Выдающиеся художники итальянского возрождения. Джотто. Фильппо Брунеллески. Донателло. Пьетро Перуджино. Сандро Боттичелли. Бенвенуто Челлини. Тициан.


</p> <p>Выдающиеся художники итальянского возрождения. Джотто. Фильппо Брунеллески. Донателло. Пьетро Перуджино. Сандро Боттичелли. Бенвенуто Челлини. Тициан.</p> <p>

Выдающиеся художники итальянского возрождения. Джотто. (1266 — 1337 г.г.) Фильппо Брунеллески (1377 – 1446 г.г.) Донателло (1386 – 1466 г.г.) Пьетро Перуджино (1445 или 1452 – 1523 г.г.) Сандро Боттичелли (1445 – 1510 г.г.) Бенвенуто Челлини (1500 – 1571 г.г.) Тициан (1476 или 1490 – 1576 г.г.)

Мудрый историк искусств, искусный художник, виртуозно владевший не только кистью, но и пером и, что самое главное, – добрейшей души человек по имени Джорджо Вазари писал: «Нескончаемый поток бедствий затопил и низвергнул в бездну несчастную Италию. Разрушены памятники архитектуры, которые по праву таковыми могли именоваться, но, что еще существеннее, как бы уничтожены были совершенно и все художники».

Прозвучали наполненные нестерпимой горечью слова о страшных событиях Средневековья. Не случайно эти времена назвали «темными, сумрачными веками». Тогда бразды правления искусством в свои руки взяла христианская церковь. Она, позаимствовав заповеди из иудейского Ветхого Завета, прихватила с собой и ту, в которой воспрещалось возводить себе кумиров-богов из дерева, камня, глины и иных материалов. То есть фактически воспрещалось изобразительное искусство как таковое, потому как в те времена оно почти всегда представляло жизнь небожителей. Великие античные боги со своей великолепно-причудливой мифологией попали в разряд языческих богов, неугодных христианской церкви. Так христианство вслед за иудаизмом выступило против античного изобразительного искусства, а это означало — против художественного творчества почти по всех его направлениях.

Кто-то хочет возразить?..

Сопоставь, мой дорогой читатель, Венеру Милосскую и Аполлона Бельведерского с портретом Петра и Павла, нацарапанном в христианских катакомбах Рима, и почувствуй разницу. Это сравнение будет не в пользу последнего, потому как это сравнение высочайшего произведения искусства и довольно слабого рисунка. А созданы они примерно в одно время. Вот от этого-то слабого рисунка и пришлось искусству вновь восходить на свои повергнутые вершины, в своему Возрождению.

Варварское искусство ранних западноевропейских государств тоже не могло противопоставить церкви свое художественное творчество, ибо оно пребывало еще в зачаточном состоянии и обращено было, главным образом, на предметы повседневного пользования, которые украшали рисунками и орнаментами. Изваяния языческих богов и подавно с церковью в этом вопросе соперничать не могли. А она направо и налево громила эти оригинальные, истинно народные произведения искусства. Вот и продолжало отдаваться предпочтение орнаменту, и не только как украшению, но и как средству защиты – оберегу против злых сил.

Античное искусство как могло, пыталось сыграть свою роль в деле становления искусства будущего, но получалось это у него с огромным трудом. Влияние же христианства было огромно. Церковь так активно боролась, что без какого-либо зазрения совести уничтожало его почем зря. Прекраснейшие, совершеннейшие памятники разбивали вдребезги и из их обломков строили обычные дома или изгороди. Как в фильмах ужасов в их жутких стенах просматривались человечески-божественные лица и оттуда тянулись руки, молящие о помощи.

Но помощь не приходила.

Начиная с 1 века нашей эры художники в фаюмском портрете нашли возможность позволить себе продлить жизнь изобразительного искусства. Если нельзя изобразить человека на картине, то можно на гробовой доске. На гробовых досках они писали портреты тех, кто уже отошел в мир иной, ступил за грань плотского бытия и стал лишь духом. С этих портретов на нас смотрят удивительные красивые и благородные лица с огромными грустными глазами. И чудится-мнится — эти люди знают-ведают обо всем том, что случиться в будущем и горюют-печалятся об этом.

Однако, человечество не может жить без искусства. Божественный дар жажды творения ничем не уничтожить.


Лишь только появился человек
И творческий тогда в душе проснулся гений,
И радостный призыв почуяла рука,
Воссоздававшая пленительные тени,
Подобью бытия – из глины и песка.
В груди у них кипело вдохновенье.
Так возникало первое творенье.
Дивясь, сбежались варварские орды,
К творениям, не виданным вовек.
«Смотрите! – люди восклицали гордо, —
Смотрите, это создал человек!»
И дух тогда познал впервые,
Те наслажденья, что манят
Лишь издалека слух и взгляд:
Не будят алчности они, всегда живые,
И, не померкнув, души утолят.
Встал человек под небом звездным
Во весь свой богатырский рост,
Поднявши взор к вселенским безднам,
К сверкающим мириадам звезд.
И зацвели уста в улыбке,
И слезы увлажнили взор,
И звучной песней голос гибкий
Безмолвный победил простор. (Шиллер)

В сущности, люди и живут-то только ради искусства. Разве нет? Если бы не было искусства кулинарии, до сих пор жевали бы корешки, не приправленные майонезом. Если бы не было искусства быта, до сих пор сидели бы в пещерах, даже не украшенных наскальной живописью. Если бы не было искусства моды, до сих пор ходили бы в плохо обработанных звериных шкурах. Прав Иоанн Вольфган Гете: «Делают чары искусства каждую мелочь большой». И еще он сказал: «Все, что ни есть – одно искусство. Больше ничего».

Разве не так? А без искусства стало бы не только безумно неуютно, но и невыносимо скучно. Лишь у творца бывает такое состояние души, когда «через край переливается восторга творческого чаша». (А. Блок) И лишь творец суждено собирать «душистый мед искусства». (Саша Черный) А творцом может быть каждый.

Так за что же раннее христианство требует обкорнать, оскопить волшебную силу искусства. Да именно за то, что она волшебная, за то, что она дарит нам такие лучезарные крылья, на которых можно объять всю необъятность бытия. Религия же считает, что полет души возможен лишь в ее сферах. И отстаивает это мнение с мечом, огненным факелом и рубилом в раках. Священнослужители не любят упускать своего.

Вот раннехристианская религия и запретила художественное искусство. В литературе же тематику произведений стремились ограничить лишь религиозными темами и идеями.

Шли века и, несмотря на запрет, появлялись художники, которые стали писать свои картины – иконы, на которых изображали уже не языческие, а христианские божественные лики. Однако, наибольшая, реакционно-настроенная догматичная часть священнослужителей выступила против написания икон.

Иконоборцы требовали удаления изображений бога, доказывая, что эти изображения противоречат божественности Христа, потому как заключают попытку представить Его человеческий лик. Папа Лев Ш однажды произнес кощунственные слова: «Приготовление икон – дело дьявольского искусства, посему не должно им поклоняться». Иконоборцы вторили ему: «Единственный символ человеческой природы Иисуса — это хлеб и вино в причащении, потому самое изготовление икон безбожно».

Иконопочитатели возражали: они утверждали, что на изображение переходит святость изображаемого, святость Иисуса Христа и Богородицы. Однако их мало кто слушал. Иконы нещадно уничтожали. И сколько их было за это проклятое время уничтожено, сколько среди них было подлинных шедевров, никто теперь не узнает. Сие тайна, покрытая сумраком мракобесия.

Благодаря этому конфликту созрел очередной раскол в христианской церкви на этот раз на почве искусства. Слава богу, что сие противостояние удалось разрешить без вмешательства предметов военного обихода. И свершилось это благодаря афинской императрице Анне и патриарху Тарасию, которые в 787 году на Всемирном церковном соборе в Никее напомнили, что образ Христа впервые запечатлелся на плате, поднесенным им к своему лицу. А это ничего иного не означает, как то, что именно сам Христос, запечатлев свой образ нерукотворным способом, завещал создавать священные образы – писать иконы.

Вот так, благодаря разуму человеческому, полету человеческой души и хитроумной уловке удалось пробить брешь в крепкой антихудожественной стене раннего Средневековья. Мне думается, что всем художникам стоило бы задуматься и, подумав, возвести в ранг святых от искусства и императрицу Анну и патриарха Тарасия. А, кроме того, еще и устроить веселые празднества в их честь.

Чем плохо?

Ты спросишь, мой дорогой читатель, чего это я так много о праздниках хлопочу? Вот и в предыдущей главе предложила устроить ежегодный Всемирный праздник искусств 8 апреля — это символичная дата начала эпохи Возрождения. А чем плохи мои предложения? Чем больше люди тратят времени на подготовку к праздникам и самим празднованиям, тем меньше войн. Кроме того – нрав человеческий улучшается.

Однако от стремления к праздникам вернемся к делу.

Первый исследователь эпохи Возрождения – швейцарский философ и искусствовед Якоб Буркхард, представил Ренессанс как время решительного разрыва со Средневековьем, освобождение от христианского догматизма. Вряд ли с ним можно полностью согласиться. Даже мельком окинув взглядом античное изобразительное искусство и искусство времен эпохи Возрождения можно мгновенно усмотреть, сколь кардинально изменилась тематика произведений. Она глобально сузилась. Согласитесь, сюжеты Библии отнюдь не содержат в себе того обширного поля деятельности, какое было у античных богов.

Художники Возрождения изредка возвращались к своим исконно родным античным богам, но возможностей у них для этого было не много. Ведь они работали на заказчика, а основной заказчик – церковь — платил лишь за библейские сюжеты. Однако, дел у художников было непочатый край. Они восстанавливали разрушенное, расписывали христианские церкви и соборы, создавали новые произведения – вся Италия стремилась преобразиться. Художников было очень много. Я представлю лишь нескольких из них.

Первопроходцем на трудном пути возрождения изобразительного искусство стал Джотто. И хвалу ему за это воздал Вазари: «Мы должны быть обязанными Джотто, живописцу флорентийскому, именно тем, чем художники-живописцы обязаны природе, которая постоянно служит примером для тех, кто, извлекая хорошее из лучших и красивейших ее сторон, всегда стремится воспроизвести ее и ей подражать, ибо, с тех пор как приемы хорошей живописи и всего смежного с ней были столько лет погребены под развалинами войны, он один, хоть и был рожден среди художников неумелых, милостью божьей воскресил ее, сбившуюся с правильного пути, и придал ей такую форму, что ее уже можно было назвать хорошей. И поистине чудом величайшим стало то, что век тот грубый и неумелый возымел силу проявить себя через Джотто столь мудро, что рисунок, о котором люди того времени имели немного или вовсе никакого понятия, благодаря ему полностью вернулся к жизни».

Джотто ди Бондоне родился около 1266 года. Он вырос и, увидев мир вокруг себя, «не переставал удивляться тому, как флорентинцы любят толкаться на улицах и площадях. Ремесленники работают прямо здесь же, у харчевен и лавок вечно толпится народ. А на Старом рынке? Вот где кипит жизнь! С открытых лотков продают всякую всячину: овощи, рыбу, фрукты, птицу… Ревут ослы и мулы, гогочут гуси, визжат поросята, под ногами взрослых шныряют ребятишки, таская орехи и фиги. Крик, нередко драки.

Во Флоренции издавна держали зверинец со львами. К своим львам флорентинцы относились с суеверным почтением. Гибель одного из зверей была плохим предзнаменованием, а рождение львенка – счастливым событием, праздником. Здесь говорили, что на содержание львов Синьория тратит большие деньги, а хранителей зверинца выбирают из самых лучших граждан.

Излюбленным зрелищем флорентинцев был поединок — джостра. В старые времена такие поединки обычно оканчивались смертью одного из бойцов. А теперь джостра превратилась в своеобразное воинское упражнение – проверку ловкости, смелости и меткости.

Однажды Джотто увидел, как на большой поляне гарцевали всадники. В правой руке – длинное копье, в левой – треугольный щит, прикрывающий грудь. Игра заключалась в том, чтобы выбить противника из седла либо сломать об него свое копье. По правилам, коня ранить не разрешалось. Ежели же такое случалось, виновник должен был оплатить противнику стоимость животного, а она была не малой.

Джотто любовался всадниками. Кольчуга на них из мелких металлических колец плотно облегала торс. Поверх развивался легкий яркий плащ – каждый рыцарь имел свои цвета: красный, голубой, белый. На голове рыцаря – боевой шлем, украшенный гербом или перьями. На шлеме одного рыцаря был прикреплен… голубой женский рукав. Это рукав в честь возлюбленной донны. Влюбленные дарят в знак верности и любви друг другу рукава. Однако они отнюдь не отрезают их от своего платья, а преподносят фальшивые, которые прикрепляют поверх настоящих, как украшения.

Прозвучала сигнальная труба.

Крепко упираясь в стремена, слегка наклонившись в седле, распустив поводья, понеслись друг к другу «белый» и «красный» всадники. Все ближе и ближе. Стычка! Кони почти столкнулись грудью, всадники едва удержались в седле. По сигналу они снова разъехались в стороны, и снова – стычка! На этот раз копье «белого» рыцаря сломалось о грудь «красного». Он победил! Крики зрителей, из толпы полетели цветы, чья-то женская рука замахала белым шарфом, другая – красным рукавом.

На поле появились новые рыцари. Вдруг один из них с силой ударил копьем в голову противника. Шлем раскололся, как орех, и юноша вылетел из седла. И только что гордо сидевший на коне, ловко размахивающий своим копьем, он лежал теперь бездыханный на траве. Смятый белый плащ, развивавшийся подобно парусу, окрасился кровью. Только что живой человек расстался с жизнью.

Все зашумели. Товарищи бросились к поверженному, подняли его на руки. Конь храпел, испуганно кося глазом на мертвого хозяина… Джотто остервенело стал пробираться к выходу, протискиваясь сквозь толпу. Возмущение душило его. Гибель несчастного юноши казалась бессмысленным нарушением гармонии. И смотреть на эти рыцарские поединки он больше не ходил.

Теперь предпочитал чаще оставаться в мастерской своего учителя Чимабуэ. Когда со своими учениками-помощниками учитель закончил фреску, монахи францисканского ордена устроили праздничную трапезу. Было приглашено много гостей. Во время трапезы настоятель монастыря извинился перед гостями за скромный постный обед. Джотто, впервые побывавший на этом пиршестве, несказанно удивился. «Скромный» обед состоял из великого множества блюд: отваренные в миндальном молоке свежие овощи, вареная, жареная и копченая рыба всех сортов, раки, пироги с угрями, посыпанный корицей рис, различные тонкие вина, сладости, фрукты. Обитель тела была насыщена до отвала.

Пришло время насыщения обители души. Чимабуэ по вечерам затевал интересные разговоры.

— Никто не знает всех страданий и мук художника – только его творения, — сказал учитель и глубоко задумался, вспоминая о своем, пережитом… Потом продолжил. — Никогда нельзя врать в искусстве, ибо оно не прощает лжи.

Ученики призадумались. Сложный постулат.

Начали разговор о вечном споре ваятелей и живописцев.

— Дети мои, — говорил учитель ученикам, — иногда мастера размышляют о том, что выше – скульптура или живопись? Многие доказывают благородство скульптуры ее древностью, ибо великий Господь сотворил человека, что было первым скульптурным произведением. Скульптура благороднее живописи, говорят ваятели: она способна вечно сохранять себя и имя ее создателя в мраморе и бронзе. Недаром Плиний писал, что статуя Скульптуры была сделана из золота, а Живописи – из серебра.

А живописцы отвечают на это не без негодования: изначальное благородство принадлежит живописи. И доказывают тем, что живопись более способна подражать природе своим светом, тенями, а главное – красками!

Закончил же этот спор Никколо Пизано, сказав: «Скульптура, живопись и архитектура поистине родные сестры, рожденные от одного отца – рисунка».

Потом учитель рассказал о необычном событии, которое произошло с Данте Алигьери:

— Месса уже закончилась, когда ко мне подошел мой хороший знакомый – девятнадцатилетний поэт Данте Алигьери. Только мы разговорились, как услышали плеск воды и громкий крик. Игравший на полу мальчик вдруг упал в одну из малых купелей и застрял в ней.

«Он захлебнется!» – в ужасе воскликнул Данте и попытался вытащить мальчика за ноги, но купель была настолько узкой, что туловище несчастного ребенка не проходило. Тогда, не долго думая, Данте бросился к сторожу, схватил топор, разбил купель и вытащил перепуганного мальчугана. Мать, заболтавшаяся с подругами, со слезами на глазах благодарила его. А священники накинулись на Данте с упреками: разбив кувшин, он оскорбил святыню!

Красивое лицо юноши исказилось гневом: «Глупцы! Что же, по-вашему, богу была угодна гибель ребенка?» (Е. Мелентьева)

Ученики с восторгом смотрели на своего учителя – он был рядом с Данте!.. А учитель решил привнести шутливую нотку в вечернюю беседу. Рассказал анекдот о ханжестве священнослужителей:

— Некий проповедник, обращаясь к народу, красноречиво восхвалял святого Христофора за то, что он носил на своих плечах Христа, и беспрестанно вопрошал: «Кто на земле сподобился такой милости, чтобы носить на себе Христа?» И когда проповедник назойливо, в сотый раз, повторил свое: «Кто еще сподобился такой милости?», — одному веселому крестьянину в толпе слушателей это так надоело, что он воскликнул: «Ослу, что некогда нес на себе и мать, и младенца Христа, когда они бежали в Египет!»

Посмеявшись вдоволь ученики разошлись спать. Утром их фресок ждали голые стены собора. Джотто вместе с учителем и его учениками расписал не одну из них.

Шло время. Ученик вырос.

Надо сказать, жизнь итальянского художника была беспокойной. Он переходил из одного города в другой, приходил туда, где с ним заключали контракты. Джотто отправился в Рим.

«Странным показался ему Вечный город… Рим скорее походил на огромное поле, обнесенное древней, полуразвалившейся, поросшей мхом стеной, за которой простирались запущенные, одичавшие улицы. Среди пустырей, холмов и болот стояли, как стражи, высокие гладкостенные квадратные башни с бойницами, окруженные рвами и крепостными стенами. В этих башнях жили семьи знатных римских баронов. Это были не имения, а враждующие военные лагеря.

Рим был лишен былого величия. Рим – это труп гиганта, который забыли похоронить. Рим – это Колизей, поразивший Джотто своими размерами: он вмещал более трехсот тысяч человек — население трех таких городов, как Флоренция, могло быть зрителями гладиаторских боев и травли дикими зверьми первых христианских мучеников! Теперь здесь повсюду бродили то свиньи, то козы. Они паслись на заросших травой пустырях.

А в Ватикане происходили свои события. В 1292 году умер папа Николай 1У. В римской церкви на долгое время воцарилась смута. Два года конклав кардиналов не мог избрать нового папу. В конце концов, было решено в одной из комнат папского дворца собрать всех кардиналов. Выходы из этой комнаты замуровали, оставив открытым лишь одно окно для передачи пищи. Закон гласил: «Они обязаны находиться неотлучно в большом зале без каких бы то ни было перегородок даже при удовлетворении естественных потребностей. Если после трехдневного обсуждения выборы все еще не состоятся, то участникам конклава следует давать лишь одно блюдо на обед и одно на ужин». Через пять дней кардиналов посадят на хлеб и воду. Но есть еще условие, более грозное, чем хлеб и вода. «В течение всего периода выборов кардиналы теряют право на всякие доходы».

Однако разногласия между служителями церкви были столь велики, что даже такие строгие ограничения не возымели действия.

Избранный в конце-то концов папа Бонифаций был честолюбив, как дьявол, он хотел блеском папского двора затмить все королевские дворы и собирался объявить 1300 год – годом нового века – юбилейным. Посему к юбилею решил украсить Рим. Живописцам предстояло много дел. Нужны были их руки.

Тщеславие Бонифация не знало границ. Художникам он предложил, чтобы в чертах Христа просматривался его истинный наследник: то есть хитроумный папа Бонифаций. Таким образом, не говоря прямо, он высказал свое желание быть изображенным в виде Христа.

Народ распевал о своем папе шутливые куплеты:


Наш папа Бонифаций все хочет забавляться,
Но вряд ли он веселым в ад будет убираться.

Народ понимал всю глубину лицемерия римских пап, знал, что Данте в представленном им раю не нашел места для них – «волков грызливых». Он их всех посадил в ад, даже при нем живших, не побоялся подвергнуть страшной казни, какой наказывают самых тяжких преступников, закапывая головой в землю». (Е. Мелентьева)

Данте предрекал:


Из каждой ямы грешник шевелил
Торчащими по голени ногами,
А туловищем в камень уходил,
У всех огонь змеился над ступнями.

Предыстория приезда Джотто в Рим была такова: «папа Бенедикт Х1 намеревался произвести некоторые живописные работы в соборе Святого Петра и послал в Тоскану одного из своих придворных поглядеть, что за человек Джотто и каковы его работы. Придворный этот пришел к художнику и попросил его нарисовать что-нибудь, дабы послать его святейшеству. Джотто, который был человеком весьма воспитанным, взял лист и на нем, прижав локоть к боку, как бы образуя циркуль, сделал оборот рукой и начертил круг столь правильный и ровный, что смотреть было диво.

Сделав это, он сказал придворному, усмехаясь:

— Вот и рисунок.

Тот же, опешив, возразил:

— А получу я другой рисунок, кроме этого?

— Слишком много и этого, — ответил Джотто. – Отошлите его и увидите, оценят ли его.

Посланец ушел от художника весьма недовольным, подозревая, что над ним подшутили. Когда он рассказал папе, каким образом был начертан круг, папа, благодаря своему пониманию, узнал, насколько Джотто своим превосходством обогнал всех живописцев своего времени. Весть об этом распространилась и появилась пословица, которую и теперь припоминают, обращаясь к круглым дуракам: «Ты круглее, чем джоттовское „О». (Д. Вазари)

Итак, стены соборов ждали фресок Джотто. Он стал символом глубокого обновления живописи с античных времен, от которой практически ничего не сохранило прожорливое время. Джорждо Вазари говорит: «Джотто снова вывел на свет искусство, которое многие столетия было погребено под ошибками тех, кто, работая красками, более стремился забавлять глаза невежд, чем удовлетворять разум мудрых».

В своих сценах из жизни святых художник открыл трехмерность пространства, лица его героев обладали мимикой весьма яркой выразительности, кроме того, его герои умели разговаривать «говорящими» жестами, посему сцены выглядели почти что живыми, но… словно бы разыгранными в театре. Пейзажи, окружающая обстановка напоминают декорации спектакля, а герои выглядят более похожими на мастерски сделанных кукол, нежели на живых людей. Разглядывая каждую фреску, населенную множеством персонажей, зритель словно бы заглядывает в пространство огромной сцены.

Вазари пишет о фресках Джотто: «В его фреске из жизни деяний святого Франциска мы видим большое разнообразие не только в телодвижениях, но и в композиции всей истории, не говоря уже о прекраснейшем зрелище, являемом разнообразием одежд того времени и целым рядом наблюдений и воспроизведений природы. На одной из 36 фресок изображен жаждущий, в котором так живо показано стремление к воде и который, приникши в земле, пьет из источника с выразительностью величайшей и поистине чудесной, настолько, что он кажется почти что живым пьющим человеком.

Здесь же изображены и аллегории в человеческом образе. На первом парусе святой Франциск в окружении добродетелей. Здесь Послушание надевает на шею стоящего на коленях перед ним монаха ярмо, и, приложив палец к губам в знак молчания, воздает очи к Иисусу Христу, проливающему кровь из ребра. Добродетель сопровождают Благоразумие и Смирение, дабы показать, что, где истинная покорность, там всегда и смирение с благоразумием, благодаря которым благим становится всякое деяние.

Во втором парусе в неприступной крепости находится Целомудрие, которое отвергает и царства, и короны, и пальмовые ветви, ему предлагаемые. Внизу находится Чистота, омывающая нагих людей, и Сила, ведущая других для омовения и очищения. Возле Целомудрия — Покаяние, изгоняющее крылатого амура бичом и обращающее в бегство Нечисть.

На третьем парусе Бедность, попирающая босыми ногами терний; сзади на нее лает собака и один мальчик бросает в нее камнями, другой же колет ей ноги тернистой веткой. И Бедность сия, как мы видим, сочетается браком со святым Франциском, в то время как Иисус Христос держит ее за руку. На этих историях есть и портрет самого Джотто.

В одной из фресок в лице Девы Марии, получающей благую весть, Джотто живо выразил страх и ужас, внушаемые ей приветствующим ее Гавриилом, так что кажется, будто она, вся охваченная величайшим смятением, чуть не собирается обратиться в бегство.

В «Поклонение волхвов» Богоматерь протягивает младенца Христа Симеону; вещь эта прекраснейшая, ибо помимо большого чувства, проявляющегося в старце, принимающего Христа, движения младенца, который, испугавшись его, протягивает ручки и, весь объятый страхом, отворачивается к матери, не могла быть ни более ласковой, ни более прекрасной.

В истории из жизни Иоанна Крестителя живо изображены пляска и прыжки Иродиады и расторопность слуг, обслуживающих стол.

Во фреске блаженной Микелины превыше всего чудеснейший жест, с коим блаженная обращается к нескольким ростовщикам, выплачивающий ей деньги за имущество, которое она продала, чтобы раздать бедным людям; ибо в нем выражено презрение к деньгам и другим земным благам, которые кажутся ей словно смердящими, ростовщики же являют собой живое воплощение скупости и алчности человеческой».

Стендаль писал: «Меня восхищает смелость Джотто в выборе аксессуаров. Он, не задумываясь, переносил на свои фрески огромные здания, которые повсюду воздвигались его современниками, и сохранял их яркие цвета: голубой, красный, желтый или ослепительно-белый, — бывшие тогда в большой моде. Он умел чувствовать колорит. Рисунок его до того точен, что можно было разобрать, ясная погода или пасмурная, вдалике ли виднеется фигура или вблизи. Можно было различать горы, долины, реки, рощи. В воздухе веяли крылатые духи в виде обнаженных юношей. Восторг, восхищение выражены тут на все лады».

Но есть на фресках и фигуры удивительно примитивные. Вот святой Франциск с окладистой бородой летит по небу, имея при себе не менее окладистый хвост и неуклюжие крылья. Вот святой Лазарь стоит перетянутый с ног до головы погребальными пеленами, словно застывший кокон. Вот мадонна со странным тяжелым лицом: рот ее презренно ухмыляется, и глаза тоже презрительно прищурены. На руках младенец Христос. Он выглядит отнюдь не младенцем, а некоим мужчиной, вдруг ставшим младенцем, причем покрытым весьма основательным слоем жирка.

Но стоит ли судить художника за это? Первым труднее всего. Зато как лихо снуют в небесах черти над городом, махая перепончатыми крыльями, похожими на крылья летучих мышей в фреске «Изгнание демонов». А его голый жирный дьявол во фреске «Страшный суд»? Да что там говорить. Джотто создал огромнейший мир со своими фантазиями, городами, героями, аллегориями, пейзажами. До него ничего подобного не было или, по крайней мере, не сохранилось.

Легкий на подъем художник всегда был готов пуститься в путь туда, где ждал его выгодный заказ. Вот и теперь его кисть потребовалась неаполитанскому королю. «Когда Джотто приступил к работе, королю доставляло удовольствие смотреть, как он работает, и слушать его рассуждения, а Джотто, у которого всегда было словечко под рукой и острый ответ наготове, беседовал с ним с кистью в руки и с острым словцом на языке. Так, однажды, король сказал ему, что хочет сделать его первым человеком в Неаполе, на что Джотто ответил: „Потому я и живу у Королевских Ворот, что я уже первый в Неаполе“». В другой раз король сказал ему: «Джотто, если бы я был тобой, я, пока жарко, немного передохнул бы от живописи». Художник же ответил: «Я бы, конечно, это сделал, если бы был вами».

Однажды королю пришла в голову причуда, чтобы Джотто нарисовал ему его королевство, и Джотто, как говорят, написал навьюченного осла, у ног которого находился другой, новый тюк, и осел обнюхивал его с таким видом, точно ему хочется и его заполучить. Когда же король спросил Джотто, что означает эта картина, тот ответил: таковы подданные короля и таково его королевство: каждый день люди там желают нового правителя». (Д. Вазари)

Что и говорить, художник любил несмотря на трудности своей неугомонной жизни, наигрывать на шутливых струнах веселые мелодии. Еще, будучи учеником, он как-то нарисовал муху столь натурально, что ее неоднократно пытались согнать с насиженного ею места. А она, естественно, игнорировала эти намерения. Потом все долго удивлялись мастерству художника и смеялись до упаду.

А вот какая история однажды произошла с Джотто в пути. «Всадники гуськом пробирались по узкому переулку, как вдруг под копыта лошади Джотто с визгом бросилась свинья. Лошадь встала на дыбы. Джотто слетел на мостовую. Спутники кинулись к нему. И что же?

— Я цел и невредим, — сказал Джотто. – А что касается испачканного плаща, то мы со свиньей в расчете. Она испортила мне новый плащ, но я благодаря щетине ее родичей заработал не одну сотню флоринов. А ведь мне никогда не приходило в голову дать какой-нибудь свинье хотя бы ведро помоев!

Благодаря легкому, веселому нраву у художника было много друзей. Среди них и великий Данте. Как-то Джотто нарисовал своего друга в темно-красном плаще и такой же шапочке, с книгой в одной руке и с веткой цветущего граната – в другой.

— Ты польстил мне, Джотто, — сказал Данте, разглядывая свой портрет. – Ты сделал меня моложе и красивее. Быть может, когда-то я и был таков.

Данте задумался, вспомнив свою юность: тогда была еще жива Беатриче, вот уже десять лет, как ее не стало.

Джотто смотрел на друга и на картину: лицо Данте с высоким и прекрасным лбом, правильно изогнутыми бровями, ястребиным носом, немного впалыми, но яркими глазами, с классически красивым ртом.

— Нет, я не польстил тебе, Данте! – ответил художник. — Особенно сейчас, когда воспоминания захватили тебя, ты стал так похож на прежнего Данте, которого не коснулись ни горе, ни утраты.

Пришло время, и Вечность забрала поэта к себе.

Прошло другое время, и художник отправился следом за своим великим другом. 8 января 1337 года Флоренция провожала в последний путь своего великого сына – Джотто. За его гробом шли безутешная вдова, сыновья, дочери, внуки, правнуки, ученики, друзья, почитатели его таланта. Шли люди, которые знали Джотто лишь только по его картинам. Были и такие, кто что-то слышал о нем. Все хотели проводить его в последний путь». (Е. Мелентьева)

Прошло полтора столетия, но Джотто не забыли. Его фрески жили рядом с новыми народившимися людьми. По приказанию правителя Флоренции Лоренцо Медичи Великолепного над гробницей Джотто установили памятник и высекли стихи на мраморной доске:


Я – это тот, кем угасшая живопись снова воскресла,
Чья столь же тонкой рука, сколь и легкой была.
В чем недостаток искусства, того не дала и природа,
Больше никто не писал, лучше – никто не умел.
Джотто – прозванье мое. Чье творение выразит это?
Имя мое предстоит долгим, как вечность, хвалам». (А. Полициано)

Если Джотто создавал росписи для христианской церкви, украшая ее, то Филиппо Брунеллески создавал архитектуру ее храмов и возводил их. Он родился в 1377 году. Со временем стал одним из создателей архитектуры эпохи Возрождения. Некрасивый, малорослый Брунеллески возводил грандиознейшие соборы. И не мудрено. «Многие, кому природа дала малый рост и невзрачную наружность, обладают духом, исполненным такого величия, и сердцем, исполненным столь безмерного дерзания, что они в жизни никогда не находят себе успокоения, пока не возьмутся за вещи трудные и почти невыполнимые и не доведут их до конца на диво тем, кто их созерцает, и как бы недостойны и низменны ни были те вещи, которые вручает им случай, и сколько бы их ни было, они превращают их в нечто ценное и возвышенное.

Поэтому отнюдь не стоит морщить нос при встрече с особой, не обладающей на вид тем непосредственным обаянием и той привлекательностью, каковыми природа должна была бы при появлении ее на свет наделить и, более того, наделить всякого, кто в чем-либо проявляет свою добродетель, ибо нет сомнения в том, что под комьями земли кроются золотоносные жилы. И нередко в людях тщедущнейшего склада рождается такая щедрость духа и такая прямота сердца, что, поскольку с этим сочетается и благородство, от них нельзя ожидать ничего кроме величайших чудес, ибо они стараются украсить телесное свое уродство силой своего дарования». (Вазари)

Будучи совсем еще молодым человеком, Филиппо с близким другом Донателло, о котором подробно будет рассказано ниже, прибыли в Рим. Они увидели то же, что раньше увидел и Джотто. «Рим – Вечный город – пребывал в полном запустении. Улицы превращены в болота и стоки нечистот. Стада коз пасутся у мавзолея Августа. Волки бродят по ночам вокруг Ватикана. А один раз перепуганные быки нашли убежище в базилике Сан-Пьетро! У подножия Пантеона – кабаки и лавчонки. На месте Римского сената – „Коровье поле“» – скотный рынок. Сонные волы лежат на земле. Мычат коровы, хрюкают в лужах свиньи. Перед Триумфальной аркой – харчевня, из окон которой несутся пьяные крики, ругань.

Нынешние римляне скорее похожи на варваров своей внешностью и грубой речью. Горожане – либо торговцы, либо пастухи, либо разбойники, а иной раз и то, и другое, и третье – вместе. Город, носящий гордое имя столицы мира, лишен всякого величия, словно разложившийся труп гиганта.

Стоя на коленях, раздвигая густой кустарник, обжигаясь в крапиве, Донателло раскопал небольшой кусок мрамора и очистил его от песка. На мраморе ясно выступил рельефный рисунок: полуобнаженный пастух в венке из плюща, веселый и хмельной, как бог Вакх, а вокруг него в безудержном танце сплетались крылатые гении, амуры, бабочки. Казалось, еще мгновение, и этот веселый хоровод выплеснется на землю, к ногам художника.

— Посмотри на этот рельеф, — сказал он Филиппо, — первый пастушок на переднем плане большей величины, а на втором плане амуры меньшего размера. И нам кажется, что рельеф имеет глубину. Но как самому достичь этого?

— Я придумал простой способ, — ответил друг. – Когда начнешь работать, возьми зеркало и держи ее перед вещью, которую хочешь изобразить. Ты ясно увидишь очертание близких предметов более крупными и четкими, а те, что расположены дальше, покажутся тебе уменьшающимися. Так ты постигнешь на практике законы перспективы. Так был получен первый римский урок юным Донателло». (Е. Мелентьева)

«Когда Филиппо и Донато сговорились провести несколько дней в Риме, Филиппо продал небольшое имение и они, покинув Флоренцию, отправились, Филиппо – изучать архитектуру, Донато – скульптуру. Они подобно счастливым мужам, помогая друг другу, наслаждались восхвалением чужих трудов, и смеялись над теми, кто был несчастен, лопаясь от зависти, точа зубы на ближнего.

Там, увидев величие сохранившихся античных зданий и совершенство строения храмов, Филиппо обомлел так, что казалось, он был вне себя. Задавшись целью измерить карнизы и снять планы всех этих сооружений, он и Донато, работая без устали, не щадили ни времени, ни издержек, и не оставили ни одного места ни в Риме, ни в его окрестностях, не обследовав и не измерив всего того, что они могли найти хорошего.

Филиппо носил в себе величайший замысел: восстановление хорошей архитектуры античности, а не той немецкой, варварской, которая была в ходу в то время, так как он думал, что вновь обретя ее, он оставит по себе не меньшую память, чем Джотто.

И оставил. Главное его сооружение возведено было во Флоренции.

Там, на собрании попечителей собора Санта Мария дель Фьоре Брунеллески перед началом строительства произнес следующую речь:

— Достопочтенные попечители, я не знаю, чтобы даже древние когда-либо возводили купол столь дерзновенный, каким будет этот; я же, не раз размышлявший о внутренних и наружных лесах и о том, как можно безопасно на них работать, так ни на что и не мог решиться, кроме того меня пугает высота постройки не менее, чем ее поперечник. Однако, памятуя, что храм этот посвящен Господу и пречистой Деве Марии, я уповаю на то, что доколе он строится во славу ей, она не преминет ниспослать премудрость тому, кто ее лишен, и приумножить силу, мудрость и таланты того, кто будет руководителем такого дела. Сознаюсь, что будь оно поручено мне, у меня, без всякого сомнения, хватило бы смелости найти способ возвести столь сложный купол.

Заказ на строительство получили Филиппо и Лоренцо Гиберти, причем Лоренцо получил такое же денежное содержание, что и Филиппо. Брунеллески приступил к работе без особой охоты, зная, что ему одному придется сносить все тягости, сопряженные с этим делом, а честь и славу потом делить с Лоренцо. Однако, твердо решив, что он найдет способ, чтобы Лоренцо не слишком долго выдерживал эту работу, Филиппо приступил к ней.

Тем временем в его душе пробудилась мысль сделать модель, каковой до того времени еще ни одной не было сделано. Когда об этом узнал Лоренцо, он пожелал увидеть ее, но так как Филиппо ему в этом отказал, он, разгневавшись, решил в свою очередь сделать модель для того, чтобы создать впечатление, что он недаром получает выплачиваемое ему содержание и что он тоже как-то причастен к этому делу.

Из двух моделей та, которую сделал Филиппо, была оплачена в 50 лир, а на имя Лоренцо поступило 300 лир за труды и расходы на изготовление его модели. Это обстоятельство оказалось мучительным для Филиппо. Досада настолько завладела его душой, что жизнь для него наполнилась величайшими страданиями.

Когда Филиппо довел купол до самого трудного участка, он решил поговорить об этом с Лоренцо и убедился в том, что тому и в голову не приходило думать о таких вещах, так как он предоставляет это дело Филиппо, как изобретателю. Филиппо ответ Лоренцо понравился: ему казалось, что этим путем можно отстранить соперника от работы и обнаружить, что он не был человеком того ума, который ему приписывали покровители.

Когда все каменщики ожидали указания возводить купол и связывать его своды выше достигнутого уровня в 12 локтей, откуда он начинал сходиться к своей вершине, тогда в одно прекрасное утро Филиппо не явился на работу, но, обвязав себе голову платком, лег в постель и, непрерывно крича, приказал спешно нагреть тарелки и полотенца, претворяясь, что у него болит бок.

О болезни Филиппо узнали мастера, они спросили Лоренцо, что им делать дальше. Он ответил, что приказ должен исходить от Филиппо и что нужно его подождать. Между тем, так как Филиппо болел уже более двух дней, производитель работ пришел навестить его и настойчиво просил сказать, что же им делать. А он: «У вас есть Лоренцо, пускай и он что-нибудь сделает», — и большего от Филиппо нельзя было добиться.

Посему, когда стало известно об этом, возникло много толков и суждений, жестоко порицавших всю эту затею: кто говорил, что Филиппо слег от огорчения, что у него не хватило духу возвести купол и что, впутавшись в это дело, он уже раскаивается; а его друзья его защищали, говоря, что если это огорчение, то огорчение от обиды на то, что к нему приставили Лоренцо в сотрудники. За всеми этими пересудами дело не продвигалось, каменщики и каменотесы – люди бедные, которые жили только своим трудом, а за простой не получали положенных им лир, стали роптать против Лоренцо, говоря: «Получать жалование он мастер, а распоряжаться работами – не тут-то было».

Попечители видя, что они опозорены этими обстоятельствами, пришли к Филиппо и посетовали, что Лоренцо ничего не хочет делать без него. Тогда Филиппо им ответил: «А я бы делал и без него!» Этот остроумный и недвусмысленный ответ удовлетворил попечителей; они поняли, что он был болен тем, что хотел работать один. Лоренцо от работы отстранили.

Когда купол возвели, можно стало с уверенностью сказать, что древние в своих строениях не достигали такой высоты и никогда не подвергали себя столь великой опасности, желая вступить в единоборство с небом, — ведь воистину кажется, будто купол, широчайше простершийся над храмом, действительно вступает в единоборство с небесным сводом — видишь, как он взмывает на такую высоту, что горы, окружающие Флоренцию, кажутся подобными ему.

И он словно бы утверждает:


Кладя на камень камень, так
Из круга в круг, я сводом ввысь метнулся,
Пока, взносясь за шагом шаг,
С небесной твердью не соприкоснулся. (Д. Строцци)

И правда, кажется, что небо ему завидует, так как постоянно стрелы небесные его поражают».

Вот такую увлекательную историю рассказал нам Вазари, из которой можно сделать вывод: не стоит во всем потакать проходимцам так же как и ломать об них копья. Можно справиться и хитростью. И это хорошо. Зачем спускать тем, у кого и так уже есть второе счастье – наглость. А заодно завоевать себе истинное – первое.

Вазари продолжает своей рассказ о Брунеллески: «Казимо Медичи захотел построить дворец и сообщил о своем намерении Филиппо, который отложив в сторону всякие другие заботы, сделал ему прекраснейшую и большую модель этого дворца. Искусство Филиппо проявилось в этом настолько, что строение показалось Казимо слишком роскошным и большим, и, испугавшись не столько расходов, сколько зависти, он не приступил к его постройке.

Филиппо же, пока работал над моделью, не раз говорил, что благодарит судьбу за случай, заставивший его работать над вещью, о которой он мечтал много лет, и столкнувшей его с человеком, который хочет и может это сделать. Но, услышав решение Казимо, не желавшего браться за такое дело, он от досады разбил свою модель на тысячи кусков. Однако Казимо все-таки раскаялся, что не принял проекта Филиппо после того, как он уже осуществил другой проект.

Надо сказать: слава и имя Филиппо настолько выросли, что за ним издалека посылал всякий, кому нужно было строить, дабы иметь проекты и модели, исполненные рукой такого человека, а для этого пускались в ход дружественные связи и очень большие средства».

Скульптор Никколо Донателло был на девять лет младше Филиппо Брунеллески. В скульптуре он разорвал путы схематичности, условности и создал великолепные произведения. «Посвятив себя искусству рисунка, Донателло сделался не только редчайшим скульптором и удивительным ваятелем, но был также опытным лепщиком, отличным перспективистом и высоко ценимым архитектором.

Произведения его настолько отличались изяществом и добросовестностью, что они почитались более похожими на выдающиеся создания древних греков и римлян, нежели все, что было кем-либо и когда-либо сделано. Поэтому ему по праву присвоена степень первого, кто сумел должным образом использовать применение барельефа для изображения историй, каковые и выполнялись художником так, что по замыслу, легкости и мастерству, которые он в них обнаруживал, становится очевидным: он обладал истинным пониманием этого дела и достиг красоты более, чем обычной». (Д. Вазари)

Отчего каменные статуи у него были теплы и человечны, словно живые? Только ли от таланта и умения? А, быть может, трагедия, случившаяся в юности у Донато, научила его подлинному искусству своим нестерпимым страданием?.. Ведь его возлюбленная, дорогая сердцу Франческа утонула в реке, пытаясь спасти маленьких ребятишек.

Горе обрушилось…

«В ту ночь Донато хотел побыть один. Он вышел из дому. Темная и пустая улица поглотила его. Двери домов заперты, огни потушены. По небу неслись низкие черные тучи. Он шел без цели. Потом спустился к реке. Из ущелья дул северный ветер, пронзительный и резкий. На мосту он усилился и свистел в ушах, колол лицо ледяными иглами. Но Донато не чувствовал ни ветра, ни холода. В нем все застыло. Казалось, что уже ничто с мире не согреет его. Так же как и Франческу.

Донато не мог забыть слов: «…она была холодна и спокойна, как мрамор!» Проклятый мрамор! Его руки больше никогда не смогут прикоснуться к нему. Он всегда будет ощущать этот холод смерти. Донато склонился над перилами моста. Ветер гнал и вздымал мутные воды Арно. А, быть может, покончить с этой мукой навсегда? Одно движение, и… река примет его. Так же как приняла Франческу. Ему чудилось, что из воды смотрит на него белое спокойное лицо девушки. И зовет к себе. Он склоняется все ниже и ниже… Вдруг какая-то сила откинула его назад.

Надо высечь боль и врезать ее в белоснежный мрамор. Надо высекать и высекать… Скульптор в переводе с латинского означает высекать, высекатель.

Его по обыкновению торопили. Он задерживал заказ, и ему грозили, что заставят вернуть задаток.

— Легко сказать, — верни деньги! Они все истрачены на мрамор и глину, — говорил Донато недовольным заказчикам. – Я уже начал ваш заказ, не беспокойтесь. – И он откидывал холст, покрывавший большой блок белого мрамора.

Но как ни всматривался заказчик, он никак не мог разглядеть в этой бесформенной глыбе очертаний человека. Однако скульптор заверил, что ждать недолго. И действительно, не прошло и двух месяцев, как он пригласил заказчика в мастерскую и показал ему готовую статую.

— Как! Этот мужик и есть твой святой? Ты что, рехнулся? Смотрите, синьоры, что он хочет подсунуть нам! Такого Марка мы не возьмем. Где святость? Где благородство? Разве он похож на апостола?

— Марк был простым ткачом, — возражал Донато. – А вы хотите, чтобы он выглядел знатным бароном?

Но заказчики из ткацкого цеха не слушали ваятеля и продолжали бранить и его и статую. После долгих переговоров согласились на некоторые переделки. Донато не спорил больше, но по его лукавой усмешке товарищи по мастерской поняли: он что-то задумал.

Поздно ночью, когда все улеглись спать, Никколо тихо встал и разбудил мальчишку-ученика.

— Возьми несколько кусочков мрамора и ступай за мной.

Ученик взял мешок с мрамором, а Донато – фонарь и инструменты. На улице было темно и пусто. Они подошли к храму, где стояла статуя.

— Снять холст? – спросил ученик.

— Не надо. Просто побросай куски мрамора около статуи. – И Донато положил рядом молоток и резец.

— Ты что задумал? Ты хочешь работать сейчас, здесь, ночью?

— Работать? Ну нет. Да не стой ты как статуя святого, — рассмеялся Донато при виде застывшего от изумления мальчишки. – Пошли домой. До смерти хочется спать. Не забудь мешок и фонарь.

Когда на следующий день заказчики пришли посмотреть статую святого Марка, они восхитились:

— Вот теперь это настоящий апостол! И благородство! И святость! Все как нужно! Как и положено святому!

Заказчики были в восторге от статуи, но более всего от того, что молодой ваятель не поленился выполнить их требования. Через несколько дней ученик разболтал все о ночном походе. Весь город потешался над незадачливыми знатоками искусства.

Другие горе-заказчики негодовали:

— У тебя получились не ангелочки, а какие-то уличные мальчишки, да к тому же драчуны.

— А откуда вы знаете, что ангелочки не были проказливы и драчливы? В Евангелии об этом ничего не сказано», — отвечал мастер. (Е. Мелентьева)

Слава богу, не долго пришлось мучиться Донато с таким типом горе-заказчиков. Козимо Медичи, прослышав о его таланте, пригласил мастера к себе. Надо сказать, что Козимо использовал свои деньги как оружие, которым он накрепко и надолго привязывал к себе талантливых людей. Он одаривал их благодеяниями, а не совал подачки, посему всякий у него во Флоренции строил, лепил, высекал, писал, переписывал, переводил и делал это и с удовольствием и с удовлетворением. Он мало походил на тех «заказчиков, которые грабили художников, прикрываясь плащом ложной показной доброты». (Б. Челлини)

Посему Флоренция процветала. У Козимо радовалось сердце, когда он видел как растут стены новых зданий, появляются статуи и картины, библиотеки пополняются новыми книгами. И везде он был своим человеком – и в Сеньории, и в лавке простого ремесленника. Но лучше всего ему бывало, когда на вилле собирались ученые и поэты – его Академия.

Козимо радовался, что Донателло пополнил список талантов Флоренции. «И так велика была любовь, которую питал он к добродетелям Донато, что постоянно давал ему работу, и в свою очередь Донато так любил Козимо, что по малейшему намеку с его стороны угадывал все его желания и во всем ему повиновался.

Вещей, созданных скульптором, в мире сохранилось такое множество, что можно поистине утверждать: не было никогда художника, который работал больше бы, чем он. Ибо, радуясь всякому труду, брался за все, невзирая на дешевизну или ценность заказа.

Превыше всего обнаруживал Донато великий свой талант и искусство в фигуре девы Марии, которая испугавшись внезапного появления ангела, робко и нежно склоняется в почтительном поклоне, обернувшись с прекрасной грацией к приветствующему ее вестнику, так что на лице ее написано все смирение и благодарность, которая воздается тому, кто дарует неожиданное. Помимо того, Донато показал в одеждах Мадонны и ангела, как они облегают тело и как мастерски переданы складки, а в отделке обнаженных частей фигур он пытается воссоздать красоту древних, которая была скрыта в течение уже стольких лет.

В исполнении же конной статуи Гаттамелаты чувствуется храп и дрожь коня, в фигуре всадника – его великое мужество и неукротимость, столь живо выраженные при помощи искусства. Донато показал себя таким чудодеем, отливая вещь столь огромных размеров и соблюдая соразмерность и качество исполнения, что он поистине может сравниться с любым античным мастером». (Д. Вазари)

Спокойно было жить художнику под бережным крылом своего милостивого покровителя. Донато несказанно радовался тому, что мирская суета не отрывает его от творчества, а хищная лапа голодной смерти не нависает над ним.

Однако, это не означало, что ваятель был беспрекословен перед своим меценатом. Донато знал себе цену и умел отстаивать ее. Рассказывают, что однажды Козимо неожиданно стал торговаться и предложил Донато за его вещь мизерную плату. Столь унизительного оскорбления художник не мог перенести, да и не хотел. Козимо не успел и оглянуться, как ваятель поднял изящную изготовленную им статуэтку и швырнул ее с балкона. Статуэтка разбилась вдребезги. Но дружба не пострадала. Ведь они оба были и мудрыми и добрыми людьми.

Продолжалась жизнь. Появлялись новые работы – скульптуры, рельефы, в которых на смену бестелесным образам средних веков пришли яркие, жизненные, наделенные индивидуальными чертами личности. Его герои виртуозно закутаны в одежды, которые ниспадают то плавными, то крутыми изгибами. Среди струящихся складок и каскада драпировок живут новые люди, у которых духовное преобладает над телесным. Вот бурный хоровод ангелов кажется забыл о цели своего танца – прославления девы Марии. Их самозабвенная пляска настолько полна удивительного земного задора, что на память невольно приходят задорные вакхические игры античности.

У Юдифи, занесшей меч над Олоферном, глаза — словно бездна в непроглядное. Скульптура кричит: Женщине – убивать – невозможно. Это насилие обстоятельств над нежной натурой, а не геройский подвиг. Юдифь здесь умерла душой раньше своей жертвы.

Чуден юный Давид в венке из виноградных лоз. Будто бы наполнен мудростью Вечности старый Марк. С высокомерием взирает на людей святой Лука. Юный Иоанн Креститель чрезвычайно красив, просто дьявольски красив. Глаз не оторвать.

Барельефы Донателло представляют собой целые картины. В «Жертвоприношении Авраама» решимость отца с занесенным над сыном ножом и достоинство сына обрамлены видом природы, как бы готовящейся к буре. В «Крещении Христа» видится некая ирреальность в реальных фигурах, а распятый Христос не мертвое тело, а грациозное и несказанно одухотворенное.

Среди героев Донато много стариков. Да и не удивительно — в их обликах виден пройденный путь. В другой работе Иоанн Креститель представлен изможденным аскетом, который с трудом удерживается на негнущихся ногах.

У мраморного пророка Иеремии лик воистину выдолблен из камня: лицо грубое, жесткое, лоб резко прорезан трагической складкой, губы плотно сложены и на них умерла горькая усмешка. Руки пророка натруженные, усталые, они словно бы держат вековечную тяжесть. Боже, сколько несказанной боли было у него в жизни, словно все выболело донельзя и осталось лишь непреклонное мужество.

А вот кающаяся Мария Магдалина. Статуя вырезана из дерева, но кажется, что она высечена из камня. Она — сама камень. Мы привыкли видеть эту раскаявшуюся грешницу, некогда весело проживавшую в воинских отрядах, вполне упитанной женщиной с покрасневшими от слез глазами. У Донателло же Магдалина — древняя, высохшая до донельзя иссохших костей глубокая старуха с грязными всклокоченными волосами и беззубым ртом. Руки святой сложены перед грудью в молитвенном жесте и, кажется, дрожат от старости.

Что, прошло много времени и Магдалина успела постареть? Или она извела себя постами и подвижничеством, истощила? Мне кажется, Донато изобразил еще молодую женщину, которую так неумолимо состарило горе. Ведь она потеряла Иисуса Христа, который стал для нее всем, что только может быть на свете, а, потеряв его, мгновенно состарилась, потому что жизнь ей больше уже была не нужна. Магдалина – эта сама аллегория горя.

Ни один скульптор ничего подобного еще не создавал. Возможно, старики Донателло подсказали решения памятника «Граждане Кале» Огюсту Родену. Возможно, «дух Донато воплощен в Буонарроти, или дух Буонарроти предвосхищен в Донателло». (Д. Вазари) Ясно – Донателло – гений ваяния.

Пришло время состариться и Козимо Медичи. Годы, вложенные на благо Флорентийской республики отняли у него много сил. Он почти перестал выходить из своего палаццо и, лежа с закрытыми глазами, слушал отрывки из любимых им Платона или Плутарха.

На мраморной плите его гробницы была сделана короткая, но гордая надпись: «Здесь покоится Козимо Медичи. Отец Отечества».

После его смерти, последовавшей в 1464 году, Пьеро Медичи подарил тоже состарившемуся Донателло небольшое имение, доход от которого должен был спасти мастера от нищеты. Художник несказанно радовался такому подарку, однако не прошло и года, как он отказался от поместья, так как не хотел тратить время на урегулирование всяческих суетных хозяйственных дел. «Пьеро посмеялся над простодушием Донато и, дабы освободить его от этих мучений, согласился принять обратно имение и назначил ему в своем банке сумму в том же или даже большем размере, но наличными деньгами, которые выплачивались Донато каждую неделю». (Вазари) Вот эта была истинная помощь художнику.

Другой рассказ Вазари связан еще с одним небольшим имением Донато. Родственники художника попросили завещать это имение им, но Донателло ответил: «Я не могу вас удовлетворить, милые мои, ибо я намереваюсь оставить землю тому крестьянину, который всегда ее обрабатывал и на ней трудился». «Поистине, именно так и следует обращаться с такими родственниками, которые загораются любовью только тогда, когда имеют в виду выгоду или на что-нибудь надеются».

Все полученные деньги Донато клал в небольшую корзиночку, которую вешал на дверях мастерской. Каждый ученик или помощник, нуждающийся в средствах, мог взять из нее нужную сумму, и никому это не казалось ни странным ни смешным, напротив – естественным. Ведь для Донато его ученики были его же и родным добрым семейством, в котором каждый наделяется нужными средствами по мере необходимости и возможности.

Когда в корзинке оголялось дно, никто по этому поводу особо не горевал, ибо знал, что «бедность уж не такое зло, как думают иные. Ведь человек бедный, но независимый, состоит на побегушках только у собственной нужды. Человек же богатый, но зависимый – на побегушках у своего богатства и у постоянного страха его потерять. Бедность в человеческой жизни подобна хождению босыми ногами по негладкой дороге, ибо от постоянной ходьбы натираются мозоли, и потому дорога день ото дня становится все менее колкой». (Е. Мелентьева)

Дорога, по которой шел Донателло подошла к своему концу. «Смерть его причинила бесконечное горе согражданам скульптора, художникам и всем, кто знал его при жизни. Посему, дабы после смерти почтить его больше, чем чтили при жизни, устроили почтеннейшие похороны, и провожали его все живописцы, архитекторы, ваятели, зодчих дел мастера и почти весь народ этого города, в котором еще долго не переставали сочинять в честь Донателло разного рода стихи на различных языках». (Д. Вазари)

Следующий рассказ будет о художнике Пьетро Перуджино. Современники считали его едва ли не самым великим среди итальянских мастеров на рубеже ХУ и ХУ1 веков. А ведь он вышел из низших слоев общества. Редко кому достаются столь высокие лавры в столь мало что обещающей ситуации. Над тем, от чего же это произошло размышляет наш постоянный спутник Джорджо Вазари:

«Насколько бедность бывает иногда полезна бедным людям и насколько она им помогает достигнуть совершенства и превосходства в любом деле, яснее ясного видно по деятельности Пьетро Перуджино, который во избежание крайней бедности перебрался из Перуджи во Флоренцию и, стремясь собственной своей доблестью хоть сколько-нибудь подняться над своим уровнем, в течение многих месяцев в великой нужде, не имея другой кровати, ночевал в ящике и, обращая ночь в день, с величайшим рвением беспрерывно прилежал изучению своего ремесла, и, приспособившись к этому жилью, он не видел иного удовольствия, как трудиться постоянно в этом искусстве и постоянно заниматься живописью.

Богатство же, возможно, преградило бы ему путь к достижению превосходства силой своего таланта, подобно тому, как бедность открыла путь, когда он, понуждаемый нуждой, стремился подняться от ступени столь жалкой и низкой если не до верхней и наивысшей, поскольку это было невозможно, то хотя бы до такой, на которой он мог себя прокормить. Потому-то и забывал Пьетро о холоде, голоде, заботах, неудобствах, затруднениях и сраме, дабы получить возможность когда-нибудь пожить в достатке и покое рука об руку с творчеством».

И получил. И дал. Огромное наследие осталось после него. Вместе со своими учениками мастерская Перуджино выдавала одну картину за другой. Целый сонм библейских героев родился здесь. Они были словно бы дети, играющие во взрослых, принарядившись в их наряды. Безмятежность и отрешенность всех героев просто подкупает. Даже святой Себастьян со стрелами в груди мечтательно смотрит в голубое небо. Ни единый мускул не дрогнул на его лице, ни единой кровинки не пролилось из его многочисленных ран.

И кажется, что для Перуджино все библейские перипетии всего лишь фантазия, игра, детская «не взаправдашняя» игра на самодеятельной сцене, украшенной великолепными декорациями, представляющими виды природы и городские пейзажи. Наивность и непосредственность этих кристально-чистых картин настолько умиляет зрителя, что у него невольно на губах появляется доброжелательная улыбка.

Перуджино принадлежит к числу тех художников, которые с особой тщательностью относились к воссозданию мелочей в живописи. «Они выписывали с величайшей обстоятельностью мебель, одежду, убранство, утварь, всю материальную обстановку до мельчайшего крючка, на котором висит полотенце, до малейшей скобки, вколоченной в ларь с бельем, до пряжки на башмаке, до ленты в волосах девушки. Реализм тогда был общим направлением живописи, ибо он превосходно отвечал интересам и вкусам буржуазии. Именно такое искусство всем понятное, именно такая демократическая эстетика были нужны в то время». (А. Дживелегов)

Но, согласись со мной, мой дорогой читатель, возможность внимательно разглядывать мелочи быта, благодаря которым как бы самому непосредственно входить в мир, в дома людей, живших много веков тому назад, отвечает и нашему любопытству, и нашим желаниям.

А вот перед нами и несравненный, нежный, утонченный Сандро Боттичелли.

Во многих своих картинах он создал светлый мир сказки, золотого века, рая, расцветшего на земле. Его нимфам сладко жить в нежном пространстве, наполненном праздником.


И любовь их ждет украдкой
Под листвой дубов густых.

И слышится призыв радостных голосов:


Ты лови миг жизни краткой –
Всем на праздник верный путь:
Счастья хочешь – счастлив будь
Нынче, завтра – неизвестно.
Все мы здесь в желанье ласки
Славим Вакха и Любовь,
Славим песни, славим пляски,
Пусть бежит по жилам кровь!
Пусть живем мы в вечной сказке,
В этом нашей жизни суть,
Счастья хочешь – счастлив будь
Нынче, завтра – неизвестно.
Юность, юность, ты чудесна
Хоть проходишь быстро путь. (Лоренцо Великолепный)

«Сандро — сын флорентийского гражданина, был тщательно воспитан и обучен тому, чему было принято в ту пору обучать мальчиков. Однако, хотя он с легкостью изучал все, что ему хотелось, его не удовлетворяло никакое обучение ни чтению, ни письму, ни арифметике, так что отец, которому надоела эта взбалмошная голова, отдал его, отчаявшись, обучаться ювелирному делу». (Д. Вазари)

И правильно сделал. Мальчик пошел по предначертанному ему провидением пути. Он создал «красоту – высшую меру вещей. Она не телесна и не материальна, это – божественный свет, пронизывающий все сущее. Для него любовь – связующая сила, движущая мир к богу. Однако достичь подлинного совершенства невозможно, потому как оно не заключено в земном существовании, и чем дальше от божественного лика, тем менее совершенны формы. Отсюда – вечная тоска по недосягаемому, оно неустойчиво, зыбко». (Т. Кустодиева)

Телесная и духовная утонченность мадонн Боттичелли, его нимф, ангелов с невинными чистыми чертами лица, в прозрачных великолепных одеяниях, увитых свежими цветами, с невероятно замысловатыми прическами, всегда овеваемыми легким прохладным ветерком, преподносит зрителю душевную ясность и прозрачность помыслов автора. Юность его героев пронизана романтикой и светлой грустью.

Откуда это настроение? Быть может, от любви…

Сандро влюблен в знаменитую флорентийскую красавицу со звонко-звучащим именем — Симонетта Веспуччи. Любовь его чиста и прозрачна, бестелесна, словно легкое, незримое дуновение утреннего ветерка. Сколько раз воспроизводил он ее образ в мадоннах, в изображении Весны, Венеры, Паллады!.. Эта ослепительно-прекрасная женщина – сам символ эпохи Возрождения – юная чистота — благодаря его полотнам признана самой целомудренной красавицей во всей Европе.

Самые известные произведения Сандро «Весна» и «Рождение Венеры» о прекрасном и только о прекрасном. Его неземная Флора


Бела и в белое одета;
Убор на ней цветами и травой
Расписан; кудри золотого цвета
Чело венчают робкою волной.
Улыбка леса – добрая примета:
Никто, ничто ей не грозит бедой.
В ней кротость величайшая царицы,
Но гром затихнет, вскинь она ресницы. (А. Полициано)

Живущим много веков спустя и любующимся на полотна Боттиччелли, кажется, что века Возрождения были безоблачны и милосердны. Отнюдь… Они, не редко, походили на свору собак, напавших на беззащитного человека в грязном проулке.

«Вот послышался пронзительный резкий крик, разорвавший воздух, безумный крик человека, которого убивают, на которого внезапно обрушилась оторопь ужаса и смерти. Тотчас вслед за тем послышался дикий лай целой своры псов, лай терзающий, кровожадный, а дальше опять визг и вопли страха. Все это переплеталось, сливалось, и вот уже псы накинулись на несчастного и стали отдирать его мясо от костей, и опрокинутый на землю безоружный человек судорожно корчится под их клыками, отчаянно защищается, но псы уже вцепились ему в руки и в ноги, и вот острая, красная, слюнявая пасть схватила его за обнаженное горло, и завыли человек и пес, и голос уже был не человеческий и не звериный, а скуленье отверженца, голоса преисподней и лай адских псов, ведущих травлю в вечности. Клокотанье крови поднималось в разорванном горле, подобно пузырям из грязи мясных лохмотьев… Собачья свора не выпускала добычу и рвала, драла и рвала, драла и рвала…» (К. Шульц)

Художники эпохи Возрождения подобные жуткие реалистические сцены на свои полотна не переносили. Жестокость изображалась в повествованиях о библейских героях. В многофигурных композициях, как правило темного колорита, у Сандро они есть. Зрителя, лишь поверхностно знакомого с творчеством этого художника, несомненно чрезвычайно потрясет следующее открытие: наследие Боттичелли огромно. Мысленно в его обширных полотнах можно бродить и бродить, внимательно всматриваясь в жизненные перипетии его героев – прекрасных, благородных, безобразных, подлых.

И все-таки, несмотря на безумства и безобразия жизни, Сандро, видимо, бесконечно и преданно любил земной мир. Как же великолепно воссоздал он его на своих полотнах! Видимо, этот мир, с которым он встречался каждый день, казался ему лучше любых райских гущ. Ведь в иллюстрациях к поэме Данте отображенный им Рай или совсем уж пустынен, или «украшен» лишь жалкими кустиками.

В повседневной жизни Сандро был неунывающим человеком. «Как-то поселился возле него некий ткач и поставил без малого восемь станков, которые, когда они работали, то не только бедного художника оглушали стуком стремян и грохотом ящиков, но сотрясали весь дом, который был и так не прочнее прочного. И потому Сандро не мог ни работать, ни сидеть дома. Он уже не раз просил соседа избавить его от этой муки, а тот отвечал ему, что у себя дома он хочет и может делать все, что ему заблагорассудится.

Сандро рассердился несказанно и сделал следующее: на свою стену, которая была выше соседской стены и не очень устойчивой, взгромоздил огромнейший камень, чуть ни с воз размером, так что, казалось, при малейшем сотрясении стены он должен был упасть и проломить крышу, потолок, рамы и сукна соседа; а когда тот, перепугавшись, прибежал к Сандро, ему было отвечено теми же словами, что он-де у себя дома и хочет и может делать все, что ему нравится, а так как ткач ничего другого не мог добиться, ему пришлось прийти к разумному соглашению и наладить с Сандро добрососедские отношения.

Рассказывают также, что Сандро можно сказать в шутку обвинил перед викарием одного из своих знакомых в ереси, и что тот, явившись, спросил, кто его обвиняет и в чем. Когда же ему сказали, что это был Сандро и что он утверждает, что обвиняемый придерживается мнения эпикурейцев, будто душа умирает вместе с телом. Обвиняемый потребовал очной ставки со своим обвинителем перед судьей. Сандро же, явившись, возразил: «Совершенно верно, что я такого мнения о его душе, ибо он – скотина. А, кроме того, не кажется ли вам, что он еретик, потому что, будучи неграмотным и едва умея читать, он толкует Данте и упоминает имя его всуе.

Говорят еще, что Сандро превыше всего любил тех, о ком он знал, что они усердны в своем искусстве, и что зарабатывал он много, но все у него шло прахом, так как хозяйничал он плохо и был беспечным». (Д. Вазари)

Переломным моментом в жизни великолепного Боттичелли стала встреча с Савонаролой – жестоким монахом, призывавшим к возврату в суровые времена сумрачного средневековья.

Боттичелли уверовал в него. «Посмотрите, — говорил художник, — во что превращены наши храмы! Пророк прав! Они расписаны бесстыдными развлекательными сюжетами. Святая Магдалина изображается в виде обнаженной похотливой девки, а святой Себастьян –это не мученик за веру, а кокетливый Аполлон. Искусство должно передавать красоту духовную, а не телесную. Если для очищения нравов необходимо, оно должно приносить себя в жертву!» (Ф. Бурлацкий)

В жертву Боттичелли принес несколько своих полотен, швырнув их в «очищающий» костер инквизиции, разожженный Савонаролой.

«Триумф веры фра Джироламо Савонаролы, приверженцем секты которого Боттичелли стал, был полным. Дело дошло до того, что художник бросил живопись, отошел от работы и, в конце концов, постарел и обеднел настолько, что, если бы о нем не вспомнил, когда еще был жив, Лоренцо Медичи, для которого Боттичелли, много работал, а за ним и друзья его и многие состоятельные люди, поклонники его таланта, он мог бы умереть с голоду. Наконец Сандро стал дряхлым, неработоспособным и ходил, опираясь на две палки, ибо выпрямиться уже не мог, и умер немощным калекой». (Д. Вазари)

Такова жизнь.

Бенвенуто Челлини был не только прекрасным скульптором и искусным ювелиром, но и чудесным писателем. Золотых дел мастер являл собой ярчайший образец представителя итальянского рода-племени — забияки и ловеласа, о чем сам же правдиво, без утайки поведал в своем автобиографическом романе, в котором назвал себя «мальчиком с кинжальчиком».

Он писал: «Это рассказ о моем рисовании, моих прекрасных занятиях, моей красоте музыкальной игры, и моей адовой жестокости, которую я совершал.

Однажды случилось следующее: юноша Луиджи каждый день отправлялся гарцевать на изумительно выезженном коне перед блудницей Пантасилеей. Видя такое дело, я не стал этим заботиться, говоря, что все на свете следует своему естеству. В этот вечер я ужинал со своими друзьями. Пантасилея сидела среди нас. В самый разгар ужина она встала из-за стола, сказав, что хочет сходить по каким-то своим надобностям, потому что чувствует боль в животе, и что сейчас же вернется. Пока мы самым веселым образом беседовали и ужинали, она задержалась намного дольше, чем следовало бы. Случилось, что когда я стал прислушиваться, мне показалось, будто кто-то тихонько этак хихикает на улице.

В руке у меня был нож, каковым я услаждал себя за столом. Окно было настолько близко от стола, что, приподнявшись немного, я увидел на улице этого сказанного Луиджи вместе со сказанной Пантасилеей, и услышал, как из них Луиджи сказал: «О, если этот дьявол Бенвенуто нас увидит, горе мне!» А она сказала: «Не бойтесь, слышите, как они шумят: они заняты всем, чем угодно, но только не нами». При этих словах я, который их узнал, выпрыгнул из окна наземь и схватил Луиджи за плащ, и ножом, который у меня был в руке, я бы, наверное, его зарезал; но так как он был верхом на белой лошадке, то он таковую подбоднул, оставив у меня в руке плащ, чтобы спасти свою жизнь.

Те, что сидели за столом, сразу повскакивав, кинулись ко мне, умоляя меня, чтобы я не беспокоил ни себя, ни их из-за потаскухи. На что я им сказал, что ради нее я бы с места не тронулся, а только из-за этого негодного юнца, который показал, что так мало меня ценит.

Случилось мне, благо позволял возраст, в котором я находился, взять в служанки девушку, весьма красиво сложенную и изящную, этой самой и пользоваться, чтобы ее изображать для целей моего искусства; ублажала она также и мою молодость плотской утехой. Я пребывал с ней с таким удовольствием, что равного никогда не имел.

Однако была у меня и любовница Катарина, с которой я часто ссорился и выгонял ее из своего дома. Однажды она пришла к моей двери и с такой яростью стучалась, что я побежал посмотреть, сумасшедшая ли это или кто из домашних. Когда я отворил дверь, эта скотина, смеясь, бросилась мне на шею, обнимала меня и целовала, и спросила меня, сержусь ли я еще на нее. Я сказал, что нет. Она сказала: «Так дайте мне хорошенько закусить». Я дал ей хорошенько закусить и поел с нею в знак мира.

Затем принялся ее лепить, и тем временем у нас случились плотские услады, а затем, в тот же самый час, что и в прошедший день, она до того меня разбередила, что мне пришлось надавать ей колотушек, и так мы продолжали несколько дней, проделывая каждый день все то же самое, как из-под чекана.

Настал день, когда Катарина подала на меня в суд. Там она сказала, что я имел с ней общение по итальянскому способу. Тогда я сказал: «Если бы я имел с ней общение по итальянскому способу, то я бы делал это единственно из желания имеет ребенка, как делают все прочие». Тогда судья возразил, говоря: «Она хочет сказать, что ты имел в ней общение вне того сосуда, где делают детей». На это я сказал, что это не итальянский способ, а должно быть, способ французский, видно она его знает, а я нет; и что я хочу, чтобы она рассказала точно, каким образом я с ней поступал.

Эта негодная потаскуха подлым образом рассказала открыто и ясно грубый способ, который она хотела сказать. Тогда я сказал громким голосом: «Господин судья, наместник христианского короля, я прошу у вас правосудия, потому что я знаю, что законы христианнейшего короля за подобный грех уготовляют костер и содеявшему и претерпевшему. Я не сознаюсь в этом грехе, потому как не совершал его».

Меня наконец-то отпустили. Сам себе придавая духу я начал строить новый дом. Я торопился и поддувал в задницу нерасторопному строителю, чтобы он пошевеливался; кричал на каких-то хромых ослов, и на слепенького, который их подгонял; и с этими трудностями, притом на свои деньги, я наметил место для дома и выкорчевал деревья и лозы; словом, по своему обыкновению, смело, с некоторой долей ярости, я действовал. И построил себе дом.

В один из дней папа пригласил меня на встречу с королем. Велел он приготовить двух турецких коней, и были они прекраснее всех, когда-либо приходивших в христианский мир. Этих двух коней папа велел, чтобы провели в коридоры дворца и там вручили королю. И когда эти два коня вошли с такой величавостью и с таким изяществом в комнаты, король и все изумились.

Тем временем я развернул мою работу; и, видя, что король весьма благоволительно обратил глаза в мою сторону, я тотчас же выступив вперед, сказал: «Священное величество, наш священный папа шлет эту книгу мадонны для подношения вашему величеству, каковая написана от руки и расписана рукой величайшего человека, который когда-либо занимался этим художеством; а этот богатый оклад из золота и драгоценных камней сделан мною». На это король ответил: «Книге я рад, и вам тоже».

Затем, беседуя со мной, он назвал меня по имени, так что я изумился, потому что не попадалось слов, где встречалось бы мое имя. Мы тянули разговор целых полчаса, говоря о многих разных вещах, все художественных и приятных.

Однажды меня обвинили в убийстве и присвоении огромной суммы денег — 80 тысяч дукатов. Папа, который был искуснейший и удивительнейший человек, в этом моем деле вел себя как никчемный дурак. Обвинил меня, зная, что я человек весьма неспокойный по части оружия и держит меня в тюрьме за убийство и всякую прочую чертовщину. Потом папа пришел в такую ярость от страха, как бы я не пошел разглашать его преступные злодейства, надо мной учиненные, что измышлял все способы, какие мог, чтобы меня умертвить.

Я ему сказал в присутствии всех людей: «Заприте меня хорошенько и стерегите меня хорошенько, потому что я сбегу во что бы то ни стало». В темнице я вытащил гвозди из оконной решетки и тотчас же приготовил немного оскоблины ржавого железа с воском, который получился точь-в-точь такого же цвета, что и гвоздяные головки, которые я вытащил. Ими я скрыл вытащенные ранее гвозди. Ночью связал разорванные простыни и спустился на них с башни. Когда я очутился на земле, я взглянул на великую высоту, с которой я спустился так отважно, омыл свои израненные руки собственной свей мочой и весело пошел прочь, думая, что я свободен. Но в темноте сломал ногу.

Папе доложили: «Там внизу ваш Бенвенуто, который бежал из замка и идет на четвереньках весь в крови». Папа тотчас же сказал: «Бегите и принесите мне его на руках». Меня принесли и поместили в смертную тюрьму. Всю ночь я печалился о моей злой судьбе, говоря: «Увы, бедный Бенвенуто, что ты им сделал?»

Я обратил все свое сердце к богу и благоговейнейше его просил, чтобы ему угодно было принять меня в свое царство; и хотя я совершил человекоубийство, я сделал это для защиты своего тела, и мне кажется, что со мной происходит то, что случается с некоторыми злополучными лицами, каковые, идучи по улице, получают камнем по голове. Я вполне уверен, что ангелы неба унесли бы меня из этой темницы и надежно избавили бы меня от всех моих печалей. И этим потерзавшись некоторое время, я затем тотчас же уснул.

Утром я вновь обратился помыслами к богу, я всегда пребывал в этих высоких мыслях о боге; так что на меня начала находить столь великая отрада от этих мыслей о боге, что я уже не вспоминал больше ни о каких горестях, а пел целый день псалмы и многие другие мои сочинения, все направленные к богу.

Я вышел из темницы, потому как мои произведения нужны были тем, у кого в карманах звенела звонкая монета. И когда одна светская дама сказала королю: «Я бы его повесила за горло, этого вашего Бенвенуто; и таким способом вы бы его утратили из вашего королевства», король ответил, что надо высоко ставить Бенвенуто, потому что его произведения не только достигли сравнения с античными, но и превосходят их.

Надо сказать, что когда превратная судьба или, скажем, эта наша супротивная звезда берется преследовать человека, у нее никогда не бывает недостатка в новых способах, чтобы выдвинуть их против него. Когда мне казалось, что я вышел из некоей неописуемой пучины, когда я уже думал, что хоть на малое время это мое превратное светило должно меня оставить в покое, не успевал я перевести дух после неописуемой опасности, как оно выдвигало мне новую.

Моя кума задушила моего единственного сыночка, каковой причинял мне столько горя, что я никогда не испытывал большего. Однако же я опустился на колени, и без слез, по моему обыкновению, возблагодарил бога, говоря: «Господи, ты мне его дал, а теперь ты у меня его взял, и за все я всем сердцем моим тебе благодарен». И хотя от великого горя я почти совсем потерялся, но все ж таки, по моему обыкновению, сделав из необходимости доблесть, я, насколько мог, старался примириться.

Теперь послушай ужасное происшествие, любезный мой читатель, происшедшее со мной, когда я тяжко был болен. Улегшись в постель, я сказал своим служанкам: «Меня уже не будет в живых завтра утром». Они мне придавали, однако же, духу, говоря мне, что моя великая болезнь пройдет, и что она меня постигла из-за чрезмерного труда. Находясь в безмерных терзаниях, я вижу, что в комнату ко мне входит некий человек с таким душевным настроением, с которым идут на казнь, и сказал: «О Бенвенуто, ваша работа испорчена и этого ничем уже не поправить. Металл для отливки сгустился».

Едва я услышал слова этого несчастного, я испустил крик такой безмерный, что его было слышно на огненном небе; и, встав с постели, я начал одеваться, и всякому, кто ко мне подходил, чтобы помочь мне, всем я давал либо пинка, либо тумака и сетовал, говоря: «Ах, предатели, завистники! Это – предательство, учиненное с умыслом; но я клянусь богом, что отлично в нем разберусь; и раньше чем умереть оставлю о себе такое свидетельство миру, что ни один не останется не изумлен».

Кончив одеваться, я отправился с недоброй душой в мастерскую, там все стояли ошеломленные и растерянные. Я начал и сказал: «Ну-ка, слушайте меня, и раз вы не сумели или не пожелали повиноваться способу, который я вам указал, так повинуйтесь мне теперь, когда я с вами в присутствии моей работы, и пусть ни один не станет мне перечить, потому что в такие вот случаи я нуждаюсь в помощи, а не в совете».

На эти мои слова мне ответил мастер: «Смотрите, Бенвенуто, вы хотите взяться исполнить предприятие, которое никак не дозволяет искусство и которого нельзя исполнить никоим образом». При этих словах я обернулся с такой яростью и готовый на худое, что и он, и остальные все в один голос сказали: «Ну, приказывайте, и мы вам поможем во всем насколько можно будет выдержать при жизни».

И эти сердечные слова, я думаю, что они их сказали, думая, что я должен не замедлить упасть мертвым. Я тотчас же пошел взглянуть на горн и увидел, что металл весь сгустился, и, что называется, получилось тесто. Я велел подбросить дубовые поленья в печь, ибо они дают сильный огонь, это тесто начало чувствовать этот ужасный огонь, оно начало светлеть и засверкало. Моя форма наполнилась, я опустился на колени и всем сердцем возблагодарил бога; затем повернулся к блюдцу салата, которое было тут же на скамеечке, и с большим удовольствием поел и выпил вместе с этим народом; затем пошел в постель здоровый и веселый и сладко уснул.

У меня было превеликое желание работать, и продолжать жить, и продолжать любить. Моя малютка была чиста и девственна, и я ее сделал беременной; каковая мне родила дочку июня седьмого дня, в тринадцать часов, 1544 года, что было временем как раз моего сорокачетырехлетнего возраста. Я ей дал имя Констанца; и крестил ее мессир Гвидо Гвиди, королевский врач, превеликий мой друг. Потом я назначил этой девушке столько денег в приданое, на сколько согласилась одна тетка, которой я ее отдал; и никогда больше с тех пор ее не знал».

Так жил Бенвенуто Челлини, о чем и соизволил сам написать.

А теперь познакомимся с Вечеллио Тицианом. Год рождения великого венецианца историки так и не смогли установить точно: то ли 1476, то ли 1490. Отсюда неизвестно, сколько лет он прожил, прежде чем отдал богу душу в 1576 году. Быть может, Тициан действительно сравнял срок своей жизни с вековым сроком?

Да это и не мудрено. Об этом свидетельствует его современник и знакомый уже нам Вазари, писавший: «Более чем кто-либо из равных Тициан пользовался исключительным здоровьем и удачами; он от неба ничего не получал кроме счастья и благополучия».

«Над Тицианом время как будто невластно. Крепкий, мужественный, с ясной головой и незатуманенным взором, живет и творит он почти сто лет. Творческая фантазия его не ослабевает. Но не одним благополучием был счастлив Тициан. Он знал особенное счастье, которое редко выпадает даже на долю гения, — счастье исключительного согласия человека с самим собою и окружающим миром. Он не знал резкого разлада с действительностью. Его не обуревали, подобно великому современнику – Микеланджело, трагические страсти, глубокие сомнения. Ему чуждо как творческое исступление, так и неизбежно следующий за ним, как спад волны, утомление и разочарование.

Тициан не охвачен беспокойным исканием истины, тем особенным внешне сдержанным экстазом, которым дышат и научные открытия и художественные достижения великого Леонардо. Чутье Тициана проникает дальше его знаний; с удивительной простотой он умеет показать богатство и красочность действительности.

Из его современников родственен ему разве только Рафаэль. Та же безмятежность гения, гармония, то же согласие художника с самим собою, миром, современностью. Однако, тициановское восприятие жизни непосредственнее. Поэзия реальной жизни сама по себе кажется ему грандиозной. Изо дня в день в течение своей долгой жизни он творит, и рука его послушна его творческим замыслам». (Шелли Розенталь)

Мир снизошел на его душу еще в земном существовании.

Судьба предназначила Тициану быть венецианцем. О Венеция!


Венеция – где вместо улиц волны
Смеются, в светлый спрятавшись туман. (Шелли)

Морская жемчужина!

«Здесь нет никаких унылых, голых земель, никаких следов опустошающего морского ветра. Берег Венецианского залива не имеет того дикого и мрачного вида, который огромные волны и яростные шквалы придают берегам океана. Там, будто на границе диспотической империи, всюду опустошение и произвол; здесь всюду сладкая нега и обаяние красоты. Именно здесь колыбель мировой культуры. Здесь люди впервые поняли, сколько радости в том, чтобы перестать быть жестокими. Само наслаждение их цивилизовало; они увидели, что любить лучше, чем убивать». (Стендаль)

Здесь жил веселый великий художник.

Венеция в это время процветала в зените славы, богатства и могущества. Ее территориальные владения огромны. Она – мировой торговый центр, и ее никто не может покорить: ни неудачи в войне с турками, ни открытие новых морских путей вне ее гавани. «Здесь мировая торговля сопровождается глухим гулом тысяч разноязыких голосов, напоминающих жужжание пчел, здесь в портиках вкруг площади и в целом ряде прилегающих улиц сидят менялы и золотых дел мастера, а над их головами без конца тянутся лавки и магазины с различными товарами». (Сабеллико)

Не может нарадоваться и нахвалиться на Венецию знаменитый памфлетист Аретино: «Всякому, кто приезжает сюда, все другие города должны показаться жалкими хижинами нищих. Как захохотал я недавно над одним флорентийцем, когда он увидел великолепно украшенную свадебную гондолу, бархат, золото и драгоценные камни, из-за которых выглядывала невеста.

— По сравнению с этим мы банда нищих, — воскликнул он, и он не был неправ.

Жены пекарей и сапожников одеваются у нас лучше, чем знаменитые дамы в других городах. Мы живем здесь как турецкие паши. Царство Венеры и Амура следовало перенести не на Кипр, а сюда, где каждый день – праздник, где никогда не раскаиваются, не сожалеют о прошлом, где никто не озабочен мыслями о конце дней и о смерти, где свобода приходит с развернутыми знаменами».

«И хотя улицы в Венеции тесные, зато люди спокойные. И повсюду гондолы, плывущие вдоль великолепных дворцов, фасады которых украшены нескончаемым каменным кружевом. Башен, крепостных стен нет и в помине. Все здесь, кажется, построено для того, чтобы люди мирно жили и честно трудились.

Но под сваями домов и набережных волны плещут зловеще. С наступлением сумерек стены высоких зданий начинают походить на кулисы гигантской сцены, за которыми притаились невообразимые чудовища. О хранимых за стенами тайнах рассказывается немало былей и небылиц. Бывает, если хозяевам не удалось запереться вовремя, им перерезают горло в их же постелях или живьем выбрасывают из окон. Бесчинства и разнузданные страсти ночью здесь правят свой бал. Маска и кинжал, самое страшное оружие в этом городе, который безмятежно любуется собственным перевернутым отражением в зеркале вод». (Р. Кристофанелли)

В Венеции живет сверстник Тициана Джорджоне, но его талант уже вовсю расцвел, а тициановский чуть подзадержался, посему именно Джорджоне открыл золотой век венецианской живописи. Вместе, бок о бок, они расписывали фрески Немецкого подворья. Часто вместе проводили время за чаркой вина. Джорджоне, которым весьма активно увлекались женщины, заключать с ними брачные узы не стремился. «Он не доверял капризным венецианским лентяйкам. Все они стремились с ним под венец. Джорджоне же говорил, что настоящий художник не должен прикасаться к женщине, иначе ему придется работать единственно, чтобы прокормить их детей. Художник по гроб жизни своей привязан к искусству, которое, как женщина, своенравно и лукаво, как никто другой. Ласкай женщину и наслаждайся ею лишь в воображении». (Н. Поцца)

Тициан не собирался придерживаться мнения своего сверстника и с великим удовольствием ласкал женщин наяву, а во второй половине жизни заключил законный брак с женщиной, от которой у него были дети. Джорджоне же была уготовлена короткая жизнь. Он едва перешагнул тридцатилетний рубеж, и лишь немного не хватило ему времени, чтобы умереть в христовом возрасте. Эпидемия чумы уносит в своих мучительных объятиях не только его, но в кострах санитарных офицеров вместе с домашним скарбом сгорают и некоторые, написанные им картины. Слава богу, остались знаменитая «Юдифь» и «Спящая Венера», у которой не дописан был фон. Тициан исправил ошибку судьбы, отнявшую у Джорджоне возможность закончить свое полотно.

Джорджоне умер, Тициан продолжает жить.

«Он живет на широкую ногу. В нем удивительно сочетаются хозяйственность, любовь к деньгам с широким гостеприимством, семейственность с далеко не платоническим отношением к женщинам, заботливость крепкого рачительного хозяина о мелкой повседневности с грандиозными взлетами творческой фантазии. Печать здоровья физического и психического лежат как на творчестве Тициана, так и на его жизни. Его посещают коронованные особы, сильные мира сего. Его постоянные гости – художники и писатели, красивейшие женщины, властители дум и мастера слова и шутки. Среди его друзей знаменитый Пиетро Аретино, остроумнейший собеседник, едкий памфлетист и „профессор шантажа“», автор эротических сонетов и непристойных диалогов и в то же время тонкий ценитель искусства. С ним за обильным столом Тициан пел дуэтом магнификат – славу жаренной птице и гимн зайцам.

В Аретино Тициан находит не только веселого сотрапезника, но и глашатая своей славы. Вот что пишет его глашатай: «Никогда небо не было изукрашено столь прелестной живописью света и теней. Здесь воздух такой, каким его хотели бы сделать те, кто завидует Тициану, потому что они не могут быть Тицианами.

Прежде всего здания, которые, хотя они из настоящего камня, кажутся сделанными из материала, преображенного искусством; потом дневной свет, в некоторых местах чистый и живой, а в других мутный и угасающий. Я удивляюсь, когда плотные и влажные тучи на полотне развертывают разнообразие оттенков перед глазами зрителя: ближайшие сверкали пламенем солнечного очага, а самые дальние багровели не столь яркой киноварью.

О, эти прекрасные удары кисти, окрашивающие воздух и заставляющие его таять позади дворцов!»

Создавая картины на темы Евангелия Тициан представляет монументальные поэмы торжества жизни или подлинные человеческие драмы; ни в тех, ни в других нет ничего потустороннего, неземного, чудесного и сверхъестественного. Все дышит земным бытием.

В какие образы и формы облекается под его кистью канонизированная евангельская тема? «Красноватый, пурпурный, интенсивный тон и благодаря ему, какая-то здоровая энергия просвечивает во всей этой живописи. Здесь апостолы бронзовые, словно моряки Аттики. Над ними возносящаяся богоматерь той же породы, здоровой и сильной, без мистической экзальтации или улыбки, гордо стоящая в своей красной одежде. У ее ног по всему широкому пространству развернулась пленительная гряда юных ангелов – образ радостного цветения жизни. Это прекраснейший языческий праздник суровой силы и блистательной юности». (Тэн).

«Образы его мадонн, Ариадн, Венер, Данай, Магдалин созвучны типичным венецианкам, крепким, гибким, красивыми, олицетворяющим нежность матерей и гордость патрицианок. Женская красота, нежность нагого женского тела – песнь песней Тициана». (Шелли Розенталь)

Нагое тело для него – святая всех святых. Такими нас создал бог. И пусть оно бывает не только прекрасным, но и некрасивым, — все равно достойно воспевания. Такими мы уйдем. Даже Иисуса Христа, явившегося Магдалине, он изображает в одной лишь набедренной повязке.

Если в большинстве картин эпохи Возрождения уделяется внимание одухотворенности героев, то у Тициана с них буквально пышет жаркая плоть в пылающих тонах, сверкает шелковистость волос, холодная гладкость и упругость шелка, пушистая мягкость мехов, блеск стальных лат. В известнейшем портрете «Кающаяся Магдалина» грудь бывшей куртизанки, приоткрывается из-под шелковых, струящихся серебристых волос куда соблазнительнее, нежели оказалась бы обнажена более откровенно. Вряд ли можно было бы в таком виде отнести ее к скромным христианкам.

Вакханалии полуобнаженных и обнаженных мужчин и женщин в фривольных позах возникают на полотнах, повествующих о жизни античных богов. В золотисто-коричневых тонах решена картина «Похищение Европы». Здесь Европа раскинулась на спине Зевса-быка не то что бы в фривольной, а более чем в похотливой позе. Она своим крупным телом, почти что соразмерным с телом быка, чуть не утопила своего похитителя в морских волнах, а он, уже недоумевающий и испуганный, смотрит кроткими глазами и, кажется, будто бы с отчаянием вопрошает: зачем я связался с этой женщиной?

Случайно ли написана эта картина? Быть может, Тициан хотел сказать, что страсти человеческие поглощают даже самых могучих богов? Быть может, то завуалированная исповедь художника, кающегося в свободно-чувственном образе своей жизни, но лишь кающегося о содеянном и не стремящегося от него отказываться?

«Тициан замыслил писать „Лукрецию“». Но не плоть ее, а свет от плоти, от белой шелковой рубашечки, наброшенной спереди. Девушка, которая позировала ему, казалась ангелом, а на самом деле – земная женщина со всеми своими причудами. Ей не сиделось на месте, она разгуливала по мастерской, заглядывала во все углы, выдвигала ящики шкафов. «Вы огонь, — говорил ей художник, — посидите спокойнее. На подносе, который у вас в руках, должна лежать голова Иоанна Крестителя, но я еще не знаю, какое у него лицо». Тогда девушка оборачивается и говорит: «Ваше стариковское, мессер». – «Приятно слышать, что у меня лицо святого». – «Я сказала не святого, а стариковское. Вашей голове самое место на этом подносе».

Тициан слушал, улыбался, он впервые творил фигуру, сотканную из света». (Н. Поцца)

Мужские портреты венецианского художника изумительны, возвышенны и благородны. Каждый изображаемый на них — идеал мужской красоты. Художник приносил портретируемым им людям славу, какой не было даже у коронованных особ.

Из ряда женских образов выделяется портрет девушки, где она, пышная и румяная словно только что вытащенная из печи сдобная булочка, из-за спины смотрит на зрителя и держит в высоко поднятых руках поднос с дарами земли. Ее образ нежен и лукав. Скорей всего, она одна из трепетных возлюбленных художника.

Кто знает, быть может, откровенные полотна венецианца послужили одним из толчков к ужесточению реакции папского Рима. Церковь неустанно складывала полешко к полешку, дабы как можно ярче разгорелся ее «очистительный» костер.

«Широкая жизнь, которую вел Тициан, требовала довольно больших средств. Он много получал за свои работы, но его аппетиты были еще больше. К старости эта черта в нем усилилась. Сие отчасти объяснялось тратами на семью и родных. Он проявлял исключительную заботливость в отношении детей, которых хотел возможно лучше обеспечить». (Шелли Розенталь)

Тициан не любил покидать свой родной город. Когда его приглашали куда-либо, он старался отказаться.

Приглашающий говорил:

« – Вам окажут почет и уважение.

Тициан хохотал в ответ:

— Тоже мне, уважение! В прошлый раз что было? На дворе январь, а управляющий герцога поместил меня в комнате без камина. Постель жесткая, как доска, простыни колючие, вдобавок полным-полно блох. Всю ночь собаки выли и гавкали, словно в псарню пустили лису. На рассвете под окном топот конюхов и псарей. Вообразите мою радость, когда я встал с постели, открыл окно, а от конюшни разило навозом и мочой так, что чуть душа не вывернулась наизнанку.

Я измучился тамошним обхождением. Подали к столу жесткое мясо с сыром, какой-то жалкий салат, каштаны с апельсинами и дешевое вино, от которого у меня случился запор. Мы в Венеции, знаете ли, привыкли к более изысканному столу!

— Я очень сожалею, — говорит посланник герцога.

Тициан продолжает:

— Слуги в доме только что начинают выходить из своих комнат, а я уже давно на ногах, брожу по замку, пытаюсь разглядеть его красоту, блуждаю по комнатам и коридорам этого пещерного лабиринта. Вдобавок герцог помешан на военном искусстве. Однажды повел меня в арсенал похвастать ста двадцатью своими пушками. Велел вытащить одну из них на лужайку и выпалить из нее в мою честь. Я чуть не оглох. Передайте герцогу, что я благодарю его за оказанную честь, что мне лестно его предложение и я приеду к нему как только закончу работу здесь…» (Н. Поцци)

Бывало, что и не выезжал. Он был одним из немногих творцов, который мог свободно чувствовать себя и не размениваться на неудобоваримых заказчиков.