Русь времён Ивана Грозного


</p> <p>Русь времен Ивана Грозного.</p> <p>

В то время, как в Западной Европе близилось наступление Нового Времени – появилась мануфактурная промышленность, и вслед за ней начали складываться зачатки капиталистических отношений, Русь пребывала во временах древности. Отчего бы это? Вот некоторые причины. Первое: быть может, она была несколько моложе западных государств. Второе: завоевания Древнего Рима не коснулись ее, а, следовательно, она не смогла получить тех знаний, которые привнесены были из времен Античности. Третье: огромные, труднопреодолимые расстояния и иной язык не давали возможности перенимать более передовой опыт. Четвертое: конечно же, трехсотлетнее пребывания и порабощение Руси Золотой Ордой, не принесшей зачатков цивилизации, а поддержавшей времена древние, дремучие. «Здесь думные бояре уперлись бородами в пупы, сопят сердито, думать ленивцы». (А. Толстой)

Но, пожалуй, главное – это несколько своеобразный характер русского народа: с ленцой, с желанием не утруждать себя сверх меры, пусть даже при этом жизнь будет хоть и похуже — зато посвободнее. Не случайно у русских есть весьма своеобразный герой сказок по имени Емеля, который даже с печи не желает спускаться, дабы добыть себе материальные ценности. По-щучьему веленью, мол, все сделается.

Приняв христианство, русские люди на «ура» приняли библейскую притчу о том, что богатому, словно верблюду, сквозь игольное ушко никак не пройти в рай, и предпочли оставаться бедными, но не «верблюдами». Здесь, мол, локоть погрызем, а вот в раю-то поблаженствуем. А ведь в той же Библии можно прочесть притчу диаметрально противоположного значения: нельзя таланты, то есть деньги, зарывать в землю, а надо делать из них новые деньги. Запад ориентировался именно на эту притчу. Русские на притчу о верблюде. Вот так и пошли разными путями.

Государство Российское времен ХУ1 века великими пространствами своими похвастаться еще не могло. На севере оно выходило к берегам морей Ледовитого океана, которые звались тогда Студеным морем. На юге рубежи Руси протянулись по руслам рек Днепра и Оки, на западе по берегам Финского залива, а на востоке – оно простиралось до предгорий Урала. Население Руси было настолько малочисленно, что от одной деревушки до другой неведомо сколько верст надо преодолеть – не считано, а о городах и говорить нечего.

«Повсюду здесь шелестят березовые рощи да густые заросли ельника, можжевельника да сосен величавых. Озера да мелкие лесные речушки, заросшие осокой, широко раскинулись. Несть числа им – извилистым, тенистым, зачастую очень глубоким. Рыбы всякой видимо-невидимо. А на лесных озерах, в тростниках беспечно дремлют дикие лебеди, перекликаясь с пухлыми лебедятами, да бобры греются на солнышке, высунув из воды свои мокрые, прилизанные спины.

По ночам рыси мяукают, заслышав оленя; медведи, ломая деревья, деловито снуют в чаще, чувствуют себя здесь полными хозяевами. Болот много. Не отличишь их от зеленых полян. На бархатной поверхности цветочки манят к себе, соблазняют, но горе тому, кто вздумает поверить им: засосет с головой! По ржавым зыбунам змеи ползают с кочки на кочку. Но страшнее всего леший. Его хохот, ауканье, свист и плач леденят душу. Ноги подкашиваются. Про него говорят, что он пучеглазый, с густыми бровями, зеленой бородой. Не дай бог с ним встретиться». (В. Костылев)

Природа Руси, по сравнению с Западной Европой, куда как суровее. А это значит, что земледельческие дела подвергались большему риску, и крестьянам по воле этой самой матушки-природы приходилось ох как несладко. О таких зимних стужах и трескучих морозах как на Руси, европеец и понятия не имел.

Не имел он понятия и о трехсотлетней жизни под каблуком монголо-татарского ига. И хотя Русь покончила с ним – окаянным, южные пределы постоянно подвергались нападениям жестоких татар. И все же русские объявили: столица их – красна-Москва – это третий Рим», потому как московские князья считали себя прямыми преемниками властителей «второго Рима – Византии».

Родовой аристократией на Руси были князья да бояре. Неродовитые княжеские холопы назывались дворянами. А 98 процентов державы составляли крестьяне. Вот тебе и третий Рим. Но хотелось величия. Что уж здесь поделаешь?

Надо сказать, что крестьяне не были тогда еще отягощены полным закрепощением. В осеннюю распутицу в течение двух недель они могли уйти от своего хозяина и найти себе другого – лучшего, нет ли, это уж как бог на душу положит. Но какая-то искорка надежды все же теплилась в натруженных руках. Время перехода крестьян от одного барина к другому называлось Юрьевым днем.

Своим чередом шла жизнь в царских белокаменных палатах. Непогодной ночью 1530 года у царя Василия Ш и царицы Елены Глинской родился сын, названный Иваном. Еще во время тягости своей, царица спросила старца юродивого: кого-де она родит. А старик тот, юродивый, ответил княгине: «Родится у тебя, пресветлая княгинюшка, Тит – широкий ум!»

В час рождения Ивана, как гласит легенда, по всей земле русской прогрохотал великий гром, проблистали молнии, да так, что основание земли поколебалось до самого своего сокровенного нутра. Родился царь Иван Васильевич, прозванный потом Иваном Грозным.

Надо сказать, что к тому времени в царской семье Рюриковичей появились явные признаки вырождения: младший брат Ивана был глухонемым недоразвитым ребенком, сын Ивана Федор страдал слабоумием, а самый младший – Дмитрий был поражен «черным недугом», то бишь эпилепсией.

Маленькому Иванушке не дано было запомнить своего отца, потому как он умер, когда сыну было всего лишь три года. Ивана короновали именно в этом возрасте. И пришлось младенцу высиживать долгими часами на государственных церемониях и выполнять бессмысленные ритуалы в тяжелых и душных царских одеяниях.

Вслед за отцом не стало и матери. Не долго она поласкала свое дитятко. В семь лет маленький царь стал круглым сиротой. Не с кем поиграть, не с кем поговорить, не к кому головушку приклонить. Тоска-скука окаянная. А то и страшные дни настают. Ужас душу и ум заполоняют. Памятны ему бунты черни людской, забрасывающей его каменьями, боярские, мятежные тени мечущиеся по темным углам палат каменных, угрозы, неведомо откуда приходящие.

«Достигнув зрелого возраста царь Иван не раз с горечью вспоминал свое детство. Чернила его обращались в желчь, когда он описывал обиды, причиненные ему – заброшенному сироте. Впечатления царя были столь впечатляющи, что их обаянию поддались историки. На основании царских писем Василий Ключевский создал знаменитый психологический портрет Ивана-ребенка. „В душу сироты, — писал он, — рано и глубоко врезалось чувство брошенности и одиночества“. Безобразные сцены боярского своеволия, превратили робость царевича в нервную пугливость. Ребенок пережил страшное нервное потрясение, когда бояре однажды на рассвете ворвались в его спальню, разбудили и перепугали насмерть. С тех пор в Иване начала развиваться подозрительность, глубокое недоверие к людям». (Р. Скрынников)

Подростком он вырос окаянным, любил отчаянно побезобразничать. В пятнадцать лет стал несостоятельным правителем державы русской, и править начал с опал да казней, которые перемежались забавами: то ходил на ходулях, потешая людей, то наряжался в саван, пугая их. «Юный Иван своими забавами напоминал юного Нерона. Окруженный оравой всадников и толпой собутыльников, он, с гиканьем носился по Москве, топтал копытами ни в чем не повинный народ. Якобы играючи, неистовые молодцы старались раздавить попавших под копыта горожан, как на охоте, загоняли молоденьких женщин и, приведши во дворец, насиловали». (Э. Радзинский) То-то потеха.

Бояре – хочешь не хочешь – делили с царем его игрища, а потом им, словно одуванчикам, головы секли почем зря. Оставшихся в живых ждала «кручина»: тюрьма да ссылка.

Но и сам Иван почувствовал, насколько тяжела шапка Мономаха – символ царской власти, водруженный на чело его. Жестокий урок получил он от народа, который любил потоптать копытами своей лошади на улицах и площадях. Этот народ вскоре показал ему не испуганное лицо, а решительное, готовое на все. По словам Ивана, его жизни грозила опасность: «изменники наустили бить народ и нас убити». Бунт едва удалось подавить. Вскоре был организован трехтысячный стрелецкий отряд для личной охраны государя.

При Иване У1 началось объединение Руси. Огнем и мечом был присоединен вольный город Новгород. На Балтике шла битва за выход к морю за порт Нарва. Покорены Казанское, Крымское и Астраханское ханства. На радостях «и старые, и юные вопили великими гласами, так что от приветственных возгласов ничего нельзя было расслышать».

В трилогии «Иван Грозный» Валентина Ивановича Костылева образ царя несколько идеализирован. Это и понятно: во времена сталинской тирании, когда был создан роман, по-иному и писать-то было нельзя, а то, по примеру современников грозного царя, недолго было бы и с жизнью распрощаться. Зато психологический портрет тирана и русский дух переданы Валентином Ивановичем бесподобно. Вот вместе с автором мы и заглядываем в землю русскую и видим там:

«Едет в Москву русский люд со всех сторон. Вдали чернеет хвоя взъерошенных могучих древних сосен. Густой, пьянящий запах смолы окутал все вокруг. Кукушка закуковала. Вокруг молодые сосенки топорщатся яркой пушистой зеленью. На ветвях, словно румяные яблочки, развесились яркокрасные птички.

А вот и улицы Москвы. Они постепенно становятся чище и оживленнее. На каждом перекрестке столб с иконой, а около него нищие дети, голуби. Снуют метельщики, прихорашивая деревянные мостовые, подняли тучи пыли, поиспугали голубей и ворон. За канавами по бокам дороги вытянулись длинные ряды лавок, харчевен. Пахнет паленым мясом, салом и рыбою.

Широкая сосновая просека ведет к боярским хоромам. Они обширны, бревенчаты, с башнями и многими лесенками. Узкие слюдяные окна открыты, видны ковры внутри на стенах. Извне, по бокам окон, раскрашенные светлой зеленью резные столбики, а над окнами – резьба. Крыши высокие, покатые, обложены дерном для предохранения от пожара. Невысокая ограда с громадными воротами вокруг хором. У ворот – страж с дубинкой.

Но улицам важно выступают солидные бабы в длинных сарафанах опустив глаза долу, телесами удобренные и святости хоть отбавляй. Лучше бы уж им в раю быть, с ангелами бога славить. Монахи бродят по улицам робко, с опаской оглядывались и поминутно крестились. Царь строго-настрого повелел стрельцам, чтобы монахи не предавались бы пьянственному питию и вину бы горячему. Даже сквернословить было запрещено. А ходить нагими, мыться вместе с бабами и вовсе каралось плетьми. Конные стражники разгоняли плетками толпы кабацких ярыжек, пьяниц, любителей поиграть в кости.

Стрельцам – царским воинам было строго-настрого наказано не обижать добропорядочных поселян, не обирать их, девок и баб не обольщать и не портить. Увы, трудное дело запретить самим девицам соблазнять стрельцов. Мужики норовят никуда не показываться, а девки смеются, выглядывают отовсюду, играют очами, станом красуются — как тут удержаться, особливо юнцам-молодчикам. Старики ворчат: «Беда с вами, молокососы: держитесь подальше от Фени – и греха будет мене». – «Легко сказать, дедушка. Сами, чай, знаете: козы во дворе – козел уже через тын глядит. Бог уж так сотворил».

Живет Москва. В Приказной избе день и ночь скрипят перья. Духота. Народищу толпится разного уйма. Пишутся указы: «опасные» грамоты рассылаются в попутные города и села воеводам, старостам, приставам, стрелецким начальникам. В Пыточной избе Малюта Скуратов у врагов царевых правду выпытывает, жжет их, за ребра на крючья навешивает, а в Печатном дворе Иван Федоров первую на Руси книгу печатает, «Апостол» называется.

Первопечатник с азартом говорит:

— Есть божья милость, его святая воля к просвещению разума. Наш царь-государь умыслил изложить печатаные книги, подобно греческим. А мы, смиренные слуги его, усердие приложили к тому, дабы достигнуть ту премудрость.

Иван Федоров взял из ящика вырезанные фигурки – крохотные чурочки, привезенные из немецкой земли мастерами печатного дела, заулыбался, стал рассказывать заглянувшему к нему парню:

— То буквица! – Буква «веди». А это – «како», а то – «пси». А всего-то три десятка с девяткою.

Дорога иноземным мастерам в царство Руси открыта широкая. Строят-украшают здесь они дворцы царские белокаменные да хоромы боярские.

Обширная торговая площадь перед Кремлем называется «Пожаром», потому что некогда это место выгорело дотла. Теперь эта площадь называется Красной. На «Пожаре» клокочет пестрая толпа: гудошники, блинники, сбитенщики, медвежатники-поводыри снуют в толпе наехавших в Китай-город нарядившихся крестьян. Крики, свистки, ржание коней, колокольный звон оглушают округу.

В Китай-городе близ Кремля курных изб почти не встречалось. Окруженные огородами с плодовыми деревьями и ягодными кустами, высятся нарядные бревенчатые хоромы. В них широкие сени и выкрашенные узорчатыми рисунками лестницы. В маленькие окна виднелись зеленые изразцовые печи, иконы. Лепота. Душа торжествует. Радостно мужу с женою и домочадцами в молчании и со вниманием и в кроткостоянии молитву сообща, по-семейному сотворить, да за трапезу чинно, без смятения и причуд сесть.

Сквозь деревья открывается чудесная картина раскинувшегося на холмах золотоглавого Кремля с его дворцами, зубчатыми стенами, соборами, башнями, а вокруг большое пространство, застроенное бревенчатыми домами и церквями, утопавшими в зелени.

В кремлевских хоромах царь Иван Васильевич внешностью таков, что его немедля можно признать за повелителя, хотя бы он и оказался в толпе четырехсот крестьян, одетый в простонародное платье. Сегодня он смущен и озадачен необычайным подарком, привезенным ему из Англии. Подарок этот – огромная железная клетка со львами. Перед тем, как пойти взглянуть на неведомых зверей, Иван Васильевич много думал о том: хорошо ли, что он согласился принять этот дар от заморских людей, к добру ли это? Не грешно ли?

Однако любопытство верх взяло. В сопровождении Малюты Скуратова отправился царь в большой темный сарай. Сыростью и острым едким духом повеяло на вошедших. Вот они – львы! Один из них, самый большой, с пышной седеющей гривой, мирно зевнул – открылась громадная клыкастая огненно-красная пасть. Царь в страхе перекрестился. Малюта тоже. Другой лев, поменьше, подошел вплотную к решетке и замер, остановив неподвижные, слегка презрительные глаза на Иване Васильевиче.

Царь, смущенно улыбнувшись, покосился на Малюту.

— Этак на меня еще никто не смотрел… — проговорил он едва слышно.

Другой лев, облизываясь, равнодушный кинул взгляд на царя, срыгнул, покачал головою, обмахнулся хвостом. Львы поразили правителя земли Русской своим гордым, величественным видом. Лицо его вытянулось, глаза сверкнули каким-то странным торжеством, в отсвете факелов проблеснули большие, сильные зубы Ивана Васильевича. Он смеялся, губы его шептали как бы в бреду:

— Твой царский род самый древний. Твой львиный род пережил Иудейское, Израильское, Вавилонское, Ассирийское, Египетское царства, и всякое разрушение и падение в горячих пустынях эфиопской земли… За это ты — царь – достоин уважения.

Лев стоял неподвижно с полуоткрытой пастью. Казалось, он действительно внемлет словам царя. Слышно было его медленное, тяжелое дыхание. Иван Васильевич ткнул наконечником копья в кусок мяса и протянул его за решетку.

— На, царь! Прими угощение из рук московского государя.

Оба льва вцепились в мясо, сарай сотрясся от страшного рыка зверей, оскаливших зубы. Весело расхохотался Иван Васильевич – и эти цари готовы сожрать друг друга.

Наутро царь Иван в шелковом полосатом халате, подпоясанным по-татарски кушаком, сидел у окна. Задумчиво глядел он на дворцовую площадь, там собирался на торжище народ, бродили козы по склонам холмов, пощипывали травку.

Вот Иван Васильевич решил навестить жену свою Анастасию. Анастасии недужилось. Она поднялась с постели бледная, исхудалая. По лицу ее пробежала ласковая улыбка. Глаза черные, печальные, смотрят страдальчески. Одна из мамок рассказывала ей утром, что в эту ночь под ее царицыным окном какая-то курица пела петухом. Люди хотели поймать ту курица, да она превратилась в черного ворона и улетела в ту сторону, где садится солнце.

Анастасия поведала мужу:

— Не к добру то, говорила вещунья. Если царь-батюшка пойдет войной на закат солнца, к морю, не послушается советников, — приключатся великие недуги, и смута страшная поднимется в государстве.

— Не слушай ты этих слов колдовских, печальница моя во все дни. – ответил ей муж. – Бледна ты и худа, как того не было вчера и позавчера. Не сглазил ли тебя кто, не обеспокоил ли кто, моя горлица?

Ему казалось, что царица хворает неспроста, что кто-то виноват в том. Цари, короли, их жены и дети во все времена недужили кому-нибудь на радость. Радуются и вида не кажут, лицемеры, окаянные, вселукавые души! Прикрываются добродетелью и любовью, а сами… Сатана перед крестным знамением отступает и исчезает вовсе, а они, лукавцы, крестным знамением и именем Христа прикрываются. Хуже они самого сатаны.

Анастасия через силу старается приободриться, участливо глядит в лицо мужа, спрашивает:

— Чем ты разгневан, государь?

Иван многое скрывает от царицы, щадя ее здоровье, но тут не вытерпел и, подозрительно оглянувшись кругом, плотно прикрыв двери, сказал:

— Упрекают меня мои первые вельможи – не советуюсь с ними, слушаю шепоты будто бы ласкателей. А сами о турецком султане и подумать не хотят. Великий Солиман золотыми буквами грамоту пишет мне о дружбе, а я пойду по их наущению разорять ханскую землю, Крым? Не хотят понять бояре, что погибель в безводных степях ждет войско. Добравшись до Крыма, едва половину войска приведешь туда, да какого войска! Голодного, убогого, усталого.

— Батюшка-государь, — сказала Анастасия. – Велика власть твоя и сердце твое любовью к государству напоено. Побереги себя, не будь подобен огню, тебя сжигающему. Бог мудрее нас. Он укажет своему помазаннику путь в делах земных.

А царь Иван уже думал думу о походе к Балтийскому-Западному морю, о завоевании крепости Нарва. И обратившись к жене, тихим голосом сказал:

— Бойся, Анастасия, толкать меня на убогий, прискорбный путь. Не отвращай меня из жалости от более достойной дороги. По ней прошли дед мой и отец мой со славою.

— Но ведь ты, батюшка, не снесешь обид и опасностей… Тебя погубят…

Она была прекрасна в эту минуту. Иван прижал ее руки к губам. Затем отошел от нее и, отвернувшись к окну, тяжело вздохнул.

— Помогай! Не по душе мне малое место, место тихое… Неужто до сих пор ты не поняла меня? Помни: царица ты, мать двух царевичей! Нам ли с тобой бояться обид? Пустое! Бог требует возвеличивать и прославлять дело рук моих предков. Могу ли я довольствоваться помыслами тех, кто у одра моего в дни недуга минувшего, хватались за скипетр, бороды друг другу рвали из-за первенства? Я остался жив, выздоровел. Но если бы умер? Они истребили бы друг друга и сгубили бы родину. Царям надлежит делать все вовремя. Холоп проспит лишнее – ему плеть, а государь коли проспит, — сделает несчастным все царство, особливо имея таких соседей, как немецкие рыцари. — С этими словами царь крепко поцеловал жену.

На улице стужа; огромная, чуткая, морозная московская ночь. Месяц небрежно раскидал зеленоватые лучи по крышам приземистых домишек, по изгородям и запорошенных снегом деревьям. Фиолетовые искорки в саду, сколько их! Ели в серебряных кокошниках, словно не снег держат они в своих широко раскинутых подолах, а целые россыпи чудесных самоцветов.

Утро наступило пригожее, ясное. Москва краше яблочка наливного. Красное лучистое солнце покрыло густым румянцем Кремль, сверкнули глянцевые полозья на крепком белоснежном насте. Купола и кресты церквей горят алым цветом, словно приветствуя новый день. Лепота яко во сне.

Сегодня должен был состояться московский собор. Как всегда, бояре в хмурой робости, переминаясь с ноги на ногу, бросали исподлобья вопрошающие взгляды на царя: в духе ли? Между собой толковали:

— Великая обида учинилась на Руси. В каждой царской грамоте мы видим свое боярское посрамление. Всех валят в одно: и бояр, и дворян, и детей боярских, и попов, и посадских людей, и пашенных мужиков – «черный люд»… Как то понять? Требует царь, дабы все мы в дружбе жили, меж собой совестясь, все за один… Как же это так? Стало быть боярин и пашенный мужик вместе выбирать себе судей станут. Гоже ли это? Не обидно ли? Скажи на милость!

— Царю всего двадцать лет, а упрямства на старика хватило бы.

— Ишь, побойчал, волчонок!.. Охрабрился не по совести!.. Узды нет!.. Все перевернул по-своему! – бессвязно бормотал боярин, опрокидывая чарку за чаркой. – Подожди, оборвут тебе твой жемчужный хвост.

— Гибнем! Слыханное ли дело, чтобы дворяне сидели в думе рядом с боярами? Святую древность, старину дедовскую попирают они своими сапожищами… Что им старина? Что им благородство предков? Из ничтожества явились они! Кто их отцы? Кто их деды? Псарями и то недостойны были у нас служить.

Мысли дикие, жуткие. Захотелось обратиться в черного ворона, улететь. Куда? На всей московской земле – волоститель Иван. Улететь в Польшу, Литву, в Свейскую землю. Туда, туда ушли многие…

Косые лучи солнца яркими полосами освещали сверху царское место. Царь стоял прямо, высоко подняв голову. На стройной фигуре его красиво сидел расшитый серебром шелковый кафтан, а голову украшал золотой, осыпанный драгоценными камнями, венец — шапка Мономаха. Говорили, что великую реликвию привезли от самого императора Константина. На самом деле она была монгольской работы, всего лишь татарский дар.

— Бояре! – сказал царь! – Бог наш, вседержитель, вразумил нас поднять победоносную хоругвь и крест честной, на великую брань с лютыми врагами нашими, немцами, разоряющими православные храмы, оскверняющие лютеранским лаянием наши святыни, нападающими на наших людей на рубеже и многая скверна сотворяющими во зло и хулу нам, еретически перекрестясь крестом. Настало время поднять наш меч веры и правды. Рыцарство не страшно нам! Государства, грабежом живущие, тлению подлежат, не должны жить. Завтра наши люди из конца в конец земли русской услышат царское слово, зовущее на битву!

Народ царя поддерживал, подсмеивался:

— Чужеземцы поганы, без бород, — «чур-чур», латынская харя. В Москве все с бородами, и у многих она долгая, густая, а у нехристей голый подбородок, словно у бесов, что жгут праведников на картине страшного суда.

Слышались тяжкие вздохи бояр.

— Что делать, князья-воеводы? Двинем вместе непобедимое войско – ведь царь один без товарищей словно нищий, так двинем вместе и посрамим вражескую гордыню!

— Да будет так! Аминь! – воскликнул митрополит. — Торжествуйте! Веселитесь и пойте! При звуке труб и рога торжествуйте перед царем-господом! Да шумит море, и все, что наполняет его! Да плещут реки, да ликуют горы перед лицом господа, ибо мы идем судить землю! Меч правды и силы да будет благословен! Он будет судить вселенную праведно и народы – мудро!

Но вот над Москвою расплылся грозным гулом мощный благовест соборных кремлевских колоколов. В небе повис огненный столб над самыми боярскими усадьбами. По иному заговорили. Юродивые заплясали и заплакали. Калики перехожие предрекали войну. Монахи – конец света. Хмурые старцы из деревенских – голод. Поползли «ахи» и «охи».

— О-о-ох, люди добрые! Спасите! Мы – тля! Дворы есть, пашня есть, а нечего есть. Сердечушко, братцы, горит!… Иной раз так боязно – не задохнуться бы! Так и жмет душу!

— Опять капель на нашу плешь. То на царя перекопского, то на татар нагайских, то на царя казанского надо-ти идти, а ныне на кого?

— Война войной, а я скитаюсь, бедный, с женишкою и детишками по чужим дворам маюсь. Сам-шест, а есть нечего, пить нечего, и платьишком ободрались, и ребятушки мои от скудости бродят по миру и кормятся именем христовым, а князья да бояре великим яством объедаются, в богачестве отолстевают. Когда же ссорятся бары, у холопов головы летят.

— Черному люду хоть вовсе ложись и помирай. Один так, другой – этак. Там – воевода, кнут, здесь – черти, бояре и дворяне, а на том свете и вовсе ад кромешный.

— Ах ты, господи, какая распутица в умах!

— Ничаво! Беда ум родит. На святой Руси живем, авось не пропадем…

Судит пересуживает русский народ.

Отправляясь в поход, муж жене говорил:

— Корми меня, лелей меня, еще пуще прежнего, государыня моя, напоследок! Изготовь мне и кус на дорогу. Бог и царь благословили нас в поход идти. Будь приветлива и ласкова, может и свидеться нам с тобой не приведется. Немцев бить идем. Порт Нарву защищать.

А женушка прижалась к могучей груди:

— Милый… Желанный… Не уезжай… Пускай была бы жизнь наша, как тихая вода.

— Эх ты, ягодка моя. Не бывает река всегда тихою. И туманы, и ветры, и грозы беспокоят ее. Хоть бы виделись нам сны узорные, и за то благодарение богу.

Умирать не хотелось. Большое любопытство появилось к жизни. Всколыхнулась вотчина. Азарт появился. На битву идем за порт Нарву. Старики расхрабрились, — куда тут! Стали разглагольствовать про старинные битвы. У молодежи глаза разгорелись: потянуло на волю, на поля бранные. Скоро войска в путь двинулись. Приутихли шуты и скоморохи. Нельзя уж стало им потешать народ на базарах. Слыханное ли дело – срамословие запретили. А без него, как без молитвы.

Собрались ратники в дорогу, хором запели:


Гуси летят-то, летят, расспросить лебедя хотят:
— Где ты, лебедь был, где ты, бедненький побывал?

Поют. А как же без песен? Русский человек никогда не воевал без песни, да и ничего без нее не делал. А уж ратнику песня и вовсе – первейший друг.

Январским днем русское войско перешло границу вблизи Пскова. Под звуки труб и набатный гул московские ратники вступили на ливонскую землю. Низко волочились космы туч над полями и холмами. Черными живыми крестами в сером, унылом воздухе закружилось горластое воронье. Повсюду загрохотали пушки, зазвенели мечи, взвизгнули стрелы, так и жди – ужалят.

Русь налетела на немцев. Она, матушка, испокон веков одним глазом спит, а другим за забор глядит. Битва идет жестокая.

Девчушка, ненароком попавшая на поле битвы, свернувшись клубком, плачет:

— Ладно, девка, ничаво, — говорит ей лучник. – Бог не выдаст, свинья не съест. Стреле места хватит и без нас. Гляди, что простору.

Говорят, уцелела девка-то.

Страх в стане ливонском. Ходят слухи, что русские – варвары, дикари и лапотники — со скотами не обращаются так жестоко, как с людьми. Нашлись человеки, будто бы видевшие, как русские детей едят, женщин перепиливают пополам, мужчин живыми сжигают на кострах. А сам царь Иван живет в берлоге, сам он людоед и окружен хищниками, которым чуждо все человеческое. Царь не ляжет спать, не убив кого-нибудь. Всех пленных ливонских девушек он свел в свое логовище и там их насилует и убивает. То же делают и его приближенные. — Такие слухи ходили среди ливонцев.

Русичи отстояли границы, отстояли Нарву. Царь говорит: «Плавали мы по морям с древних пор, будем плавать и впредь».

Нарву чай брали не ради того, чтобы в воду глядеть. Теперь плавать надо, да плавать-то мудрено. Топят корабли. Станки из Дании везли заморские, а немецкие разбойники потопили их. Грабят, оскорбляют русских торговых мужиков, ни с чем домой отпускают, если в живых удается остаться. Купец живет, что стрелец: попал – так попал, а не попал – так заряд пропал. Такая уж судьба купеческая: прибыль с убылью живут рядышком.

Но, однако, дело потихоньку наладилось. Закачались на волнах Западного моря суда русские. По утрам мачты, реи, канаты снастей казались причудливой воздушной постройкой, сотканной из хрустальных палочек и нитей. Веяло от них сказкой несказанной.

Стрельцы судна «Иван воин», плывшее с товаром из английских земель, в рукопашной схватке наголову разбили бешено оборонявшихся пиратов. Повалили, обезоружили, связали, убитых побросали за борт. Купцы с облегчением вздохнули, словно гора с плеч свалилась.

Лепота и на море бывает. Э-эх, как завяжется попутный ветерок, полетит по его воле и прихоти карбаск по широкому, неоглядному морю, — так все на свете забудешь, легко, прохладно станет – будто не по воде плывешь, а летишь по воздуху, на ковре-самолете… Весело смотрится тогда и море, по которому гуляют пенистые, бойкие волны: пускай сильным броском обольют грудь и залепят глаза – не страшно. Все свое. Свое море, свое небо, свои труды.

Государь, слушая рассказы об этом походе, вздохнувши, сказал:

— Завидую вам – земли и моря видите вы, и тяжесть с плеч ваших роняете за рубежом, воздухом господним дышите во вся места, как птицы вольные в пространстве, а я, ваш владыка, как узник, сижу в Кремле и тяжесть всю держу на плечах своих, и вижу лишь ближних холопов да стены кремлевские.

А бояре все ропщут, не унимаются:

— Ради моря столько крови проливать! На что оно Москве? Ну, если бы кто-нибудь обидел, оскорбил его род, а то извольте… море ему понадобилось, как будто своей воды мало! Чудно! Торговый порт ему нужен… Вишь, за море его потянуло, торговать, плавать в иные страны, будто своей земли мало. Все делает в ущерб державе. Гибель, гибель грозит государству. Жил бы спокойно, радовался на своих деток, ездил бы по монастырям, богу молился, веселился бы в своих царских хоромах с ближними боярами, на охоту бы ездил… Господи, чего ему не хватало?

На царя ропщут, а сами-то хороши. Людей терзают. Вот провинился парень, так его на съедение медведю посадили в сарай. Здесь – медведь на цепи; там – человек на цепи. Горят маленькие черные глазки, в них неподвижное упорство. Человек пытается избежать их. Он смотрит на мотылька: как весело резвится в золотистой полосе солнца, играет с мухами, сталкивается с ними, ловко увертывается и ускользает от глаз.

А маленькие глазки зверя так и сверлят!

Пахнет сосновым лесом; за стенами бушуют птичьи стаи. Тепло. Клочок синего неба проглядывает в расщелину над головою. Зверь лязгает железом, издает жалобное урчание. Звук глухой, придушливый, ползущий из глубины, из нутра. Пасть сомкнута, шумно душат розовые влажные ноздри, туловище покачивается из стороны в сторону.

— Лакать, чай, захотел? – тихо спрашивает прикованный к стене человек. Он молод, загорелый, широкоплечий, в белой залатанной рубахе. Неподвижно смотрят они друг другу в глаза.

— Э-эх, поведал бы я тебе как бобыль за жар-птицей охотился да и в капкан попал… Что наша доля с тобой? Хоть топись, хоть давись! И та не наша. Плохо, Тереха! Судьба дуреха…

Медведь прислушался к голосу человека, издал звук, похожий на стон.

— Не скули! Не подобает! – оживился парень, глядя в глаза зверю. – Бог терпел и нам велел… Какой ты веры, не ведаю, но и ты – божья тварь. Да и такой же, как и я, бобыль – непашенный, безземельный… Пошто нас мать родила, не видивши дня прекрасного! На посмех людям пустила по миру.

Медведь положил морду на землю, выпустил когти… сверкнули влажные белки.

— Ага, слушаешь! Так вот… Живем мы с тобой, яко святые… Во узах, во тисках, в подвижничестве…

Медведь медленно поднялся, встал на задние лапы, замер.

— Что, тяжко, государь-батюшка на цепи сидеть.

Вспомнил молодец свою красу ненаглядную: колос наливной, ягодку сада райского, не страшна с ней и мука вечная.

Скрипнул тяжелый засов. Человек вошел. Пленник молвил ему:

— Пусти на меня медведя! Позволь учинить с ним бой, потешить доброго барина с супругою его пресветлою.

Хорошо, оказался у парня друг смелый да лихой. Высвободил. Пошли вместе по миру волю искать. Что страхи? Долой их! Шагай – лаптей не теряй! Июль – розан-цвет. Самая пора быть в бегах. Поди, по всем дорогам на Руси тайком пробираются люди… Куда? Кто куда. На вольную Волгу бегут. Волге! Выйдешь на нее, все дороги там сходятся. Только бы скорее кончился этот проклятый дремучий бор. А то и в нем остаться можно. Самый что ни на есть приют беглому человеку. В лесу вольный человек – выше царя! Соколиком взвивается.

Другие бредут к царю-батюшке с челобитною-жалобою на притеснение бояр. И то сказать: всюду мздоимцы и казнокрады. Давно бы им уже на виселице быть. Но, понимают, если перевешать всех таких, кто же тогда над честными людьми подлости совершать будет? Коли не будет зла, так не будет и добра. Это каждый знает.

А в царских хоромах горе-гореванное. Раздался печальный звон всех кремлевских колоколов, известивший о кончине царицы Анастасии.

Случилось это в пятом часу дня 1560 года. Сначала у царицы сильно болело под сердцем, потом ее начало рвать, она бросилась на пол, каталась по полу. Иван Васильевич не мог ее удержать, а когда притихла, он поднял ее с пола и на руках донес до ложа, склонившись над ненаглядной и едва дыша, обезумев от ужаса и горя, тихо спросил:

— Что же это такое, голубушка царица!… Я здесь… С тобой…

В комнату, волоча куклу по полу и переваливаясь, вошел крохотный царевич Федор. Он остановился, с улыбкой стал следить за отцом и матерью. Вбежал царевич Иван в шлеме и с мечом и тоже остановился. Он сразу заметил, что происходит что-то неладное с матушкой, какое-то худо; испытующими глазенками стал следить за отцом и, увидев на его щеках слезы, заплакал: «Матушка!»

Громкий стон матери, беспомощно свесившаяся с постели рука ее, разметавшиеся по подушке черные косы, обнаженные плечи и страшное лицо отца напугали детей. Они, забившись в угол, подняли громкий плач.

— Анастасия! Юница моя!.. Горлица!… — склонившись еще ниже, в припадке отчаяния кричал отец.

— Дети!.. Государь!.. – тихо, едва слышно проговорила Анастасия, на минуту остановив на лице мужа тусклый, полный ужаса взгляд.

Царь в отчаянии прильнул высохшими губами к лицу жены. Оно было неподвижно, черные ресницы перестали трепетать. Черное одиночество и мрак смертельной тоски навалились на согнувшегося, растерянно смотревшего в лицо покойницы царя Ивана. Все кругом медленно поплыло куда-то.

«Вечер долог, сверчки в щелях тоску наводят. Видения присутствуют бесовские, бесплотные, но будто из плоти. Жена моя, Настя, рано, рано оставила меня. Лебедушка, голубица… Лежишь в сырой земле, черви точат ясные глаза, грудь белую, чрево твое жаркое. Холодно оно, черно, прах, тлен… Смрад… Что осталось от тебя? Высоко ты. Я низко. Жалей, жалей, если ты есть. Руки мои пусты, видишь. Лишь хватают видения ночные. Губы мои запеклись. Освободи меня, ты – жалостливая… Отпусти…» (А. Толстой)

Вечерние тени бесшумно скользили, ткали серые пятнистые кружева за окном. В сером полумраке чуть-чуть светили в драгоценной оправе лампады, любимые ее лампады, которые оправлялись только ее, царицыными, руками. На круглом столике лежало неоконченное царицыно рукоделье да два больших румяных яблока. Одно – уже надкушенное.

Затяжным, тягучим, медленным плачем наполнилась опочивальня Анастасии. Царь крепко припал к любимому, такому дорогому для него, родному, милому телу, теперь холодеющему, неподвижному…

— Прости, прости, горлица!..

Тихо подошел к столу. Яблоки. Яблочный спас. Сегодня он сам сорвал и принес царице несколько румяных яблок.

— Душно мне, душно, голубушка!.. – Иван Васильевич облокотился на косяк окна, жалкий, согнувшийся, такой ничтожный теперь… И большой, сильный грохнулся на пол, забился в припадке отчаяния.

Идет время. Тоска тянется. На Москве-реке пустынно. Приземистые избы как-то съежились, почернели после захода солнца, будто чего-то испугались. Тают туманы. Дышат прелыми травами луга. Слышен пронзительный тревожный крик пролетевшей стаи гусей-лебедей. Пахнет осенью, воздух свеж и прохладен. Идет время… Не остановишь…

Не ищи себе благополучия на земле, все проходит и все подвержено тлению…

«Но прав ли будет царь всея Руси, — спрашивает себя мысленно Иван Васильевич, — если он, убоясь тления, оставит на попечение бога своих подданных и не станет ими управлять так, как ему, царю, кажется оное к лучшему?

Увы! Человек редко делает разумный выбор между добром и злом, и еще реже владыка, творя добро родине, не причинил бы тем кому зла. Есть ли в мире сила благотворительнее солнца. Однако не от него ли происходит и наивысшее зло – засуха и пожары? Но кто на земле захочет отказаться от солнца? Владыки мира сего созданы богом – вершить добрые и злые дела во благо своих народов».

Надо жить дальше. И надо снова жениться. Жениться-то раз, а плакаться-то целый век… Но что тут поделаешь. Надо жениться.

Новая царица Мария Темрюковна приглянулася. «Верю в твою красоту, Марья. Хочу обнять на свадебной постели бездушную плоть твою. Как жену любезную хочу. Царицей прекраснейшей в свете вижу тебя. Сходишь по лестнице и милостыню раздаешь из рук, и милостыня в глазах твоих, и милостыня на устах твоих. Исповедницей будь моим мыслям, они в ночной тине знобят, и кажется, руки и ноги становятся велики, и весь я – широк и просторен, и уже вместил в себя землю и небо. Оторвав лицо от груди твоей, привстану и скажу:: дано мне свершить великие дела. Запугаю ласками, — что делать то? А то, невзначай, и задушу». (А. Толстой)

Попривык царь к новой жене, да вот беда — не любит она детей покойной Анастасии. Прибежал царевич к Иван Васильевичу, крепко прижался. Он не решается жаловаться отцу на царицу-мачеху. Знает: ничто так не расстраивает его, как эти жалобы.

Что скажешь в утешение? Между царицею-мачехой и старшим сыном Иваном, полная непримиримой злобы, вражда. Царица досаждает постоянными жалобами на царевича. Царевич клянется всеми иконами, что он ни в чем не виноват перед царицей. Мамка держит его сторону. Тайно, наедине, она нашептывают царю, что мачеха немилосердна к царевичам-сиротам. Обижает их. Смеется над ними. А у той свое горе – дитя потеряла.

А ему, отцу всех этих детей, жаль и детей и жену, любит он и жену, и детей. Иван Васильевич сидит в кресле мрачный, в глубоком раздумьи, — что делать? Отправить детей в Коломенское? Боязно! Однажды Ивана царевича едва не сгубили. Спасибо колдуну. Отвел несчастье. Раскрыл злодеев. Само собой грех к колдуну ходить, гадание – дело нечисти, для лихих людей. Говорят вон, целые свадебные поезда они оборачивают в волков, портят людей, в грех вводят. Гадать грешно! Нечисть потешается, глядя на гадальщиков. А что делать? Сына-то спасать надо. Потом четыре головы колдунов пришлось срубить на глазах у царевичей. Пускай знают царские дети, как надо поступать со своими врагами.

«Рабство и Власть повелевают всей жизнью Семьи и жизнью главной героини „Домостроя“» – знатной женщиной. Проклятьями «вкусившей от змия» наполнены церковные книги: «Женщина есть существо двадцать раз нечистое, сеть для мужей», включая знаменитый рассказ о древнем философе, который предпочел жениться на лилипутке, сказав: «Я лишь выбрал наименьшее зло». В Московии «Опасный сосуд греха» было решено усердно прятать – и барышня сидит «за двадцатью семью замками и заперта на двадцать семь ключей». В терем знатной затворницы ведет особый вход, и ключ от входа у господина – у мужа. Из окна терема видит она только двор, обнесенный высоким забором. Она не может увидеть даже самое себя, потому что в доме нет зеркал. Они объявлены «грехом», ибо через эту лазейку в женскую душу, столь склонную к соблазну, может войти дьявол.

День затворницы начинается рано. Не слуги должны ее будить, она будит слуг и следит, как они работу свою исполняют. Она никогда не сидит без дела, отдыхает за рукодельем. Все время ей следует думать, как угодить мужу – Власти. Вертикаль Власти пронизывает московский мир. Государь – это Бог для подданных, муж – государь и Бог для жены и слуг. «Домострой» подробно описывает, каким должно быть наказание. Бить боярыню следовало не перед слугами, а наедине. Люди разумные и добродетельные, сняв с нее рубашку – эротика тут не причем, так добро сохраннее – вежливо бьют плеткой, а потом прощают жену и мирятся». (Э. Радзинский)

Для развлечения предназначены шуты. Вот в покои царские влетает Кирилка – дуралей.

— Что же ты не веселишь царевичей? Вот я тебе! – и царь со всею силою ударил посохом шута по спине.

Кирилка смешно подпрыгнул, колпак с него слетел, из колпака выскочил котенок, сгорбился, взъерошился, зашипел. Шут громко расхохотался. Царь опять ударил его своим посохом. Из кармана выскочило еще два котенка. Царевич хохотал до слез. Иванушка и шут побежали, обгоняя друг друга. Иван Васильевич захлопал в ладоши им вслед, громко смеясь.

Тут Малюта Скуратов, земно поклонился царю, боязливо глядя на него исподлобья.

— Прошу прощения, батюшка-государь. С недоброю вестью пришел я, милостивый отец наш и покровитель.

— Ну что же, говори.

— Не хотелось бы того и знать, что узнали мы, да и еще хуже – не хотелось бы докладывать тебе о том.

Царь насторожился, плечо его передернулось, глаза сощурились.

— Ты, как я вижу, — медленно произнес он с натянутой усмешкой, — думаешь, будто я немощная женщина… пуглив… слезлив… Увы, приучили меня с детства ожидать одно худое. Хорошего мало видел я, тому свидетель господь бог. Говори, не страшись напугать меня.

Малюта вздохнул всей грудью:

— Князь Курбский со товарищами… Ускакали в Литву.

Царь вскочил с кресла, глаза страшно таращит, губы дрожат:

— Что-о-о! Прочь! Уйди! Сатана. Убью!

С силой разодрал он ворот у кафтана и рубахи. На губах выступила пена. Лицо стало безобразным, посинело. Малюта испуганно бросился к дверям.

Мысль горькая пришла в цареву голову: «Непрочен царский трон. В опасности Русь. Если Курбский, змеей коварной измены в душу вполз – его лучший друг и самый надежный воевода – изменил, чего же ждать от других бояр и князей?»

Разбой кругом. Разбойное Крымское ханство грабит русские города. Историк напишет: «Невольничьи рынки в Турции задыхались от белокурых красавиц с голубыми глазами и мальчиков с льняными волосами. Купцы, глядя на бесконечную процессию русских невольников, вопрошали: „остались ли еще люди в той стране?“»

Ночь темная, непроглядная окутала город. Из-под черных кос ее вырываются острые молнии, словно бы туча всею своею исполинскою силою сдерживает поток небесного огня, готового пасть на землю и спалить грешное, не знающее пределов злобы и жестокости человечество.

Иван Васильевич пред иконами пал, коленопреклоненный, мучимый сомнениями, терзаемый неутешной печалью взмолился:

— Господи, не по своей воле владычествую, а по воле твоей. Не надломилось ли сердце мое, и не омрачились ли гордынею очи мои? Усмотри, успокой душу мою, как душу дитяти, отнятого от груди матери! Не можно ли, господи, то почесть гордынею, коли жаждою горит душа царя, благоходящего, любящего свою землю?

Усердно помолившись, Иван Васильевич, большой, суровый, опираясь на длинный, из слоновой кости посох, вышел из моленной в покои царицы Марии.

Она ему:

— Уедем из Москвы, мне страшно!.. Верно ведь говорят: кто не желает власти, на того не приходят и напасти.

— Неужто не смогу я справиться с заразою измены. Бог велит мне произвести бурные перемены в моем царстве. Думается, сил не мало во мне. Смертный меч крепко держу в руке. Бог поможет нам одолеть измену бояр и неправду холопов.

А бояре да князья все недовольны:

— Сто лет Ивану Васильевичу прослужишь, а толку от того никакого. Денежки — что голубушки: где обживутся, там и живут. От нас бегут. Малюта Скуратов, как конь без узды, а дом – благодать, говорит один.

— День прошел – и слава богу; — вторит другой, — угождать царю надо пуще прежнего, смиренно кланяться, с пристрастием улыбаться, во всем высказывать свою покорность, при всяком удобном случае унижать себя.

А в Пыточной избе Малюта Скуратов жжет каленым железом людишек русских, неприкаянных, один заговор за другим раскрывает.

— Што, старая лиса, — рычит Малюта, — мордой землю втихомолку рыл, а хвостом заметал. Из царевой казны деньги царевы ворогам пересылал, за рубеж. Опальным людям, изменникам помогал. Што толку в том, коли залетишь ты, ворона в царские хоромы. Все одно ворона. Полету много, а почету нет. Дураку дай честь – он не знает, где и сесть.

Не боится Малюта неправого замучить. Так думает: «Мы — государевы судьи – не ангелы. Можем ошибиться и творить неправду. О невинно погубленных помолится церковь. А коли изменника, как худую траву из поля изымем, то станет на благо всем христианам». Однако у страха глаза велики. Малюта и сам запугал себя изменою, и царя запугал. Согрешил перед богом, царем и людьми.

Тут нежданно-негаданно поведал царь народу своему, что решил идти на богомолье. Про себя говорил: «Тело изнеможе, болезнует дух, струпи телесна и душевно умножишася». Взял Иван жену и детишек взял, верных людей, золото, серебро, святыни церковные и большим обозом по расквасившимся дорогам двинулся в Александровскую слободу.

Осиротела Москва! Это сразу почувствовалось во всем: и в растерянных взглядах бояр и воевод, и в народном жалостном недоумении. Торговля на площадях сразу упала – куда делась обычная бойкость купцов, сбитенщиков и блинников? Все притихли. Смеха не услышишь. Даже колокола зазвучали по-иному. Их удары растекались в тишине жалобно, будто плакали они о покойнике.

Время такое – всего жди! Страсти-напасти вереницей бегут. Что может быть хуже, когда сам царь Иван Васильевич Москву покинул? И ныне матушка-Москва – будто туловище без головы. От неустанных молитв о царе у богомольцев горло пересохло. «Дожили! Как без царя-то жить?..»

Вскоре Москва содрогнулась от грозного гуда набатов. Народ в страхе выбегал из домов, прислушивался. Сбежались со всех концов на Красную площадь. Раздался здесь громкий голос:

— Православные московские люди, верные дети и слуги государя, богом помазанного самодержца, слушайте государево слово.

В грамоте от царя говорилось, что он-де, царь, долго терпел неправду, которой окружили его бояре, но больше он терпеть того не может. Он доказывал, что и вельможи и приказные люди расхищают казну, земли, поместья государевы, заботятся только о себе, а о государстве, о его судьбе вовсе не имели попечения. Воеводы не желают быть защитниками христиан, позволяют невозбранно Литве, крымскому хану, немцам терзать Русь. Вследствие чего, не хотя терпеть измен, мы от великой жалости сердца оставили государство и поехали куда бог нам укажет.

При последних словах вдруг, как гром, потрясли воздух взрывы ужасающих криков и воя:

— Государь-батюшка покинул нас! Мы гибнем! Кто будет нашим защитником в воинах с иноплеменниками? Как будут овцы жить без пастыря? Горе беспастушному стаду!

В толпе послышались рыдания. Красные, здоровенные купцы-бородачи воинственно засучили рукава, бася:

— Пускай государь укажет нам изменников! Чего тут! В землю втопчем, окаянных.

Нескончаемой вереницей двинулся русский люд к царю в Александровскую слободу челом бить. И вскоре сам государь торжественно въехал в Москву, встреченный радостными восклицаниями народа. И порешил царь учинить свой собственный удел — «опричь» — от всех остальных волостей отделенную и свое собственное войско – опричнину. Опричников набирали из худосочных дворян. Тысяцких опричнины наградили земельными участками, для этого сняли местных помещиков с родных мест и выселили в земские уезды.

В Думе потные, раскрасневшиеся от волнения, сидели бояре на своих местах с убитым видом, когда узнали они, что придется покидать родные гнезда и переселяться в иные уезды, ибо царь хочет стереть самую память в народе об удельном княжении былых времен. Вольготно жили князья да бояре, теперь же опохмелиться слезами пришлось. Царь зело гневен стал, неудоборекомые слова на них шлет.

Видали, говорят, тут всадника на громадном коне в черном шлеме и в каком-то черном одеянии. Присмотрелись, узнали царя Ивана. Потом заметили, что у всадников, провожавших его, на каждом седле висела псиная оскаленная голова и метла. Видать выгрызть и вымести порешил государь всех недругов своих. Вчерась повелел повесить на улицах Москвы два десятка крамольников. Страхи божии!..

Раньше в стрелецком доме царила монастырская тишина, изредка можно было услышать слово, да и то произнесенное осторожно, без смеха, без улыбок. Верили: ангелы помогают только тогда, когда дом тихий, благочестивый, и бесы потому бегут от человека. Тишина давит их. Пустошные же разговоры веселят бесов.

Теперь иное, особенно нестерпимо и жутко в стрелецком доме при наступлении сумерек, когда на улицах в настороженной тишине поднимают вой бездомные псы да опричники шастают по стрелецкую душу. Лампады освещают скорбные глаза Спасителя в терновом венце, кровавые слезы на его желтых ланитах. И хочется плакать, бежать из дому, но куда?.. Кругом черная, грязная московская ночь.

Народ говорит-судачит тайком окрест:

— Глазоньки бы мои не глядели на лютость царскую. Поутру резвится – к вечеру взбесится.

— Обожди, еще хуже будет. Особый полк государь собирал из дворян-головорезов. Окромя царя никого признавать не будут. Дождемся, что всех нас истребят.

— Князя Дмитрия Шевырева на кол посадили, а он вроде и лютой муки не чувствует, распевает каноны Иисусу Христу.

— Гибнет Русь, гибнут дедовские устои. Вот бы посмотрел на него дед его, что бы он сказал теперь?

— Горе всем!.. Горе!.. Погубит народ злодей-царь!

А царь горькую думу думает: «Вошел страх в душу мою и трепет в кости мои… Не ошиблась ли совесть, не помутился ли разум? Доколе еще вырывать плевелы и сучья гнилые рубить? Остаюсь гол, как дерево… Господи, — молил со смирением и слезами, и яростно истязуя себя, и с пеной во рту молил. — Сделай так, чтобы русская земля от края до края лежала, как пшеница чиста. Хотел я веселиться и плясать, как царь Давид. И – вот, — кровь на руках и кровь на кафтане заскорузла, душа уже не хочет оправдания… Бедно видение сие, и горек позор человеческий…» (А. Толстой)

А тут праздник. Пир у царя. Всю ночь пропировали. Уйма выпитого, горы всего поеденного. Все не разошлись, кое-кто и сдвинуться с места не смог, остался ночевать в царевом дворе.

А наутро день выдался теплый, пригожий. Воздух чистый, легкий: сквозь зеленую ткань клена Москва-река своим блеском бьет в глаза, словно зерцало, играющее с солнцем. Запахи рубленной капусты, мятой рябины и вареных яблок плывут в воздухе. На поляне выстроились певчие разных возрастов, начиная с юных отроков и кончая седовласыми старцами. Иван Васильевич вышел из своих палат в сопровождении семейства своего. На нем красный, с серебряными парчовыми узорами кафтан, опоясанный голубым кушаком. Волосы гладко расчесаны на прямой пробор. Лицо просветленное. На глубокие поясные поклоны певчих он ответил ласковым кивком головы. Наступила тишина. Звучные голоса дружно запели:


Боголюбна держава самовластная,
Изваянная славою паче звезд небесных,
Не токмо в русских концах ведома,
Но и в сущим в море далече.

Тут и русский люд, и иноземные гости пришли в восторг неописуемый.

Тем временем на обширном потешном поле, огороженном высокою бревенчатой стеною с железными зубцами поверху, шло приготовление к назначенной на сегодня царской потехе. Вывели в изготовленный загон восемь бродяг – хамское отродье. У каждого по копью. Среди них находился старец по имени Зосима. Он, обратившись искаженным от злобы лицом к царю, что-то стал выкрикивать и грозить кулаком. Остальные в растерянности ежились, крестились. Прошло несколько минут необычайное тишины, и вдруг потешное поле огласилось страшным воем и диким раскатистым рычанием. Лицо царя Ивана вытянулось. Царевич Иван радостно захлопал в ладоши.

Два бешеных медведя – страшные, невиданно огромные чудовища, — испугав заплаканного царевича Федора, бросились вскачь по полю. Бродяги в ужасе сбились в кучу, выставив вперед копья. Один старец Зосима высоко вскинул сжатые кулаки, проклиная истошным голосом царя и его опричников:

— Губитель! Тиран, будь проклят ты на веки вечные! Пес!.. Сыроядец!.. Душегуб!

Тут громадные медведи, защелкали клыками, точно в лихорадке.

— Пошли! – прошептал царь.

Еще мгновение – и медведи прыгнут на бродяг. Но произошло обратное: на зверей бесстрашно бросился с копьем старец Зосима. Он с размаху всадил копье в одного из могучих зверей. Не успел старец отбежать от раненого медведя, как был сам им и подмят. Огромные клыки впились в седую голову. Хлынула кровь. При виде крови и другой медведь бросился на несчастных.

Царь Иван вскочил с места:

_ Жри!.. Жри!.. Жри!.. – едва переводя дыхание, со звериным оскалом, со злобною усмешкою выкрикивал он. – Гляди, гляди, головы уже нет!.. Нет и умыслов противу царя! Все в ней – в голове. Вся нечисть! Все зло!

Царь Иван Грозный, мрачно улыбаясь, наблюдал за тем, как оборонялись от медведей охваченные ужасом бродяги. Они то кружились, то приседали, тоненько завывая, всячески увиливая от лап. Медведи выхватывали то одного, то другого, терзали их острыми клыками, грызлись между собою, вырывая куски мяса один у другого. Изуродованных и уже бездыханных бродяг звери растащили в разные стороны, пожирая поодиночке.

Праздник кончился. Люди говорили: «От такого лютого зверя, как царь Иван, остаются только мертвецы и пепел».

А в своем подземелье Пыточной избы Малюта раскрывал заговор за заговором. Список изменников доставлял царю. Читал список царь Иван, и лоб его покрывался холодным потом, грудь тяжело дышала, руки дрожали. Поймав глазами то или иное боярское имя, царь вонзал в него раскаленные стрелы гневных, горящих огнем ненависти глаз. Среди мрака ночи, среди желтой мути душевного хаоса, вдруг вспоминалось, начинало выплывать льстивое лицо боярина, в ушах начинали звучать сладостные, льстивые речи, страстные заверения, клятвы в верноподданнических чувствах. И вот ныне…

Всюду измена. В родном государстве изменник изменника подпирает. Гнусь… Гнусь… Гнусь… Извести, извести, извести всех. Велел бояр неугодных прогнать по улицам Москвы и забить их насмерть железными палицами. Одного сам ножом заколол. Трупы из дворца то и дело выбрасывают в навозные кучи. Да разве этим поможешь. Вон враги и на рубежах русские города разоряют, от деревень лишь угольки оставляют. С ворогами земли русской вечно воевать надо. Народ совсем обеднел, а дворяне с мужиком сравнялися». (В. Костылев)

Тут еще неурожай случился, а к нему чума-болезнь прибавилась, из Европы завезенная. Повсеместно десятками тысяч умирали, а умерших в братских могилах захоранивали – так скопом всех и спихивали. Всюду воинские заставы поставили, которые пытавшихся из зачумленных мест людей выбраться, не пускали, а хватали их и их имущество и сжигали на кострах. Три года длились голод и чума. Некоторые земли запустели полностью. Писцы про них писали: «Про земли распросити в том погосте не у кого, потому что попов и детей боярских и крестьян нет».

Структура государства российского была рыхлая, дряблая, неустойчивая. Гляди в оба, как бы не потерять головы своей – то одна боярская группировка готова другой глотки подрать-перегрызть, то наоборот. Бояре под стать своему царю, подверженному приступам гнева и в гневе неуправляемому.

Современник-летописец пишет о царе Иване: «На рабов своих, от Бога данных ему жестокосерд вельми, и на пролитие крови и на убиение дерзостен и неумолим. Тот же царь Иван много блага сотворил, воинство любил, требуемое им от сокровища своего нескудно давал, и за свое отечество состоятелен».

Думая об отечестве, повелел Иван Грозный уральским боярам Строгановым – самым богатым людям в государстве, снарядить войско достойное и начать покорять Сибирь-матушку. Нашелся для этого государева дела предводитель по имени Ермак Тимофеевич, сам из казаков вольных Волжских да Донских, которые бежали в просторные степи от холопства и готовы были скорее пожертвовать головой, чем вернуться в неволю. За спиной у Ермака к тому времени пронеслось уже сорок бурных-тревожных лет, что оставили глубокие морщины и шрамы на челе и теле его.

Сибирские края не были для русских совсем уж незнаемыми-неведомыми. Еще при Ярославе Мудром торговые купеческие караваны пробирались-продирались по бездорожью в эту манящую глушь, полгода заметенную снегами высокими, продуваемую ветрами студеными. Шли они за шкурками соболиными – мягкой «рухлядью» бесценнейшей. Да вот в окаянные времена нашествия татаро-монгольского ханы да беки полонили племена сибирские.

Снарядили бояре Строгановы струги боевые, поплыли те струги в Иртыш-реку, повел их Ермак славный да могучий, вскричал он: «Сарынь на кичку!», и грянул бой безжалостный да долгий с войском хана Кучума. Много народу полегло да поубивалося. Татары бегут с насиженных мест, кричат – глотку дерут: «Русы-батыры напали на хана».

Казаки же говорили русским людям: «"Не воры мы, а государевы служивые люди! Сам государь послал нас воевать орду. Живите себе мирно, где жили. Железо будет вам крепкая защита. Живите за казацкой рукой! Хана и его мурз не опасайтесь. Честным гостям-купцам – настежь ворота, вольный торг». Переходили, бывало, к ним люди и из татар, Ермака звали Рус-хан. Сибирским, северным племенам казаки свою религию не навязывали, напротив интересовались их верованиями, на шаманов ходили смотрели да на камлание.

Иной раз – нет-нет – да и заглянут к местному народцу. Манси они называются. Казаки на них изумлялися: людишки ростом малые, лица плоские, глазки крохотные, а уж сверкают как – дай бог каждому. С собой бражку прихватывали, а манси выставляли оленину да рыбу строганину. Казаки сначала боялись сырое-то есть, потом распробовали – понравилось. За яствами разговор неторопливо тек. Толмач толковал все сказанное. Сначала говорили о житье-бытье, о том что наболело и что радостного было.

Потом манси начинали рассказывать свои притчи.

— «Было такое в начале всех времен. Две гагары вниз слетели. Одна большая, другая малая гагарка. Со дна моря землю достать хотели. Большая гагара в воду нырнула. Долго ныряла, коротко ныряла, — да на поверхность выплывала. Ничего не принесла, дна не достала.

Тогда малая гагарка нырнула. Ныряла, ныряла, наконец, наверх поднялась, тоже ничего не достала, до земли не дошла. Большая гагара гагарке говорит:

— Давай вместе нырнем.

Нырнули обе. Плыли, плыли, дыхание сдавило, наверх вернулись. Всплыли, подышали немного и снова нырнули. Глубоко спустились, до дна все же не дошли, дыхание сперло. Снова вернулись, выплыли, отдышались и в третий раз нырнули. Долго ныряли, наконец все-таки до дна дошли. Кусочек земли подхватили и в обратный путь пустились.

Но в этот раз уж очень долго гагары под водой пробыли. Дыхание у них так сперло, что когда наверх выплыли, у большой гагары из груди воздух вырвался и кровь потекла. Оттого у гагары теперь грудь красная. У малой гагарки из затылка кровь потекла, и теперь у всех малых гагарок затылок красный.

Землю на воду положили. На месте земля не стояла: северный ветер подует, к южному морю ее погонит, с юга ветер поднимается, землю на север несет. Начала земля расти. Скоро с подошву величиной стала, а потом такой выросла, что человеку на ней лечь можно. Потом островком маленьким стала, только юрточку поставить. И жили на этом островке старик и старуха».

Казак один слушал-слушал, призадумался, а потом и говорит:

— Как сложно вы себе землю добывали. У нас все проще было.

— А как? – спрашивают манси.

— Да бог за шесть ден все и создал: и землю, и небо, и воду, и зверей, и рыб, и птиц, и людей.

— Однако вам проще сподобилось, за вас все сделали, а нашим гагаркам ох как потрудиться пришлось. Чуть жизни, бедняги, не лишилися.

Призадумались и казаки и манси. Призадумавшись, казаки выпили по чарке бражки. Манси к ней не притрагивались, а все что-то из мешочков вытаскивали и на зуб клали, от чего и балдели потихоньку. Потом выяснилось: в мешочках сушеные мухоморы были. Так каждый по-своему покой душе добывал.

Манси дальше повел разговор об образовании своей земли.

— «У старика белый ворон был. Старик из юрты своей не выходит, какая такая земля есть, не знает. Белого ворона однажды посылает:

— Землю вокруг облети. Хочу знать, насколько она выросла.

Ворон полетел и вскоре вернулся. За то время, что он летал, котел рыбы можно сварить было. Такой земля стала. Жили, жили, опять посылает старик ворона посмотреть, насколько земля выросла. Ворон землю облетел, через три дня лишь вернулся. Такою земля стала.

Еще сколько-то времени прошло. Старик ворона опять посылает землю мерить. Улетел ворон. Зиму прожили и вторая зима пришла, ворон все не возвращается. Старик и ждать перестал. «Погиб где-нибудь ворон». На третий год видит старик – летит какая-то черная птица. Это белый ворон почерневшим прилетел.

— Ну, где же ты летал? – спросил старик.

— Я три зимы, три лета летал, насилу землю окружил. Ни одной речки, ни одного озера не пропустил, — ответил ворон.

— Пока летал, почему почернел?

— Человек какой-то умер, я его съел. Оттого и почернел.

Человека если съел, уходи прочь. Отныне ты сам зверей убивать, рыбу добывать не сможешь. Человек, когда зверя убьет, там кровь подбирать станешь, а ничего не найдешь – голодным будешь.

Ворон улетел. Так и поныне живет».

— Верная притча, ох, верная, — сказал казак. – Сколько этого воронья я на своем веку повидал. Тьму-тьмущую. Сколько их, тварей поганых, людей поело, несчитано. Черным цветом такой падали только и быть.

А манси уже другую притчу начинает:

«Жил Верховный дух со своей женой. Жена однажды говорит ему:

— Кабы я на твоем месте была, в таком бы доме жить не стала. Тебе в таком доме жить стыдно. Всех птиц, всех зверей убить надо и из их костей дом построить.

— Нельзя так делать, — Верховный дух отвечает. — Всех птиц, всех зверей если убью, люди что есть будут?

— Тебе в этом доме жить стыдно. Тебе другой дом нужен, — твердит жена.

— Ну ладно, — согласился Верховный дух. – Хочешь, так сделаю, поубиваю их.

Рыбы все собрались, прилетели птицы, прибежали звери. Видит Верховный дух – совы нет. Куличка за ней один раз, другой, третий посылали, а ее все нет. На четвертый раз сова велела Верховному духу окно раскрыть. Тогда и прилетит. Прилетела, села на окно, спиной к Верховному духу повернулась.

— Я всех птиц, зверей убить хочу, — говорит он ей. – Из костей дом построить. Ты что скажешь?

А сова спрашивает:

— Верховный дух, как по-твоему, живых людей больше или мертвых?

— Конечно, мертвых меньше. Живых очень много!

— Нет, я думаю, мертвых больше. И вот почему. В котором человеке болезнь есть, работать он не может, того я мертвым считаю.

— Верно, правда твоя. Здоровых людей мало, больных много.

— А еще как ты думаешь: женщин больше или мужчин больше?

— Мужчин больше, — Верховный дух решил.

— Нет, женщин больше, — сова говорит. — Потому что, если мужчина своим умом не живет, а женщину слушает, то он и сам женщина. Так и получается – женщин больше. Ты вот мужчиной был, а теперь я тебя женщиной считаю.

— Нет, я женщиной не буду, — сказал Верховный дух. – Рыбы, птицы, звери расходитесь все. Не буду я вас убивать.

Птицы разлетелись, звери разбежались, рыбы уплыли».

Еще раз казаки по чарочке браги отхлебнули, а манси щепотку сушеного мухомора на зуб положили. Отдыхают.

Тут пошел следующий рассказ.

«Давным-давно это было. Жили люди на стойбище. Однажды все мужчины ушли в лес на промысел. В чумах только женщины и дети остались. Одна женщина разожгла огонь, села к нему и стала сына грудью кормить. Вдруг искорка взвилась из костра и упала на ребенка, обожгла его. Ребенок заплакал. Мать вскочила, ругает огонь:

— Что ты делаешь? Я тебя кормлю дровами, а ты моего ребенка сжег. Не будет тебе дров. Изрублю тебя топором, залью, затушу!

Ребенка в люльку пихнула, топор взяла, огонь рубить стала. Котел с водой взяла, в огонь вылила.

— Ну вот тебе, обожги теперь моего сына! Первый раз совсем потух ты, ни одного огонька. Ни одного глазка-искорки от тебя нет.

Огонь больше не горел. Темно, морозно стало в чуме. Ребенок сильнее заплакал от холода. Опомнилась мать, скорее огонь разжигать стала. Старается, раздувает, никак разжечь не может, ведь ни искорки не осталось. А сын все кричит. Мать подумала: «Сбегаю в соседний чум, возьму огня, разожгу». Побежала в соседний чум, только дверь открыла – огонь в очаге потух. Побежала в другой чум – опять огонь в очаге потух. Так во всех чумах случилося.

Наконец одна маленькая искорка нашлась. И говорит огонь женщине:

— Ты меня обидела. Глаза мои водой залила, лицо железом изрубила. Зачем это ты, глупая, делала – не знаю. Огонь я тогда верну, когда ты лягушка-дурочка, мне своего сына отдашь. Из сердца его вам огонь добуду. Ведь семь родов людских из-за тебя без тепла остались. Будешь знать, какой ценой его получает, как беречь его надо.

И матери пришлось отдать своего сына».

Кончились рассказы, кончилась бражка, кончились сушеные мухоморы. Пора и честь знать, домой возвращаться. Вышли казаки из чума а там… чудо-чудное, диво-дивное, — небо словно все нежнейшими цветными тканями переливается-светится. Дух захватило. Никогда такого не видывали. А то было северное сияние – яркий подарок природы суровой земле.

Когда возвратились казаки в Москву, царь Иван встретил Ермака звоном колоколов и прозвал князем Сибирским. Спросил: «Какова земля Сибирская?» Казаки ответили: «Богата зело! А рек-то сколько! Семь рек и каждая, что Волга». Царь спросил: «Чего пожаловать желаете за победу вашу славную? Богатыри-казаки ответили: „Мы сарынь без чина, добро, коль на теле овчина. Коли бы пожаловал царь нас зипунишком с царского плеча, мы бы расстаралися“».

Народ любил богатыря Ермака Тимофеевича и сложил про него богатырскую песню:


Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии блистали,
И беспрерывно гром гремел,
И ветры в дебрях бушевали.
Во славе страстию дыша,
В стране суровой и угрюмой
На диком бреге Иртыша
Сидел Ермак, объятый думой.
Иртыш кипел в крутых брегах,
Вздымалися седые волны,
И рассыпались с ревом в прах,
Бия о брег казачьи челны.
С вождем покой в объятьях сна
Дружина храбрая вкушала;
С Кучумом буря лишь одна
На их погибель не дремала.
Страшась вступить с героем в бой,
Кучум к шатрам, как тать презренный,
Прокрался тайною тропой,
Татар толпами окруженный.
Мечи сверкали в их руках –
И окровавилась долина,
И пала грозная в боях,
Не обнажив мечей дружина.
Ермак воспрянул ото сна
И, гибель зря, стремится в волны,
Но далеко от брега челны.
Иртыш волнуется сильней –
Ермак все силы напрягает,
И мощною рукой своей
Валы седые рассекает.
Плывет… уж близко челнока –
Но сила року уступила,
И, закипев страшней, река
Героя с шумом поглотила.
Лишивши сил богатыря
Бороться с ярою волною,
Тяжелый панцирь – дар царя
Стал гибели его виною.
Ревела буря… Вдруг луной
Иртыш кипящий осребрился,
И труп, извергнутый волной,
В броне медяной озарился.
Носились тучи, дождь шумел,
Во мраке молнии блистали,
И беспрерывно гром гремел,
И ветры в дебрях бушевали.

Среди этих дебрей русские люди построили свои крепости. Сибирь покорять начали, а вот над Москвой не яблоневый цвет – кровавый пар. Опричники жили своей жизнью – убийствами и грабежами.


Когда они, веселые, как тигры,
По слову Грозного, среди толпы рабов,
Кровавые затеивали игры,
Чтоб увеличить полчища гробов, —
Когда невинных жгли и рвали по суставам,
Перетирали их цепями пополам,
И в добавленье к царственным забавам
На жен и дев ниспосылали срам, —
Когда, облив шута горячею водою,
Его добил ножом освирепевший царь, —
На небесах своею чередою
Созвездья улыбалися, как встарь.
Лишь эта мысль в душе блеснет случайно,
Я слепну в бешенстве, мучительно скорбя,
О, если мир – божественная тайна,
Он каждый миг – клевещет на себя, —

Так с болью писал об опричниках русский поэт Константин Бальмонт.

В Пскове и Новгороде они учинили форменное безобразное нападение, словно чужеземцы. Грабили бояр и посадских людей, растащили весь до ниточки новгородский торг, чем нарушили торговлю с западными государствами. То, чего унести с собой не смогли, окаянные опричники сожгли на площади. Голодному люду и сухой корочки не оставили. А когда сильный мороз ударил, окоченевшие человечки, словно ледяные поленца повсюду валялись.

Иван Грозный на все на это своим грозным взором взирал и злу не перечил. Родилась в те дни легенда о царе и юродивом. Блаженный осмелился перечить Грозному, просить его уехать прочь. Не стал слушать царь юродивого, повелел снять колокол с собора, и в тот же час под ним конь пал. Тогда-то царь в ужасе и бежал.

В царском суде завсегда опричников оправдывали. Пышным цветом расцвело доносительство. Тому, кто донес доставалась доля несчастного. Но, в конце концов, и царь осознал, что дальше терпеть беззаконие такое нет больше сил. Повелел он разобрать жалобы дворян да бояр и наказать самые вопиющие преступления опричников. Подлинный руководитель опричнины палач Малюта Скуратов только потому лютой казни избежал, что его пуля иноземная шведская догнала и жизнь сию пакостную прекратила.

Сам царь день за днем страхом несусветным маялся. Затворником стал в слободе жить. Повсюду ему мерещились губители и отравители. Фридрих Энгельс очень точно подметил, что эпоху террора нельзя отождествлять с господством людей, внушающих ужас. «Напротив, это господство людей, которые сами напуганы. Террор – это большей частью бесполезные жестокости, совершенные для собственного успокоения теми, которые сами испытывают страх». А русская пословица вторит Фридриху Энгельсу: «У страха глаза велики: чего нет, и то видит». Видит и обороняется.

После семи лет своего существования царским указом опричнина была запрещена. Многих опричников казнили. По приблизительным подсчетам в годы массового террора было уничтожено около 4 тысяч человек, из них на долю дворянства и бояр пришлось не менее семисот.

От сумасбродства и жестокости Иван Грозный часто переходил к покаянию.

«Праведники-схимники советовали царю стать отшельником, уйти от мира, уступив царство сыну. Они говорили, что это успокоит его душу, сообщит ей радость уединенной молитвы и поста, отгонит прочь демонов гордыни и откроет путь к священным вратам рая. Но как же так? Как оставить царство? Он, отец, ловит в жестоких глазах сына Ивана знак горькой, судьбины, ожидающей Русь после его, царской кончины. Своенравен царевич Иван.

Вчера убил он на охоте стрелою мужика, который оборонялся от его разъярившихся собак. Тайный слуга донес: царевич, де, хмельной был и нарочито травил того мужика собаками и вместе с другими княжатами громко хохотал и даже непотребно ругался. То же самое рассказывал и другой холоп-соглядатай: царевич, де, во хмелю безвинно обижает малых людей, ради потехи. И говорит: «Это вам не Иван Васильевич! Слаб стал в старости мой отец, жалостлив! Всех в страхе я буду держать, коли стану сам царем!»

«Как такому Русь-то отдать? – думает самодержец. — О, эти мучительные мысли о будущем! О, эти мучительные мысли о прошлом! Много пролито крови! Немало загублено невинных душ! Оглянешься назад: кровавые следы устилают путь. А ведь по этому пути он явится к престолу Всевышнего. К последнему ответу. Видно поделом мне: по грехам моим дано хилое семя, не дающее всходов. Но… что сделано, то сделано. Грехи не должны пугать. Что было – былью поросло, а ныне – новые заботы. Достойно ли страдать о прошлом, когда силы нужны для будущего».

Однако снова навалились мысли о прошлом. «Не он ли брал царевича на Красную площадь, чтобы тот видел, как избивали до смерти бояр, и разве не он приказал на глазах у царевича отрезать у подвешенного к бревнам воеводы нос. Сам со злорадством показывал царевичам изрубленные опричниками тела бояр и их сородичей: старых и малых. А они-то смотрели с веселым любопытством. Царевича Ивана влечет к себе праздность. Пьянствует на роскошных пирах, где княжичьи забубенные головушки изо всех сил пыжатся друг перед другом, показывая свою хмельную удаль. Да еще срамных девок щупают да в постель тащат – вот их радость.

А сам ты, государь, не был ли выдумщиком прелюбодейных срамных игрищ, и не был ли ты сам нелеп в этих забавах?

А Федор?.. Когда в Иване бушует страсть, в нем слабодушие смешалось со страхом и тоской. Он только молится о счастье, не добиваясь его. И не ведая – в чем оно… Не радуют меня сыновья мои…»

Царь горькую думу думает, а царевич пирует. Княжатам орет во хмелю:

— Государь я ваш или нет? Лобызайте мою руку! Всех я вас жалую, но всех вас могу и на плаху свести. На колени! Я – ваш государь и владыка!

Вельможные сынки уже попривыкли к капризам царевича и знали, что вся эта строгость его сейчас же сменится безудержным весельем. Но не успел царевич сменить гнев на милость, как дверь в горницу распахнулась, и вошел царь Иван с боярами. Увидели: царевич Иван стоит на подушке кресла во весь рост, а вокруг него ничком по полу распластались юные княжата и боярские сынки.

— Вот, глядите на боярских ребят, — прогремел царь Иван. – Любуйтесь боярскими сынками, как я вот теперь любуюсь на своего Иванушку. Страшусь я судьбы детей своих и ваших. Несчастные! Они хотят победить скуку от сытости и беспечности умножением забав. Не успеют еще вступить в жизнь – и все уже для них истощено. В своей вельможной молодости они уже знают высокомерное отвращение к жизни и людям, они уже не смотрят с любопытством вперед. Сие прилично лишь выжившим из ума старикам. Коих слуг ты себе готовишь, царевич Иван?! – тихо произнес царь, ткнув с отвращением жезлом в сторону лежащих на полу юношей. — Куда ты и себя готовишь, проклятый?

Потом царь Иван велел выпороть княжих и боярских детей. Он ушел, ступал медленно, но размашисто, с громким стуком передвигая посох слоновой кости. Сам – высокий, слегка сутулый, сухой, с желтым морщинистым лицом. Большой, крючковатый, заостренный нос и жесткая молчаливость его стиснутых губ, вместе со всей мрачной осанкой фигуры приводили всех окружающих в сильный испуг.

Успокоившись, Иван Васильевич вошел в покои царевича Ивана. Сказал:

— Иван, тебе уже без малого три десятка лет. Двух жен ты в монастырь согнал. В твои годы я правил Русью без помехи, своим державством. Много горя, много обид перенес твой отец, и от того ожесточилось сердце его. Ты же рос в беззаботности. Тебя холил я, берег, готовил, согласно господнему соизволению, на престол русский. Но не радует меня твоя гордыня, — дел благих не вижу в руках твоих. Разум твой не украшен царственным дерзанием. Он мало чем возвышается над разумом обычных бражников. Бездельные потехи твои с теми молодцами огорчают меня.

Вот бы тебе быть поближе к Борису Годунову! Да и похожим на него быть не зазорно бы. Муж достойный и твердый, находчив и трудолюбив. Пойми, сынок! Царство наше волею божею повержено в бездну испытаний. Добытое кровью и доблестью отходит от нас, отвоевывают его вороги наши. Весь мир оскалил зубы на Русь. Вражеское море вновь в чужих когтях. Опять оттиснули Русь от всех берегов. Великое горе обессилило меня. И кто знает: не надломлюсь ли от новых бурь? Они будут, вижу я, чувствую то! Но Русь сильна, она непобедима, она сбросит со своих плеч малоумных, слабых правителей. Ей нужны умные, крепкие мужи на престоле.

Сын не слушал отца.

И вот…

В гневе царь хлестанул его тяжелым посохом. Потом опомнился… Трясется, изо рта пена… Стоит на коленях около корчившегося на полу окровавленного царевича Ивана.

— Обожди!.. Не надо!.. – теребит за плечо сына, чужим, визгливым голосом кричит. — Говори!.. Говори!..

Тут Иван Васильевич начал неистово креститься на иконы.

— Помилуй!.. Помилуй!.. Помилуй!.. – скороговоркой, захлебываясь слезами, громко вопил он, а затем приникнув к лицу сына, дрожащим голосом, умоляюще заговорил: — Нет, нет!.. Я окаянный!.. Ты!.. Ты!.. Прости меня! Иван!.. Иван!.. Очнись!.. Жив ты? Жив?

Вскочив с пола и сотрясаясь от ужаса, царь попятился своею громадною, сутулой спиной к стене. Широко раскрытые глаза его впились в струйку крови, сочившуюся из виска царевича.

— Нет, не надо, Не надо!.. Не смей! Господи, что же это такое?! Иван! Иван! Поднимись! Горе! Боже мой, горе!..

Оглядевшись в растерянности по сторонам, царь подхватил подмышки царевича, с силой поднял его, стараясь усадить в кресло. Налитое кровью от натуги, его лицо, внезапно осенила ласковая улыбка.

— Ваня! Садись, садись! Милый… Прости!..

Потный, в слезах, со слипшимися на лбу волосами, царь, склонившись над сыном, покрывал поцелуями его залитое теплой кровью лицо, прижимая к его виску ладонь.

— Сын мой, Иван! Я не хотел того… Не хотел… Я… Умру я… Ты будешь!.. Люблю тебя… Анастасия, господи, я не хотел!.. Прости!..

И вдруг, упав на колени, царь обхватил ноги царевича и уткнулся в них головою. Воющим, жалобным голосом он все выкрикивал и выкрикивал какие-то непонятные слова. Окровавленными руками сжимал свою голову, сам весь в крови, страшный, обезумевший… Одно только слово ясно разобрали мамки: «Анастасия!»

Стон прошел по белокаменной палате:

— Моя гордая прекрасная жена Анастасия! О, сколь много я согрешил перед тобой и ныне грешу! Окаянный я мытарь.

С грохотом распахнулось окно. Ветер, откуда-то бешено вырвавшийся вместе с вихрем ледяного дождя, обдал холодом. Казалось, то был могильный холод. Ночь! Мрак! Небытие! Смерть!.. Вот она!.. Пришла опять!.. Опять! Опять! Она глядела на царя сквозь потухающий взор царевича: только сейчас, сию минуту, царь всем существом своим ощутил ее – ледяную, непреклонную, страшную…

«Как жалок ты, царь московский!..» – слышится Иван Васильевичу со всех сторон. Только перед рассветом царедворцы нашли лежащего без сознания государя. Они узнали, что царь убил царевича.

Мрачные, темные облака в небе, слагались, проплывая над Москвою, в громадные, черные страшилища. На площадях беспокойно метались по ветру огни костров. Стражи неизвестно по какой причине ожесточились, озверели, гоняясь за ни в чем неповинными людьми, стегая их нагайками. Обыватели в смертельном ужасе забились в свои углы, боясь зажигать даже лучину в каморках, боясь и думать о том, что случилось. Страшно было произнести даже самому себе, что царь убил своего сына. Мысли людские клокочут и бушуют в головах, обжигая души, приводя их в неистовое томление, охватывая какою-то внутреннею жаждою. В беззвучной темени ночи из-за туч выглядывает печальный лик луны. На все ложится ее таинственное серебристое сияние. И, кажется: башни государева дворца застыли с раскрытыми от ужаса слюдяными глазницами». (В. Костылев)

Тут Ивану доносят о невиданном случившемся чуде:


— Царь-государь! Гнев божий нас постиг!
Вчерашнего утра в твой царский терем
Ударил гром и сжег его дотла!

Иван в недоумении:


— Теперь? Зимой?


— Гнев божий, государь!
В морозное безоблачное утро
Нашла гроза. В твою опочивальню
Проникла с треском молния – и разом
Дворец вспылал. Никто из старожилов
Того не помнит, чтоб когда зимою
Была гроза!


— Да, это божий гнев!
В покое том я сына умертвил –
Там он упал – меж дверью и окном –
Раз только вскрикнул, и упал – хотел
За полог ухватиться, но не мог –
И вдруг упал – и кровь его из раны
На полог брызнула…
Моим грехам несть меры и числа!
Душою – скотен, разумом – растлен –
Прельстился я блещеньем багряницы,
Главу свою гордыней осквернил,
Уста божбой, язык мой срамословьем.
Убийством руки и грабленьем злата,
Утробу объеданием и пьянством,
А чресла несказуемым грехом! (А. Толстой)

Кающийся Иван один бьет и бьет челом своим о каменный холодный пол среди бессонной ночи своей, и мрачные мысли одна за другой захлестывают его растерзанную душу:


Острупился мой ум;
Изныло сердце; руки неспособны
Держать бразды; уж за грехи мои
Господь послал поганым одоленье,
Мне ж приказал престол мой уступить
Другому; беззакония мои
Песка морского паче: сыроядец –
Мучитель – блудник – церкви осквернитель –
Последним я злодейством истощил!

Как и в детстве – нестерпимо страшном детстве, по стенам палат белокаменных шныряют туда и сюда серые огромные тени: «Жги! Жги! Жги!» Вот призрак убиенного царевича Ивана. Шепчет воспаленными губами царь Иван:


Сегодня ночью он явился мне,
Манил меня кровавою рукою,
И схиму мне показывал, и звал
Меня с собой в священную обитель
На Белом озере, туда, где мощи
Покоятся Кирилла-чудотворца.
И умилительно мне было в келье
От долгого стоянья отдыхать,
В вечерний час следить за облаками,
Лишь ветра шум да чаек слышать крики,
Да озера однообразный плеск.
Там тишина! Там всех страстей забвенье!
Там схиму я приму и, может быть,
Молитвою, пожизненным постом
И долгим сокрушеньем заслужу я
Прощенье окаянству моему.
Нет, я не царь! Я волк! Я пес смердящий!
Мучитель я! Мой сын, убитый мной!
Я Каина злодейство превзошел!
Я прокажен душой и мыслью! Язвы
Сердечные бесчисленны мои!
О Христе-боже! Исцели меня!
Прости мне, как разбойнику простил ты!
Очисти мя от несказанных скверней
И ко блаженных лику сочетай!

Но покоя нельзя было обрести. Время не пришло. Царствование продолжалося. Дела праведные и неправедные вершилися. Гонец с балтийских берегов принес горькую весть:


Там гул такой раздался,
Как будто налетела непогода…
Мы встретили напор со всех раскатов,
С костров, со стен, с быков, с обломков, с башен,
Посыпались на них кувшины зелья,
Каменья, бревна и горящий лен…
Уже они ослабли, вдруг король
Меж них явился, сам повел дружины –
И как вода, шумящая на стены
Их сила снова полилась. Напрасно
Мы отбивались бердышами – башню
Свинарскую осыпали литовцы –
Как муравьи полезли – и на зубцах
Схватились с нами – новые ватаги
За ними лезли – долго мы держались,
Но наконец они
Сломали нас и овладели башней. (А. Толстой)

Так первая попытка Руси завоевать себе порт на Балтийском море завершилась поражением. Двадцать пять лет Ливонской войны пошли прахом. Даром положили жизни свои на балтийских берегах русские люди.

А в царской семье случилось прибавление. Царю Ивану царица Мария принесла еще одного сына – Дмитрия. Надо сказать, что в вопросах личного характера русский царь Иван переплюнул короля английского – Генриха У1 по части количества жен. У Генриха – «Синей бороды» их было шесть, а у Ивана Грозного — семь. Правда, русскому царю попроще пришлось, ибо нет надобности коленопреклоненно испрашивать разрешения на брак у папы римского. Русские говорили:


Мы чтим венчанных римских
Епископов и воздаем усердно
Им долг и честь. Но Господу Христу
Мы на земле наместника не знаем. (А. Толстой)

Тянутся годы, и уж совсем тягостна, непосильна становится царская ноша для Ивана Грозного. Сидит он бледный, изнуренный, одетый в черную рясу, четки в руках перебирает. Возле лежит на столе тяжкая шапка Мономаха. Нет сил ее на чело воздеть.

Боярская же Дума думу думает, стоит ли идти к государю на поклон.

Один боярин задает вопрос:


— А если невзначай
Начнутся смуты? Что тогда, бояре?
Довольно ли строенья между нас,
Чтобы врагам и внутренним и внешним
Противостать и дружный дать отпор?
Ведь глубоко в сердца врастила корни
Привычка безусловного покорства
И долгий трепет имени его.
Бояре! Нам твердыня это имя!
Мы держимся лишь им. Давно отвыкли
Собой мы думать, действовать собой;
Мы целого не составляем тела;
Та власть, что нас на части раздробила,
Она ж одна и связывает нас;
Исчезнет власть – и тело распадется!
Единое спасенье нам, бояре,
Идти к царю немедля, всею Думой,
Собором целым пасть к его ногам
И вновь молить его, да не оставит
Престола он и да поддержит Русь!

Другой боярин возражает:


Бояре! Бога ли вы не боитесь?
Иль вы забыли, кто Иван Василич?
Что значат немцы, ляхи и татары
В сравненье с ним? Что значит мор и голод,
Когда сам царь не что, как лютый зверь!

Третий боярин сказал свое веское слово:


Вы все ума лишились!
Иль есть из нас единый, у кого бы
Не умертвил он брата иль отца,
Иль матери, иль ближнего, иль друга?
На вас смотреть, бояре, тошно сердцу!
Я бы не стал вас поднимать, когда бы
Он сам с престола не хотел сойти –
Не хуже вас Писание я знаю –
Я не на бунт зову вас – но он сам,
Сам хочет перестать губить и резать,
Постричься хочет, чтобы, наконец,
Вздохнула Русь, — а вы просить его
Сбираетесь, чтоб он подоле резал!

Тут прозвучало слово в защиту государя:


Князь, про царя такие речи слышать
Негоже нам. Ты молвил сгоряча.
Тебе ж отвечу: выбора нам нет!
Из двух грозящих зол кто усомнится
Взять меньшее? Что лучше: видеть Русь
В руках врагов? Москву в плену у хана?
Церквей, святыней поруганье? – или
По-прежнему с покорностью сносить
Владыку, богом данного? Ужели
Нам наши головы земли дороже?
Еще скажу: великий государь
Был, правда, к нам немилостив и грозен;
Но время то прошло; ты слышал, князь,
Он умилился сердцем, стал не тот,
Стал милостив; и если он опять
Приимет государство – не земле,
Ее врагам он только будет страшен!

И в заключении прозвучало:


Когда бы не шатание земли,
Не по сердцу была б нам эта мера,
Но страшно ныне потрясать престол.
Приидемте к царю – другого нет исхода!

И вот бояре приходят к царю и говорят Ивану Грозному:


— Ты владыкой нашим
Доселе был – ты должен государить
И впредь. На этом головы мы наши
Тебе несем – казни нас или милуй.

Царь тихо молвил:


— Свидетельствуюсь богом – я не мнил,
Я не хотел опять надеть постылый
Венец мой на усталую главу!
Вы заградили пристань. Пусть же будет
По-вашему. Я покоряюсь Думе.
В неволе крайней сей златой венец
Беру опять и учиняюсь паки
Царем Руси и вашим господином.

Да какой же царь из больного, стоящего на грани сумасшествия человека? Горестно при таком царе шаталась Русь. Вот она застыла в ожидании. Ивану плохо. Пришел врач. Говорит:


— Его сосуды,
Которые проводят кровь от сердца
И снова к сердцу, так напряжены,
Что может их малейшее волненье
Вдруг разорвать.

Но вот неожиданно полегчало царю Ивану. И он уже требует:


— Выкатить на площадь
Народу сотню бочек меду и вина!
А завтра утром новая потеха
Им будет: всех волхвов и звездочетов,
Которые мне ложно предсказали
Сегодня смерть, изжарить на костре.
Борис, ступай и казнь им объяви
Да приходи поведать мне, какие
Они постоят рожи! Вишь, хотели
Со мной шутить!

Все вздрогнули. Русь снова замерла. А царь в запале:


— А – а — а!
Добро пожаловать! Одни пришли
Меня сменять! Обрадовались, чай!
Долой отжившего царя! Пора-де
Его на ветошь старую закинуть!
Уж веселятся, чай, воображая,
Как из дворца, по Красному крыльцу
С котомкой на плечах сходить я буду!
Из милости, пожалуй, Христа ради,
Кафтанишко они оставят мне!

Но недолго уж венец венчал голову самодержца российского. Царь Иван Грозный умер.


Свершилося! Так вот ты, царь Иван,
Пред кем тряслась так долго Русь. Бессилен,
Беспомощен лежишь ты, недвижим,
И посреди твоих сокровищ беден!

Бояре разгибают свои согбенные спины. Восклицают:


Чего же мы стоим и ждем, бояре?
Не страшно ль нам коснуться до него?
Не бойтеся! Уж не откроет он
Своих очей! Уж острого жезла
Не хватит длань бессильная, и казни
Не изрекут холодные уста! (А. Толстой)

Так царь Иван пережил убиенного им царевича Ивана всего на два года. «В его останках было сильно повышено содержание ртути, но это могло быть результатом приема лекарств против дурной болезни, от которой, возможно, и сгнил грешный царь.

Раздумывая над самодержавием в России, Карамзин задавался вопросом: «Не знаю, свойства ли народа требовало для России таких самодержцев или самодержцы дали народу такое свойство?» Но абсолютная власть и развращает абсолютно, тиран обязательно заболевает последствиями тирании. Придумывая преступников, он постепенно сам начинает в них верить. Мания подозрительности – обязательная кара для тирана. А существование богочеловека непременно порождает болезненное одиночество». (Э. Радзинский)

После смерти Грозного царя режим самодержавия и тирании на Руси остался. Был ли у нее другой исторический путь? Был. Ведь существовал раньше вольный город Новгород с зачатками демократизма. На его главной площади собирались народные собрания – вече и сообща разрешали наболевшие проблемы, строили планы на будущее. В этом городе проложили удобные мостовые раньше, чем это удосужились сделать в Лондоне. Здесь не только простой люд был грамотен, но умели читать и писать даже женщины, о чем Европа и не мечтала. Сюда побоялся сунуть свой нос татарский хан, но московские цари всегда направляли свои боевые пики в сторону Новгорода и, увы, смогли покорить его гордую неприступность. Смогли покорить благодаря крупнейшим его боярам, как сейчас бы назвали их олигархам, которые никак не сподобились сговориться между собой и сообща встать грудью на защиту не только своего города, но и будущего России, которая могла бы пойти новгородским путем. Но не пошла…