Разнообразнейшие приключения Робинзона Круза и его создателя Даниэля Дефо. (1660 – 1731 г.)


</p> <p>Разнообразнейшие приключения Робинзона Круза и его создателя Даниэля Дефо. (1660 – 1731 г.)</p> <p>

Главу о Даниэле Дефо можно было бы начать банальнейшей из банальнейших фраз: «Кто из вас в детстве, удобно устроившись в уголке мягкого дивана, не пускался в далекие странствия вместе с Робинзоном Крузо?..» Мало таких найдется. Каждый, читавший книгу, ощущал на своих чуть пересохших губах привкус морской соли, каждого швырял безумный шторм и каждого выбрасывало на пустынный берег. А потом вместе с Робинзоном читатель обходил дикий необитаемый остров, страшась всякого, даже самого незначительного шороха.

Такие сильные ощущения мы испытали в детстве. И не знали, что у Даниэля Дефо огромнейшее литературное наследие — более 560 произведений самых разных жанров: романов, очерков, политических памфлетов, поучительных диалогов. В течение девяти лет он единолично выпускает от одного до трех раз в неделю газету «Обозрение». В памяти же народной запечатлелся образ человека в звериной шкуре, обустраивавшего свой необитаемый остров.

Даниэль Дефо написал один из самых известных романов на морскую тему, и это не удивительно. «Ведь вся Англия словно корабль на волнах; в некотором смысле каждый англичанин – мореплаватель: прилив и отлив, ветер с моря, прибой – для британца живые понятия, даже если ни разу в жизни не ступал он на борт корабля. Вот и писатель смог передать просторы океана, пройдя на корабле всего лишь каких-то два-три раза вдоль берега». (Д. Урнов)

Герои других произведений писателя знают не понаслышке, что «наихудший из всех дьяволов – бедность» бесконечно гонит людей по дорогам греха из одного конца в другой. Здесь сталкиваются и расходятся несчастные, отверженные обществом с самого рождения образчики пределов низов человечества: воры, пираты, падшие женщины, коварные обманщики и отвратительные соблазнители. Обвиняет ли их автор? Конечно, но не наотмашь. Ведь его герои, несмотря на все их отрицательные качества, именно герои, потому что живя в равнодушном и ненавидящем их пространстве, они борются, пусть и недозволенными приемами, за свое место под солнцем. Ведь каждому хочется в жизни ухватить хоть маленький его лучик. И Даниэль Дефо был среди тех, кто стоит на стороне обездоленных.

О нем говорили: «У плебея Дефо нет никакого почтения к титулам. Он знает, что теперь не древность рода, а деньги дают людям высокие звания:


При чем тут рыцари? Их нет у англичан!
Бесстыдством, золотом здесь купишь пэров сан!»

У так называемых благородных нет ни капли благородства. Они погрязли в пороках и в разврате. Дефо представляет себе,


Как предки вздрогнули б во мраке гробовом,
Увидев отпрыск свой хотя б одним глазком!

Он мечтал улучшить человеческую породу, а потому изменить систему образования, которая охватывала бы и малоимущую часть населения и женщин, что в конце ХУП века просто-напросто никому не приходило в голову. Он призывал открыть женские колледжи, обосновывая свой призыв следующими словами: «Мужчины должны считать женщин себе равными и воспитывать достойных соратниц». Ни о чем подобном аристократия и думать не хочет. Вот какие слова вложил Дефо в уста одного из своих героев: «В образование дворян не должны быть включены никакие науки; они изучают язык охоты, истинный джентльмен всегда говорит языком псарни».

Как яркий публицист, Дефо выступал против существующей судебной системы. «В паутине закона, — говорил он, — запутываются мелкие мошки, а большие легко прорывают ее. Кто судьи бедных людей? — спрашивал он и отвечал, — такие же преступники как и те, кого они судят».

Он говорил о правах бедняков: «Хозяином парламента является народ, который избрал его представителей. Парламент должен подчиняться народу, держать ответ перед ним; это бесспорное право народа, которому парламент должен служить».

В одном из своих произведений Дефо обличает депутатский корпус, рассказывая о том, какими методами депутаты стремятся завоевать голоса избирателей. В живо описанной им сценке помещик поручает своему управляющему перецеловать от своего имени всех без исключения жен своих арендаторов.

В натуре Даниэля Дефо не было ничего поэтического. Он — сын весьма практичного века, человек трезво рассудочный, даже расчетливый. Но если уж увлекался какой-нибудь идеей, то фанатично отдавался ей, и тогда энергия его била столь неудержимым фонтаном, что он нередко совершал поступки, входившие в прямое противоречие с разумной рассудительностью.

Будучи журналистом, Дефо часто подвергал себя действительной опасности, эта деятельность в те времена требовала личной смелости. В Лондоне выходило много газет и все они враждовали между собой как по причине политических разногласий, так и потому, что боролись за привлечение большего числа читателей. А когда оскорбления словом оказывались исчерпанным, нередко дело доходило до драк. Журналистам надо было обороняться не только друг от друга, но и от тех лиц, которых они задевали в своей скандальной хронике. Дефо всегда выходил на улицу вооруженным, так как постоянно опасался неожиданного нападения, а когда оно случалось, брал на вооружение свою остро отточенную шпагу». (А. Аникст)

Литературная слава его как публициста пришла в молодости, романистом же он стал на закате своей жизни и этой славы отведать не успел. Ну так что ж. Отведал другого. Жизнь так и кипела в нем, таком отважном, таком любознательном, таком предприимчивым. До всего было дело и за многое он брался, много путешествовал, участвовал не только в политической борьбе, но и выходил с восставшими на площади революции. А еще Дефо выполнял обязанности особого агента, сигнализирующего правительству о настроениях во всей Англии. В его донесениях картина происходящего преподносилась в живых и подробных красках. Помогали ему в столь сложной работе великолепная память и знание основных европейских языков.

«Если произвести в его биографии некоторые подсчеты, то окажется, что отдавая силы прежде всего предпринимательству, потом политике и литературе, он прожил по меньшей мере три наполненные до краев жизни. Причем белоснежными их не назовешь. Ведь темное прошлое, если поискать да покопаться, может быть обнаружено под любым кафтаном любого предпринимателя.

Итак, каждая из сторон деятельности Дефо насыщена до такой степени, что в отдельности ее хватило бы на целую жизнь незаурядного человека, посвятившего себя только какому-нибудь одному занятию. Дефо делал все сразу, и поэтому может быть терпел неудачи; но, безусловно, во всем он проявлял даровитость натуры. О нем говорили: «Фонтан энергии». И возможно, что эти слова он сказал о себе: «Голова моя наполнилась планами и проектами совершенно несбыточными при тех средствах, какими я располагаю».

Жизнь Дефо действительно похожа кое в чем на судьбу Робинзона. И поворот в судьбе Робинзона, когда вопреки желанию отца он стал не адвокатом, а моряком, напоминает о самом Дефо: его прочили в священники, он же, получив духовное образование, выбрал другую дорогу – сделался предпринимателем и журналистом. Как Робинзон ушел в морские просторы, так Даниэль Дефо по-своему окунулся в море житейское, и ради того же, чего искал в океанических просторах Робинзон – ради удачи, невероятной удачи. А надо учесть, что слово «удача» означает по-английски и «богатство».

Если мы возьмемся за подсчеты многочисленный сочинений, то получим удивительные цифры. Литературное наследство Дефо обширно, и к тому же оно все еще растет и растет. Ведь печатался он большей частью анонимно, его авторство часто устанавливали лишь со временем. Всегда знали, что написал он очень много. Но сколько все-таки? За ним числилось названий двести, потом их стало триста, теперь их около четырехсот, и не исключено, что будут еще обнаружены новые произведения. Здесь и поэмы в несколько тысяч строк, бесчисленные трактаты, памфлеты, газетные очерки и статьи, собственно газеты целиком, наконец, романы, объемом не менее пятидесяти издательских листов каждый – все выходило из-под его пера.

За гневные памфлеты в защиту веротерпимости Дефо подвергался штрафам, тюремному заключению и однажды – незабываемому унижению у позорного столба. Этот столб имел колодки, прибитые на высоте человеческого роста, для головы и рук. Осужденный, зажатый этими колодками, стоял совершенно беззащитным перед выходками толпы. Случалось, такая пытка заканчивалась смертью: в колодника кидали чем попало и забивали его.

В Дефо же летели… цветы! И не удивительно. Ведь он был автором искрометного памфлета, направленного в адрес снобов-аристократов. Сочувствующий уличный люд оказался на стороне журналиста. К тому же в день публичного позора распространялись новые стихи Дефо под названием «Гимн позорному столбу», где с бурной энергией и неподражаемым остроумием осуждались те, кто посягает на право осуждать других. Так эшафот стал местом почета, где лондонцы отдавали дань любви своему герою-мученику. Однако для самого мученика позор был тягчайшим наказанием. Но, как умел говорить в минуты житейских невзгод Чехов, «беллетристу все полезно»: несчастья оказываются нередко счастливым материалом для творчества.

В тюремные стены Даниэль Дефо водворялся неоднократно. Если учесть, что заключенные в Англии платили за свое тюремное содержание, то все зависело от платежеспособности клиента: кто как платил, тот так и сидел. Дефо платил неплохо. В его распоряжении была отдельная камера, он читал, писал и мог даже передавать написанное посещавшим его друзьям. По хлопотам, каких стоило этим друзьям освобождение Дефо, биографы судят о том, насколько он был значительной фигурой того времени.

Вечно в пути, вечно в опасности, Дефо не расстается с пером. Прежде, чем стать «отцом европейского реалистического романа», он становится пионером журналистики. Он в конечном счете придумал, как надо писать передовицы, дал образцы репортажа. После чудовищного урагана, обрушившегося на Англию составил об этом ужасном событии целую документальную книгу, тоже в своем роде первую и замечательную.

Параллельно своей журналистской деятельности Дефо неустанно пытался разбогатеть. Но тщетно. «Тринадцать раз становился богат и снова беден», — говорил он о себе.

Джонатан Свифт недолюбливал Даниэля Дефо и сказал о создателе Робинзона: «Этот малый, что стоял у позорного столба, я забыл его имя. Он же безграмотный писака». Соперничество столкнуло две крупнейшие литературные величины, хотя они невольно прокладывали дорогу друг другу. Их обоих формировала журналистская среда, запросы периодики оттачивали их приемы и стиль. Свифт рассматривает Даниэля Дефо как Гулливер лилипута, который мечется, ищет, добивается, утверждает себя, разбиваясь в кровь карабкается по социальной лестнице, не гнушается торговаться за приданое своих дочерей. Истинный лилипут». (Д. Урнов)

Время прошло и поставило каждого на свое место. Оба оказались Гулливерами.

Бурная жизнь, активная политическая деятельность с годами стали утомлять Дефо. Он так запутался в борьбе враждующих политических партий, что уже и сам не мог определить, кто он – виг или тори. Захотелось успокоения, уединения. Рука потянулась к перу, перо к бумаге…

И родился роман о «Робинзоне Крузо».

«Мой отец, человек степенный и умный, нажив торговлей хорошее состояние, прочил меня в юристы, — говорил его герой, — но я мечтал о морских путешествиях и слышать не хотел ни о чем другом. Отец продолжал предостеригать меня серьезно и основательно. Однажды он с жаром начал увещевать: „Какие другие причины, — спросил он, — кроме склонности к бродяжничеству, могут быть у меня для того, чтобы покинуть отчий дом и родную страну, где мне легко выйти в люди, где я могу прилежанием и трудом увеличить свой достаток и жить в довольстве и с приятностью? Отчизну покидают в погоне за приключениями, либо те, кому нечего терять, либо честолюбцы, желающие достичь чего-то большего; одни пускаются в предприятия, выходящие за рамки обыденной жизни, ради наживы, другие – ради славы; но подобные цели для меня или недоступны, или недостойны.

Мой удел – середина, то есть то, что можно назвать высшею ступенью скромного существования, а оно, как он убедился на многолетнем опыте, лучше всякого другого на свете, и более всего для счастья приспособлено, ибо человека не гнетут нужда и лишения, тяжкий труд и страдания, выпадающие на долю низших классов, и не сбивают с толку роскошь, честолюбие, чванство и зависть высших классов. Насколько приятна такая жизнь, — сказал он, — можно судить хотя бы потому, что все остальные ей завидуют: ведь и короли нередко жалуются на горькую участь людей, рожденных для великих дел, сетуют, что судьба не поставила их между двумя крайностями – ничтожеством и величием, и даже мудрец, который молил небо не посылать ему ни бедности, ни богатства, тем самым свидетельствовал, что золотая середина есть пример истинного счастья. Человек, живущий в этой золотой середине, привольно и легко скользит по жизни, разумным образом вкушая сладости бытия, не оставляющие горького осадка, чувствуя, что он счастлив, и с каждым днем постигая это все сильнее и глубже».

Я был искренне растроган этой речью – да и кого бы она не тронула, и твердо решил не думать больше об отъезде в другие края, а остаться на родине, как того желал мой отец. Но, увы! Через несколько дней от моей решимости не осталось и следа: короче говоря, через несколько недель после моего разговора с отцом я во избежание новых отцовских увещеваний сбежал из дома тайком. Страсть моя к морю оказалась столь сильна, что я пошел против воли отца, — более того, против его запретов – и пренебрег уговорами и мольбами матери и друзей; казалось, было что-то роковое в этом природном влечении, толкавшем к злоключениям, которые выпали мне на долю.

Мне было восемнадцать лет. Я нанялся матросом на корабль. Надо полагать, никакие несчастья и беды молодых искателей приключений не начинались так рано и не продолжались так долго, как мои. Не успел наш корабль выйти из устья реки, как подул ветер, вздымая огромные, страшные волны. До тех пор я никогда не бывал в море и не могу описать, как худо пришлось моему бедному телу и как содрогалась от страха моя душа. И только тогда я всерьез задумался о том, что я натворил, и о справедливости небесной кары, постигшей меня за то, что я так бессовестно покинул отчий дом и нарушил сыновний долг. Все добрые советы моих родителей, слезы отца и мольбы матери воскресли в моей памяти, и совесть, которая в то время еще не успела окончательно очерстветь, терзала меня за пренебрежение к родительским увещеваниям и за нарушение обязанностей перед богом и отцом.

Ветер крепчал, на море продолжала еще пуще разыгрываться буря, которая, впрочем, не шла в сравнение с теми, что я много раз видел потом. Но и этого было довольно, чтобы ошеломить меня, новичка, ничего не смыслящего в морском деле. Когда накатывалась первая волна, я ожидал, что она нас поглотит, и всякий раз, когда корабль падал вниз, как мне казалось, в пучину или в бездну морскую, я был уверен, что он уже больше не поднимется на поверхность. И в этой муке душевной я неоднократно давал себе клятвы, что, если господу будет угодно сохранить на сей раз мою жизнь, если нога моя снова ступит на твердую землю, я тотчас же вернусь домой к отцу и, покуда жив, не сяду не на один корабль, что я последую отцовским советам и никогда больше не подвергну себя подобной опасности.

Теперь-то я понял всю справедливость рассуждений отца относительно золотой середины; для меня ясно стало, как мирно и приятно прожил он жизнь, никогда не подвергая себя бурям на море и невзгодам на суше, — словом, я, как некогда блудный сын, решил вернуться в родительский дом с покаянием.

Но вот перед заходом солнца буря угомонилась, небо прояснилось, и наступил тихий, очаровательный вечер; солнце зашло без туч и такое же ясное встало на другой день, и гладь морская при полном безветрии, вся облитая его сиянием, представляла восхитительную картину, какой я никогда не видывал.

Дальше все пошло так, как и положено у моряков: сварили пунш, я порядком охмелел и потопил в разгуле этой ночи все мое раскаяние, все размышления о прошлом моем поведении и все мои благие намерения относительно будущего. Словом, как только на море воцарилась тишь, как только вместе с бурей улеглись мои взбудораженные чувства и прошел страх утонуть в морской пучине, так мысли мои повернули в прежнее русло, и все клятвы, все обещания, которые я давал себе в часы страданий, были позабыты.

Правда, порой на меня находило просветление. Здравые мысли еще пытались, так сказать, воротиться ко мне, но я гнал их прочь, боролся с ними, словно с приступами болезни, и при помощи пьянства и веселой компании скоро восторжествовал над этими припадками, как я их называл; в какие-нибудь пять-шесть дней я одержал столь полную победу над своей совестью, какой только может пожелать себе юнец, решившийся не обращать на нее внимания.

Капитан судна, узнав от меня, как противился мой отец моим увлечениям, сказал:

— Ах, молодой человек! Если вы не вернетесь домой, то верьте мне, повсюду, куда бы вы ни отправились, вас будут преследовать только несчастья и неудачи.

Я не послушался ни капитана, ни голоса своего разума и продолжил свою морскую одиссею: был матросом и плавал к берегам Африки, меня не раз трепала тропическая лихорадка, побывал в турецком плену и сбежал оттуда, попал на берега Бразилии, где стал плантатором и купцом. Дела мои пошли в гору, но страсть к скитаниям погнала меня снова в просторы океана.

И вновь наш корабль встретила такая буря, что каждый из нас приготовился уже к переходу в иной мир, ибо здешний мир нас насильно изгонял из его пределов. Когда не осталось никакой надежды на сохранность корабля, экипаж пересел в шлюпку, дабы достичь показавшегося вдали берега, но ее тотчас опрокинуло вздыбившейся волной.

Ничем не выразить смятения в мои мыслях, когда я погрузился в воду. Подхватившая меня волна, пронеся изрядное расстояние по направлению к берегу, отхлынула, оставив несчастного на мелком месте, полумертвого от соленой воды, которой я успел нахлебаться вдоволь. У меня хватило самообладания настолько, что, увидев сушу гораздо ближе, чем ожидал, я поднялся на ноги и опрометью бросился бежать в надежде достичь берега прежде, чем нахлынет и подхватит меня новая волн, но вскоре увидел — мне от нее не уйти. Море шло горой и догоняло, как разъяренный враг, бороться с которым у меня не было ни сил, ни средств.

Мне оставалось только, задержав дыхание, вынырнуть на гребень волны и плыть с ней к берегу, насколько хватит сил. Главной моей заботой было справиться по возможности с новой настигающей волной так, чтобы, поднеся меня еще ближе к берегу, она не увлекала за собой в обратном движении в море. Последний вал едва не оказался роковым: он бросил меня на скалу с такой силой, что я лишился чувств и оказался совершенно беспомощным, но я пришел в себя как раз вовремя: увидев, что меня сейчас опять накроет волной, я крепко уцепился за выступ скалы, а когда она отхлынула, успел добежать до вожделенного берега.

Донельзя измотанный, я уснул на берегу, как убитый, когда же проснулся, было совсем светло: погода прояснилась, ветер утих, и море больше не бушевало и не вздымалось. Но меня крайне поразило то, что корабль очутился на другом месте, почти у самой той скалы, о которую так сильно меня ударило волной; должно быть, его приподняло с мели приливом и пригнало сюда. Я тут же решил действовать. Счастье, что нужда изощряет изобретательность, и я точно все рассчитал, чтобы немедленно приняться за дело. Мне удалось в течение тех дней, пока очередной шторм не разбил корабль о скалы, перевезти с него все, что только было возможным.

Эта работа стоила неимоверных усилий, но желание запастись всем необходимым для жизни поддерживало, и я сделал то, что при других обстоятельствах мне было бы не под силу. Зато в моем распоряжении оказались орудия труда, ружья, порох, продукты питания и даже зерна ячменя и риса, правда, попорченные крысами, но проведению было угодно, чтобы выброшенные мною за ненадобностью, эти зерна проросли и дали мне возможность в дальнейшем выращивать неплохие урожаи.

Однако трезвые мысли и разумные дела пришли ко мне позже. Сейчас же терзало лишь сплошное отчаяние. «Господи боже мой, почему я не вернулся в родительский дом?! Как бы я был счастлив! Наверное отец, словно в евангельской притче, заколол бы для меня откормленного тельца. Но моя злая судьба толкала меня все на тот же гибельный путь с упорством, которому невозможно было противостоять: и хотя в моей душе неоднократно раздавался трезвый голос рассудка, звавший меня домой, у меня не хватило сил для этого. Не знаю, как это называть, и не стану настаивать, что какое-то тайное веление всесильного рок побуждает нас быть орудием собственной своей гибели, даже когда мы видим ее перед собой и бросаемся к ней навстречу с открытыми глазами – но я все шел и шел наперекор всем трезвым доводам».

Отгоревав, я обследовал берег своего необитаемого острова, и узнал, что на нем нет хищных животных, а есть множество разнообразных птиц, козы и чудные плоды, похожие по вкусу на дыни. Обустраивая свое жилище, я решил построить и шалаш и пещеру, а так же обнести его высоким забором. Чтобы не сбиться в исчислении времени, на огромном столбе я стал каждый день делать зарубки.

В течение всего времени я то и дело взбегал на пригорок и смотрел на море в надежде увидеть на горизонте корабль. Сколько раз мне казалось, будто вдали белеет парус, и я предавался радостным надеждам! Смотрел, смотрел, пока у меня не туманилось в глазах, потом впадал в отчаяние, бросался на землю и плакал, как дитя, только усугубляя свое несчастье собственной глупостью. Но когда я наконец до известной степени овладел собой, когда я устроил свое жилье, привел в порядок домашний скарб, сделал себе стол и стул, и обставил себя какими мог удобствами, то немного успокоился.

И тут во мне заговорил голос разума: «Да, — сказал этот голос, — положение твое незавидно, ты одинок – это правда. Но вспомни: где те, что были с тобой? Ведь в лодку село одиннадцать человек: где же остальные десять? Почему они не спаслись, а ты не погиб? За что тебе такое предпочтение? И как ты думаешь, где лучше – здесь или там?» И я взглянул на море. Стало быть, во всяком зле можно найти добро, стоит только подумать, что могло быть и хуже.

Тут мне ясно представилось, как хорошо мне удалось обеспечить себя всем необходимым и что было бы со мной, если бы наш корабль не прибило к берегу. Что было бы со мной, если б мне пришлось жить на этом острове без крова, без пищи и без всяких средств добыть то и другое?

Невозможно представить себе, в какое смятение однажды повергло меня появления на клочке земли ростков ячменя. До сих пор мною никогда не руководили религиозные помыслы, религиозных понятий у меня было очень немного, и все события моей жизни – крупные или мелкие – я приписывал простому случаю, или, как все мы говорим легкомысленно, воле божьей. Я почти никогда не задавался вопросом, какие цели преследует провидение, управляя ходом событий в этом мире. Но когда я увидел этот ячмень, выросший в несвойственном ему климате, а главное, произвольно вытряхнутый мной из мешка на той лужайке, куда падала тень от скалы, и где семена не могли быть обожжены солнцем, я был потрясен до глубины души и стал верить, что бог чудесным образом надоумил меня, чтобы прокормить на этом диком безрадостном острове.

Однажды на крышу моего шалаша посыпались комья земли и камни. Я выскочил наружу и признаюсь: никогда еще мне не приходилось видеть такого, ни даже слышать о чем-либо подобном, и я был так ошеломлен, что все во мне словно окаменело. Это было землетрясение. От колебаний почвы со мной сделалась морская болезнь, как от качки: мне казалось, что я умираю; однако грохот падающего утеса вывел меня из оцепенения и вверг в ужас. Море запенилось, забурлило и с ревом билось о берег; деревья вырывало с корнями. Картина была адская. Но все обошлось.

Я продолжил обустраивать свою жизнь. Каждое дело давалось мне с трудом и делал я его очень долго. Но у меня был неведомо какой большой запас времени. Или малый?.. Наступила четвертая годовщина моего житья на острове. Я провел этот день в молитве и со спокойным духом. Благодаря постоянному и прилежному чтению Библии, которую я вывез с корабля, и благословенной помощи свыше, я стал познавать многое в новом свете. Все мои понятия изменились, мир казался теперь далеким и чуждым. Он не возбуждал во мне никаких надежд, никаких желаний. Я смотрел на него такими глазами, какими, вероятно, смотрят с того света, то есть как на место, где я жил когда-то, но откуда ушел навсегда. Я мог бы сказать миру теперь, как праотец Авраам богачу: «Между мной и тобой утверждена великая пропасть».

В самом деле, я ушел от всякой мирской скверны: у меня не было ни плотских искушений, ни соблазна очей, ни гордыни. Мне нечего было желать, ибо я имел все, чем мог наслаждаться. Я был господином моего острова или, если хотите, мог считать себя королем или императором всей страны, которой я владел. У меня не было соперников, не было конкурентов, никто не оспаривал моей власти, я ни с кем ее не делил.

Я мог бы нагрузить зерном целые корабли, но мне это не было нужно, и я сеял ровно столько, чтобы хватило для меня. У меня было множество черепах, но я довольствовался тем, что изредка убивал по одной. У меня было столько леса, что я мог бы построить целый флот, и столько винограда, что все корабли моего флота можно было бы до краев нагрузить вином и изюмом. Я признавал цену лишь тому, чем мог хоть как-нибудь воспользоваться. Я был сыт, потребности мои удовлетворялись, для чего же мне было все остальное?

Мне жилось теперь гораздо легче, чем раньше, и в физическом и в нравственном отношении. Я ни в чем не имел недостатка, за исключением человеческого общества. Садясь за еду, часто исполнялся глубокой признательностью к щедротам провидения, уготовившего мне трапезу в пустыне, и научился больше смотреть на светлые, чем на темные стороны моего положения. И это доставляло мне минуты невыразимой внутренней радости.

Целыми часами — целыми днями, можно сказать, — я в самых ярких красках представлял себе, что бы делал, если бы мне ничего не удалось спасти с корабля. Моей единственной пищей были бы рыбы и черепахи. И жил бы я как дикарь. Ибо, допустим, что мне удалось бы когда-нибудь убить козу или птицу, я не смог бы содрать с нее шкуру, разрезать и выпотрошить добычу. Я принужден был бы кусать ее зубами и разрывать когтями, как дикий зверь. После таких рассуждений я живее чувствовал благость ко мне проведения.

Я хочу сказать о тех несчастных людях, которые никогда ничем не довольны, не могут спокойно наслаждаться дарованными им благами, потому что им всегда хочется чего-нибудь такого, чего у них нет. Пусть же примут мои рассуждения к сведению и те, кто в горькие минуты жизни любит говорить: «Может ли что-нибудь сравниться с моим горем?» Пусть они подумают, как много на земле людей несравненно несчастнее их, во сколько раз их собственное несчастье могло бы быть ужаснее, если б то было угодно провидению.

И все же как бы я себя не уговаривал, мне хотелось покинуть остров. Я мастерил лодку, потом мастерил пирогу, но спустить на воду ни то ни другое не сумел. Когда же мои усилия увенчались успехом, и я отправился в предварительный заплыв, мое суденышко подхватило неведомое течение и понесло прочь от моего рая. Тогда мне пришлось приложить неимоверные усилия, чтобы вернуться на свой пустынный, заброшенный остров, в мой земной рай. В страстном порыве я простирал к нему руки, взывая: «О благословенная пустыня! Я никогда больше не увижу тебя! О несчастный, что же со мною будет?»

Я стал упрекать себя в неблагодарности. Такова уж человеческая натура: мы никогда не видим своего положения в истинном свете, пока не изведаем на опыте положения еще более худшего, и никогда не ценим тех благ, коими обладаем, пока не лишимся их. Я греб почти до полной потери сил и… спасся.

Добравшись до своего шалаша и чувствуя страшную усталость, я крепко заснул. Но посудите, каково было мое изумление, когда я был разбужен чьим-то голосом, звавшим и звавшим меня по имени: «Робин, Робин, Робин Крузо! Бедный Робин Крузо! Где ты, Робин Крузо? Где ты? Где ты был?»

Измученный, я спал таким мертвым сном, что не мог сразу проснуться, и мне казалось, я слышу этот голос во сне. Но от повторного окрика я, наконец, очнулся и в первый момент страшно испугался, вскочил, дико озираясь вокруг, и вдруг, подняв голову, увидел на ограде своего Попку, которого приручил и научил говорить несколько фраз. Таким же точно жалобным тоном я часто говорил ему эти слова, и он отлично их затвердил: сядет, бывало, мне на палец, приблизит клюв к самому моему лицу и долбит: «Бедный Робин Крузо! Как ты сюда попал? Где ты? Где ты?»

Однажды я шел берегом моря, и к величайшему своему изумлению увидел след голой человеческой ноги, никак не совпадавший с моим. Я остановился, как громом пораженный или как если бы увидел приведение, прислушивался, посмотрел кругом, но не услышал и не увидел ничего подозрительного. Как этот след сюда попал? Я терзался в догадках и не мог остановиться ни на одной. В полном смятении, не чуя, как говорится, земли, бросился в свою крепость, ибо этот след мог быть только следом дикаря-каннибала, которые приплывали с материка и устраивали свои дикие пиршества на противоположном от моего берега краю острова.

Я бы охвачен невероятным ужасом: каждые два-три шага оглядывался назад, пугался каждого куста, каждого дерева, и каждый, показавшийся вдали пень принимал за человека. Невозможно описать, в какие страшные и неожиданные формы облекались все предметы в моем воображении, какие дикие мысли проносились в моей голове и какие нелепые решения принимал я по дороге, вплоть до того, что меня посетил сам дьявол. Добравшись до своей крепости, я предпринял все возможные для себя меры предосторожности: зарядил порохом и установил мушкеты на подставках, как пушки на лафетах, так что в какие-нибудь две минуты я мог разрядить все семь ружей в своего неведомого мне врага. Однако враг так и не появился, и я потихоньку успокоился. Тем ни менее укрепил свою изгородь. Надо сказать, что с течением времени, когда все колья ограды разрослись, — а они принялись после дождливого времени года, — моя изгородь превратилась в сплошную крепкую стену.

Вот я прожил на острове уже без малого восемнадцать лет. И снова меня потрясло страшное событие. Дикари-каннибалы решили устроить свое дикое пиршество на моем берегу. Я устроил засаду, дабы расправиться с ними. Избиение двух-трех десятков почти безоружных людей казалось мне делом самым обыкновенным. Ослепленный негодованием, которое породило в моей душе отвращение к противоестественным нормам местного населения, я даже не задавался вопросом, заслуживают ли они такой кары.

Но неожиданно мой взгляд изменился. Я спросил себя, какое я имею право брать на себя роль судьи и палача этих людей. Пускай они преступны, но коль скоро сам бог в течение стольких веков представляет им творить зло безнаказанно, то, значит, на то его воля. Как знать, быть может, истребляя друг друга, они являются лишь исполнителями его приговоров? Во всяком случае, мне эти люди не сделали зла: по какому же праву я хочу вмешаться в их племенные распри? Если бы я вмешался, мое поведение было бы нисколько не лучше поведения испанцев, прославившимися своими жестокостями в Америке. И я отказался от своей затеи погубить дикарей.

Продолжая обследовать свой остров, я набрел на пещеру, у который был узкий ход, но огромное пространство внутри. Здесь глаза мои поразились зрелищем, великолепнее которого я на моем острове до сих пор не видел. Я стоял в просторном гроте, пламя моих свечей отражалось от стен и свода, и они отсвечивали тысячью разноцветных огней. Были ли то алмазы, или другие драгоценные камни, или же – что казалось всего вернее – золото? То были мои драгоценности.

Прошло двадцать три года моего пребывания на острове. В это время случилось необычайное событие: неподалеку потерпел крушение большой корабль. Где я найду слова, чтобы передать ту страстную тоску, те горячие желания, которые овладели мной, когда я увидел корабль? С моих губ помимо моей воли беспрестанно слетали слова: «Ах, если бы хоть два или три человека… нет, хотя бы один из них спасся и приплыл ко мне! Тогда у меня был бы товарищ, был бы живой человек, с которым я мог бы разговаривать». Ни разу за все долгие годы моей отшельнической жизни не испытывал я такой настоятельной потребности в обществе людей и не разу не почувствовал так больно своего одиночества.

Но никто не приплыл ко мне. Когда же мне удалось доплыть до корабля, то передо мной открылось грустное зрелище: он застрял между двух утесов и был наполовину разрушен. Ни души не было на нем, и я воспользовался только оставшимися там вещами и продуктами, да еще серебряными и золотыми монетами, которые в моем положении были совершенно бесполезны.

Когда, в усмерть измотанный после предпринятого мною похода, я уснул, мне приснился сон, будто вижу я на берегу две пироги и около них одиннадцать дикарей. С ними еще двенадцатый – пленник, которого они собирались убить и съесть. Вдруг этот пленник в самую последнюю минуту вскочил, вырвался и побежал что есть мочи. И я подумал: он бежит в рощицу возле моей крепости, чтобы спрятаться там. Увидев, что он один, и никто за ним не гонится, я вышел ему навстречу и улыбнулся, стараясь его ободрить, а он бросился передо мной на колени, умоляя спасти его.

Увиденный мною сон навел меня на мысль, что единственным для меня средством вырваться из моей тюрьмы было захватить кого-нибудь из дикарей, изредка посещавших мой остров, и притом одного из тех несчастных, обреченных на съедение, которого привозили в качестве пленника. Но возникло одно очень важное затруднение, мешавшее осуществлению моего плана: для того, чтобы захватить одного дикаря, я должен был перебить весь отряд людоедов, а предприятие такого рода было не только отчаянным шагом, имевшим очень мало надежды на успех, но и самая позволительность его внушала мне большие сомнения: моя душа содрогалась при одной мысли о том, что мне придется пролить столько человеческой крови, хотя бы и ради собственного избавления.

Прошло полтора года с тех пор, как я все же составил свой замысел, поэтому я начал уже считать его неосуществимым. Представьте же мое изумление, когда однажды ранним утром я увидел на берегу по меньшей мере пять индейских пирог. Дальнейшее напоминало мой сон: пленник вырвался и сумел убежать от преследования, причем бежал он в мою сторону. Когда мы оказались в безопасности, я увидел перед собой красивого малого высокого роста, безукоризненного сложения. На вид ему было лет двадцать пять. В его лице не просматривалось ничего дикого и свирепого, однако это было мужественное лицо, обладавшее в то же время мягким и нежным выражением европейца, особенно когда он улыбался, показывая белые, как слоновья кость превосходные зубы, на меня умоляюще смотрели глаза с приятным оливковым оттенком.

Мне удалось спасти его. Я назвал моего дикаря «Пятницей», потому как появился он у меня в этот день недели и начал учить общаться со мной. Когда он пригласил меня «полакомиться» остатками ужина дикарей, разбросанными на берегу, я постарался как можно выразительнее показать свой гнев и свое отвращение, — показать, что меня тошнит при одной мысли об этом, и повелительным жестом приказал ему зарыть останки в землю. Он сделал это безропотно.

Сначала я опасался моего Пятницы и старался обезопасить его как мог, но мои предосторожности оказались совершенно излишни: никто еще не имел такого любящего, такого верного и преданного слуги: ни раздражительности, ни упрямства, ни своеволия; всегда ласковый и услужливый, он был привязан ко мне, как к родному отцу. Я уверен, что если бы понадобилось, Пятница пожертвовал бы ради меня жизнью. Размышляя об этом, я с удивлением обнаружил, что хотя по неисповедимому велению вседержителя множество его творений и лишены возможности дать благое применение своим душевным способностям, однако дикари одарены ими в такой же мере, как и мы.

Я с истинным удовольствием учил его многим своим делам: он стал даже стрелять из ружья и рассуждать на религиозные темы. Но главные наши рассуждения касались возможности покинуть остров и достигнуть материка. Я спросил Пятницу:

— Далеко ли от их земли до моего острова и часто ли погибают их пироги, переплывая это расстояние.

— Путь безопасен, — ответил мой друг, — ни одна лодка не погибла, потому что невдалеке от острова проходит течение, и по утрам ветер всегда дует в одну сторону, а по вечерам – в другую.

Позже я узнал, что это течение составляет продолжение течения великой реки Ориноко, впадающей в море неподалеку от моего острова. Потом Пятница рассказал мне, что белые люди с погибшего корабля не утонули, а доплыли до берега и живут среди индейцев. Мы с ним стали строить лодку, на которой собирались отплыть к берегу, где находилось племя Пятницы и спасенные моряки.

Прошло еще три года. Мой дикарь стал добрым христианином, какого я не встречал больше в своей жизни. Он подчинил свою жизнь заповедям божьим. Между тем подошло время отправиться на почти уже готовой лодке в путь. Но судьба решила по-иному. Дикари высадились на наш берег для свершения своего людоедского пира, и среди пленных оказался белый человек. Предпринятый нами бой по его освобождению имел следующие результаты: из двадцати одного человека спастись удалось лишь четверым. И каково же было наше изумление, когда в одной из лодок мы увидели лежащего в ней человека, очевидно тоже обреченного на съедение. Он был полумертв от страха, так как не понимал, что творится кругом. Когда Пятница увидел этого человека, он изумился. Надо было видеть, что сделалось с ним: он бросился обнимать его, потом заплакал, потом засмеялся, стал прыгать вокруг старика, замахал руками, принялся колотить себя по голове и по лицу, — словом вел себя как обезумевший. Я долго не мог добиться от него никаких разъяснений, но когда он наконец успокоился, то сказал, что это его отец.

Не могу выразить, как я был растроган таким проявлением сыновней любви. Нельзя было смотреть без слез на эту радость грубого дикаря при виде любимого им отца, спасенного от смерти. Но в то же время нельзя было и не смеяться нелепым выходкам, которыми выражалась эта радость и любовь.

Все четверо мы разместились в моей крепости. Теперь мой остров был заселен, и я считал, что у меня изобилие подданных. Часто не мог удержаться от улыбки при мысли о том, как похож на короля. Во-первых, весь остров был неотъемлемой моей собственностью, и, таким образом, мне принадлежало несомненное право господства. Во-вторых, мой народ был весь в моей власти: я был неограниченным владыкой и законодателем. Все мои подданные обязаны мне жизнью, и каждый из них, в свою очередь, готов был, если бы это понадобилось, умереть за меня.

В моем государстве работа по строительству лодки значительно ускорилась, как вдруг… у нашего берега появился корабль, и от него отчалила лодка. В ней сидели белые люди. Вероятнее всего они явились сюда не с добром, и лучше было оставаться в засаде, чем попасть в руки воров и убийц. Впоследствии оказалось, что с мятежного корабля на берег бандиты везли его капитана. Благодаря умелым и хитроумным действиям островитян и сторонников капитана удалось победить бунтовщиков, которые, оставшиеся в живых, предпочли остаться на острове, нежели болтаться в петлях в Европе, где именно так наказывали за бунт на корабле. Островитяне же благополучно добрались до материка.

Двадцать восемь лет пробыл я на необитаемом острове. Спасшись, не забыл вознестись к небу благодарной душой. Да и не мог я не проникнуться благодарностью к тому, кто столь чудесным образом охранял меня в пустыне и не дал мне погибнуть в безотрадном одиночестве? И кого мне благодарить за свое избавление, как не того, кто для нас источник всех благ, всякого утешения и отрады?

Возвратившись в цивилизованный мир я заделался богатым купцом, но страсть к путешествиям не растерял, отдаваясь им до семидесяти двух лет, когда и сказал: «Свершать безумства – удел молодости, как удел людей зрелого возраста, умудренных дорого купленным опытом, — осуждать безрассудство молодежи».

Так завершился бродяжнический период моей жизни, полный случайностей и приключений, похожий на мозаику, подобранную самим проведением, столь пеструю, какая редко случается в этом мире, — жизни, начавшейся безрадостно и кончившейся гораздо счастливее, чем на то позволяло надеяться».

В приведенных отрывках из книги опущены, конечно же, многие моменты. «Ее автор крайне дотошен, ничего не забывает и не упускает из виду, все у него подсчитывается и указывается точно: долгота, широта, течение, количество и качество выброшенных на берег вещий, название птиц, животных, деревьев. Скрупулезные критики сразу же разглядели, что достоверность и дотошность романа – фикция, но убеждая разными бытовыми мелочами, Дефо накапливает избыток убедительности. И тогда видимость достоверности, иллюзия становятся до того убедительными, что читатели и не желают в ней разуверяться, хотя бы автор и противоречил у них на глазах самому себе». (Д. Урнов)

«Робинзон и в дальнейшем остается свободен от романтических чувств. В заключении книги он сообщит читателю о своей женитьбе: „Я до некоторой степени обжился в Англии так как женился небезвыгодно и вполне удачно во всех отношениях“». Читатель той поры, для которого писал Дефо, не одобрил бы невыгодного брака.

Известие о том, что Робинзон разбогател Дефо воспринимает более эмоционально: «Узнав об этом, я побледнел, почувствовал дурноту и, если бы ко мне не подоспели вовремя с лекарством, я, пожалуй, не вынес бы этой неожиданной радости и умер тут же, на месте». К красотам природы Робинзон тоже относится без восхищения, по-хозяйски: «Я спустился в очаровательную долину и с тайным удовольствием подумал, что это все мое: я – царь и хозяин этой земли, права мои на нее бесспорны». Французские переводчики добавили к оригиналу поэтическое восклицание: «О Природа!». У Дефо его нет.

Но почему же такой меркантильный, прозаический герой до сих пор не потерял своей славы? И что составляет притягательную силу его истории? Почему и доныне читатели с радостью следят за успехами в домашнем хозяйстве, а перечень корзин и горшков им интересен не меньше, чем список кораблей у Гомера. Наверное, потому, что с Робинзоном каждый мог бы заново проходить тот путь, который прошло все человечество от дикости к цивилизации. На семи страницах описывает Дефо заботы Робинзона о хлебе, замечая: «Удивительно, что почти никто не задумывается над тем, какое множество мелких работ надо произвести, чтобы вырастить, сохранить, собрать приготовить и выпечь обыкновенный кусок хлеба».

Столетием раньше никому не пришло бы и в голову заинтересовать читателя процессом, который каждый мог ежедневно наблюдать дома. Но во времена Дефо уже произошло разделение труда, и хлеб пекли не в каждой семье, его делали булочники, специалисты. Очутившись вне общества, Робинзон был отброшен назад, в детство человечества, и ему пришлось все осваивать заново. Успеху книги способствовало и совершенно новое, благоговейное отношение к труду. Робинзон стал первым вдохновенным тружеником в литературе». (Д.Э.О.&nbsp;Свенцицкая)

И еще он анализирует каждую ситуацию, пытаясь разглядеть в ней Божий промысел, взвешивает любой свой поступок на весах пуританской этики: «За что же Бог меня так наказал? Что я сделал? В чем провинился?» — вопрошает он в отчаянии. И признается: «При этом вопросе я ощутил острый укол совести, как если бы язык мой произнес богохульство, и точно чей-то посторонний голос сказал мне: „Презренный! И ты еще спрашиваешь, что ты сделал? Оглянись назад на свою беспутную жизнь и спроси лучше, чего ты не сделал!“ Я был поражен этими мыслями и не находил ни одного слова в оправдание их, ничего не мог ответить себе».

«После многих лет, до предела насыщенных разнообразными делами и творчеством Дефо пишет меньше. Его общественное и материальное положение сделалось, по-видимому, довольно прочным. И вдруг пред ним явился некий призрак из прошлого. То была вдова его давнего кредитора, с которым Дефо в свое время рассчитался, однако допустил оплошность, не скрепив документами всех формальностей. Вдова требовала вновь уплатить долги. Дефо пробовал подать встречный иск, но опыт подсказал ему, что закон будет не на его стороне. Это означало крах всей семьи. И тогда семидесятилетний Дефо ушел из дому, в который раз он вынужден был скрываться. „Горе мое преумножено невозможностью видеть вас, — писал он домашним. – Сейчас я слаб, мучает лихорадка, изнуряющая меня. Но другие горести еще хуже. Я не видел ни сына, ни дочери, ни малюток уже много времени и не знаю даже, как мне увидеть их“. Так и скончался Даниэль Дефо в одиночестве». (Д. Урнов)

Страшно, конечно, но зато какую жизнь прожил! Позавидовать можно.