, как чулок сужался, таяла и ее жизнь; последнюю петлю на мыске она довязала в день своей смерти.

Самым важным делом и единственным развлечением для нее было рассказывать мне истории – утром, днем, вечером, — в любое время. Она бубнила их, шевеля своим беззубым ртом, а я сидел на чурбане, вцепившись обеими руками в ее клетчатый передник. Ее собственная память охватывала чуть ли не все столетие и, кроме того, в ее сознании странным образом переплелись пережитое и виденное лично ею с воспоминаниями старых людей, умерших еще в дни ее молодости, так что ее можно было бы принять за современницу королевы Елизаветы.

Тысячи рассказанных ею приданий далекой седой старины, словно мглистая дымка, таятся в уголках и закоулках моей памяти. Они так вкоренились в меня, что в конце концов я сам начал им верить. Они как бы слились с дымом семейного очага, перепутались с действительными событиями домашней истории, сделались неотъемлемыми от них и так прочно водворились в доме, что завладевают нашими помыслами больше, чем нам это кажется». (Н. Готорн)

Такова, возможно, была няня Натаниеля – его Арина Родионовна. Готорн, как и герой его новеллы, ощущал себя наследником вековых традиций, приемником поколений. В его произведениях часто «легкие облачка легенды для вящей живописности обволакивали героев его рассказов».

«Здесь, именно здесь жила милая хранительница домашнего веселого очага. Как никто другой умела она создавать вокруг себя то, что называется теплым домом, ту самую атмосферу, по которой чахнет отверженный узник, владыка, любой несчастливец, стоящий ниже всех или выше всех. В ней играла сама жизнь! Взяв ее за руку, вы почувствовали бы что-то неизъяснимое, что-то нежное, некую реальность, источающую тепло, и, сжимая — пусть даже легонько – ее пальцы, ощутили бы себя нужным звеном братской цепи человеческого рода. И мир больше не казался бы вам горестной иллюзией.

И, быть может, такая милая хозяюшка могла бы стать женой поэта. А почему бы и нет? Если толково порассуждать, то, пожалуй, мы сумеем ответить на один не редко возникающий вопрос: отчего поэты часто выбирают себе в подруги не тех женщин, что дружны с музами, а простых смертных, могущих сделать счастливыми как грубого ремесленника, так и глубокомысленного подвижника духа? Да, вероятно, потому, что пока поэт высоко парит над грубой действительностью, он не нуждается в спутниках или собеседниках, но когда спускается на тоскливую землю, ему страшно становится в одиночестве».

Здесь, жили его влюбленные, «для которых земля превратилась в райский сад, где они были первыми его обитателями.

А вот еще одна жительница этого небольшого селения. Писатель и на нее посмотрел доброжелательным взглядом, хотя и не без тени легкой иронии. Ну да легкая ирония всегда приятна.

Вот что он написал: «До восхода солнца оставалось еще полчаса, когда старая мисс – я чуть не написал проснулась, а между тем в эту недолгую ночь бедняжка едва ли сомкнула глаза, — скажем, поднялась со своего одинокого ложа и начала делать то, что можно лишь в насмешку назвать приведением себя в порядок. Но боже нас избавь даже мысленно присутствовать при туалете столь целомудренной особы – это было бы просто неприлично! Так что пускай наш рассказ подождет старую мисс на пороге спальни, и я лишь вскользь отмечу, какие вздохи исторгала она из груди, немало не смущаясь тем, сколь печально и громко они отзывались в доме, где, впрочем, никто не мог их воспринять. Старая барыня жила одна в своем особняке, совершенно одна.

Вот она поплелась по старому как и она пустому дому, сопровождая каждый свой шаг бряцанием иссохших суставов. Здесь жила моя знакомая в неприступном уединении, не принимая участия в житейской суете, чураясь знакомств и увеселений. Прибрав кое-как свой туалет, старая мисс повалилась на колени и начала молиться. Увы, не долетали ее мольбы ни до одного мирского уха, но на горних высях, дарующих нам всеобъемлющую любовь и милосердие, несомненно услыхали, как горячо молилась она.

Но вот старая девушка окончила утреннюю молитву. Послышался шелест ее платья. Уж не взгромоздилась ли наша барышня на стул, чтобы придирчиво осмотреться да повертеться так и этак перед овальным туалетным зеркалом, которое висит в потускневшей овальной раме над ее столом.? Так и есть! Кто бы мог подумать, что эта старая девушка прихорашивается и тратит драгоценное время на утренний туалет! Зачем он ей? Ведь она не выходит из дому, никто ее не навещает, и, как она ни вырядись, тот поступит всего милосерднее, кто при встрече с ней отведет глаза в сторону.

Теперь старой мисс овладело чувство, вскормленное и взращенное тоской и одиночеством, — чувство, составившее, я бы сказал, страсть всей ее жизни. Она отворяет тайничок в секретере и рассматривает миниатюру, на которой тонкая кисть художника изобразила лицо, достойное искусства изящного живописца. На нас глянул молодой человек в шелковом старомодном шлафроке, чья пышная мягкость очень шла к этому мечтательному лицу с полными, мягко очертанными губами и прелестными глазами, которые как бы намекали на то, что он если не глубокий мыслитель, то по крайней мере обладает чувствительным и порывистым сердцем. Горячей верой, неувядающей памятью о молодом человеке и постоянной преданностью ему питалось сердце старой барышни».

Здесь необходимо отметить, что Натаниел Готорн сам описал свой приятный облик.

Но продолжим о старой мисс: «Сегодня все ее существо исполнено такой печали, какая редко открывается глазу в круговороте будней. В последнюю схватку с жизнью вступает аристократка. Эта леди, с младенчества вскормленная призрачной пищей, замешанной на былой славе ее предков, свято уверовавшая в то, что добывать хлеб насущный позорно и возбранно, эта прирожденная аристократка после шестидесяти лет жизни была принуждена наконец сойти с пьедестала воображаемого достоинства и открыть лавку. Бедность, неотступно гнавшаяся за ней по пятам, в конечно счете нагнала ее. Она должна была начать зарабатывать себе на хлеб или умереть с голоду. Чтобы собрать по дому товары для своей лавки, старая мисс негнущаяся, иссохшая от старости, то поднимается на цыпочки, чтобы заглянуть в шкаф, то становится на четвереньки, и тут сердце у нас начинает разрываться от жалости, в глазах закипают слезы уже хотя бы потому, что мы невольно посмеялись над ней».

Ну да это смех простительный, беззлобный…

Но вот старая мисс прислушалась и поняла, что это с улицы доносятся до нее звуки шарманки. Она выглянула в окно и увидела: «На плече у итальянца сидела обезьяна, одетая в шотландский килт, а чтобы уж окончательно пленить почтенную публику, у шарманщика в запасе была еще семейка маленьких фигурок, — обитали они в ящике шарманки, жизнь их полностью зависела от музыки, звуками которой оглушал округу расторопный итальянец. При всем разнообразии занятий члены этого маленького счастливого содружества – сапожник, кузнец, солдат, дама с веером, пьяница с бутылкой, ученый, молочница, сидящее подле своей коровы, и скупец – наслаждались истинно блаженным существованием и жили припеваючи, приплясывая в буквальном смысле слова.

Стоило итальянцу повернуть ручку своей шарманки, как – вот чудо-то! – каждое из этих крошечных существ начинало двигаться с живостью необыкновенной. Сапожник чинил башмаки, кузнец бил молотом по наковальне, солдат размахивал сверкающим лезвием, дама томно обмахивалась веером, разбитной пьяница жадно тянул бренди из бутылки, любознательный ученый открыл книгу и вертел головой, скользя глазами по странице, молочница проворно доила корову, а скупец пересчитывал золото в сундуке.

Вот такие чудеса происходили, стоило лишь повернуть ручку шарманки! Более того, с ее помощью повеса запечатлевал поцелуй на губах красавицы. Вероятно, циничный, веселый и вместе с тем язвительный создатель этой пантомимической сценки хотел сказать ею, что все мы смертные – независимо от того, занимаемся ли серьезным делом или развлекаемся пустяками, — пляшем под одну дудку и, сколько ни хлопочем, в этом мире ровно ничего не меняется».

Разве что времена года. Прошли весна, лето, осень, наступила зима.

«Однажды морозным днем, когда после долгой непогоды холодным блеском засверкало солнце, двое ребятишек попросили у матери разрешения выбежать на улицу поиграть на свежевыпавшем снегу. Он, бывший тусклым и унылым, когда над ним нависало серое небо, теперь сверкал и искрился на солнце. Старшую из детей, маленькую девочку, за скромность, нежную прелесть и за то, что все ее считали очень красивой, родители называли Фиалкой. Брата же ее за румянец на пухлых щечках, вызывавший мысли о лучах солнца и больших алых цветах, называли Пионом.

Отец этих детей — превосходный человек, но, однако, лишенный всякой фантазии, твердо привыкший иметь, что называется, здравый взгляд на все окружающее. Сердце у него было почти такое же отзывчивое, как и у других людей, но нравом он отличался упрямым, и трудно было как-либо на него повлиять. Возможно поэтому его голова была пуста, подобно одному из тех чугунных горшков, что продавались в его лавке. В жене этого человека, напротив, сквозила некая поэтичность, черты духовной, но не от мира сего красоты – нежный цветок, который она сберегла с поры своей юности и который продолжал цвести в ее душе, несмотря на прозу жизни и материнские заботы.

Вот ее милые дети попросились погулять.

— Да, Фиалка, да, мой маленький Пион, — ответила добрая мать на их просьбу поиграть на снегу, — вы можете пойти в садик.

Заботливая женщина тепло укутала малышей и наделила каждого в напутствие нежным поцелуем, словно этим она хотела наложить заклятие на посягательства Мороза, Красного Носа. Дети пустились бегать и скакать. Это занятие их сразу же вовлекло в самую середину огромного сугроба. Фиалка вынырнула из него, похожая на белого зяблика, в то время как Пион с раскрасневшимся лицом все еще в нем барахтался. Ну и весело же им было!

Взглянув на резвящихся детей, вы подумали бы, что страшная и безжалостная метель, разыгравшаяся накануне, только для того и разыгралась, чтобы приготовить новую игрушку для Фиалки и Пиона, и что сами они, как полярные птицы, сотворены, чтобы наслаждаться бурей и радоваться белой пелене, окутавшей всю землю.

Наконец, когда дети забросали друг друга снегом с ног до головы, Фиалка сказала:

— Что я придумала! Давай вылепим из снега маленькую девочку; это будет наша сестричка, она станет бегать и играть вместе с нами всю зиму. Правда, чудесно?!

— О, да! – закричал Пион. – Это будет чудесно! И мы ее покажем маме!

— Да, — ответила Фиалка, но только пусть она не заставляет ее входить в теплую гостиную: ты ведь знаешь, наша маленькая снежная сестричка не вынесет тепла.

И тотчас же они приступили к работе и стали лепить снежную девочку. Уже соскучившаяся по своим детишкам мать посмотрела в окно и не смогла удержаться от улыбки при виде той серьезности, с которой ее ребятишки принялись за дело. Казалось, они и впрямь думали, что нет ничего легче, как вылепить из снега живую девочку.

По правде говоря, если когда-нибудь и произойдет подобное чудо, то это будет только тогда, когда наши руки возьмутся за работу под влиянием точно такого же искреннего порыва, с каким дети сейчас собрались сотворить это чудо, даже не подозревая о нем. Мать же думала о том, что как раз из такого чистого, только что с небес упавшего снега, и можно было бы создать новое существо. Для нее истинным удовольствием было наблюдать, как ее маленькие бесхитростные создания поглощены своим занятием. Более того, милую женщину поражало, с каким замечательным знанием дела и ловкостью ее дети приступили к делу. Порой казалось, что фигурку маленькой девочки не столько лепят дети, как она сама вырастает под их руками.

Мать радовалась. «Какие у меня замечательные дети, — думала она не без гордости, и эта материнская слабость вызвала на ее устах улыбку. – Но я должна дошить курточку Пиону. Надо бы перестать мне глядеть в окно». И мать села за шитье. А потом она подумала еще вот о чем: «Как было бы замечательно, если бы феи, а еще лучше ангелочки прилетели бы из рая и, незаметно играя с малышами, помогли бы им в из задумке.

Тем временем Фиалка, взглянув на дело их рук, сказала брату:

— Наша снежная девочка просто прелесть. Теперь нам нужны маленькие сверкающие кусочки льда, чтобы сделать снежной сестренке блестящие глазки. – Потом, немного призадумавшись, она добавила, — Мама-то поймет, какая она красивая, а папа скажет: «Фу, какие глупости! Не торчите на холоде!»

Тут розовое облачко осветило щечки снежной девочки и румянец с ее личика не исчез, когда облачко пролетело мимо. А ее волосы стали золотистыми. Как раз в это время свежий западный ветер пронесся через сад. Задребезжали окна в гостиной, и повеяло таким холодом, что мать уже собралась постучать наперстком в окно, чтобы позвать детей домой, как вдруг услышала, что они в один голос зовут ее.

— Мама, мама! – кричали Фиалка и Пион. – Мы уже вылепили нашу маленькую снежную сестричку, и она бегает с нами по саду. Посмотри, какая чудесная девочка играет с нами!

Мать тут же выглянула из окна. Солнце уже зашло, завещав, однако, свой блеск багряным и золотым облакам, которые придают особое великолепие зимним закатам. Поверите ли, если я скажу, что она увидела, как в саду вместе с ее детьми играет одетая во все белое девочка с румяными щечками и золотистыми локонами. Про себя женщина решила, что это должно быть дочь кого-нибудь из соседей. Добрая женщина направилась к двери, намереваясь пригласить маленькую беглянку в свою уютную гостиную, ибо теперь, когда солнце село, на улице стало очень холодно. И все же в глубине души она сомневалась: настоящий ли это ребенок или хлопья только что выпавшего снега, развеваемого по саду холодным западным ветром.

В самом деле было нечто необыкновенное во внешности маленькой незнакомки. Мать не могла припомнить, что у кого-нибудь из соседских детей было бы такое чистое лицо с нежным румянцем, такие золотистые локоны, разметавшиеся вокруг лба и шеи. А что касается ее белого, подбитого ветром платья, никакая благоразумная мать не отправила бы своего маленького ребенка в самый разгар зимы гулять в чем-то столь легком и воздушном. Добрая и заботливая женщина содрогнулась от одной мысли, что эта девочка обута в легкие белые башмачки. И тем ни менее, как ни легко была одета эта девочка, она, казалось, совсем не чувствовала холода и так грациозно танцевала на снегу, что кончики ее туфелек едва оставляли след на его поверхности.

Как-то в игре незнакомка взяла за руки тепло укутанных ребятишек. Тут Пион вырвал свою ручку и принялся оттирать ее, как будто пальцы у него окоченели от холода. То же самое сделала и Фиалка, серьезно и деликатно заметив при этом, что лучше не держаться за руки.

Мать в это время не знала, что и придумать, что предпринять. Тут распахнулась калитка и появился отец. Он тотчас заметил белоснежную незнакомку, порхающую по снегу, словно маленький снежный вихрь.

— Господи, боже мой, кто же это маленькая девочка? – спросил весьма благоразумный человек. – Ее мать, несомненно, сумасшедшая – позволить ребенку выйти в такую морозную погоду в одном тоненьком платьице!

Фиалка и Пион старались объяснить отцу, что это снежная незнакомка – их новая сестричка, которую они слепили сами.

— Что за глупости, дети, — в ответ воскликнул их добрый и честный отец. – Не уверяйте меня, что из снега можно делать живых детей. Эта маленькая девочка не должна больше оставаться на морозе ни единой секунды. Пойдемте в гостиную; ты, жена, дашь ей поужинать хлебом и горячим молоком.

С самыми благородными намерениями этот честный человек собрался было увести снежную девочку в теплый дом, но Фиалка и Пион схватили отца за руки и принялись горячо упрашивать его не заставлять их сестренку делать это.

— Папочка, — кричала Фиалка, — эта маленькая девочка может жить только когда она дышит холодным воздухом!

— Да, папа, — подхватил Пион, — она не любит тепла.

— Дорогой мой, — пыталась убедить мужа жена, — во всем этом есть что-то очень необычное. Ты, пожалуй, сочтешь меня глупой после того, что я тебе скажу, но не может ли быть это какой-нибудь небесный ангел, которого умилила непосредственность и доверчивость, с какой наши дети лепили снежную девочку. Разве не может он провести час своей вечной жизни, играя с такими милыми маленькими созданиями? И вот перед нами то, что мы называем чудом.

— Моя дорогая, — муж добродушно рассмеялся, — я, что ни говори, обладаю здравым умом, а ты такой же ребенок, как наши дети, а

В известной мере он был прав, ибо всю жизнь сердце этой женщины было полно детской простоты и веры – веры чистой и ясной, как хрусталь; и, взирая на все предметы сквозь эту хрустальную призму, она иногда видела истины настолько глубокие, что остальные люди смеялись над ними, как над бессмыслицей и вздором.

И вот отец вышел в сад, не обращая внимание на протесты детей и на увещевания жены. Он, хотя и с большим трудом, поймал снежную девочку, схватил ее на руки и внес в гостиную своего дома, приговаривая,

— Мы наденем тебе на ножки пару чудесных теплых шерстяных чулочек и закутаем в пушистую шаль, чтобы твое закоченевшее тельце побыстрее согрелось. Все будет в порядке!

И вот с самой доброжелательной улыбкой этот исполненный наилучших намерений джентльмен внес ребенка в дом. Девочка вся поникла; куда девались ее блеск и сверкание, которые всего минуту назад придавали ей сходство с ясным, морозным, звездным вечером. Теперь она выглядела вялой и унылой, совсем как оттепель серым весенним днем. Стоя у ярко полыхающего камина в потоке теплого воздуха один только раз бросила снежная девочка тоскливый взгляд на окно и мельком увидела сверкание заснеженных ветвей деревьев и крыш домов, морозное поблескиванье звезд и всю удивительную бездонность холодной ночи. Тем временем западный ветер стучал в окно, словно призывая незнакомку выйти на улицу.

Повелев жене накормить гостью ужином, муж отправился расспросить соседей, не их ли дочка убежала в столь легкомысленном наряде из дома. Но едва он дошел до садовой калитки, как жена позвала его обратно. Лицо ее было искажено ужасом.

— Незачем ходить за родителями ребенка, — с болью сказала она.

— Мы же говорили тебе, папа! – кричали Фиалка и Пион. – Ты заставил ее войти, и теперь она рас-та-я-ла!..

Очаровательные личики детей так были залиты слезами, что отец стал не на шутку опасаться, как бы сам он и вся его семья тоже не растаяли.

— Гадкий, злой папа! – кричал Пион, топая ножкой и потрясая маленьким кулачком перед лицом этого здравомыслящего человека. – Мы же сказали тебе, что она может растаять. Зачем же ты не послушал нас?

А чугунная печь сквозь слюдяной глазок своей дверцы, казалось, пристально смотрела на отца семейства, как красноглазый демон, ликующий при виде совершенного им зла.

Отец, помедлив немного, сказал матери своих детей:

— Моя дорогая, посмотри, сколько снегу нанесли дети на ногах. Целая лужа перед печкой. Вели принести тряпку и вытереть пол».

Вот сколь трагично окончилась встреча очарования с повседневной практичной будничностью.

Натаниел Готорн с головой окунулся в романтические произведения, предания, притчи потому-то и составил об этом виде творчества свои представления: «Когда писатель именует творение романтическим, он тем самым дает понять, что сохраняет за собой право на известную свободу в подборе материала и описании событий, на которое не решился бы притязать, если бы задумал сочинить реалистическое произведение. Романтическое произведение если подчас изменяет правде человеческих чувств, то совершает непростительную ошибку, но вместе с тем сочинителю не возбраняется изобразить эту правду в кругу обстоятельств, которые во многом зависят от его писательских пристрастий или игры воображения.

В своем произведении он волен создать любую среду или атмосферу, какая ему по сердцу, на своем полотне он может притушить краски, сделать их пестрее, прибавить светотени, углубить контуры.

Его мастерство в том и состоит, чтобы пользоваться вымышленными принципами с умом и осторожностью, а главное, не перенасытить рассказ разными чудесами, забыв, что они лишь тонкая, ароматная приправа к блюду, которым он предлагает угоститься почтенной публике. Впрочем, если даже он щедро снабдит свой рассказ пряностями воображения, его не обвинят в литературном преступлении».

Каждый читатель, лишь немного познакомившись с творчеством Натаниеля Готорна, станет очевидцем непреложной истины: сколь разнообразны настроения, присутствующие в его новеллах, приправленных философским звучанием.

Готорн был одним из тех немногих, кто в развивающейся бурными темпами деловой Америке увлекся столь непрактичным бизнесом, как профессиональное занятие литературой. Его предприимчивые предки-пуритане, узнай они об этом, пригвоздили бы своего потомка к позорному столбу. Натаниел так представлял себе их разговор: «Что он делает? Пишет романы! Что за занятие, что за способ прославлять Творца! Просто непостижимо! С не меньшим основанием этот выродок мог бы сделаться уличным музыкантом, никчемным шарманщиком!»

Однако, полностью ли порвал писатель со своими предками? Нет. Его одержимость вопросами совести досталась ему от этих пуритан. Подтверждением тому может служить следующая история о Великом карбункуле, в которой мечты ее героев тесно связаны с поисками нравственного идеала каждого.

«В давно минувшие времена на скалистом склоне одной из Хрустальных гор расположились как-то вечерней порой несколько путников, решивших отдохнуть после изнурительных и бесплодных поисков Великого карбункула. Они не были ни друзьями, ни товарищами по общему делу — каждого из них, если не считать одну юную чету, привело сюда страстное себялюбивое стремление найти этот чудесный камень.

И все же, по-видимому, они считали себя связанными узами братства, так как совместными усилиями сложили из веток грубое подобие шалаша и развели огромный костер из обломков сосен, увлеченных вниз по течению бурным Амонусаком, на пологом берегу которого они намеревались провести ночь. Среди них, пожалуй, лишь один из путников был настолько одержим всепоглощающей страстью к поискам, что, чуждый всем естественным чувствам, не выказал ни малейших признаков радости, увидев в этом глухом и пустынном месте, куда они забрели, человеческие лица.

Огромное безлюдное пространство отделяло их от ближайшего поселения, а не больше чем в миле над их головами проходила та суровая граница, где горы сбрасывают косматый покров леса и вершины их либо кутаются в облака, либо, обнаженные, четко вырисовываются высоко в небе. Как же одиноко мог почувствовать здесь себя человек! Рев бурного Амонусака показался бы невыносимым одинокому страннику, случись ему подслушать беседу горного потока с ветром.

Путешественники обменялись радушными приветствиями и пригласили друг друга в шалаш, где все были хозяевами и каждый гостем всех остальных. Выложив свои припасы на плоскую скалу, они принялись за общую трапезу, к концу которой почувствовали себя добрыми друзьями, хотя это сознание омрачалось предчувствием того, что наутро, возобновив поиски Великого карбункула, они снова станут чужими друг другу.

Семеро мужчин и одна молодая женщина сидели рядом, греясь у костра, который пылающей стеной вырастал у входа в шалаш. Неверный отблеск пламени освещал несхожие и разноликие фигуры собравшихся, которые в пляшущих бликах огня казались карикатурами на самих себя, и, глядя друг на друга, путники единодушно пришли к заключению, что более странное общество никогда еще не собиралось ни в городе, ни в глуши, ни в горах, ни на равнинах.

Старший из них, человек лет шестидесяти, высокий и сухощавый, с обветренным лицом, был закутан в шкуры диких зверей, обличью которых он, должно быть, подражал, поскольку олени, волки и медведи давно уже стали самыми близкими его друзьями. По рассказам индейцев, это был один из тех несчастных, в которых Великий карбункул породил с самой ранней юности своего рода безумие и для кого единственным смыслом жизни стали исступленные поиски этого камня.

Все, кому пришлось побывать в этих краях, называли его Искателем, и настоящего имени его никто не знал. Никто уже не мог вспомнить, когда он принялся разыскивать драгоценность, и в долине Сако даже сложили легенду о том, что за свою неутолимую страсть этот человек осужден вечно скитаться в горах в поисках Великого карбункула, встречая каждый восход солнца лихорадочной надеждой, а каждый закат — безутешным отчаянием.

Рядом со злополучным Искателем сидел пожилой человечек в шляпе с высокой тульей, несколько напоминавшей тигель. Это был некий доктор Какафодель из далеких заморских стран, который за время своих занятий химией и алхимией иссох и прокоптился, как мумия, потому что ни на минуту не отходил от горна, вдыхая вредоносные пары. Трудно сказать, справедливо или нет, но про него говорили, что в начале своих исследований он, выпустив из собственного тела самую драгоценную часть своей крови, израсходовал ее вместе с другими неоценимыми ингредиентами на один неудавшийся опыт и с тех пор навсегда потерял здоровье.

Третьим был господин Икебод Пигснорт — богатый купец и член бостонского городского управления, старейшина церкви знаменитого мистера Нортона. Враги мистера Пигснорта распространяли о нем нелепые слухи, утверждая, будто он любил после утренней и вечерней молитвы, раздевшись донага, часами валяться в груде шиллингов с изображением сосны — первых серебряных денег в Массачусетсе.

Имени четвертого, о ком нам следует сказать, никто из присутствующих не знал, и он отличался главным образом желчной усмешкой, все время кривившей его худое лицо, да огромными очками, благодаря которым все окружающее воспринималось этим джентльменом в искаженном, утратившем естественные краски виде.

Имя пятого тоже осталось неизвестным, и это тем более досадно, что, как выяснилось, он был поэтом. Глаза у него сияли, но сам он казался весьма заморенным, что, впрочем, являлось более чем понятным, принимая во внимание его обычный рацион, состоявший, по утверждению некоторых, из туманов, утренней мглы и клочка первой попавшейся тучки, иногда сдобренной приправой из лунного света, если его удавалось раздобыть. Немудрено, что его поэтические излияния изрядно отдавали всеми этими деликатесами.

Шестым был сидевший в стороне от остальных молодой человек с надменным лицом, в украшенной перьями шляпе, которую он не пожелал снять, хотя здесь были люди постарше его; в света костра поблескивала богатая вышивка на его одежде и вспыхивали драгоценные камни на эфесе шпаги. Это был лорд де Вир, про которого рассказывали, что у себя в замке он проводил все время в фамильном склепе, тревожа бренные останки своих предков и отыскивая среди костей и праха свидетельства их земной славы и могущества, чтобы помимо собственного тщеславия он мог бы похвалиться всем тщеславием своего рода.

И, наконец, в числе путников был красивый и скромно одетый молодой человек, а рядом с ним сидела юная особа; нежный бутон ее девичьей скромности едва начал распускаться в пышный цветок женской любви. Его звали Мэтью, а ее — Хэнна, и эти безыскусственные имена как нельзя лучше подходили к молодой чете, выглядевшей до странности неуместно среди причудливого сборища маньяков, одержимых безумной мечтой о Великом карбункуле.

Эта пестрая кучка искателей приключений, собравшихся под одной крышей и гревшихся у одного костра, была настолько захвачена одним стремлением, что, о чем бы ни заходил разговор, он под конец непременно озарялся блеском Великого карбункула.

Кое-кто из них рассказал о том, какие обстоятельства привели его сюда. Один услышал об удивительном камне из уст чужестранца, и тотчас им овладела страстная жажда взглянуть на это сокровище, утолить которую могло только ослепительное сияние карбункула. Другой еще в те времена, когда в этих краях побывал знаменитый капитан Смит, заметил его яркое сверкание далеко в море и не знал покоя до тех пор, пока не отправился на поиски. Третий, заночевав однажды во время охоты в сорока милях от Белых гор, проснулся среди ночи и увидел Великий карбункул, пылающий словно метеор, так что от его света под деревьями протянулись длинные тени.

Путники вспоминали о бесчисленных попытках найти сокровище и о роковой силе, которая до сих пор неминуемо вставала на пути всякого, кто посягал на него, хотя, казалось, не так уж трудно было обнаружить источник света, почти не уступающий по яркости солнцу и затмевающий луну. При этом каждый из собравшихся презрительно усмехался, слушая, когда кто-нибудь другой высказывал дерзкую надежду на то, что в будущем ему посчастливится больше прежнего, а сам с трудом скрывал затаенную в глубине души уверенность, что судьба улыбнется именно ему.

Словно желая умерить свои слишком пылкие мечты, они вспомнили об индейском поверье, по которому за Великим карбункулом неусыпно следит некий дух. Он сбивает с пути всякого, кто пытается его отыскать, и то переносит свое сокровище с одной высокой вершины на другую, то насылает на него туман из заколдованного озера, над которым хранится драгоценность. Однако все признали, что рассказы эти вряд ли заслуживают доверия, и предпочли объяснить неудачи отсутствием упорства и находчивости у тех, кто пустился на поиски таинственного камня, а также множеством естественных препятствий, преграждающих путь к цели в этом лабиринте лесов, долин и гор.

Когда беседа смолкла, обладатель огромных очков поочередно оглядел всех присутствующих, подарив каждого презрительной усмешкой, не сходившей с его губ.

— Итак, друзья-пилигримы, — сказал он, — здесь сошлось семеро мудрецов и одна прелестная дама, несомненно столь же мудрая, как и самый почтенный из нас. Итак, повторяю я, мы собрались здесь, и всех нас связывает одна благородная цель. Думается мне, что было бы весьма уместно, если б каждый поведал остальным, как он собирается распорядиться Великим карбункулом, если ему выпадет счастье набрести на него. Что, например, может сказать наш друг, облаченный в медвежью шкуру? Как вы, уважаемый сэр, предполагаете насладиться этой драгоценностью, в поисках которой уже бог знает сколько времени блуждаете в Хрустальных горах?

— Насладиться! — с горечью воскликнул старый Искатель. — Я не жду никаких наслаждений, с этими глупыми мечтами я распростился давным-давно. Я продолжаю разыскивать этот проклятый камень только потому, что пустое тщеславие моей юности обратилось для меня на старости лет в неумолимый рок. Эти поиски вошли в мою плоть и кровь, они одни сообщают силу моему духу и моим мышцам и заставляют биться сердце. Стоит мне отказаться от них, и я в ту же минуту упаду бездыханным в ущелье, ведущем к выходу из этого горного края. И все же ни за какие блага, даже если бы мне пообещали вернуть напрасно прожитые годы, я не отказался бы от мечты о Великом карбункуле! Отыскав его, я уйду в уединенную пещеру, которую давно приглядел, лягу там и умру, прижимая карбункул к груди, и пусть он навеки останется похороненным вместе со мной!

— О неуч, презирающий интересы науки! — гневно вскричал доктор Какафодель, уязвленный до самой глубины своей ученой души. — Да ты недостоин даже издали созерцать блеск этого благороднейшего из камней, созданных в лаборатории Природы! Один лишь я поставил перед собой достойную цель, ради которой разумный человек может стремиться к обладанию Великим карбункулом! Разыскав его — а я, почтенные господа, предчувствую, что мне суждено найти этот камень, дабы увенчать мою карьеру ученого, — я тотчас вернусь в Европу и все оставшиеся годы жизни посвящу разложению его на простейшие элементы. Часть камня я разотру в почти неосязаемую пыль, другую часть обработаю кислотами и иными растворителями, способными воздействовать на столь совершенный состав; остальное расплавлю в тигле или воздействую на него огнем паяльной лампы. С помощью всех этих методов я получу точный анализ камня и смогу подарить миру толстый фолиант, в котором будут описаны результаты моих трудов.

— Превосходно, наш ученый друг, — заметил человек в очках, — и пусть ваша рука не дрогнет, разрушая камень: ведь, изучив вашу книгу, каждый из нас, простых смертных, сможет соорудить себе свой собственный Великий карбункул.

— Ну нет, — возразил мастер Икебод Пигснорт, — что до меня, так я против этаких подделок; из-за них упадет рыночная цена настоящей драгоценности. Нет, господа, я прямо скажу, что заинтересован в сохранении нынешней цены. Ведь я бросил свою торговлю, передал склады на попечение конторщиков, поставил под большой риск все свои капиталы. Да что там, мне самому грозит опасность смерти или возможность попасть в руки проклятых дикарей-язычников, а я даже не посмел просить наших прихожан молиться за меня, ибо отправиться на поиски карбункула — это почти то же, что связаться с нечистой силой. Так неужели кто-нибудь из вас воображает, что я нанес такой ущерб своей душе, репутации и имуществу, не надеясь получить за все это надлежащую прибыль?

Этого Великого карбункула я и в глаза не видел, но если он сверкает даже в сто раз слабее, чем говорят люди, и тогда он наверняка будет стоить дороже лучшего из алмазов Великого Могола, а тот оценивают в неслыханную сумму. Вот я и собираюсь погрузить Великий карбункул на корабль и пуститься с ним в Англию или Францию, в Испанию или Италию, хоть к самим язычникам, если провидению будет угодно услать меня туда. Одним словом, я продам камень тому из земных царей, кто даст мне за него самую высокую цену, чтобы он мог поместить его в свою сокровищницу. Пусть-ка найдется кто-нибудь, у кого есть более разумный план!

— Найдется, низменный скупец! — вскричал поэт. — Ужели ты не жаждешь ничего, кроме злата, если намериваешься превратить этот лучезарный светоч в такой же презренный прах, как тот, в котором ты имеешь обыкновение валяться? Я же, укрыв драгоценность под плащом, устремлюсь обратно в свою мансарду, в самый темный переулок Лондона. Там день и ночь я стану созерцать сокровище. Душа моя будет упиваться его сиянием, оно напоит мой мозг и ярко заиграет в каждой строчке стихов, которые выйдут из-под моего пера. А когда я покину сей мир, блеск Великого карбункула еще долгие годы будет озарять мое имя!

— Неплохо сказано, господин поэт! — воскликнул все тот же джентльмен в очках. — Укроешь под плащом, говоришь? Но он же будет светить сквозь дыры, и тебя примут за ходячий фонарь!

— Подумать только! — с негодованием проговорил лорд де Вир, обращаясь скорее к самому себе, чем к окружающим, так как даже самого почтенного из них он считал недостойным своего внимания. — Да как смеет этот несчастный оборванец мечтать о том, чтобы унести карбункул в свою жалкую конуру! Разве я не пришел уже к мысли, что на земле нет более подходящего украшения для парадного зала в моем родовом замке? Там суждено ему сиять из века в век, превращая день в ночь и озаряя старинные доспехи, знамена и гербы, украшающие стену, и поддерживать славу героев во всем ее блеске!

Усилия всех искателей потому оказались тщетными, что камень этот суждено найти мне — и никому другому, и я сделаю его символом величия нашего славного рода. Даже в короне Белых гор Великий карбункул никогда не занимал места столь почетного, какое предназначено для него в замке де Виров!

— Благородная мысль, — произнес циник с подобострастной усмешкой, — однако осмелюсь заметить, что этот камень мог бы стать отличным погребальным светильником и куда ярче озарил бы славу ваших предков в родовом склепе, чем в замке.

— Нет, постойте, — вступил в разговор Мэтью, молодой простолюдин, не выпускавший руку своей жены, — мне кажется, господин неплохо решил, как распорядиться блестящим камнем. Мы с Хэнной надумали поступить так же.

— Как это так? — воскликнул лорд, не веря своим ушам. — Да разве у тебя есть замок, где ты мог бы его поместить?

— Замка у нас, правда, нет, — ответил Мэтью, — но зато есть домик, самый уютный в округе Хрустальных гор. Надо вам сказать, друзья, что мы с Хэнной поженились неделю назад и сразу взялись искать Великий карбункул, потому что в длинные зимние вечера свет его очень пригодится, и нам приятно будет показывать такую диковинку соседям, когда они вздумают навестить нас. Он станет сиять на весь дом, так что в любом углу хоть иголки собирай, а окна будут светиться так ярко, словно в очаге пылают крепкие сосновые коряги. А как чудесно проснуться ночью и увидеть в его свете друг друга!

Путники улыбнулись наивным мечтам юной четы, предполагающей подобным образом распорядиться этим удивительным и бесценным сокровищем, хотя украсить им свой дворец не погнушался бы любой из могущественных монархов.

А лицо человека в очках, который и раньше награждал каждого из рассказчиков презрительной миной, на этот раз перекосила такая злобная усмешка, что Мэтью с некоторой обидой спросил его, как же он сам собирается поступить с Великим карбункулом.

— Великий карбункул! — повторил циник с невыразимым презрением. – Да будет тебе известно, дружище, что такого камня вообще нет в Природе вещей. Я прошел три тысячи миль и готов облазить каждую вершину в этих горах и сунуть свой нос во все расселины с единственной целью доказать всем, кто не такой осел, каким был я, что все россказни о Великом карбункуле — чепуха!

Пустыми и тщеславными были побуждения, которые привели в Хрустальные горы большинство из этих путников, но ни у кого из них они не были столь пусты, тщеславны, да и столь нечестивы, как у обладателя огромных очков. Он слыл одним из тех злополучных, ничтожных людей, устремляющих помыслы свои не к небесам, а к мраку, которые, дай им только возможность потушить огни, зажженные для нас господом, сочли бы непроглядную ночь, в которую они ввергли мир, своей величайшей заслугой.

Пока циник говорил, многие из его слушателей с удивлением заметили вдруг отблеск какого-то красноватого сияния, которое странным светом, непохожим на свет от их костра, озарило огромные вершины окрестных гор, и каменистое ложе бурного потока, и стволы, и черные сучья деревьев. Путники ожидали услышать раскаты грома и, не услышав их, были рады, что гроза прошла стороной. Но вот звездное небо — этот циферблат природы — указало сидевшим у огня, что пора отойти ко сну и от созерцания пылающих поленьев перейти к грезам о блеске Великого карбункула.

Юная чета расположилась на ночлег в самом дальнем углу шалаша и отгородилась от остальных искусно сплетенным из веток занавесом, который мог бы в раю свисать гирляндами вокруг брачного ложа Евы. Скромная молодая женщина сплела этот ковер, пока остальные разговаривали. Она и ее муж заснули, нежно держась за руки, и пробудились от снов о неземном сиянии, чтобы встретить еще более ясный блеск в глазах друг друга. Они проснулись в одно время, одинаково счастливая улыбка озарила их лица, становясь все лучезарнее по мере того, как они возвращались к жизни и любви. Не понимая, где они находятся, Хэнна выглянула в щель зеленого занавеса и обнаружила, что хижина пуста.

— Вставай, Мэтью, дорогой! — воскликнула она поспешно. — Все остальные уже ушли. Вставай сейчас же, а то не видать нам Великого карбункула.

И правда, эта скромная и наивная пара так мало представляла себе невероятную стоимость заманившего их сюда сокровища, что мирно проспала всю ночь, пока вершины гор не заискрились под лучами солнца, между тем остальные путники всю ночь метались, мучимые бессонницей, а если и засыпали, то карабкались во сне по обрывам, и, едва забрезжил рассвет, отправились претворять свои сны в действительность.

Мэтью и Хэнна, освеженные безмятежным сном, были легки, как молодые олени, и лишь на минуту задержались, чтобы прочитать молитву, умыться студеной водой Амонусака и перекусить, прежде чем начать восхождение. Взбираясь по крутому склону, они черпали силы и поддержку друг в друге и являли собой трогательный символ супружеской любви. После ряда мелких злоключений, вроде порванной юбки, потерянного башмака и запутавшихся в ветках волос Хэнны, они достигли верхней границы леса, откуда им предстоял более опасный путь.

До сих пор бесчисленные стволы и густая листва скрывали от них окружающий мир, почему они не задумывались об опасности, но теперь влюбленные содрогнулись при виде уходящего вверх необозримого царства ветра, голых скал, теряющихся в облаках, и беспощадно палящего солнца. Не решаясь довериться этой огромной, безжалостной пустыне, они взглянули на оставшуюся позади мрачную громаду леса, и им захотелось снова укрыться в его густой чаще.

— Ну что, пойдем дальше? — спросил Мэтью и обнял Хэнну за талию, чтобы подбодрить ее и самому обрести уверенность, почувствовав жену рядом с собой.

Но несмотря на всю свою скромность, его молоденькая жена, как и всякая женщина, питала страсть к драгоценностям и не могла отказаться от мысли завладеть самым прекрасным камнем в мире, даже если это было сопряжено с опасностями.

— Давай поднимемся еще немного, — прошептала она и боязливо взглянула на пустынное небо.

— Тогда идем, — ответил Мэтью, собрав все свое мужество, и потянул жену за собой, ибо она снова оробела, едва к нему вернулась храбрость.

Вскоре они добрались до хаотически нагроможденных друг на друга обломков скал, похожих на пирамиду, воздвигнутую великанами в честь своего повелителя. В этом суровом царстве туч и облаков ничто не дышало, ничто не росло, здесь не было иной жизни, кроме той, которая заставляла биться их сердца. Они поднялись на такую высоту, что сама Природа, казалось, вынуждена была отстать от них. Она медлила внизу, на опушке горного леса, и прощальным взглядом провожала своих детей, пробиравшихся туда, где ей не доводилось оставлять своих зеленых следов.

Внизу уже начал собираться густой и темный туман, вот клубы его стали быстро стягиваться к одному месту, как будто самый высокий пик созывал на совет подвластные ему тучи. Постепенно отдельные облака тумана слились в сплошную плотную массу. Казалось, путники могли бы ступить на нее, как на твердую почву, но тщетно стали бы они искать здесь путь к благословенной земле, которую они покинули.

В своем безнадежном одиночестве желание снова увидеть зеленую землю овладело влюбленными, увы, с такой силой, с какой они никогда не стремились различить сквозь пелену туч проблеск ясного неба. Обменявшись взглядом, полным любви и печали, они теснее прижались друг к другу, страшась, как бы всепоглощающее облако не легло между ними и не разлучило их.

И все же они, вероятно, продолжали бы упорно взбираться еще выше к небу, еще дальше уходя от земли, пока ноги их находили опору, если бы силы Хэнны не начали иссякать, а с ними и ее мужество. Дыхание бедняжки участилось. В конце концов она опустилась на каменную ступень утеса.

— Мы погибли, Мэтью, — проговорила она печально, — нам уже не найти дорогу к земле. А ведь как счастливы могли бы мы быть в нашем домике!

— Душа моя, мы еще будем счастливы! — отозвался Мэтью. — Взгляни! Вон солнечный луч пробивается сквозь туман. Он поможет нам найти дорогу к ущелью. Давай повернем назад и перестанем мечтать о Великом карбункуле.

— В той стороне не может быть солнца, — сказала Хэнна, совсем упав духом, — сейчас, верно, полдень: если бы солнце светило, оно было бы у нас над головой.

— Но посмотри, — воскликнул Мэтью странно изменившимся голосом, — свет разгорается с каждой минутой! Если это не солнце, то что же? Теперь и молодая женщина не могла отрицать, что сквозь облака пробивалось какое-то сияние, отчего серая мгла принимала тусклый красноватый оттенок, который становился все ярче и ярче, словно мрак был пронизан блестящими частицами. А в это время тучи начали сползать с вершины горы, и по мере того как их тяжелые массы откатывались прочь, из непроницаемой темноты стал вырисовываться один предмет за другим, будто иной мир во всей своей первозданной яркости возникал на смену прежнему бесформенному хаосу.

Вокруг светлело, и молодые люди вдруг заметили, что у ног их блестит вода. Оказывается, они стояли на берегу горного озера, глубокого, прозрачного и величаво-прекрасного; его спокойная гладь раскинулась от края и до края каменной чаши, как бы выдолбленной в скалистой породе. Сверкающий луч играл на его поверхности. Желая проследить, откуда он исходит, путники подняли глаза к выступу скалы, нависшей над волшебным озером; трепет восторга охватил их, но они вынуждены были зажмуриться, не в силах выдержать нестерпимо яркий свет.

Дело в том, что наша наивная пара достигла таинственного озера и набрела на то самое место, которое тщетно искали столько людей, — на место, где таился Великий карбункул. Они обнялись, испуганные собственной удачей, ибо в эту минуту все легенды о поразительной драгоценности, когда-либо слышанные ими, всплыли в их памяти и они почувствовали себя отмеченными судьбой, а это вселило в них страх. С самого детства карбункул светил им, как далекая звезда, а теперь его ослепительные лучи проникали прямо в сердце. Им казалось, что и они сами изменились в этом алом сиянии, которое заставляло пламенеть их щеки и отбрасывало зарево на скалы, небо и даже на облака тумана, отступавшего перед его могучей силой.

Но, снова взглянув на карбункул, они заметили фигуру подножия утеса. Под самым Великим карбункулом, застыл человек. Руки его были вытянуты, словно он карабкался вверх, а лицо запрокинуто, будто человек этот упивался струившимся со скалы светом. Он был недвижим, как мраморное изваяние.

— Это Искатель, — прошептала Хэнна, судорожно схватив мужа за руку, — Мэтью, посмотри, он мертв.

— Он умер от радости, — ответил Мэтью, весь дрожа, — а может быть, сам блеск Великого карбункула принес ему смерть.

— Великий карбункул! — раздался за его спиной сварливый голос. — Великая чушь! Если вы нашли его, будьте столь любезны показать его мне.

Молодожены обернулись и увидели циника, который, поправив на носу свои огромные очки, глядел то на озеро и скалы, то на далекие гряды тумана, то прямо на Великий карбункул, но, казалось, не замечал его блеска, как будто все дотоле рассеянные тучи вдруг сгустились, чтобы скрыть камень от его глаз.

— Ну, где же эта ваша Великая чушь? — повторил он. — Что же вы мне ее не покажете?

— Да вот же карбункул! — закричал Мэтью, разгневанный этой упрямой слепотой, и повернул циника к залитому горячим блеском утесу. — Снимите ваши несчастные очки, и вы сразу увидите!

Циник, бравируя своей решимостью, с вызовом стащил очки с переносицы и смело поднял глаза прямо на сверкающий пламенем Великий карбункул. Но едва успел он кинуть на него взор, как с протяжным глухим стоном уронил голову на грудь и прижал руки к своим бедным глазам. Отныне для несчастного циника и в самом деле померк свет Великого карбункула и вообще всякий свет, земной или небесный. Он так привык смотреть через очки, лишавшие все окружающее даже намека на блеск и яркость, что, как только его незащищенный взор встретился с ослепительно сверкающим чудесным камнем, он навеки потерял способность видеть.

— Мэтью, — прошептала Хэнна, прижимаясь к мужу, — давай уйдем отсюда.

Увидев, что жена теряет сознание, Мэтью опустился на колени и, поддерживая ее одной рукой, окропил ей лицо и грудь ледяной водой из волшебного озера. Это привело ее в чувство, но не придало мужества.

— Да, моя возлюбленная, — вскричал Мэтью, прижимая ее, дрожащую от страха, к своей груди, — да, мы уйдем отсюда и вернемся в наш скромный домик! Благословенное солнце и мирная луна будут светить нам в окна, а по вечерам мы будем разводить веселый огонь в очаге и, любуясь им, чувствовать себя счастливыми! Но никогда больше не станем мечтать о таком свете, которого не могут разделить с нами другие люди.

— Нет, нет, никогда! — ответила Хэнна. — Да и как бы мы могли днем и ночью выносить неистовое сияние Великого карбункула?

Зачерпнув в горсть воды, они напились из озера, не оскверненного еще устами смертного. Затем, ведя за собой ослепшего циника, который более не произносил ни слова и старался, чтобы ни один стон не вырвался из его измученной груди, начали спускаться с горы. Покидая берег заколдованного озера, на который доселе не ступала нога человека, они кинули прощальный взгляд на утес и увидели, что вокруг него снова начал собираться густой туман, сквозь который тускло светил Великий карбункул.

Что же до остальных путников, занятых поисками этого камня, то, как рассказывает предание, достопочтенный мастер Икебод Пигснорт вскоре оставил все попытки найти сокровище, сочтя это предприятие безнадежным, и благоразумно решил вернуться к своим складам у бостонской пристани. Но когда наш незадачливый купец проходил через ущелье, на него напала шайка воинственных индейцев и увела его с собой в Монреаль, где он просидел в плену до тех пор, пока с болью в сердце не заплатил огромный выкуп, чем значительно приуменьшил свою коллекцию шиллингов с изображением сосны. Более того, за время его долгого отсутствия дела его пришли в такое расстройство, что остаток своих дней он уже не только не купался в серебре, но не всегда имел и медный грош.

Алхимик доктор Какафодель вернулся к себе в лабораторию с большим куском гранита, который он растер в порошок, растворил в кислоте, расплавил в тигле и раскалил на огне паяльной лампы, а результаты его трудов были опубликованы в самом толстом фолианте того времени. Ясно, что для подобных экспериментов гранит подходил куда лучше, чем Великий карбункул.

Поэт тоже допустил ошибку и, найдя в одной из пещер, куда не заглядывало солнце, большой кусок льда, объявил, что он во всем совпадает с его представлением о Великом карбункуле. Критики впоследствии говорили: хотя его стихам не хватает блеска, свойственного драгоценному камню, в них сохранилась вся холодность льда.

Лорд де Вир возвратился в свой родовой замок, где ему пришлось удовольствоваться светом восковых свечей в канделябрах, и в положенное время занял предназначенный ему гроб в фамильном склепе. Когда могильные факелы замигали в этом мрачном прибежище, не было нужды в Великом карбункуле, чтобы убедиться в тщетности земного блеска.

Расставшийся с очками циник бродил по земле, вызывая всеобщую жалость, и, в наказание за добровольную слепоту, на которую обрекал себя прежде, терзался страстным желанием увидеть хоть проблеск света. По ночам он поднимал выжженные глазницы к луне и звездам, на рассвете обращал лицо на восток, к восходящему солнцу, словно соблюдая ритуал перса-идолопоклонника. Он совершил паломничество в Рим, чтобы оказаться вблизи тысячи огней, освещающих собор Святого Петра, и наконец погиб во время большого лондонского пожара, в самую гущу которого ринулся с отчаянной надеждой уловить хоть слабый отсвет пламени, пожиравшего небо и землю.

Мэтью и его жена мирно прожили многие годы и любили рассказывать предание о Великом карбункуле. Правда, к концу их долгой жизни рассказ этот слушали уже не с таким доверием, как раньше, когда были живы люди, слыхавшие о прославленной драгоценности. Ибо утверждают, что с того момента, как двое смертных проявили мудрую скромность и отвергли сокровище, блеск которого затмевал все земные богатства, сияние его угасло.

Когда другие путники добрались до утеса, они нашли на нем лишь темный камень, покрытый блестящими чешуйками слюды.

Некоторые считают, что этот не имеющий себе равных камень и сейчас сверкает, как встарь, и клянутся, что из долины Сако сами видели вспышки его сияния, подобные зарницам. Должен признаться, что я сам, находясь за много миль от Хрустальных гор, заметил удивительную игру света над их вершинами и, повинуясь поэтическому влечению, сделался последним пилигримом Великого карбункула».

Последний пилигрим Великого Карбункула – автор этих строк в отличие от авторов многих исторических повестей и романов, не обращался к событиям Войны за независимость, не питал пристрастия к изображению батальных сцен, военных и гражданских подвигов. Генеральные моменты политической истории не представляли для него интереса. Гораздо больше Натаниеля Готорна волновала деятельность некоей воображаемой, в общем-то довольно обычной посреднической конторы.

«Здесь мрачный человек в темных очках, придававших его наружности загадочность, сидел за обшарпанным канцелярским столом. Этот человек сосредоточенно склонился над большой книгой, напоминающей бухгалтерских гроссбух. Он казался материальным воплощением сделанных им записей, душой своей огромной книги.

Не проходило и минуты, чтобы на пороге этой конторы не появлялся какой-нибудь деловой представитель из лежащего за запыленными окнами мира, чье соседство давало о себе знать шумом, грохотом и криками. Вот в который уже раз щелкнул замок, и на пороге появился человек. Он озирался по сторонам, и весь вид его говорил о какой-то неприкаянности.

— Это, — спросил он, — Центральная посредническая контора?

— Совершенно верно, — ответил человек в очках.

— Я ищу место.

— Место! А какого рода? Их в ближайшее время предоставляется множество.

Посетитель стоял у стола в беспокойной, невеселой задумчивости – смутная глухая душевная боль выдавала себя слегка нахмуренными бровями, глаза смотрели то с надеждой, то вопрошающе, словно его обуревали сомнения. С жестом нервного нетерпения он сказал:

— Вы не поняли меня. Любая из тех вакансий, что вы могли бы предложить, не ответит моим требованиям. Я хочу найти свое место, собственно свое место в жизни! Свою область, свое знание, для которого я предназначен Природой, сделавшей меня столь нескладным. Такое место я тщетно ищу всю жизнь. Безразлично, буду ли я лакеем или королем, лишь бы оно было действительно моим. Можете вы мне помочь?

— Я зарегистрирую ваше прошение, — ответил человек в очках. – Но скажу вам по правде – подобное дело выходит за границы моих обязанностей. Поймите, стоит лишь мне превысить свои полномочия, как весь город сядет на мою шею: ведь большинство людей так или иначе тоже находятся в вашем положении.

Посетитель впал в сильное унынье и вышел из конторы, низко опустив голову; если впоследствии он умер от разочарования, его похоронили, наверное, в чужой могиле. Так как сужденный таким людям рок упорно преследует их, и при жизни и после смерти они все равно лишены предназначенного им места.

С порога опять доносится шум шагов. Вот стремительно вошел юноша, вплотную подошел к конторке, покраснел, как молодая девушка и, казалось, не знал, с чего начать разговор.

— У вас сердечные дела? – спросил конторщик.

— Вы совершенно правы, — ответил молодой человек. – Я хочу сбыть свое сердце.

— То есть обменять на другое? Безумный юноша, почему бы вам не удовлетвориться своим собственным сердцем?

— Потому, — с горячностью ответил молодой человек, забыв про свое смущение, — потому что мое сердце нестерпимо жжет в груди; оно напролет весь день терзает меня непонятной тоской, лихорадочным беспокойством, болью какого-то смутного огорчения, из-за него я просыпаюсь ночью с дрожью ужаса, хотя страшиться мне нечего. Я не в силах терпеть долее. Лучше уж попросту избавиться от такого сердца, даже не получив за него ничего взамен.

— Прекрасно, — сказал человек в очках. – Это пустяк. Подобные сделки принадлежат к числу самых простых, мне часто приходится посредничать в делах такого рода, и выбор здесь бывает неизменно велик. Вот, например, если не ошибаюсь, нам представляется отличный случай.

При этих словах дверь осторожно, без шума приоткрылась, впуская молодую девушку, которая робким своим появлением как бы внесла свет и оживление улицы в мрачное помещение конторы. Мы не знаем, в чем состояло ее дело, но можем с уверенностью сказать, что юноша вверил этой милой девушке свое сердце. Все устроилось не лучше и не хуже, чем в девяносто девяти случаях из ста, когда сходный у сверстников строй чувств, пылкость желаний и уживчивость толком не понимающих себя людей заменяют подлинную любовь.

Не всегда, однако, посредничество в области чувств и привязанностей требовало столь малых усилий. Подчас бывало, что чье-нибудь сердце оказывалось сотканным из такого редкостного материала, отличалось такой тонкостью и своеобразием, что невозможно было подобрать подстать ему другое. Пожалуй, с точки зрения большинства, обладать столь чистой воды бриллиантом – несчастье, поскольку, рассуждая здраво, его можно обменять лишь на простой булыжник. Случается, порой, что такой духовный родник сохраняет вследствие своей мудрости чистоту и возносит вверх сверкающие струи, незамутненные прахом земным, сквозь который он пробивается. В таких случаях даже здесь, на земле, чистая душа соединяется с чистой и ее неисчерпаемые богатства сливаются с вечным источником.

Снова отворилась дверь, и шум города эхом отозвался в комнате. На этот раз вошел человек столь печальный и удрученный, что казалось, он потерял самою свою душу и обошел весь мир, разыскивая ее на пыльных проезжих дорогах, так как неизменно хранил надежду вновь обрести ее. Подойдя в столу он произнес:

— Я потерял драгоценность, подобной которой не найти в королевской сокровищнице! Любоваться ею было моей единственной радостью. Я не продал бы эту вещь ни за какие деньги, но по небрежности выронил ее из внутреннего кармана, слоняясь по городу.

Предложив незнакомцу описать его потерянную драгоценность, конторщик открыл ящик дубового шкафа. Здесь в ожидании своих владельцев хранились всевозможные подобранные на улицах находки. После долгих поисков крупная жемчужина была обнаружена.

— Вот оно, мое сокровище, моя жемчужина! – воскликнул незнакомец вне себя от радости.

— Я полагаю, — сказал человек в очках, что это и есть та самая знаменитая Драгоценная жемчужина?

— Да, — подтвердил посетитель. – Теперь судите сами, какое несчастье потерять ее. Верните мне мое сокровище! Я ни минуты больше не могу жить без него!.

— Вы просите о том, что запрещает мне долг. Владение этой жемчужиной ограничено определенными условиями; коль скоро обладатель потерял ее, он может претендовать на нее не более – точнее, даже менее, — чем любой другой. Я не имею права вернуть вам ее.

Мольбы несчастного, который видел в драгоценности отраду всей своей жизни, не смягчили сердце непреклонного существа, глухого к сочувствию, хотя от него в значительной степени зависели людские судьбы. В конце концов посетитель, потерявший бесценную жемчужину, схватился за голову и, как безумный, выскочил на улицу, вызывая у встречных ужас своим безысходным отчаянием. В дверях с ним столкнулся щегольски одетый молодой человек, пришедший сюда за красной розой, которую он выронил из петлицы лишь час спустя после того, как получил.

Вот сколь различны дела посетителей Центральной посреднической конторы.

Один за другим все появлялись и появлялись другие искатели мест. Среди них наиболее примечательным был небольшого роста, пропахший дымом человек, который выдавал себя за одного из духов зла, подстерегавшего доктора Фауста среди его реторт и тиглей. Он держал наготове свидетельство, якобы выданное ему этим знаменитым некромантом и подписанное многими господами, которым ему довелось служить.

— Я опасаюсь, друг мой, — заметил человек в темных очках, — что у вас ничтожный шанс получить место злого гения. Ведь в наше время люди сами себе и своим ближним служат такими злыми гениями, и делают это много лучше, чем ваш брат.

Бедняга демон принял парообразную форму и, крайне раздосадованный, исчез через щель в полу.

Посетители продолжали сменять друг друга с невероятной быстротой. Купец, торговавший в Китае, потерял здоровье после долгих лет, прожитых в изнурительном климате. Он свою болезнь вместе с богатством великодушно предлагал врачу, который готов избавить его и от того, и от другого. Солдат отдал свою награду в обмен на ногу, которую потерял на поле сражения. Многие хотели обменять свои бывшие под стать юношам пороки на другие, более подходящие для степенного возраста.

Какой-то уставший от жизни несчастный человек имел одно желание – узнать о надежном способе самоубийства: неудачи и денежные затруднения сломили его дух и отняли веру в возможность счастья, да он и не имел больше сил бороться. Однако, случайно услышав в конторе о том, что есть способ быстро разбогатеть, принял решение еще раз испытать судьбу. С приятностью можно отметить, что иные желали обменять порок на добродетель и, несмотря на трудности подобной сделки, все же заключали ее.

Самой обычной мечтой, повторяющейся с назойливым постоянством, были, конечно, деньги, деньги и еще раз деньги. Но в действительности сие слово подразумевало различные желания. Ведь деньги – это выраженный в золоте окружающий мир, так как воплощают почти все, что существует вне душевной нашей сферы. Многие хотели власти – право, странное желание, так как власть есть лишь еще одна форма рабства.

Так шли и шли просители в Центральную посредническую контору, где получали отражения все людские желания. А человек в темных очках был здесь не вершителем дел, а только Духом, ведущим им учет».

«Как мы видим, в тайниках своей души, Натаниел Готорн не находил ни Добра, ни Зла в их чистом виде. С самом деле, кто может сказать, добро или зло руководило созданного им обитателями Веселого Холма, превратившими свою жизнь в сплошной карнавал и презревшими человеческие обязанности на земле – труд, благочестие, трезвость мысли, стремление к истине? В основе их существования лежал ложный принцип – принцип веселья, хотя многие из них подозревали, что сплошное веселье не равнозначно истинному счастью.

И в то же время, Добро или Зло руководило пуританской дружиной, срубившей майский крест и подвергшей жителей Веселого Холма истязаниям и пыткам? Пуритане не знали, что такое веселье, их праздниками был пост, их единственным развлечением – пение псалмов. Они были убеждены, что жизнь, проведенная в танцах вокруг майского шеста, прожита зря, и брали на себя ответственность решать людские судьбы.

В рассказах и романах Готорна неоднократно возникала мысль о невозможности совершенства, поскольку попытка уничтожить одно только зло неизбежно влечет за собой уничтожение добра и даже самой жизни.

Пуритане считали по-иному. Они бескомпромиссно делили всех людей на спасенных и проклятых. Готорн ни в коей мере не принимает этого деления. Человечество представляется ему великим братством во грехе, и путь к спасению он видит лишь в соединенных усилиях всего рода людского: «Человек не должен отрекаться от братьев своих, даже совершивших тягчайшее злодеяние, ибо если руки его и чисты, то сердце непременно осквернено мимолетной тенью преступных помыслов», – утверждает он.

Идея единения человечества была, однако, совершенно абстрактной. Установление всеобъемлющего равенства грешников никак не решало задачи очищения сердец. Можно предположить, что Готорном владели серьезные сомнения относительно разрешимости этой задачи. Во всяком случае в его рассказах сплошь и рядом звучит мотив фатальности человеческой судьбы Его герои с непоколебимым упорством идут по ложному пути даже тогда, когда им известно, что впереди их ждет трагический конец». (, Ковалев)

Такова история леди Элинор Рочклиф.

«Однажды в Бостон приехала из Старой Англии богатая и знатная молодая леди Элинор Рочклиф. Судя по многочисленным дошедшим до нас толкам, ее высокомерное поведение граничило чуть ли не с мономанией; если же исходить из того, что все ее действия совершались в здравом уме, оставалось только ждать, что Проведение – рано или поздно – жестоко покарает столь непомерную гордыню.

Среди провинциальных дам пронесся странный слух, будто приезжая красавица обязана своим неотразимым очарованием некоей мантилье, вышитой искусной рукодельницей Лондона и таящей в себе магические силы.

Случилось так, что когда карета леди Элинор въехала в город, церковный колокол неожиданно ударил к похоронной службе, и таким образом вместо радостного звона, красавицу встретил погребальный гул, словно возвестивший о том, что вместе с нею на землю Новой Англии пришла беда.

— Какая неучтивость, — воскликнул встречающий офицер. – Следовало бы повременить с похоронами и не омрачать приезд леди Элинор столь неподходящим приветствием.

— С вашего позволения, сэр, — возразил доктор, — всем известно: мертвого нищего положено пропускать вперед – живая королева может и подождать. Смерть дарует неоспоримые привилегии.

Тем временем карета красавицы подъехала к Губернаторскому дому, губернатор собрался было подать руку леди Элинор, чтобы помочь ей выйти из кареты, как эта торжественная сцена была вдруг прервана самым неожиданным образом. Молодой человек с бледным лицом и разметавшимися черными волосами внезапно отделился от встречающей толпы и распростерся на земле подле кареты, безмолвно предлагая леди Элинор воспользоваться им как подножкой. Какое-то мгновение она колебалась, но нерешительность ее, казалось, была вызвана скорее сомнением в том, достоин ли молодой человек прикосновения ее ноги, нежели замешательством при виде столь непомерных почестей, воздаваемой ей, простой смертной.

— Встаньте, сэр, — сурово приказал губернатор. – Что за безумная выходка!

— О нет, ваша светлость! – возразила красавица тоном, в котором насмешка преобладала над жалостью. Не трогайте его! Коль скоро люди мечтают лишь о том, чтобы их попирали ногами, было бы жестоко отказывать им в милости такой ничтожной и такой заслуженной!

Сказавши это, она легко, как солнечный луч ступила на живую подножку и протянула руку губернатору. На какой-то миг леди задержалась в этой позе: и трудно было бы найти более выразительное воплощение аристократической гордости, подавляющей душевные порывы и попирающей святые узы братства между людьми.

Юношу, который стал живой подножкой для леди Элинор, звали Джервис Хелуайз. Он не мог похвастаться ни богатством, ни знатностью, ничем, кроме ума и души, которыми наделила его природа.

Доктор, увидевший всю произошедшую сцену, сказал губернатору:

— Я усомнюсь в справедливости небесного судьи, если эта женщина, так горделиво вступающая теперь в дом губернатора, не познает когда-нибудь самое жестокое унижение. Сейчас она стремится показать, что она выше человеческих чувств; отвергая то, что создает между людьми общность, она идет наперекор велениям Природы. Увидим, не предъявит ли эта самая Природа в один прекрасный день своих законных прав на нее и не сравняет ли ее долю с долей самых жалких!

— Этого не случится! — в негодовании вскричал капитан Лэнгфорд. – Ни при жизни ее, ни после того, как она обретет покой на кладбище своих предков! Никогда не случится!

Спустя несколько дней губернатор давал обед в честь леди Элинор. Самым именитым особам в колонии были составлены письменные приглашения, и посланники губернатора поскакали во все концы, чтобы вручить адресатам пакеты, запечатанные сургучом на манер официальных донесений. Приглашенные не замедлили прибыть. Губернаторский дом, гостеприимно распахнувший свои двери богатству, знатности и красоте, которые в тот вечер были представлены столь обильно, что едва ли стенам старинного здания доводилось когда-либо видеть такое многочисленное и притом такое избранное общество.

Без боязни удариться в дифирамбы это собрание можно было бы назвать блистательным, потому что, в согласии с модой того времени, дамы красовались в обширных фижмах из богатейших шелков и атласов, а мужчины сверкали золотым шитьем, щедро украшавшим пунцовый, алый или небесно-голубой бархат их кафтанов и камзолов.

Как жаль, что в одном из зеркал не застыла навеки картина этого бала! И не досадно ли, что ни зеркало, ни кисть художника не донесли до нас хотя бы бледного подобия — вышитой мантильи леди Элинор, наделенной, по слухам, волшебной властью и всякий раз придававшей ее владелице новое, невиданное очарование.

Пусть виной этому мое праздное воображение, но загадочная мантилья внушила благоговейный страх — отчасти из-за магической силы, которую ей приписывали, отчасти же потому, что она вышивалась смертельно больной женщиной и в фантастически сплетающихся узорах мне чудились лихорадочные видения, преследовавшие умирающую.

Но вернемся к балу. Во взгляде леди Элинор порой мелькало скучающее и презрительное выражение; однако от собеседников оно скрывалось за личиной женского обаяния и грации, и в ее глазах они неспособны были прочесть порочность ее души. А прочесть в них можно было не просто насмешливость аристократки, которую забавляет жалкое провинциальное подражание придворному балу, но то более глубокое презрение, что заставляет человека гнушаться общества себе подобных и не допускает даже мысли о том, чтобы можно было разделить их веселье.

На мгновение надменная красавица забылась, она не слышала ни смеха, ни музыки, ни голосов; и в это время молодой человек приблизился к ней и преклонил перед ней колено. В руках он держал поднос, на котором стоял серебряный кубок чеканной работы, до краев наполненный вином; и юноша преподнес ей этот кубок с таким благоговением, словно перед ним была сама королева, или, вернее, с таким молитвенным трепетом, как если бы он был жрецом, творящим жертвоприношение своему идолу. Этим юношей был Джервис Хелуайз.

— Отчего вы докучаете мне своими преследованиями? — спросила она усталым голосом, но с меньшею холодностью, чем обыкновенно. — Говорят, я виновата перед вами — я заставила вас страдать.

— Пусть небо судит об этом, — отвечал Хелуайз торжественно. — Но во искупление вашей вины, леди Элинор, если вы можете быть виновны передо мною, и во имя вашего блага на этом и на том свете умоляю вас отпить глоток священного вина и передать кубок по кругу. Пусть это послужит символом того, что вы не отрекаетесь от своих смертных братьев и сестер: ведь всякого, кто презрит себе подобных, ждет участь падших ангелов!

— Где этот безумец украл священный сосуд? — воскликнул молодой пастор.

Внимание гостей немедленно обратилось на серебряный кубок; в нем тотчас признали сосуд для причастия, и, разумеется, он был наполнен до краев не чем иным, как священным вином!

— Вышвырните его вон! — воскликнул капитан, грубо хватая за плечо Джервиса; от его резкого движения священный кубок опрокинулся, и вино брызнуло на мантилью леди Элинор.

Пока окружающие пытались увести несчастного юношу, он вырвался от них и бросился к леди с новой, не менее странной просьбой. С безумной страстностью он стал заклинать ее сбросить со своих плеч мантилью, в которую она после происшествия с вином закуталась еще плотнее, как бы желая совершенно спрятаться в ней.

— Сорвите ее, сорвите! — кричал Джервис, сжимая руки в исступленной мольбе. — Быть может, еще не поздно! Предайте проклятую ткань огню!

Но леди Элинор с презрительным смехом набросила вышитую мантилью на голову, и от этого ее прекрасное лицо, наполовину скрытое пышными складками, показалось вдруг лицом какого-то чужого, таинственного и злокозненного существа.

— Прощайте, Джервис Хелуайз! — промолвила она. — Сохраните меня в своей памяти такою, как сейчас.

— Увы! — отвечал он голосом уже не безумным, но полным скорби, как похоронный звон. — Нам суждено еще свидеться; бог весть, какою вы явитесь мне тогда, — но в памяти моей останется не нынешний, а будущий ваш образ.

Он более не сопротивлялся соединенным усилиям гостей и слуг, которые чуть ли не волоком вытащили его из залы и вышвырнули за железные ворота Губернаторского дома.

Случившийся бал несколько дней кряду давал пищу для разговоров и мог бы еще долго оставаться в центре общего внимания, если бы событие всепоглощающей важности не изгладило его совершенно из памяти людей. Событием этим была вспышка страшной болезни, которая в те времена, равно как в предшествующие и последующие десятилетия, уносила сотни и тысячи жертв по обеим сторонам Атлантического океана.

На этот раз эпидемия отличалась особенной беспощадностью; она оставила свои следы, вернее, глубокие шрамы — это будет наиболее подходящая метафора, — в истории страны, совершенно расстроив весь уклад жизни. Поначалу болезнь, отклоняясь от своего обычного течения, сосредоточилась в высших кругах, избрав первые жертвы среди гордых, богатых и знатных; она без церемоний являлась в роскошные спальни и проскальзывала под шелковые одеяла сладко дремавших богачей. Многие именитые гости Губернаторского дома, и между ними те, кого леди Элинор удостоила своим расположением, прежде других были поражены этим роковым бедствием. Не без горького злорадства многие заметили, что четверо молодых людей, которые ни на шаг не отходили от леди Элинор в продолжение всего вечера первыми приняли на себя ужасный удар.

Но болезнь распространялась все дальше и вскоре перестала быть прерогативой аристократии. Ее пылающее клеймо стало знаком отличия не избранных, подобно военному ордену или дворянскому титулу. Смерть пробралась через узкие, извилистые улицы, постучалась в темные нищие лачуги и протянула свои костлявые пальцы к городским рабочим и ремесленникам. В то время богачи и бедняки волей-неволей почувствовали себя братьями. Болезнь шествовала по городу, уверенная в своей непобедимости, неумолимая и наводящая почти такой же ужас, как чума, — смертельная болезнь, бич и казнь наших предков – Черная Оспа!

Есть ли что-нибудь ужаснее и унизительнее состояния, когда человек боится полной грудью вдохнуть благодатный воздух, опасаясь, что он может оказаться ядом, и не решается протянуть руку брату или другу, потому что в его пожатии может таиться смертоносная зараза? Именно такое смятение охватило город, в котором поспешно рылись могилы; поспешно закапывались останки умерших, потому что теперь мертвые стали врагами живых и словно норовили увлечь их за собой в сырую землю. Заседания Совета провинции были приостановлены, как будто человеческая мудрость признала бессилие своих ухищрений перед властью неземного узурпатора.

Следы победоносного шествия Черной оспы вели в роскошно убранную комнату — в опочивальню надменнейшей из надменных, — к гордячке, для которой не существовало человеческих привязанностей — к леди Элинор! Теперь уже никто не сомневался в том, что источник заразы таился в складках нарядной мантильи, придававшей ей на балу столь необъяснимое очарование. Фантастические узоры мантильи были отражением предсмертных видений женщины, посвятившей этой работе последние часы своей жизни; стынущими пальцами она вплела нити собственной злосчастной судьбы в золото, которым вышивала. Эта зловещая история, раньше передававшаяся только шепотом, разнеслась по всему городу. Народ неистовствовал; везде кричали о том, что леди Элинор своей гордыней и высокомерием накликала дьявола и что чудовищная болезнь — это плод их союза.

Случилось, что, в самый разгар эпидемии, к Губернаторскому дому приблизился некий странного вида человек; он остановился перед входом и, скрестив руки на груди, долго смотрел на кроваво-красное знамя, бившееся на ветру, словно в конвульсиях той самой болезни, которую оно символизировало. Затем, уцепившись за кованую ограду, он взобрался на одну из колонн, сорвал ужасный флаг и вошел внутрь, размахивая им над головою.

Но едва он ступил на площадку, как чья-то тяжелая рука опустилась ему на плечо. Он вскинул голову, повинуясь внутреннему побуждению безумца, который готов сокрушить все на своем пути и растерзать всякого, кто осмелится ему препятствовать, — но тут же застыл, обессиленный, встретив спокойный и твердый взгляд, обладавший таинственною властью смирять самое яростное безумие. Перед ним стоял доктор, чьи печальные обязанности врачевателя привели его в Губернаторский дом, где в более благополучные времена он бывал лишь редким гостем.

— Для чего вы явились сюда? — спросил он юношу.

— Я должен увидеть леди Элинор, — отвечал Джервис Хелуайз упавшим голосом.

— Зачем вам видеть ее? Все покинули леди. Даже сиделка — и та была поражена смертью на пороге ее роковой опочивальни. Знаете ли вы, что страну нашу никогда не постигало более ужасное проклятие? Знаете ли вы, что дыхание этой красавицы наполнило ядом наш воздух, что она привезла черную смерть в складках своей адской мантильи?

— Дайте мне взглянуть на нее! — с жаром взмолился безумец. — Дайте мне еще раз увидеть печать дьявольской красоты на ее лице, дайте мне увидеть королевские одежды, в которые облачила ее Смерть. Теперь они вдвоем восседают на троне — дайте мне склониться перед ними!

— Бедняга! — проронил доктор, у которого столь разительный пример человеческой слабости вызвал даже в этот момент горькую усмешку. — Неужели ты все еще способен преклоняться перед той, которая является источником стольких бедствий, и окружаешь ее ореолом тем более ярким, чем большее зло она нам причинила? Так люди вечно обожествляют своих тиранов! Что ж, ступай к ней! Безумие, как мне приходилось видеть, имеет ту хорошую сторону, что уберегает от заразы, а возможно — ты излечишься и от безумия там, куда так стремишься!

Ворвавшись в спальню, юноша воскликнул:

— Леди Элинор! Госпожа моя! Королева Смерти!

Что-то зашевелилось за шелковыми занавесками кровати; раздался тихий стон, и, прислушавшись, Джервис различил жалобный женский голос, просивший пить. Он даже показался ему знакомым.

— Горло… горло горит… — шептал голос. — Каплю воды!

— Кто ты, ничтожное создание? — промолвил бедный помешанный, приблизясь к кровати и отдергивая занавески. — Это не твой голос. Как похитила ты голос леди Элинор для своих жалких просьб и стенаний? Уж не думаешь ли ты, что моя госпожа наравне с прочими подвластна земным недугам? Ответь, мерзкая куча гнили, как попала ты в ее опочивальню?

— О Джервис Хелуайз! — промолвил голос, и лежавшая в постели судорожно попыталась прикрыть свое обезображенное лицо. — Не смотри на ту, кого ты когда-то любил! Небесное проклятие поразило меня за то, что я гнушалась братьев и сестер своих. Я окутала себя гордостью, как мантильей; я презрела узы родства, дарованные нам природою, — и природа связала меня с людьми новыми, страшными узами, обратив это бренное тело в источник смертоносной заразы. Природа отомстила мне за себя, за тебя и за всех остальных людей: знай же, я — Элинор Рочклиф!

Воистину, в сердце каждого человека достаточно всяких ядов, чтобы вскормить им целый выводок змей. Природа с излишком породила дурных людей в порыве презрительной горечи, слепив из той глины, которая осталась от сотворения свиней».

«Автор этих строк Натаниел Готорн не разделял оптимизма многих писателей, которые непоколебимо верили в изначальную чистоту человеческой природы. Его часто влекли к себе темные стороны бытия, зачаровывала непостижимая загадка человеческой души

«Наше сердце, — писал он, — это маленькая, но безграничная сфера, где гнездится изначала зло, а все преступления и страдания мира всего лишь проявления его. Изъяны и слабости человеческой натуры, злокозненные страсти, подлые наклонности и нравственные червоточины, переходят из поколения в поколение, причем передаются они вернее и надежнее, чем почести и богатство, которые наследуют сыновья и внуки согласно непреложным законам общества..

Пусть очистится это злокозненное пространство внутри нас, и многие из зол, терзающие людей и кажущиеся им единственной реальностью, обратятся в туманные фантомы и исчезнут сами по себе». Слова эти взяты из рассказа, где повествуется о том, как охваченные духом реформ люди решили очистить землю огнем – сжечь все старье, все былые глупости, все злодеяния прошлого. Однако они забыли об очищении сердец, из которых вновь явится на свет нищета и несправедливость в прежних своих формах, а может быть и новых, еще похуже.

Однако все же писатель надеялся на преобразующую и очищающую силу Высшей красоты и пишет об этом в своей новелле «Мастер красоты». (Ю. Ковалев и О. Свенцицкая)

«Вынырнув из мглы пасмурного вечера, старик, под руку с хорошенькой дочкой, вступил в полосу света, падавшего на мостовую из окна какой-то мастерской. За ее стеклом висели часы – множество часов поддельного и настоящего серебра и даже несколько золотых, — все они хмуро отвернули свои циферблаты от прохожих, словно не желая показывать им время. В лавке, вполоборота к окну, сидел молодой человек, сосредоточенно склонив бледное лицо над крошечным механизмом, ярко освещенным лампой под абажуром.

— Над чем это корпит Оуэн Уорленд? – ворчливо пробормотал старый часовщик, теперь ушедший на отдых. — Вот уже полгода всякий раз, проходя мимо его окна, я вижу, как он что-то упорно мастерит. Надеюсь, не вечный двигатель – это было бы чересчур глупо даже для него.

— Может быть, Оуэн придумывает какой-нибудь новый хронометр? – рассеянно ответила дочка, которую звали Энни. – Он ведь смекалистый.

— Ерунду говоришь, дочка. Он смекалистый, когда нужно смастерить какую-нибудь дурацкую безделку, — возразил отец, которого в свое время не раз возмущало необузданное воображение Оуэна. – Какой прок в этой неладной смекалке? Оуэн свернул бы солнце с орбиты, нарушил бы ход времени во всем мире, если бы употребил свою смекалку на что-нибудь посерьезнее дурацких игрушек.

— Тише, батюшка, он услышит нас! – прошептала Энни. – У него слух, что осязание, очень тонкий, вы же знаете, как легко привести его в расстройство. Пойдемте!

И отец с дочерью молча продолжили свой неспешный путь, пока не оказались около открытой двери кузни. Там пылал горн, и в такт дыханию мехов, огонь то ярко вспыхивал, озаряя высокий закопченный потолок, то тускнел. Подвижная фигура кузнеца, то залитая огненно-красный сиянием, то погруженная в полутьму, являла собой примечательное зрелище в живописной игре светотени, где слепящий блеск боролся с непроглядным мраком, словно оспаривая друг у друга этого великолепного силача.

— А вот на этого приятно посмотреть, — сказал старый часовщик. – Что ни говори, его и рядом не поставишь с тем, кто корпит непонятно над чем. Кузнец тратит время и труд на вещи насущные. По мне так сила всего дороже. И потом, такая работа выбивает дурь из головы. Слыхала ли ты, чтобы кузнец когда-нибудь повредился в уме, как этот Оуэн?

Оуэн же с детства старался проникнуть в скрытые тайны механики, однако его конечной целью всегда была красота, а отнюдь не какое-то подобие полезного. Изобретение вечного двигателя он считал вздором. Подобная фантазия может сбить с толку лишь человека, чья голова затуманена материальным миром. Будь изобретение вечного двигателя возможным, он все равно не стал бы тратить время на открытие того, что послужило бы целям, уже достигнутым с помощью пара. Нет, он вовсе не жаждал произвести на свет столь достойное чудо, как улучшенный ткацкий станок. Он хотел сделать вещь хоть и бесполезную, но прекрасную.

Именно так проявлялась у Оуэна любовь к прекрасному, свойственная и поэту, и живописцу, и ваятелю, столь же чуждая низменной полезности, сколь чуждо ей любое искусство. С каким-то невыразимым отвращением следил молодой часовщик за равномерной и однообразной работой обыкновенных механизмов. Когда однажды ему показали паровую машину, он побледнел и его тут же стошнило, точно при виде чего-то чудовищного и противоестественного.

Отчасти этот ужас был вызван огромностью и устрашающей энергией металлического работника, ибо разум Оуэна уподобился микроскопу, а душа сама собой склонялась ко всему миниатюрному в полном согласии с его собственным хрупким сложением и поразительной точностью пальцев, нежных и вместе с тем сильных. Это не значит, что чувство прекрасного уменьшалось в нем до пристрастия к миловидному. Идеальная красота не зависит от величины предмета, — она бывает совершенна и в пределах столь крошечных, что доступна глазу лишь под микроскопом, и столь грандиозных, что соизмерима лишь с радугой небесной. Однако так или иначе, из за миниатюрности творений Оуэна и тонкости их отделки, люди были не способны оценить его дар, его неземные устремления.

Как-то милая Энни стояла за окном молодого часовщика, он почувствовал ее присутствие.

— Эх, Энни, Энни, — прошептал Оуэн. – По биению своего сердца я понял, что это ты. Как оно бьется! Вряд ли я смогу продолжить сегодня работу над этим чудесным механизмом. Энни, милая Энни, тебе следовало бы вливать силу в мои руки и сердце, а не лишать их твердости, ибо только ради тебя я стремлюсь воплотить в подвижную форму самый дух красоты. Успокойся, тревожное сердце! Ведь если я не примусь за дело, ночью меня одолеют смутные, безрадостные сны, и завтра я весь день буду туп и холоден.

На следующий день к Оуэну заглянул молодой кузнец. Он был чрезвычайно бодр и самонадеян. Говорил:

— В один удар кувалды я вкладываю больше силы, чем ты потратил с тех пор, как поступил в учение.

— Возможно, — прозвучал в ответ тихий, слабый голос молодого часовщика. Сила – это земное чудовище. Я на нее не притязаю. То, чем наделен я, если вообще наделен, порождено духом.

Грубая животная сила однако взбаламутила и омрачила то духовное, что жило в Оуэне. Он вынул из-под стеклянного колпачка крошечный механизм, положил его под яркий луч лампы и, глядя сквозь увеличительное стекло, принялся орудовать тончайшим стальным инструментом. Потом вдруг откинулся на стул, сцепил руки, и на лице его проступил ужас.

— Господи, господи, что я наделал! – вскричал он. – Дыхание животной силы, ее воздействие помутило мой разум, притупило ясность зрения. Я совершил ту роковую ошибку, которой боялся с самого начала. Все пошло прахом, труд многих месяцев, цель всей жизни. Я конченный человек!

И он сидел, охваченный глубоким отчаянием, пока лампа, угаснув, не погрузила во мрак мастера красоты.

Так при столкновении с действительностью вдребезги разбиваются и гибнут замыслы, которым воображение придавало невыразимую прелесть и ставило превыше всех людских ценностей. Оуэн на какое-то время склонился под бременем своего несчастья и занялся починкой всевозможных часов. Потом, неудовлетворенный этим занятием, предался всевозможным радостям разгула. Известие же о том, что его дорогая Энни выходит замуж за кузнеца, буквально сбило его с ног. Ему не суждено было осуществить свои чудесные замыслы.

Сколь же часты подобные крушения заветных людских замыслов и как же не увидеть в них доказательство того, что все земные дела, даже воодушевленные глубокой верой или подлинным талантом, ценны лишь как проявление и самосовершенствование духа в человеке? Ведь каждому известно, что на небесах любая мимолетная мысль выше и гармоничнее самого Мильтонова стиха. Так неужто Мильтону захотелось бы прибавить хоть одну строку к неоконченной строфе?

Столь горькие мысли посещали Оуэна. Однако, меж тем, пока душа его дремала, в ней исподволь копились силы. Вскоре он почти забросил свое ремесло, предоставив седому Времени – разумеется, если считать часы и хронометры, отданные под его надзор, — блуждать по воле случая, внося смятение в ряды сбитых с толку минут человеческой жизни. Оуэн не зря проматывал, как говорится, золотые деньки, бродя то по лесам и лугам, то по берегам ручьев и рек. Там он, словно малое дитя, забавлялся ловлей бабочек или наблюдал за водяными насекомыми. Было что-то истинно мистическое в углубленности, с какой он созерцал, как, колеблемые ветерком, порхают эти живые игрушки, или рассматривал устройство пойманного им великолепного насекомого.

Ловля бабочек была как бы символом его погони за неким идеалом. Но вот поймает ли он когда-нибудь свою прекрасную мечту, как ее эмблему – бабочку? Все ночи напролет Оуэн стал отдавать медленному воссозданию замысла. Бабочка словно бы своим полетом указывала ему путь в небеса.

Прошло время и тонких дел мастер решил навестить семейство кузнеца. Он снова увидел этого железного человека, чья тяжеловесная вещественность была теперь насквозь прогрета и смягчена семейным теплом. Увидел и Энни, ныне уже зрелую женщину, не менее плотно сбитую и земную, чем ее муж. Тут же по ковру ползал цветущий младенец – маленькое существо, таинственно возникшее из небытия, но такое крепко сбитое и плотское, что, казалось, на него пошли самые плотные материалы, какие только были в запасе у земли.

— Оуэн, старый друг! – воскликнул кузнец. — Как хорошо, что ты все-таки пришел! Как обстоит у тебя дело с совершенной красотой? Сотворил ли ты ее?

В ответ Оуэн в качестве свадебного подарка преподнес чете кузнеца одухотворенный механизм. Он вынул из драгоценного ларчика бабочку, она тут же вспорхнула и уселась на кончик Эллиного пальца, трепеща дивными, пурпурными в золотых крапинках крыльями. Никакими словами невозможно было бы передать ее красоты, сотворенной из блеска, великолепия, нежно-переливчатой яркости. В ней абсолютно был воплощен идеал живой бабочки..

— Красавица! Красавица! – воскликнула Энни. – Она живая? Живая?

— Живая ли? Ну еще бы! – ответил ее муж. – Думаешь, найдется человек, который сумеет сделать бабочку, да и времени не пожалеет на такое занятие, когда любой ребенок летним днем без труда наловит их хоть целую пригоршню? Живая ли? Конечно, живая!

Тут бабочка вспорхнула, покружилась над головой Энни и улетела в дальний угол комнаты, но не расплылась в полумгле, ибо при каждом движении крылья ее поблескивали, как звезды. Бабочка порхала по комнате, малыш протянул к ней свои пухлые ручонки, бабочка закружилась над ним, и вдруг молодой здоровяк, чье лицо приобрело отцовскую острую проницательность, схватил в воздухе чудесное насекомое и сжал его в кулаке. Когда детская рука разжалась – на ладони лежала кучка крошечных блестящих обломков, невозвратно утративших тайну красоты.

А что же Оуэн?

Он поймал бабочку, но не эту, а совсем иную. Мастер старался наделить высшим смыслом материальную безделицу, трудом своих рук превратить земное золото в духовное и воссоздать красоту. Он давно понял, что награду за достойное свершение мастер находит в самом свершении, либо вовсе не находит. Он не дорожит сделанной им вещью, потому что дух его уже насладился прекрасным во всей его подлинности».

Так Натаниель Готорн дела волшебные, фантастические вкладывает в руки простых смертных. «О волшебное искусство! – восклицает он. – Ты подобно самому творцу. Бесчисленное множество неясных образов возникает из небытия по одному твоему знаку. Мертвые оживают вновь; ты возвращаешь их в прежнее окружение и наделяешь их тусклые тени блеском новой жизни, даруя им бессмертие на земле. Ты навсегда запечатлеваешь промелькнувшие исторические события. Благодаря тебе прошлое перестает быть прошлым, ибо стоит тебе дотронуться до него, — и все великое навсегда остается в настоящем, и замечательные личности живут в веках, изображенные в момент свершения тех самых деяний, которые их прославили. О всемогущее искусство! Перенося едва различимые тени прошлого в краткий, залитый солнцем миг, называемый настоящим, можешь ли ты вызвать сюда же погруженное во мрак будущее и дать им встретиться? Появится ли тот, кто свершит это?»

Кто ответит? В легендах писателя – автора фантастических историй – свершается многое. «Он без стеснения обращается к легендам, преданиям, суевериям, ни коим образом не сковывая свое воображение и давая полный простор полету фантазии, при этом нисколько не грешит против законов художественной правды». (Ю. Ковалев)

На картинах его художников лица порой оживали, потому как «вырисовывались так живо, что могли отделиться от холста».

А вот другая история, история о простом резчике по дереву.

«Как-то раз солнечным утром молодой резчик по дереву, всем известный под именем Драуна, рассматривал толстый дубовый чурбан, который он собирался превратить в резную фигуру на носу корабля. И в то время как он раздумывал, какую бы форму и сходство лучше всего придать этому превосходному куску дерева, к нему в мастерскую вошел некий капитан Ханнеуэлл, владелец и командир брига „Полярная звезда“».Он заказал ремесленнику носовое украшение для своего судна, попросив создать красивейшую из статуй, какую только может человек создать из куска дерева.

— И вы, Драун, как раз тот человек, который может это сделать лучше кого бы то ни было, — такими словами он закончил свою просьбу.

— Вы, право же, преувеличиваете мои способности, капитан, — промолвил резчик с притворной скромностью, за которой скрывалась уверенность в своем мастерстве. — Но ради вашего славного брига я готов сделать все, что в моих силах.

Надо честно признать, что изделия резчика были в основном похожи на истуканов, созданных из деревянных чурбанов, в них отсутствовало то качество сердца, которое одно только и способно вдохнуть жизнь и тепло в мертвые предметы и которое превратило бы эти деревянные истуканы в подлинные произведения искусства.

Однако Драун принялся за работу. Большой дубовый чурбан, который предназначался резчиком для заказа особой важности, постепенно приобретал форму. Какой облик намерен был Драун придать этому куску дерева, оставалось загадкой даже для его друзей, на все вопросы которых резчик отвечал упорным молчанием. Однако вскоре всем стало ясно, что в нем нашла свою вторую жизнь женская фигура.

При каждом новом посещении зрители замечали, что, по мере того как вокруг статуи росла груда щепок, она становилась все прекраснее. Казалось, гамадриада, спасаясь от прозаического мира, укрылась в сердцевине дуба, и скульптору оставалось только удалить окутавший ее грубый покров, чтобы взорам открылась нимфа во всей своей грации и прелести.

Однажды мастерскую Драуна посетил знаменитый художник Копли. Признавая за Драуном некоторые способности к искусству, он, за неимением других собратьев по профессии, решил с ним познакомиться. Войдя в мастерскую, художник окинул взглядом стоявшие там и тут деревянные изображения короля, адмирала, дамы и аллегорической фигуры, лучшие из которых можно было удостоить сомнительной похвалы, сказав, что они выполнены так, как будто бы живой человек в них обратился в дерево, причем подобному превращению подверглись не только его физические черты, но и духовная сущность. Однако ни в одной из них дерево не впитало в себя ни капли настоящей духовной субстанции.

— Мой дорогой Драун! — воскликнул Копли, улыбаясь про себя. — Вы поистине замечательный мастер. Я редко встречал среди людей вашей профессии человека, который достиг бы столь многого, ибо еще один маленький штрих — и фигура генерала, например, сразу бы ожила!

Ремесленник ответил:

— С некоторых пор я прозрел. И теперь я знаю так же хорошо, как и вы, что есть тот драгоценный дар, без которого все мои работы не что иное, как жалкие уродцы. Между ними и произведениями вдохновенного скульптора такая же разница, как между мазней на вывеске и вашими лучшими картинами.

— Как странно! — воскликнул Копли, вглядываясь в лицо резчика, поразившее его необычным выражением, ибо ранее оно мало чем отличалось от лиц всей его семьи деревянных истуканов. — Что произошло с вами? Как случилось, что вы, с такими представлениями об искусстве, могли создать подобные неказистые скульптуры?

Копли снова вернулся к деревянным статуям, понимая, что столь редкое в обыкновенном ремесленнике сознание несовершенства своего мастерства свидетельствует о наличии таланта, следы которого он, быть может, проглядел. Но нет, ни в чем нельзя было найти ни малейшего намека на него. Копли готов был уже удалиться, как взгляд его случайно упал на неоконченную фигуру, лежавшую в углу мастерской в груде дубовых щепок

— Что это такое? Кто сделал ее? — вырвалось у него спустя некоторое время, в течение которого он в немом изумлении глядел на статую. — Вот он, этот божественный, дарующий жизнь штрих! Чья вдохновенная рука призвала этот кусок дерева восстать и жить? Кто создал эту статую?

— Никто, — ответил Драун, — она заключена в этом куске дерева, и мой долг — освободить ее.

— Драун, — воскликнул художник, сжимая руку резчика, — вы гений!

Драун наклонился над неоконченной статуей, простирал к ней руки, как будто хотел заключить ее в свои объятия и прижать к сердцу. Лицо его выражало столько страсти, что, будь чудо возможным, она одна могла бы вдохнуть тепло и жизнь в этот кусок дерева.

«Нет, это невероятно! — подумал художник. — Кому бы пришло в голову, что в ремесленнике-янки скрывается новый Пигмалион!»

В то время внешний облик скульптуры обрисовывался так же смутно, как очертания облаков в лучах заходящего солнца, и зритель скорее угадывал, нежели видел, подлинный замысел художника. День ото дня работа приобретала все большую законченность, и из неправильных и туманных очертаний рождались грация и красота. Вскоре общий замысел художника стал очевидным даже для обыкновенного зрителя.

Это была фигура женщины. в платье иностранного покроя, лиф которого стянут на груди лентами. Из-под подола открывалось нечто вроде нижней юбки, складки которой необыкновенно верно передались в дереве. На голове у нее была шляпа редкого изящества, украшенная цветами, какие никогда не произрастали на грубой почве Новой Англии. При всем своем почти фантастическом неправдоподобии они выглядели столь живыми, что даже самое богатое воображение не могло бы создать их, не подражая какому-либо существующему в действительности образцу.

Лицо ее было, по-прежнему, несовершенным, но с каждым ударом волшебного резца оно становилось все осмысленнее, наконец оно озарилось каким-то внутренним светом и ожило. Это было прекрасное, хотя и не отличавшееся правильными чертами лицо, чуть-чуть высокомерное, но с таким задорным выражением глаз и губ, какое менее всего поддается передаче в дереве.

Скульптура была закончена.

— Драун, — сказал Копли, ежедневно посещавший мастерскую резчика, — будь эта статуя выполнена в мраморе, она в один день прославила бы вас. Более того, я почти уверен, она составила бы эпоху в истории искусства. Она идеальна, как античная статуя, и вместе с тем так же реальна, как любая прелестная женщина. Но, надеюсь, вы не собираетесь совершить святотатство, раскрасив ее так же, как всех этих королей и адмиралов?

— Не раскрасить ее? — вскричал капитан Ханнеуэлл, бывший свидетелем этого разговора. — Не раскрасить фигуру для носа «Полярной звезды»? Хорошо же я буду выглядеть в иностранных портах с простым куском дуба, торчащим на носу моего корабля! Она должна быть и будет раскрашена как живая, начиная с цветка на ее шляпке и кончая серебряными пряжками ее туфелек!

— Мистер Копли, — спокойно заметил Драун, — я ничего не понимаю в мраморных статуях и не знаю, каким правилам следуют скульпторы, но об этом деревянном изображении, созданном моими руками, сокровище моего сердца… — В этом месте голос его странно задрожал и прервался. — О нем… О ней… мне кажется, я знаю то, что неизвестно другим. В то время, как я работал над этим куском дерева, что-то словно пробудилось в моей душе, и я вложил в него все свои силы, всю душу и веру. Пускай другие делают с мрамором все, что хотят, и избирают какие им угодно законы. Если я смогу достичь желаемого, раскрасив дерево, эти законы не для меня, и я имею право пренебречь ими.

— Истинный дух гения, — пробормотал Копли, — иначе как бы мог он считать себя вправе попирать законы ваяния и заставить меня устыдиться того, что я на них ссылаюсь?

Художник снова внимательно оглядел Драуна, и его вновь поразило в лице резчика то особое выражение человеческой любви, которая, если понимать ее в духовном смысле, и объясняла как показалось художнику, тайну той жизни, которую Драун вдохнул в кусок дерева.

Между тем резчик, продолжавший хранить в секрете свою работу над загадочным изображением, принялся раскрашивать одежду приличествующими красками, а лицо — положенным ему от природы красным и белым. Когда все было закончено, он открыл двери своей мастерской, и жители Бостона смогли наконец увидеть то, что было им создано. Многие из посетителей, переступив порог мастерской, снимали шляпы и оказывали прочие подобающие знаки почтения богато одетой, прекрасной молодой леди, которая стояла в углу мастерской посреди разбросанных у ее ног дубовых щепок и стружек.

Затем их охватывал страх, ибо быть одновременно живым и неживым могло только сверхъестественное существо. Действительно, в выражении ее лица было нечто неуловимое, невольно заставлявшее каждого задавать себе вопрос — кто эта женщина, родившаяся из дуба, откуда и зачем явилась она сюда?

Невиданные роскошные цветы Эдема на ее голове, цвет лица, ослепительная белизна и нежный румянец которого затмевали местных красавиц, чужеземный и необычный наряд, однако не настолько фантастический, чтобы нельзя было появиться в нем на улице; искусная вышивка на юбке; широкая золотая цепочка вокруг шеи; редкостный перстень на руке; веер ажурной работы, расписанный под черное дерево и жемчуг, — где мог Драун, обычно такой трезвый в своем ремесле, встретить это видение и с таким непревзойденным мастерством воплотить его в дереве?

А ее лицо! В темных глазах и уголках чувственного рта притаилась улыбка — смесь кокетливой гордости и задорной насмешки, заставившей Копли предположить, что изображение как бы наслаждалось растерянностью и восхищением своих зрителей.

— Неужели вы позволите, — сказал он резчику, — чтобы этот шедевр стал носовым украшением корабля? Отдайте этому честному капитану вон ту фигуру Британии — она ему куда больше подходит, и пошлите вашу королеву фей в Англию. Я уверен, что она принесет вам не менее тысячи фунтов.

— Я работал над ней не ради денег, — ответил Драун.

«Что за странный человек этот резчик, — подумал Копли. — Янки, а упускает возможность составить себе состояние! Он, верно, сошел с ума. Вот откуда у него эти проблески гения!»

Нашлись и другие доказательства безумия Драуна. Видели, как он стоял на коленях перед деревянной леди, со страстным обожанием устремив взгляд на лицо, созданное его собственными руками. Ханжи того времени утверждали, что для них не будет сюрпризом, если злой дух, вселившийся в прекрасную статую, станет причиной гибели резчика.

Слава о статуе распространилась по всему городу, любопытство зрителей было так велико, что через несколько дней в городе не оставалось ни одного человека, начиная от стариков и кончая детьми, которые не запомнили бы все до мельчайших подробностей в ее облике. Если бы история деревянной статуи на этом и окончилась, то слава Драуна сохранилась бы на долгие годы, питаемая воспоминаниями тех, кто, увидев статую в детстве, никогда более не встречал ничего прекраснее.

Но однажды город был взбудоражен событием, рассказ о котором впоследствии стал одной из странных легенд, какие и сейчас можно услышать в патриархальных бостонских домах, где старики и старухи сидят у камелька и погружаются в воспоминания о прошлом, неодобрительно качая головой, как только услышат, что кто-нибудь размечтался о настоящем или о будущем.

Однажды утром, в тот самый день, когда «Полярная звезда» должна была отправиться в плавание, жители города увидели, как капитан этого славного судна выходил из своего дома. На нем были щегольской синий мундир из тонкого сукна с золотым позументом по швам и на петлях, расшитый алый жилет, треуголка с широким золотым галуном и кортик с серебряной рукояткой. Но, облачись доблестный капитан в пышные одежды принца или, напротив, в лохмотья нищего попрошайки, ничего бы не изменилось, ибо все внимание жителей сосредоточилось на спутнице капитана, опиравшейся на его руку.

Увидев ее на улице, прохожие останавливались и, протирая глаза, либо бросались в сторону, уступая дорогу, либо застывали на месте от удивления, словно обратившись в дерево или мрамор.

— Посмотрите, посмотрите! — воскликнул один из них дрожащим от возбуждения голосом. — Да это же она!

Свершилось чудо! По улице, в одежде, развеваемой утренним ветерком, шло деревянное изваяние Драуна, то освещенное солнцем, то скрываемое тенью домов — те же лицо, фигура, одежда, которыми так недавно любовались посетители в мастерской резчика! Даже роскошные цветы, вплоть до самого крохотного лепестка, являлись точной копией тех, что были на статуе Драуна, только сейчас их хрупкая красота ожила, и они грациозно покачивались при каждом ее движении. Широкая золотая цепочка, точь-в-точь такая, как на статуе, сверкала при каждом вздохе, вздымавшем грудь, которую она украшала; настоящий бриллиант сверкал у нее на пальце. В правой руке она держала инкрустированный жемчугом веер черного дерева, которым обмахивалась с чарующим кокетством, так гармонировавшим с ее красотой и нарядом.

Лицо ее, поражавшее белизной кожи и нежным румянцем, имело то же задорно-насмешливое выражение, что и лицо деревянной статуи, только сейчас на нем сменялось множество оттенков, напоминавших игру солнечных лучей в струях ключа. В ее облике было столько неземного и вместе с тем вполне реального, а кроме того, она так напоминала скульптуру Драуна, что люди терялись в догадках — превратилось ли волшебное дерево в некий дух или оно обрело теплоту и нежность плоти настоящей женщины.

— Одно несомненно, — пробормотал пуританин старого закала, — Драун продал душу дьяволу, и веселый капитан Ханнеуэлл принял участие в этой сделке.

— А я, — сказал, услышав его слова, молодой человек, — готов стать третьей жертвой дьявола за один ее поцелуй.

— И я, — воскликнул Копли, — за право написать с нее портрет!

Между тем статуя, или видение, сопровождаемая храбрым капитаном, пройдя Ганновер-стрит, углубилась в узкие переулки, которые пересекают эту часть города, и, направилась к мастерской Драуна, находившейся на самом берегу моря.

Толпа, следовавшая за ней, все возрастала. Никогда еще чудо не совершалось при таком ярком дневном свете и в присутствии такого множества свидетелей. Прелестная незнакомка, понимая, что она является предметом все возрастающего внимания и толков толпы, была раздражена и несколько смущена этим обстоятельством, но беззаботная живость и насмешливо-задорное выражение не покидало ее лица. Заметили только, что она обмахивалась веером с такой лихорадочностью в движениях, что несколько хрупких пластинок, из которых он был составлен, не выдержали и сломались.

Добравшись до дверей мастерской, которые капитан предупредительно распахнул перед нею, прекрасное видение задержалось на мгновение у порога и, приняв позу статуи, бросило на толпу взгляд, полный задорного кокетства, в котором все узнали выражение фигуры из дерева. Затем и она и кавалер ее исчезли.

— Ах! — вырвалось у толпы единым вздохом.

— Солнце померкло с ее исчезновением, — промолвил какой-то молодой человек.

Но старики, чьи воспоминания уходили ко временам колдуний, только покачивали головами и говорили, что наши далекие предки сочли бы святым делом предать огню эту дубовую особу.

— Если только она не плод воображения, я должен еще раз увидеть ее лицо! — воскликнул Копли, бросившись в мастерскую Драуна.

Здесь на обычном своем месте, в углу, стояла статуя, которая, как показалось ему, уставилась на вошедшего с тем же задорно-насмешливым выражением, с каким минуту назад рассматривала толпу. Резчик чинил прекрасный веер, по странной случайности оказавшийся сломанным в ее руках. Никакой женщины в мастерской не было, а статуя, которая была так похожа на нее, оставалась недвижимой. Не видно было и солнечных лучей, обманчивая игра которых могла ввести в заблуждение толпу на улице. Исчез и капитан Ханнеуэлл. Правда, его огрубевший от морского ветра голос был слышен за другой дверью, выходившей прямо на воду:

— Садитесь на корму, миледи, а вы, увальни, приналягте на весла и мигом доставьте нас на корабль. — Вслед за этими словами раздался мерный всплеск весел по воде.

— Драун, — сказал Копли с понимающей улыбкой, — вы поистине счастливый человек. Какой живописец или скульптор имел когда-либо подобную модель? Неудивительно, что она вдохновила вас и вначале создала художника, чтобы он впоследствии создал ее изображение.

Драун обернулся к нему, на его лице были видны следы слез, но то выражение одухотворенности, которое ранее преображало его, исчезло. Перед Копли стоял прежний бесстрастный ремесленник.

— Я плохо понимаю, о чем вы говорите, мистер Копли, — проговорил он, поднося руку ко лбу. — Эта статуя… Неужели это моя работа? Если это так, то я создал ее в каком-то бреду. А сейчас, когда я пришел в себя, мне необходимо закончить вон ту фигуру адмирала.

С этими словами он вернулся к работе над лицом одного из своих деревянных детищ, закончив его с той бесстрастностью ремесленника, от которой уже не мог отказаться до конца своих дней.

Глядя на недостатки нелепых фигур в его мастерской, потемневших, от времени, нельзя понять, как мог ее автором быть человек, некогда создавший из дуба столь совершенный образ женщины, если только не предположить, что в каждом из нас заложены способности к творчеству, фантазия и талант, которые в зависимости от обстоятельств или получают свое развитие, или так и остаются погребенными под маской тупости вплоть до перехода в иное бытие.

Что касается нашего друга Драуна, в нем этот божественный порыв рожден был любовью; которая пробудила в нем гения, но только на короткий миг, ибо подавленное разочарованием вдохновение оставило его, и он снова превратился в ремесленника, неспособного даже оценить произведение, созданное его руками.

Однако кто может усомниться в том, что та высшая ступень, которой человек может достигнуть в минуты наивысшего душевного подъема, и есть его подлинная сущность и что Драун был больше самим собой, когда создавал великолепную статую прекрасной леди, чем тогда, когда мастерил многочисленных членов семьи деревянных истуканов!»

Так в своей новелле-легенде Готорн возносит простого ремесленника до высот гения и утверждает, что именно эта высшая точка и есть истинная ипостась каждого. Но она, увы, редко когда проявляется в человеке.

В другой новелле писатель каждого человека низвергает вниз, снова и снова утверждая, что он изначально грешен, пусть даже лишь в своих помыслах.

«Что такое Вина? – спрашивает он. И отвечает: — Запятнанная совесть. Однако, вот что представляется крайне интересным — остаются ли на совести эти безобразные и несмываемые пятна, если преступления, уже задуманные и выношенные, так и не свершились? Неужели для того, чтобы злостные замыслы грешника могли послужить основанием для его осуждения, необходимо воплотить их в реальные поступки, неужели недействителен обвинительный акт, если он не скреплен печатью преступления, совершенного рукой из плоти и крови?

Или в то время, как земному судилищу ведомы одни осуществленные злодеяния, преступные мысли — мысли, лишь тенью которых являются преступные дела, — тяжелым грузом лягут на чашу весов при вынесении приговора в верховном суде вечности? Ведь в полночном уединении спальни, в пустыне, вдали от людей, или в храме — в то время, как человек в своем физическом естестве смиренно преклоняет колена, душа его способна осквернить себя даже такими прегрешениями, которые мы привыкли считать плотскими. Если все это истина, то истина эта вселяет страх.

Разрешите пояснить это положение вымышленным примером. Некий почтенный господин — назовем его мистер Смит, — считавшийся всегда образцом нравственного совершенства, решил однажды согреть свои старые кости стаканчиком-другим благородного вина. Дети его разошлись по делам, внуки были в школе, и он сидел один за резным столом красного дерева, удобно расположившись в глубоком, покойном кресле.

В старости иные люди боятся одиночества и, не располагая другим обществом, радуются даже дыханию ребенка, заснувшего рядом на ковре. Но мистер Смит, чьи серебряные седины могли бы послужить символом его безгрешной жизни, не ведающей иных проступков, кроме тех, что неотделимы от человеческой природы, мистер Смит не нуждался ни в детях, могущих защитить его своей чистотой, ни во взрослых, способных встать между ним и его совестью.

И все же старикам необходимы беседы со взрослыми людьми, или тепло женской ласки, или шум детворы, резвящейся вокруг их кресла, так как иначе мысли их предательски устремляются в туманную даль прошлого и на душе у старого человека становится зябко и одиноко. Не поможет тут и вино. По-видимому, так случилось и с мистером Смитом, когда сквозь сверкающий стакан со старой мадерой он вдруг увидел, что в комнате появились три фигуры.

Первой была Фантазия; у нее за спиной висел ящик с картинами, она приняла облик бродячего балаганщика. Следом за ней шла Память, уподобившаяся конторщику, с пером, заткнутым за ухо, со старинной чернильницей в петлице и с тяжелым фолиантом под мышкой. Позади виднелся еще кто-то, с головы до ног закутанный в темный плащ, так что нельзя было различить ни лица, ни фигуры. Но мистер Смит сразу догадался, что это Совесть.

Три гостьи решили навестить старого джентльмена в тот момент, когда ему стало казаться, что и вино уже не играет такими красками в стакане и вкус его не так приятен, как в те дни, когда и он сам и эта мадера были моложе! Едва различимые в полутемной комнате, куда малиновые занавеси не впускали солнечный свет, создавая приятный полумрак, три гостьи медленно приблизились к седовласому джентльмену. Память, заложив пальцем какую-то страницу в огромной книге, остановилась справа от него. Совесть, все еще пряча лицо под темным плащом, встала слева, поближе к сердцу, а Фантазия водрузила на стол панораму с картинами и увеличительным стеклом, установленным по его глазам.

Мы упомянем здесь лишь несколько картин из множества тех, которые всякий раз, как дергали за шнурок. возникали одна за другой в панораме, подобно сценам, выхваченным из действительной жизни.

Одна из них изображала залитый луной сад; в глубине виднелся невысокий дом, а на переднем плане, в тени дерева, можно было различить две фигуры, освещенные бликами луны, — мужчину и женщину. Молодой человек стоял, скрестив на груди руки, и, надменно улыбаясь, победоносно смотрел на склонившуюся перед ним девушку. А она почти распростерлась у его ног, словно раздавленная стыдом и горем, не в силах даже протянуть к нему стиснутые в мольбе руки. Она не смела поднять глаза. Но ни ее отчаяние, ни прелестные черты ее лица, искаженные страданием, ни грация ее склоненной фигуры — ничто, казалось, не могло смягчить суровость молодого человека.

Он олицетворял собой торжествующее презрение. И, удивительное дело, по мере того как почтенный мистер Смит вглядывался в эту картину через увеличительное стекло, благодаря которому все предметы, словно по волшебству, отделялись от холста, — и этот сельский дом, и дерево, и люди под ним начали казаться ему знакомыми. Когда-то, в давно минувшие времена, он частенько встречался взглядом с этим молодым человеком, когда смотрелся в зеркало; а девушка была как две капли воды похожа на его первую любовь, на его идиллическое увлечение — на Марту Барроуз! Мистер Смит был неприятно поражен.

— Что за мерзкая и лживая картина! — воскликнул он. — Разве я когда-нибудь глумился над поруганной невинностью? Разве Марта не обвенчалась с Дэвидом Томкинсом — предметом своей детской любви, когда ей не было и двадцати, и разве она не стала ему преданной и нежной женой? А оставшись вдовой, разве не вела она жизнь, достойную уважения?

Между тем Память, раскрыв свой фолиант, рылась в нем, неуверенно листая страницы, пока наконец где-то в самом начале не нашла слов, относящихся к этой картине. Она прочитала их на ухо старому джентльмену. Речь шла всего лишь о злом умысле, не нашедшем претворения в действии; но пока Память читала, Совесть приоткрыла лицо и вонзила в сердце мистера Смита кинжал. Удар не был смертельным, однако причинил ему жестокую боль.

А представление продолжалось. Одна за другой мелькали картины, вызванные к жизни Фантазией, и, казалось, все они были нарисованы каким-то злонамеренным художником, задавшимся целью досадить мистеру Смиту. Ни один земной суд не нашел бы и тени улик, доказывающих виновность мистера Смита даже в самом незначительном из тех преступлений, на которые ему сейчас приходилось взирать.

На одной из картин был изображен накрытый стол, уставленный бутылками и стаканами с недопитый вином, в которых отражался слабый свет тусклой лампы. За столом царило непринужденное веселье, но как только стрелка часов приблизилась к полуночи, в компанию собутыльников вторглось Убийство. Один из молодых людей вдруг замертво упал на пол с зияющей раной в виске, а над ним склонился юный двойник мистера Смита, на лице которого ярость боролась с ужасом. Убитый же был вылитым Эдвардом Спенсером!

— Что хотел сказать этот негодяй художник?! — вскричал мистер Смит, выведенный из терпения. — Эдвард Спенсер был моим самым лучшим, самым близким приятелем; больше полувека мы платили друг другу искренней привязанностью. Ни я, да и никто другой не думал убивать его. Разве он не скончался всего пять лет назад и разве, умирая, он не завещал мне в знак нашей дружбы свою трость с золотым набалдашником и памятное кольцо?

И снова Память принялась листать свою книгу и остановилась наконец на странице, столь неразборчивой, будто писала она ее, находясь под хмельком. Из прочитанного следовало, что однажды, разгоряченные вином, мистер Смит и Эдвард Спенсер затеяли ссору и в порыве ярости мистер Смит запустил в голову Спенсера бутылкой. Правда, он промахнулся и пострадало лишь зеркало, а наутро оба друга уже с трудом могли вспомнить это происшествие и с веселым смехом помирились.

И все же, пока Память разбирала эту запись, Совесть отвела плащ от лица, снова вонзила кинжал в сердце мистера Смита и, бросив на него беспощадный взгляд, заставила замереть на его губах слова оправдания. Боль от раны была невыносимой.

Некоторые картины казались написаны так неуверенно, краски на них так поблекли и выцвели, что об их содержании оставалось только догадываться, поверхность холста подернулась полупрозрачной дымкой, которая как бы поглощала фигуры, пока глаз силился разглядеть их. Но всякий раз, несмотря на туманность очертаний, мистер Смит, словно в запыленном зеркале, неизменно узнавал самого себя в разные периоды своей жизни.

Он уже несколько минут мучительно старался вникнуть в суть одной из таких расплывчатых и неясных картин, как вдруг догадался, что художник задумал изобразить его таким, каким он был сейчас — на склоне лет, а перед ним нарисовал трех жалких детей, с плеч которых он срывал одежду.

— Ну, уж это совершенная загадка! — заметил мистер Смит с иронией человека, уверенного в собственной правоте. — Прошу прощения, но я вынужден заявить, что этот художник просто глупец и клеветник. Где это видано, чтобы я, при моем положении в обществе, отбирал последние лохмотья у маленьких детей! Просто смешно!

Пока он произносил эти слова, Память опять погрузилась в изучение своей книги и, найдя роковую страницу, спокойным, печальным голосом прочла ее на ухо мистеру Смиту. В книге рассказывалось о том, что мистер Смит, как это ни прискорбно, не смог устоять перед хитроумными софизмами и готов был, ухватившись за формальную зацепку, начать тяжбу с тремя малолетними сиротами — наследниками весьма внушительного состояния. К счастью, прежде чем он окончательно решился на этот шаг, выяснилось, что его притязания были столь же незаконны, сколь и несправедливы.

Как только Память дочитала до конца, Совесть снова отбросила плащ и пронзила бы сердце мистера Смита своим отравленным кинжалом, если бы он не вступил в борьбу с ней и не прикрыл себе грудь рукой. Несмотря на это, он все-таки ощутил жгучую боль.

Но стоит ли нам рассматривать все отвратительные картины, которые показывала Фантазия? Созданные неким художником, обладающим редким дарованием и необыкновенной способностью проникать в самые потаенные уголки человеческой души, они облекали в плоть и кровь тени всех не нашедших воплощения дурных замыслов, когда-либо скользивших в сознании мистера Смита. Могли ли эти призрачные создания Фантазии, столь неуловимые, будто их вовсе и не существовало, дать против него убедительные показания в день Страшного суда?

Как бы то ни было, есть основания полагать, что одна искренняя слеза раскаяния могла бы смыть с холста все ненавистные картины и снова сделать его белым как снег. Но не выдержав безжалостных уколов Совести, мистер Смит громко застонал от мучительной боли и в то же мгновение увидел, что три его гостьи исчезли. Он сидел один в уютном полумраке комнаты, затененной малиновыми занавесями, всеми почитаемый, убеленный благородными сединами старик, и на столе перед ним стояла уже не панорама, а графин со старой мадерой. Но только в сердце его все еще ныла рана, нанесенная отравленным кинжалом.

Преступник тщательно плетет паутину своего злодеяния, но редко, а то и никогда не испытывает окончательной уверенности в том, что оно действительно свершится. Мысли его как бы окутаны туманом, он наносит смертельный удар своей жертве словно во сне и только тогда в испуге замечает, что кровь навеки обагрила его руки.

Итак, романист или драматург, создающий образ злодея и заставляющий его совершать преступления, и подлинный преступник, вынашивающий планы будущего злодеяния, могут встретиться где-то на грани реальности и фантастики. Только когда преступление совершено, вина железной хваткой сжимает сердце преступника и утверждает свою власть над ним. Только тогда, и никак не раньше, до конца познается грех, и бремя его, если в преступной душе нет раскаяния, становится в тысячу крат тяжелее, поскольку оно постоянно напоминает о себе».

Не могу удержаться, чтобы не вставить свое слово в эти рассуждения. По мне, раскаяние возможно лишь тогда, когда пострадавший от совершенного над ним греха оправился. Этот грех не нанес ему существенного лишения, и тем более не лишил его жизни. Его обидчик повинился, помог обиженному, а обиженный простил его от всей души. Тогда раскаяние – благо для обоих. А если обиженный остался в горестном положении? Тогда раскаяние — лишь возможность помочь черной душе обидчика, утихомирить свою совесть. Тогда раскаяние – лазейка или широкий проход для проникновения нового греха. Тогда раскаяние – возможность совершения последующих грехов.

Но вернемся к произведениию Натаниеля Готорна.

«Не забывайте, что человеку свойственно переоценивать свою способность творить зло. Пока о преступлении размышляют отвлеченно, не представляя себе в полной мере все сопутствующие ему обстоятельства и только неясно предвидя его последствия, оно кажется возможным. Человек способен даже начать подготовку к преступлению, побуждаемый той же силой, какая подстегивает мозг при решении математической задачи, но в момент развязки руки у него опускаются под тяжестью раскаяния.

Он и не представлял себе раньше, на какое страшное дело готов был пойти. По правде говоря, человеческой природе несвойственно до самого последнего мгновения обдуманно и бесповоротно решаться ни на добрые, ни на злые дела. А поэтому будем надеяться, что человеку не придется испытывать на себе всех ужасных последствий греха, если только задуманное им зло не воплотилось в делах.

И все же в узорах, которые вышивала наша фантазия, мы можем усмотреть очертания печальной и горькой истины. Человек не должен отрекаться от братьев своих, даже совершивших тягчайшие злодеяния, ибо если руки его и чисты, то сердце непременно осквернено мимолетной тенью преступных помыслов.

Пусть же каждый, когда придет его час постучаться у врат рая, помнит, что никакая видимость безупречной жизни не дает ему права войти туда. Пусть Покаяние смиренно преклонит колена, тогда Милосердие, стоящее у подножия трона, выйдет к нему навстречу, иначе златые врата никогда не откроются».

Столь обостренное чувство вины и ответственности за несвершенный грех жило в душе Натаниеля Готорна благодаря, по всей вероятности, совершенным грехам его предков. Он говорил: «Брешь, пробитая виною в человеческой душе, не может быть заделана в земной жизни. Не знаю, довольно ли раскаялись мои предки в своей жестокости, чтобы заслужить прощение небес, или до сих пор стонут в ином мире под бременем ее последствий. Так или иначе, я, пишущий эти строки, беру в качестве их представителя весь позор на себя и молю, чтобы отныне и до скончания веков над ними не тяготело проклятие, хотя они и заслужили его».

Герой одной из его романтических повестей «проникся старой истиной, что преступление, некогда совершенное, давно умершими людьми, воскресает в делах их потомков и из стародавнего греха превращается в доподлинное, ничем не стесненное в действиях зло. Однако он думает, что нет ничего безрассуднее, чем обрушивать на головы незадачливых потомков лавину неправедно нажитого золота или богатые имения, калечить и мучить их до тех пор, покуда эти накопленные сокровища не расточатся, разлетевшись мелкими частицами по белу свету».

Пытаясь найти здесь, в земной жизни исконно праведный путь для себя, а в дальнейшем и для всего человечества в 1841 году Натаниел вступает в коммуну Брук Фарм. Ни в организации коммуны, ни в том, что Готорн принял в ней участие, не было ничего экзотического и сенсационного.

Сороковые годы Х1Х века в истории Соединенных Штатов были временами многочисленных утопических экспериментов. Колонии, поселения, общины, цель которых состояла в том, чтобы проверить на практике некие новые принципы экономической и социальной организации, вырастали как грибы после дождя. Теоретические концепции, положенные в основу экспериментов, обладали необыкновенной пестротой и разнообразием: от утопического социализма до религиозного братства во Христе и вегетарианства. Многие из этих колоний и коммун создавались с единственной целью предложить образец правильной жизни, который помог бы соотечественникам осознать, неправильность, порочность их существования.». (Ю. Ковалев)

Первое время Натаниел был в восторге. Он просто наслаждался возможностью жить среди своих единомышленников, то есть истинных друзей. «Они друг перед другом распахивали двери беседы, помогая сокровенным мыслям ступить через порог. Готорн говорил: „Здесь люди позволяли себе с полным правом грезить наяву, высказывать свои самые безудержные мечты, не опасаясь насмешек и глумления со стороны всех прочих, мало того, говорить о возможности земного счастья для себя и для всего человечества, как о некоей вполне достижимой цели, к которой следует с надеждой стремиться.

Мы вырвались из оков обветшалого общественного строя, мы стряхнули с себя сладостную, пленительную, расслабляющую лень, которая едва ли не милей нам всех удовольствий, доступных смертным. В наших намерениях в высшей степени благородных, хотя, разумеется, и в такой же степени нелепых — стремление подать людям пример жизни, основанный не на ложных и жестоких принципах, а на совсем иных».

Увы, сии благие намерения вели если не в ад, то к разочарованию. Покидая коммуну Гордон с горечью произнес: «Я чувствовал, что мне становится все труднее судить окружающий мир. Без конца рассуждая о том, каким он должен быть, я понемногу начал утрачивать представление о том, каков он на самом деле В самом воздухе нашей фермы — Счастливого Дола носилась мысль, что все в природе и в человеческой жизни тягуче и неустойчиво, и чем дальше, тем видней, что все мы живем как на вулкане – иначе не скажешь, — и самое наше существование находится под угрозой, а наш огромный земной шар плывет в бесконечном пространстве как мыльный пузырь…

И ни один разумный человек не сохранит свой разум, если находясь среди реформаторов он не будет время от времени возвращаться к привычному укладу жизни, чтобы внести поправки в свои взгляды, заново их пересмотреть со старой точки зрения. Теперь я понял одну простую вещь: под кучей навоза или в борозде на поле столь же легко похоронить свою душу, как и под грудой денег».

Придя к такому выводу, Готорн покинул Счастливый дол, который не смог оправдать своего названия. Он вернулся к своему литературному труду, ибо это было истинно его дело, ибо «сочинитель учит читателя своим романом, просветляет человеческую душу способами более тонкими, чем повторение прописных истин. Пустое это занятие, нанизывать звенья рассказа на стержень нравоучения или, вернее, накалывать на булавку, как бабочку: от этого он сразу делается безжизненным телом, скрюченным в нелепой, неестественной позе. Высокая же истина – искусно, изощренно и тонко изображаемая, сверкающая на каждом витке раскручивающейся фабулы и венчающая ее развязку.

Приправляя свое творчество словесными красотами, автор не собирался описывать местные нравы, поэтому пусть его не распекают за то, что он проложил улицу на ничейной земле, присвоил бесхозные угодья и построил дом из материалов, которые издавна годились лишь на постройку воздушных зданий. Герои его рассказов — плод авторской фантазии и сочинены по правилам авторского рецепта. Их достоинства не прибавят блеска почтенному городу, а недостатки их тем более не опорочат его. Посему автор будет душевно рад, если книгу его – особенно с этой точки зрения – прочтут как фантастическую повесть, где отразились облака, проплывающие над городом, но не запечатлели даже и пяди его земли».

Вот над нами проплыло еще одно облако безудержной фантазии, Натаниеля Готорна, мы прислушались и вот оно поведало нам очередную свою историю:

«Подчас мы имеем лишь неясное представление даже о том, что самым решительным образом сказывается на всем течении нашей жизни и определяет нашу судьбу. И в то же время существует бесчисленное множество всяких событий — если только их можно назвать так, — которые вот-вот готовы задеть нас, но скользят мимо, не оставляя никаких ощутимых следов и ничем не выдавая своего приближения — ни отблеском радости, ни тенью печали, мелькнувшими в нашем сознании.

Знай мы обо всех уготованных нам судьбой неожиданностях, дни наши были бы так полны страхов и надежд, радостей и разочарований, что нам не удалось бы испытать и минуты истинного покоя. Подтверждением этому может служить страница из жизни Дэвида Суона, неизвестная ему самому.

Когда Дэвид отправился на поиски своего места в жизни, стоял жаркий полдень, а он шагал с самого рассвета, так что в конце концов, истомленный зноем и усталый, решил присесть где-нибудь в тени. Вскоре перед ним, словно в угоду его желаниям, появилось несколько кленов, под сенью которых в уютной ложбине так звонко и весело журчал ручеек, что казалось, он сверкал и переливался для одного Дэвида. Не размышляя, так это или нет, юноша приник к нему пересохшими губами, а потом растянулся на берегу, подложив под голову вместо подушки свои пожитки, увязанные в простой полосатый платок.

Солнечные лучи к Дэвиду не проникали, пыль, прибитая вчерашним дождем, еще не поднималась с дороги, и ложе из травы казалось ему приятнее мягкой постели, посему юноша погрузился в глубокий сон, быть может, таивший в себе сновидения.

Но мы намереваемся рассказать о том, что произошло наяву. Пока Дэвид крепко спал, лежа в тени, никто кругом не помышлял о сне, и по залитой солнцем дороге мимо его убежища взад и вперед шли пешеходы, проезжали верховые, катились повозки и экипажи.

Не проспал молодой человек и нескольких минут, как на дороге показался быстро приближавшийся коричневый экипаж, запряженный парой красивых лошадей, который, поравнявшись с отдыхающим Давидом, внезапно остановился. Выпала чека, и одно из колес соскочило с оси.

Повреждение оказалось несложным, оно причинило лишь минутный испуг пожилому коммерсанту и его жене. Пока кучер и слуга прилаживали колесо на место, супруги укрылись под сенью кленов и тут увидели журчащий источник и уснувшего на берегу Дэвида Суона. Испытывая обычную в присутствии спящего боязнь нарушить его покой, коммерсант начал ступать как можно осторожнее, насколько позволяла ему подагра, а его супруга старалась не шуршать шелковыми юбками, чтобы неожиданно не разбудить Дэвида.

— Как крепко он спит, — прошептал старый джентльмен, — и как ровно дышит! Я отдал бы половину своих доходов, чтобы спать вот так без всякого снотворного — ведь его сон говорит о здоровье и безмятежном спокойствии!

Чем больше смотрела на Дэвида пожилая чета, тем больший интерес возбуждал в них этот незнакомый юноша, нашедший себе приют у самой дороги в укромной тени кленов, пышные ветви которых свисали над ним, словно тяжелые узорчатые занавеси. Заметив, как заблудившийся солнечный луч упал на лицо молодого человека, старая дама осторожно отогнула ветку, желая заслонить его. И это маленькое проявление заботы пробудило в ее душе материнскую нежность.

— Можно подумать, что само провидение привело сюда этого юношу, — прошептала она мужу, — чтобы мы нашли его именно сейчас. Мне кажется, он похож на нашего покойного Генри. Не разбудить ли его?

— Зачем? — неуверенно спросил муж. — Ведь мы совсем ничего о нем не знаем.

— Но у него такое открытое лицо, — горячо, хотя по-прежнему шепотом, продолжала жена, — и такой невинный сон.

Во время этого тихого разговора сердце спящего не забилось сильней, дыхание не участилось, на лице не промелькнуло и тени интереса. А между тем в этот миг сама судьба склонилась над ним, готовая уронить ему в руки богатый дар: старый торговец потерял единственного сына и не имел наследника. При таких обстоятельствах иной человек способен порой и на более странные поступки, чем, преобразившись в доброго волшебника, пробудить юношу, заснувшего бедняком, для блеска и богатства.

— Коляска готова! — прозвучал позади них голос слуги.

Старики вздрогнули, покраснели и заспешили прочь, удивляясь в душе, как это им могла прийти в голову такая нелепая мысль.

Их экипаж не отъехал и двух-трех миль, как на дороге появилась хорошенькая молодая девушка, которая шла, словно приплясывая, и казалось, что с каждым шагом ее сердце весело подпрыгивает в груди. Вероятно, из-за этой-то резвости у прелестницы — почему бы нам не сказать об этом? — развязалась подвязка. Почувствовав, что шелковая лента вот-вот соскользнет, она свернула под прикрытие кленов, и взору ее представился юноша, спящий у ручья.

Зардевшись, словно роза, от того, что она вторглась в спальню к мужчине, да еще по такому поводу, девушка повернулась на цыпочках, готовая убежать. Но спящему грозила опасность. Над его головой вилась огромная пчела. Вз-вз-вз… — жужжала она, то мелькая среди листвы, то вспыхивая в солнечном луче, то вдруг исчезая в густой тени, пока наконец не собралась устроиться на веке Давида. А ведь укус пчелы иногда бывает смертельным. Девушка, великодушие которой не уступало непосредственности, замахнулась на злодейку платком, крепко стегнула ее и прогнала прочь из-под сени кленов.

Как восхитительна была эта сценка! Совершив такой храбрый поступок, девушка с разгоревшимся лицом и бьющимся сердцем украдкой бросила взгляд на незнакомого юношу, за которого только что сражалась с летающим чудовищем. «Какой красивый!» — подумала она и зарумянилась еще сильней.

Как могло случиться, что в этот миг душа Дэвида не затрепетала от блаженства, что, потрясенный сладостным предчувствием, он не сбросил с себя пелены сна и не увидел девушку, пришедшую на смену его грезам? Почему лицо его хотя бы не озарилось радостной улыбкой? Ведь она стояла рядом с ним – та девушка, чья душа, по прекрасному представлению древних, была разлучена с его душой, та, по которой, сам того не сознавая, он страстно тосковал.

Ее одну мог он полюбить настоящей любовью, и только ему могла она отдать свое сердце. Вот ее отражение неясно розовеет в струях ручья рядом с ним; исчезни оно — и отблеск счастья никогда больше не озарит его жизнь. И она ушла, но поступь ее уже не была так легка, как прежде.

Так счастье — самое чистое, которое может выпасть человеку! — проскользнуло совсем близко от него и даже задело его краешком крыла, а он и не подозревал об этом.

Едва девушка скрылась из виду, в тень кленов свернули двое прохожих. Оба смотрели угрюмо, и лица их казались еще более мрачными из-за суконных шапок, косо надвинутых на лоб. Платье на этих прохвостах истрепалось, но еще хранило следы щегольства. То были головорезы, промышлявшие чем дьявол пошлет и решившие в перерыве между своими грязными делами здесь, в тени кленов, разыграть в карты доходы от будущего злодеяния. Однако, увидев у ручья спящего Дэвида, один из них прошептал другому:

— Т-с-с… видишь у него под головой узел? Ставлю флягу бренди, что там между рубашек припрятан либо бумажник, либо изрядный запасец мелких монет.

— А если он проснется? — спросил второй. В ответ на это его приятель расстегнул жилет, показал рукоять кинжала и кивнул на Дэвида. Они направились к ничего не подозревающему юноше, и, пока один ощупывал узелок у него под головой, другой приставил к сердцу Дэвида кинжал. Их мрачные, искаженные от страха и злобы лица, склоненные над жертвой, выглядели так устрашающе, что если бы Дэвид внезапно проснулся, он мог бы принять их за выходцев из преисподней.

Но в эту минуту под тень кленов забежала собака, принюхиваясь к чему-то в траве. Она сначала оглядела злодеев, потом посмотрела на мирно спящего Давида и принялась лакать воду из ручья.

— Тьфу, — сплюнул один из негодяев, — теперь ничего не сделаешь. Следом за собакой явится и хозяин. Давай убираться отсюда.

Через несколько часов они забыли это происшествие и не подозревали, что всевидящий ангел на веки вечные занес в списки их грехов преднамеренное убийство. Что же до Давида Суона, то он продолжал крепко спать, не зная, что над ним на какое-то мгновение нависла тень смерти, и не ощутил радости возвращения к жизни, когда опасность миновала.

Он спал, но уже не так спокойно, как прежде. За время короткого отдыха его молодое тело скинуло с себя груз усталости, вызванной долгой ходьбой. Юноша то вздрагивал, то принимался беззвучно шевелить губами, бормотать что-то неразборчивое, обращаясь к видениям своего полуденного сна.

Но вот с дороги донесся стук колес, который становился все громче и громче, пока наконец не дошел до затуманенного дремотой сознания Дэвида. Это приближалась почтовая карета. Юноша вскочил, мгновенно придя в себя.

— Эй, хозяин! Не подвезешь ли? — крикнул он.

— Садись наверх, — отозвался кучер.

Дэвид вскарабкался на крышу кареты и весело покатил в Бостон, не бросив даже прощального взгляда на источник, где, подобно веренице снов, промелькнуло столько событий. Он не знал, что само Богатство бросило на воды ручья свой золотой отблеск; не знал, что с журчаньем источника смешались тихие вздохи Любви; что Смерть грозила обагрить его воды кровью — и все это за тот короткий час, пока он спал на берегу.

Спим мы или бодрствуем, мы не ощущаем неслышной поступи удивительных событий, вот-вот готовых свершиться. И можно ли сомневаться в существовании всесильного провидения, если, вопреки тому, что на нашем пути нас ежечасно подстерегают неожиданные, неведомые нам случайности, в жизни смертных все-таки царит какой-то распорядок, позволяющий хотя бы отчасти угадывать будущее?»

Чуден мир преданий и притч Натаниеля Готорна. Сам же о себе писатель пишет: «Он обыкновенно довольствуется весьма беглым наброском затейливой вязи людских нравов, так сказать, более чем приблизительной подделкой под реальную жизнь, и тщится возбудить интерес посредством какой-нибудь менее очевидной странности изображаемого. Автору необходимо закрепить отражение в стоячей воде, чтобы получить самое достоверное жизнеописание. Порой фантастический мир его образов согревается дыханием Природы, орошается капелькой чувствительности, нежности или озаряется искоркой юмора, напомнив нам, что мы все еще пребываем на нашей Земле».

И в этом мире живут его причудливые герои. Вот пред нами предстает Художник. «Он изображает не только черты человека, но и его душу. Он подмечает затаенные страсти и чувства, и холсты его озаряются то солнечным сиянием, то отблеском адского пламени, если он рисует людей с запятнанной совестью.

О всемогущее искусство! Перенося едва различимые тени прошлого в краткий, залитый солнцем лик, именуемый настоящим, можешь ли ты вызвать сюда погруженное во мрак будущее и дать ему воплотиться?»

В мире Готорна живет человек с каменным сердцем. «По предположению самых сведущих лекарей давней поры этот человек стал жертвой недуга, от которого в медицинских книгах не находилось средства. Болезнь сия заключалась в том, что в сердце его в результате затруднений циркуляции крови отложились крошечные твердые частицы, которые грозили целиком заполнить этот орган. А заполнив его, они всю живую плоть непременно превратят в камень».

В мире Готорна жил и ученый. «Сидя в тиши лаборатории, бледный мыслитель проникал в тайны высочайших небесных далей и глубочайших земных недр, доискивался до причин того, что зажигает и поддерживает огонь вулканов. Объяснил загадку источников: как они происходят, как изливаются из темного лона земной тверди одни — очищенные и прозрачные, другие – обильные целебными свойствами.

Он изучал поразительное явление – человеческий организм – и пытался постичь тот сокровенный процесс, в ходе которого Природа черпает все самое ценное, что есть на земле, в воздухе и в бесплодном мире, чтобы создать и выпестовать человека, ее шедевр. Однако истина, с которой сталкиваются все ищущие заключается в том, что великая Мать Созидательница водит нас за нос, делая вид, будто трудится при ярком свете дня, а в действительности чрезвычайно строго следит за тем, чтобы не раскрыть своих секретов. Она ни в коем случае не дает нам создавать – это ее привилегия».

В мире Готорна можно совершить путешествие в град Небесный с помощью железного чудища на железных рельсах, «проезжая при этом Трясину Уныния – стыд и позор человечества, и тем больший позор, что ее так легко можно осушит потому как туда опорожнили двадцать тысяч телег полезных наставлений. Но, увы, все без толку».

В мире Готорна жила волшебница. «Почтенная матушка-волшебница соорудила огородное чучело и приказала ему отправиться в большой свет, дабы занять там подобающее положение, ибо, уверяла она, в этом свете едва ли найдется один человек на сотню, который был бы более сдержанным, чем он. И для того, чтобы ее подопечный мог с кем угодно быть на равной ноге, она тут же снабдила его неисчислимым богатством. Оно состояло из десяти тысяч акций предприятия по производству мыльных пузырей, из золотых копий Эльдорадо, затем из полумиллиона акров виноградников на Северном Полюсе, из нескольких воздушных замков и, наконец, из арендной платы и доходов со всей указанной выше недвижимости».

В мире Готорная существовал музей древности. «Здесь экскурсовод предлагал принять Эликсир Жизни. У него им полна была целая погребальная урна. Сердце экскурсанта затрепетало при мысли о столь живительном глотке. Но он передумал – то ли из-за какого-то особого блеска в глазах экскурсовода, то ли из-за того, что драгоценная жидкость содержалась в античной погребальной урне. Затем нахлынули мысли, в лучшие и более ясные часы жизни укреплявшие сознание, что Смерть – тот истинный друг, которому в положенное время даже счастливый человек с отрадой откроет свои объятия.

— Нет, — ответил экскурсант, — я не хочу земного бессмертия. Слишком долгая жизнь на земле духовно омертвляет. Искра высшего огня гаснет в материальном. В нас есть частица небес, и в урочный час надо вернуть ее небесной отчизне, иначе она сгинет и сгниет. Я не притронусь к этому напитку. Недаром он у вас хранится в погребальной урне. Он порождает смерть, заслоненную призрачной жизнью.

Что есть человеческая жизнь? Человеческая жизнь – это поистине беспорядочное смешение мрамора и грязи, и если не верить пламенно во всеобъемлющую любовь творца, поневоле узришь на железном лике судьбы только оскорбительную ухмылку да выражение ничем не смягчаемой суровости. Но так называемый поэтический взгляд на мир – эта способность прозревать в пестром жизненном потоке красоту и величие, насильно обличенные в грязное рубище — есть счастье жизни».

Об этом следующий рассказ под названием «Великий каменный лик».

«Наступил вечер, солнце уже клонилось к закату. На пороге своего дома сидела мать с маленьким сыном и рассказывала ему о Великом Каменном лике. Им стоило только поднять глаза, и они могли ясно разглядеть его, хотя он и находился в нескольких милях от них.

На отвесном склоне горы огромные каменные глыбы волею природы были сдвинуты таким образом, что издали точно походили на человеческое лицо. Это-то величественная забава природы и называлась Великим Каменным Ликом. Казалось, какой-то великан изваял свое собственное изображение на той скале. Этот Лик напоминал человечье лицо во всей его первозданной красоте. Широкий купол лба, величественный нос, рот с обширными губами, который, если бы мог заговорить, произнес бы громоподобные звуки, способные разнестись из конца в конец огромной цветущей равнины, где жило множество людей.

Счастливая судьба выпала на долю тех мальчиков и девочек, которые, становясь мужчинами и женщинами, все время видели перед собой Великий Каменный Лик, ибо все черты его отличались благородством и были исполнены величия и доброты, словно в них отражалось сердце необыкновенно большое и горячее, охватывающее своей любовью все человечество. Уже один взгляд, брошенный на этот Лик, был своего рода уроком. Многие верили, что именно ему обязана долина своим плодородием, ибо его милостивый взгляд, постоянно сиявший над людьми, сообщал лучезарность облакам и пропитывал благостью сами лучи солнца.

— Мама, — сказал мальчик, которого завал Эрнестом, — я хотел бы, чтобы он заговорил: он кажется таким добрым, и у него непременно должен быть приятный голос.

— Если древнее пророчество сбудется, — ответила малышу мать, нам когда-нибудь доведется увидеть человека с таким же точно лицом.

И мать поведала мальчику легенду. Эта легенда была не о минувших днях, а о том, что должно будет случиться; и все-таки это была такая древняя легенда, что даже индейцы, обитавшие прежде в этой долине, слышали ее от своих предков, которым, как они утверждали, ее прожурчали ручьи, спускаясь с гор, и нашептывали ветры, колыша верхушки деревьев.

Гласила же эта легенда о том, что в будущем в этой долине должен родиться ребенок, которому суждено будет стать величайшим и замечательнейшим человеком своего времени, и лицо его, когда он возмужает, будет как две капли похоже на Великий Каменный Лик. Немало старых, а так же и молодых людей лелеяли мечту о том, что древнее пророчество сбудется. Другие же, многое повидавшие на своем веку, отчаялись ждать. Им так и не удалось увидеть человека с таким лицом, и вообще кого-либо, кто величием своим и благородством поднялся бы над своими соседями, и они решили, что эта легенда – пустая выдумка.

Маленький же Эрнест еще надеялся.

— О, дорогая мама! – вскричал он. – Я доживу до того времени, когда увижу его!

Его мать была любящей и разумной женщиной; она поняла, что самое мудрое сейчас – не разрушать пылкие мечты своего маленького сына.

Эрнест подрастал, но у него не было учителей, кроме Великого Каменного Лика. Когда тяжелый дневной труд был окончен, мальчик обычно часами внимательно смотрел на гигантское лицо до тех пор, пока не начинало казаться, что Каменный Лик узнает его и отвечает ободряющей улыбкой на его благоговейный взгляд. Секрет их общения был в том, что простой мальчик, доверчивый и чуткий, сумел разглядеть в титане то, чего тщетно искали другие; и таким образом любовь, которая предназначалась всем, выпала на долю одного Эрнеста.

Как раз в это время по всей долине разнеслась весть, что похожий на Великий Каменный Лик необыкновенный человек, появление которого было так давно предсказано, наконец явился. Звали его Греби Золото. Умный и деятельный, будучи одарен провидением – той непостижимой способностью, которую все называют удачливостью, сделался необыкновенно богатым купцом и владельцем целой флотилии торговых судов.

Все страны мира, казалось, соединились в едином усилии – приумножить богатства этого человека. Холодные страны Севера, чуть ли не из-за Полярного круга – этого мрачного царства вечных льдов, — посылали ему свои дары в виде мехов. Жаркая Африка добывала для него золото из песка своих рек и собирала в своих лесах бивни огромных слонов. Восток приносил ему роскошные шали, пряности, чай, сверкание алмазов и мягкий переливчатый свет огромных жемчужин. Чтобы не уступить первенство суше, Океан отдавал ему своих могучих китов, для того, чтобы Греби Золото мог продавать их жир и получать от этого большие доходы.

Откуда бы ни приходили к нему товары, он быстро превращал их в тот металл, именем которого назывался. О нем можно было бы сказать, как о легендарном Мидасе, который, к чему бы не притронулся, все обращал в золото. Когда Греби Золото стал таким богатым, что ему потребовалось бы сотню лет только для того, чтобы сосчитать все свое богатство, он вспомнил о родной долине и решил провести остаток лет на родине.

Наш друг Эрнест был глубоко взволнован тем, что великий, необыкновенный человек, приход которого предсказывала легенда, ожидаемый столько лет, наконец-то должен был появиться в своей родной долине.

— Он едет, едет,! — кричали встречающие купца люди. – Сбылось старое пророчество! Живой Каменный Лик! Наконец-то великий человек явился! Дождались!

Эрнест же с грустью отвернулся от этого покрытого морщинами, жадного, хитрого, жестокого лица, и глаза его обратились к долине, где в сгущающемся тумане еще мог различить те необыкновенные, позолоченные сейчас последними лучами солнца черты, которые столь глубоко запали в его душу. Уста Каменного Лика ободряли юношу: «Он придет! Не бойся, Эрнест, этот человек придет!»

Великий Каменный Лик стал наставником Эрнеста, возвысил душу юноши и наполнил его сердце гораздо более глубокими и сильными чувствами, чем у других людей. Они не знали, что именно из этого безмолвного созерцания вырастет впоследствии мудрость, которая будет много выше той, что черпается из книг, и жизнь, более возвышенная, чем та, которая берет себе за образец неправедную жизнь других людей. Чистая душа – такая же чистая и бесхитростная, как в тот день, когда мать впервые рассказала ему старую легенду – он по-прежнему любовался необыкновенными чертами гиганта и простодушно дивился тому, что его человеческий двойник заставляет так долго себя ждать.

Случилось так, что один из уроженцев долины много лет назад ушел служить в солдаты; и вот, после бесчисленных сражений он стал прославленным военачальником. Его звали не иначе, как Старый Громобой. Этот измученный войной ветеран – теперь уже состарившийся, со следами многочисленных ран, уставший от беспорядочной бивачной жизни, дроби барабанов и пронзительных звуков трубы, которые так долго утомляли его слух, в один прекрасный день задумал вернуться в свою родную долину, надеясь найти покойную жизнь там, где он некогда оставил ее.

Когда Старый Громобой въехал в долину, один старик, подпрыгивая от радости, закричал:

— Ну и ну! Он – точь-в-точь Великий Каменный Лик!

— Удивительно похож! – вторил другой. – А почему бы и нет? Он, без сомнения, величайший человек нашего времени, да и всех времен вообще! – кричали третьи.

Эти толки и всеобщий восторг сильно заинтересовали нашего друга. Он больше не сомневался, что наконец-то горный лик нашел своего достойного двойника среди людей. Правда, Эрнест, думал, что этот долгожданный великий человек явится в образе миротворца, творящего добро и несущего людям счастье. Впрочем, при всей своей простоте, Эрнест отличался достаточной широтой взглядов и утверждал, что проведение само знает, как облагодетельствовать человечество: если бы его непреложной мудрости это показалось необходимым, его великой цели мог бы послужить даже воин с окровавленным мечом. Но он не мог согласиться с утверждением толпы, что Старый Громобой схож лицом с горным Ликом. Он видел закаленное в битвах, в непогодах лицо, выражающее непоколебимую волю, но необыкновенной мудрости, проникновенности, чуткости, сострадания – всего этого нельзя было прочесть в чертах старого генерала; между тем, если бы Каменный лик даже принял выражение суровой решительности, в нем все равно проступила бы некая мягкость.

— Это еще не тот человек, о котором рассказывает легенда, — вздохнул Эрнест. – Неужели придется ждать еще?

«Не бойся, — подсказало ему сердце, — не бойся, он придет».

Быстро и безмятежно проносились годы. Эрнест стал человеком средних лет. Неприметно к нему пришла своего рода известность. Теперь, как и прежде, он работал ради куска хлеба и оставался таким же чистым душой, как всегда. Он много прочувствовал и продумал, он отдал столько часов своей жизни бескорыстным мечтам о лучшем будущем человечества, что временами казалось, будто разговаривает с ангелами и впитывает в себя их мудрость, даже сам не подозревая об этом.

Это сказывалось в том, как рассудительно он помогал неимущим. Жизнь его текла спокойно, подобно реке, которая на всем своем протяжении оставляет по берегам щедро орошаемые земли. Не проходило и дня, чтобы не умножалось добро на земле, и только от того, что на ней жил такой простой и скромный человек. Как-то сам не замечая этого он сделался проповедником и изрекал истины, которые изменяли жизнь тех, кто их слушал. А его слушали: как естественно ручейку журчать, так естественно было и для него высказывать свои мысли, которые никогда еще не воплощали в слово другие человеческие уста.

И вот снова появились сообщения в газетах, утверждающие, что сходство с Великим Каменным Ликом обнаружено у одного известного государственного деятеля. Этот человек говорил так убедительно, что все, им сказанное, принималось за истину. Виноватый оказывался правым, а правый – виноватым, ибо, когда это было угодно, он мог одним своим дыханием заставить светиться туман, а дневной свет – померкнуть. Его язык был поистине волшебным инструментом: иногда голос его гремел, как гром, а иногда журчал нежно и вкрадчиво. То это был призыв к войне, то гимн миру; иногда в нем звучала сердечность, хотя ее-то как раз и не было и в помине.

Со временем отечество пришло к убеждению, что такого человека необходимо избрать в президенты. И вот он отправился в долину за голосами избирателей.

— Вот он, вот он! – кричали люди, встречая претендента на главный пост страны. – Посмотрите на него и на Каменный Лик – ну, разве они не похожи, как два близнеца?

Но Эрнест не находил между ними большого сходства.

Нагоняя друг друга, быстро мчались годы. Теперь они принесли с собой седины на голову Эрнеста. Его седины на голове и морщины на его лице были следами, начертанными Временем, которое вписало в них мудрость, испытанную целой жизнью. Пока Эрнест старел, щедрое проведение подарило миру нового поэта. Он так же был уроженцем этой Долины, но большую часть жизни провел вдали от своей живописной родины, расточая сладостные напевы среди сутолоки шумных городов. Однако в своих прозрачных и чистых, как горный воздух стихах, воспевал снежные гряды гор, знакомые ему с самого детства. Не был забыт им и Великий Каменный Лик, ибо поэт прославил его в одной своей оде, которая могла бы быть произнесенной могучими устами того, кому была посвящена, столько было в ней величия.

Право, можно было бы сказать, что этот гениальный человек принес с собой удивительный дар. Если он воспевал гору, то взору всего человечества она представлялась более величественной, чем в действительности. Если своей темой он избирал восхитительное озеро, то с этого момента небесная улыбка освещала его водную гладь, чтобы уже всегда сверкать над нею. Если поэт обращался к древнему безмерному океану, то казалось, что огромная грудь его вздымается от волнения, внимая этим возвышенным стихам. Таким образом, никакое творение не могло считаться законченным, пока поэт не истолковывал его и тем самым не завершал.

Впечатление было не менее значительно и прекрасно, когда героями его стихов становились его собратья. Пересекали ли его жизненную стезю мужчина или женщина, покрытые грязью и порохом будничных забот, или на ней встречался ему ребенок за своими играми – все они чудесным образом преображались, когда он взирал на них в минуту поэтического вдохновения. Он показывал золотые звенья огромной цепи, которая соединяла их с ангелами; благодаря ему становились ясными скрытые черты их божественного происхождения, которое делали их достойными такого родства.

Ведь находились же и такие, которые, думая показать свой здравый рассудок, утверждали, что все, что есть в мире прекрасного и достойного, существует только в поэтической фантазии. Очевидно, такие люди судят обо всем по себе; нет сомнения – природа породила их в порыве презрительной горечи, слепив из той глины, которая осталась после сотворения свиней.

Стихи этого поэта нашли путь в Сердце Эрнеста. Читая его, он поднимал глаза к Лику титана и вопрошал:

— О могущественный друг, разве не достоин этот поэт быть похожим на тебя?

Каменный Лик, казалось, улыбался, но не молвил ни слова.

Случилось так, что этот поэт не только слышал об Эрнесте, но и много размышлял о нем. Это продолжалось до тех пор, пока самым желанным для него на свете не стала встреча с человеком. чья природная мудрость не расходилась с удивительной простотой его жизни. Поэтому однажды поэт отправился в путь. Приблизившись к дому, он увидел почтенного старика, сидевшего с книгой в руках.

— Добрый вечер, — обратился к старику поэт, — не можете ли вы приютить на ночь путника?

— С удовольствием! – ответил Эрнест и добавил, улыбаясь: — Я никогда еще не видел, чтобы Великий каменный лик так доброжелательно смотрел на незнакомца.

Поэт опустился на скамью рядом со стариком, и между ними завязалась беседа. Часто приходилось гостю общаться с людьми очень умными, но никогда с такими, как Эрнест, чьи мысли и чувства изливались так непринужденно, с человеком, который своими объяснениями делал близкими и доступными самые возвышенные истины. Ангелы, как казалось многим, помогали Эрнсту в работе на поле, а вечерами сидели с ним у очага; и, общаясь с ангелами так, словно это были его друзья, он проникся их возвышенными мыслями и придал этим мыслям прелесть и скромное очарование обыденных слов.

Взаимная симпатия этих двух людей углубляли их мысли в той мере, какая была бы недоступна ни оному из них, если бы каждый оставался в одиночестве. Их души были как бы настроены на один тон и создавали восхитительную музыку, которую ни тот, ни другой не могли бы считать целиком своей. Увлекая друг друга все дальше, они поднялись до таких высот мысли, в область настолько туманную, что никто дотоле не отваживался туда проникнуть, но и столь прекрасную, что теперь они уже не хотели ее покидать.

Вдруг Эрнесту почудилось, что Каменный Лик слегка наклонился вперед и тоже слушает его нового друга. Он пристально принялся разглядывать лицо поэта, потом опустил голову и вздохнул.

— Почему вы так опечалились? – спросил гость.

— Потому что всю жизнь я ждал, что сбудется некое пророчество, и, читая ваши стихи, я надеялся, что оно могло бы воплотиться в вас.

— Мне стыдно и грустно говорить это, — ответил поэт, — но я не достоин быть похожим на это доброе и величественное лицо. Вероятно, что-то божественное есть в моих стихах, в них можно услышать отдаленное эхо райских напевов. Но моя жизнь, дорогой Эрнест, не во всем согласовывалась с моими мыслями. У меня были прекрасные мечты, однако они так и остались мечтами – я не сумел их осуществить, потому что не пожелал порвать с окружающей меня жалкой и низменной средой. Поэтому не напрасно ли ты, непорочный искатель добра и истины, надеешься найти во мне подобие этого божественного образа?

В это время в золотых лучах заходящего солнца стал отчетливо виден Великий Каменный Лик – белый туман вился вокруг него, совсем как седина вокруг головы Эрнеста. Тут поэт в непреодолимом порыве простер руки к небу и закричал:

— Смотрите! Смотрите! Эрнест сам – подобие Великого Каменного Лика!

Наконец-то пророчество сбылось. А Эрнест медленно направился к своему жилищу, все еще надеясь, что вскоре появится человек лучше и мудрее его, и он-то уж в самом деле будет двойником Великого Каменного Лика.

Когда старость, точно тоскливые сумерки, обволокла его черты, хотелось поспорить с жестокой судьбой и спросить ее, зачем такой душе она даровала тленную оболочку, а если уж даровала, зачем не умягчила житейские обстоятельства, в которых этой душе пришлось существовать. Казалось, этому человеку совсем не следовало являться в этот мир, которому он был ненадобен, но если уж ему случилось родиться, то пускай бы его всегда окружало благоухающее лето! Глядя на него, мы испытываем то самое недоумение, которое возникает у нас при встрече с избранными натурами, чье существование поддерживает только любование прекрасным. И дай бог, чтобы судьба была бы почаще ласкова с ними!»

Жизнь автора этих строк подходила к концу. «Престарелый папаша Время с ненасытным, все пожирающим аппетитом поглатывал пропасть творений рук человеческих и самих творцов, сам оставаясь молодым, словно только вчера появился на свет».