Христианство и любовь.


</p> <p>Христианство и любовь.</p> <p>

Кому из нас не известно, сколько препятствий встречает на своем пути любовь. Но, увы, человечеству показалось это недостаточным. Человечество предпочло поставить еще одно – христианство, которое с пренебрежением отнеслось к привольной стороне жизни людей, к тому чувству, что не терпит насилия, а свободно пребывает в природе. Мой дорогой читатель, я имею ввиду не разврат, а настоящую Любовь. Христианство поставило свои догматические законы и повелело неукоснительно придерживаться их. Шаг вправо – шаг влево – и вот тебе, представителю непослушания в любви, готовится неземная кара.

В интимной сфере человеческой жизни «у христиан все неприличное уходит в грех, в дурное, в скверну, в гадкое, в сферу мировой вони, так что уже само собою и без комментариев, указаний и доказательств, все это стало отделом мировой застенчивости, мировой скрываемости». (В. Розанов)

Любовь вне рамок семьи – это любовь «жалкого и виновного рода», обличенного церковью. И все же — говорит Вольтер, —


Познайте вы,
Коль так, хоть прелести грехопаденья.
И если адский пламень – доля всех,
Пусть нас туда приводит сладкий грех.

Любовь ставится в рамки жесткого закона. Но разве приволье можно обуздать? Нет, на то оно и приволье…

И снова к Богу от людей летят вопросы, вопросы, вопросы…

«Зачем бог создал все это? Если ночь предназначена для сна, для безмятежного покоя, отдыха и забвения, зачем же она прекраснее дня, нежнее утренних зорь и вечерних сумерек? И зачем сияет в неторопливом своем шествии это пленительное светило, более поэтическое, чем солнце, такое тихое, таинственное, словно ему указано озарять то, что слишком сокровенно и тонко для резкого дневного света; зачем оно делает прозрачным ночной мрак? Зачем самая искусная из певчих птиц не отдыхает ночью, как другие, а поет в трепетной мгле? Зачем наброшен на мир этот лучистый покров? Зачем эта тревога в сердце, это волнение в душе, эта томная нега в теле? Зачем раскинулось вокруг столько волшебной красоты, которую люди не видят, потому что они спят в постелях? Для чего же сотворено это великолепное зрелище, эта поэзия, в таком изобилии нисходящая с неба на землю?» (Ги де Мопассан)

Видимо для сладостного искушения, которое христианину необходимо преодолеть. И все-таки в этом сладком грехе род человеческий, без вины виноватый, предается прелестям любви, дарит друг другу счастье, а миру новое человечество, зачатое в радости, а не в обязательных сетях супружеских уз. Кто знает, быть может, дитя, зачатое в любви, вырастет человеком, готовым принять счастливый мир, а дитя, зачатое в тесных рамках подневольного соития, примет мир, как нечто угрюмое и навязанное ему силой. И не будет любить его, и станет ненавидеть его и мстить ему.

Не подумай, мой дорогой читатель, что я выступаю против семьи. Любовь в семье – что может быть прекраснее! Но насильная любовь в семье – что может быть отвратительнее?

Ответь мне.

И вот еще на какой вопрос ответь мне: зачем священнослужителям понадобилось для Христа подбирать целый сонм непорочных невест?

Подумай.

А теперь давай заглянем с тобой и с Иоанном Вольфангом Гете в славный греческий город Коринф. Сюда


Юный гость приходит, незнаком, —
Там когда-то житель благосклонный
Хлеб и соль водил с его отцом;
И детей они
В их младые дни
Нарекли невестой с женихом.
Но какой для доброго приема
От него потребуют цены?
Он – дитя языческого дома,
А они – недавно крещены!
Где за веру спор,
Там, как ветром сор,
И любовь, и дружба сметены.
Вся семья давно уж отдыхает,
Только мать одна еще не спит,
Благодушно гостя принимает
И покой отвесть ему спешит:
Лучшее вино
Ею внесено,
Хлебом стол и яствами покрыт.
И простясь, ночник ему зажженный
Ставит мать, но ото всех тревог
Уж усталый он и полусонный,
Без еды, не раздеваясь лег,
Как сквозь двери тьму
Движется к нему
Странный гость бесшумно на порог.
Входит дева медленно и скромно,
Вся покрыта белой пеленой:
Вкруг косы ее, густой и темной,
Блещет венчик черно-золотой.
Юношу узрев
Встала, оробев,
С приподнятой бледною рукой.
«Видно в доме я уже чужая, —
Так она со вздохом говорит, —
Что вошла, о госте сем не зная,
И теперь меня объемлет стыд;
Спи ж спокойным сном
На одре своем,
Я уйду опять в мой темный скит».
«Дева, стой! – воскликнул он, — со мною
Подожди до утренней поры!
Вот, смотри, Церера золотая,
Вакха вот последние дары;
А с тобой придет
Молодой Эрот,
Им же светлы игры и мечты!»
«Отступи, о юноша, я боле
Непричастна радости земной;
Шаг свершен родительскою волей:
На одре болезни роковой
Поклялася мать
Небесам отдать
Жизнь мою, и юность, и покой!
И богов веселых рой родимый
Новой веры сила изгнала,
И теперь царит один незримый,
Одному распятому хвала!
Агнцы боле тут
Жертвой не падут,
Но людские жертвы без числа!»
И ее он взвешивает речи:
«Неужель теперь в тиши ночной,
С женихом не чаявшая встречи,
То стоит невеста предо мной?
О, отдайся мне,
Будь моей вполне,
Нас венчали клятвою двойной!»
«Мне не быть твоею, отрок милый,
Ты мечты напрасной не лелей,
Скоро буду взята я могилой,
Ты ж сестре назначен уж моей;
Но в блаженном сне
Думай обо мне,
Обо мне, когда ты будешь с ней!»
«Нет, на свете пламя сей лампады
Нам Гимена факелом святым,
И тебя для жизни, для отрады
Уведу к пенатам я моим!
Верь мне, друг, о верь,
Мы вдвоем теперь
Брачный пир надежно совершим!»
Полночь бьет – и взор, доселе хладный,
Заблестел, лицо оживлено,
И уста бесцветные пьют жадно
С темной кровью схожее вино;
Хлеба ж со стола
Вовсе не взяла,
Словно ей вкушать запрещено.
И она к нему, ласкаясь, села:
«Жалко мучить мне тебя, но, ах,
Моего когда коснешься тела,
Неземной тебя охватит страх;
Я как снег бледна,
Я как лед хладна,
Не согреюсь я в твоих руках!»
Но, кипящий жизненною силой,
Он ее в объятья заключил:
«Ты хотя бы вышла б из могилы,
Я б согрел тебя и оживил!
О, каким вдвоем
Мы горим огнем,
Как в тебя мой проникает пыл!»
Между тем дозором поздним мимо
За дверьми еще проходит мать,
Слышит шум внутри необъяснимый
И его старается понять:
То любви недуг,
Поцелуев звук,
И еще, и снова, и опять!
Доле мать сдержать не может гнева,
Ключ она свой тайный достает:
«Разве есть такая в доме дева,
Что себя пришельцам отдает?»
Так возмущена,
Входит в дверь она –
И дитя родное узнает.
«Мать, о мать, нарочно ты ужели
Отравить мою приходишь ночь?
С этой теплой ты меня постели
В мрак и холод снова гонишь прочь?
И с тебя ужель
Мало и досель
Что свою ты схоронила дочь?
Но меня из тесноты могильной
Некий рок к живущим шлет назад,
Ваших клиров пение бессильно,
И попы напрасно мне кадят;
Молодую страсть
Никакая власть,
Ни земля, ни гроб не охладят!
Этот отрок именем Венеры
Был обещан мне от юных лет,
Ты вотще во имя новой веры
Изрекла неслыханный обет!
Чтоб его принять
В небесах, о мать,
В небесах такого бога нет!
Знай, что смерти роковая сила
Не могла сковать мою любовь,
Я нашла того, кого любила,
И его я высосала кровь!
И, покончив с ним,
Я пойду к другим, —
Я должна идти за жизнью вновь!
Мать, услышь последнее моленье,
Прикажи костер воздвигнуть нам,
Свободи меня из заточенья,
Мир в огне дай любящим сердцам!
Так из дыма тьмы
В пламе, в искрах мы
К нашим древним полетим богам!»

Что может остановить любви полет?.. Жизнелюбивое язычество всегда противостояло суровому аскетизму христианства. В этой поэме великий Гете во времена прозрачной античности поселил жутковатую мистику грядущего средневековья.

Анатоль Франс, преданный Ватиканом анафеме, расскажет о девушке Евфросинии, любившей Христа больше всего на свете и ставшей одной из героинь «превосходной трагедии, сочиненной Богом».

Евфросиния была единственной дочерью богатого александрийского гражданина по имени Ромул, который, беззаветно любя свою дочь, обучил ее музыке, танцам и арифметике; «поэтому, едва выйдя из детского возраста, она уже выказывала ум тонкий и тщательно отшлифованный. Ей не было еще одиннадцати лет, когда александрийские власти объявили жителям, что тому, кто даст точный ответ на три предложенных вопроса, будет в качестве приза вручен золотой кубок.

Первый вопрос гласил: я — черное дитя светоносного отца; птица без крыльев, я устремляюсь к облакам. Я наполняю слезами глаза всех, кого встречаю, если даже им не о чем горевать. Едва родившись, я исчезаю в небе. Друг, назови мое имя.

Второй вопрос. Я рождаю собственную мать, родившую меня самого, и бываю то длиннее, то короче. Друг, назови мое имя.

Третий вопрос. Антипар владеет тем, чем владеет Никомед, и третьей частью того, что есть у Фемистиса. Никомед имеет столько же, сколько Фемистис, и треть того, что есть у Никомеда. Какой суммой располагает каждый?

Никто не смог ответить на эти вопросы. И только юная Евфросиния приблизилась к судьям и попросила, чтобы ее выслушали. Всех восхитили скромность девочки и милая застенчивость, от которой щеки ее слегка порозовели.

— Достославные судьи! — сказала она, опустив глаза. — Воздав хвалу господу нашему Иисусу Христу, в ком начало и конец всякого знания, я отважусь ответить на вопросы, поставленные вами, о мудрые! И начну с первого. Черное дитя — это дым; он рождается от огня, возносится ввысь и едкость его наполняет глаза слезами. Теперь я отвечу на второй вопрос. Рождает собственную мать, родившую его самого, — день, и бывает он то длиннее, то короче, смотря по времени года. Я отвечу и на третий вопрос. У Антипара — сорок пять мин; у Никомеда — тридцать семь с половиной; у Фемистиса — двадцать две с половиной. Вот решение третьей загадки.

Судьи, восхищенные точностью этих ответов, присудили золотой кубок юной Евфросинье, и девицу, при огромном стечении народа, под звуки флейт проводили в отчий дом.

Но так как она была христианка и отличалась редким благочестием, то не только не возгордилась этими почестями, а, напротив, постигла их тщету и дала обет приложить в будущем проницательность своего ума к решению задач, более достойных внимания: например, вычислить сумму цифр, составляемых буквами, входящими в имя Иисуса, и рассмотреть чудесные свойства их чисел.

Между тем Евфросиния подрастала и с каждым днем становилась все более мудрой и прекрасной, и многие молодые люди искали ее руки. Одним из них был граф Лонгин, обладатель огромного богатства. Ромул благосклонно относился к этому претенденту. Но всякий раз, когда он расхваливал дочери достоинства графа Лонгина, та отвращала свой взор и однажды сказала:

— Безусловно, граф Лонгин превосходит благородством, богатством и красотою всех жителей нашего города. Вот почему, если уж я отвергаю его как супруга, то вряд ли кто-нибудь другой сумеет добиться того, чего не сумел добиться граф, а именно склонить меня отказаться от принятого мною решения посвятить свою девственность Иисусу Христу.

Услышав такие речи, Ромул разгневался и поклялся, что сумеет принудить Евфросинию выйти замуж. Она знала силу своего отца и поняла, что спасти ее от гибели может только граф. Вот почему девушка пригласила его в домашнюю часовню на тайную беседу. Снедаемый любопытством, полный надежд, граф Лонгин отправился туда в одеянии, украшенном золотом и драгоценными камнями. Девица предстала перед ним с распущенными волосами, закутанная в черное покрывало.

— Светлейший Лонгин, — молвила она. — Если вы меня любите так, как говорите, то не пожелаете огорчить. А вы и в самом деле причините мне смертельную обиду, если введете в свое дом и для собственной утехи овладеете моим телом, которое я вручила вместе со своей душой господу нашему Иисусу Христу, в ком начало и конец всякой любви. Я прошу вас отказаться от своих намерений. Девица, потерю которой вы оплакиваете, право, не заслуживает такой любви. Вы себя уверили, что у нее какая-то особенная дивная красота; на самом деле она греховна и достойна презрения. Красота эта тленна, и то, что от нее сохранится, не заслуживает сожаления».

Граф Лонгин был несказанно поражен столь странным желанием юной девы и отказал ей в этой несуразной, с его точки зрения, просьбе. Евфросиния, используя изощреннейшую хитрость, бежала из родного дома, добралась до монастыря и осталась там.

Прошло пять долгих лет, и вот однажды некий чужестранец постучал в ворота этого монастыря. То был совсем еще молодой человек, одетый в роскошное платье и сохранивший остатки величия во всем своем облике. Он объяснил монахам, что любовь к женщине привела его сюда. Евфросинья узнала своего покинутого жениха и исполнилась жалости к нему. Граф Лонгин, сломленный судьбой и непреклонной любовью Евфросинии к Христу, пожелал стать тоже монахом. Став же монахом, он принес в дар монастырю все свои несметные богатства.

«Евфросиния испытала при этом чувство огромного удовлетворения. А некоторое время спустя чувство ее преисполнилось еще большей радости. Однажды какой-то нищий, чью наготу прикрывали грязные лохмотья, согнувшийся под тяжестью своей сумы, пришел просить подаяния у сострадательных монахов, и Евфросиния узнала в нем старого отца Ромула. Притворившись, что не подозревает, кто стоит перед нею, она усадила странника, омыла ему ноги и накормила его.

— Дитя божье, — сказал ей нищий, — я не всегда был таким жалким бродягой. Я владел огромными богатствами и у меня была дочь несказанной красоты, мудрая и ученая. Я потерял дочь, потерял и все свое состояние. Меня терзает тоска и мне жаль богатства. И все же я был бы утешен, если б мог перед смертью увидеть возлюбленную дочь мою.

Едва произнес он эти слова, как Евфросиния бросилась к его ногам и, плача, воскликнула:

— Отец мой, я — твоя дочь Евфросиния, убежавшая ночью из дома так неслышно, что даже собака не залаяла. Прости меня, отец! Разве могла бы я совершить все это, не будь на то соизволения господа нашего Иисуса Христа?

Ромул признал свою дочь. Он нежно обнял ее и, преклонившись перед неисповедимыми путями господними, оросил ее чело слезами. После этого он и сам решил сделаться монахом, собственными руками построил себе келью из камыша рядом с кельей графа Лонгина. Они вместе распевали псалмы и возделывали землю. В часы отдыха беседовали о суетности земной любви и всех земных благ.

Все трое прожили еще несколько лет, украшаясь всеми добродетелями, а затем по особой милости проведения почти одновременно в бозе почили».

И это была единственная милость бога, ибо оплакивать ближних – немилосердное испытание для любящего сердца.

О том же, какую выгоду поимел монастырь от всей этой истории, говорить, я думаю, не стоит. И так все ясно.

А вот еще одна история о любви, рассказанная Анатолем Франсом. Это история обращения в христианство александрийской актрисы, танцовщицы, музыкантши и куртизанки, носящей прекрасное имя – Таис.

Герой романа Пафнутий яростно отстаивает христианские понятия и возводит их в ранг непоколебимых догм. Он, влюбленный в жизнерадостную Таис, удаляется в пустыню, дабы избежать искушения, где ведет жизнь отшельника, истязающего себя голодом, воздержанием, жестокими пытками над своей порочной плотью. Но видно уж таковы силы Любви, что никакие предпринятые Пафнутием жесткие меры не в состоянии спасти его от этой зловредно-прекрасной напасти. И тогда он решается встретиться с Таис, якобы считая, что он идет ради спасения ее души, для того, чтобы обратить ее в христианство. И он отправляется в дальний тяжкий путь – в Александрию.

Здесь живет прекрасная Таис, свободная как ветер в небесной выси. Эту свободу она завоевала себе сама. Ведь детство ее оказалось ужасным. Своей матери она была совершенно не нужна. Голод заставлял ее отдаваться всем подряд, и она особенно не задумывалась над греховностью своего поведения. Однако, несравненные таланты девочки вывели ее на дорогу искусства и обеспечили ей прекрасную жизнь.

Теперь радость этой жизни так и брызжет из ее огромных приветливых и озорных глаз. Но постепенно, изо дня в день общаясь с Пафнутием и слушая его рассказы о мучениях грешников и вечном блаженстве праведников, глаза Таис становятся все тусклее и тусклее, все горестнее и горестнее. И вот приходит время, когда отшельнику удается уговорить веселую куртизанку покинуть обитель греха и уйти в обитель Христа.

Сборы в дорогу оказались не долгими. Ведь Пафнутий запретил Таис что-либо брать с собой. Он сказал:

— «Я подумал было, на позвать ли казначея какой-нибудь церкви и не передать ли ему твое имущество для раздачи вдовам, чтобы тем самым обратить мзду за преступления в сокровище справедливости. Но эта мысль была не от бога, и я отверг ее; ведь предложить избранникам Христа плоды прелюбодеяния значило бы тяжко оскорбить их. Все, к чему ты прикасалась, Таис, должно быть без остатка истреблено огнем. Хвала небу! Все эти туники, все покрывала, свидетели поцелуев, неисчислимых, как морские волны, познают теперь поцелуи пламени. Рабы, не медлите! Еще дров! Еще соломы и факелов! А ты, Таис, ступай, сними с себя мерзкие украшения и попроси у последней из твоих рабынь, как великой милости, тунику, в которой она моет полы.

Таис повиновалась. Индусы стояли на коленях, раздували тлеющие головешки, а негры бросали в костер ларцы из черного дерева, кедра и слоновой кости; ларцы приоткрывались и из них сыпались гирлянды и ожерелья. Дым клубился черным столбом, как при жертвоприношениях, которые поощрялись старым законом. Вдруг огонь, таившийся в дровах, вспыхнул, захрипел, как чудовищный зверь, и почти невидимые языки пламени стали жадно пожирать драгоценную пищу.

В это мгновение показалась Таис; волосы ее были распущены и спадали длинными прядями, она шла босиком, в бесформенной и грубой тунике, но и этой одежде стоило только коснуться ее тела, чтобы проникнуться какой-то божественной негой. Вслед за Таис слуга нес статуэтку Эрота.

Таис указала на молютку-бога и спросила:

— Отец, неужели и его надо сжечь? Он древний и восхитительной работы, и цена ему во сто крат больше, чем вес золота. Если он погибнет, это будет непоправимо, ибо никогда в мире еще не появлялся мастер, который мог бы изваять такого Эрота. Прими в соображение, отец, и то, что этот отрок — Любовь и что поэтому нельзя обращаться с ним жестоко. Поверь: любовь — добродетель, и если я грешила, отец, так грешила не любовью, а тем, что отрицала ее.

Я никогда не пожалею о том, что делала по ее велению; я оплакиваю лишь то, что совершала вопреки ее запрету. Она не позволяет женщинам отдаваться тем, кто приходит не во имя любви. Поэтому-то и надо ее чтить. Взгляни, Пафнутий, как прелестен этот Эрот! И без этого уже много сокровищ погибло тут в огне. Сохрани этого Эрота и пожертвуй его в какой-нибудь монастырь. При виде его каждый обратится сердцем к богу, ибо любви свойственно воспаряться к небесам.

Слуга уже решил, что отрок Эрот спасен, и улыбался ему как ребенку, но Пафнутий вырвал у него из рук статуэтку и бросил ее в огонь, вскрикнув:

— К нему прикасался твой любовник, и одного этого достаточно! Значит, он источает яд.

Потом он сам стал хватать охапками сверкающие туники, пурпурные плащи, золотые сандалии, гребни, скребки, зеркала, светильники, лиры и лютни; он бросал все это в костер, а тем временем рабы, упиваясь хмельной радостью разрушения, с дикими воплями плясали под дождем разлетающихся искр и пепла.

Но вот к кострищу подошел Никий – возлюбленный Таис. Он не мог не попрощаться с ней.

— Ты, Таис, моя Таис, ступай и радуйся, — сказал он. — Будь, если это возможно, еще счастливее в воздержании и лишениях, чем ты была в богатстве и утехах. В сущности тебе, я думаю, можно позавидовать. Ибо если мы с Пафнутием в течение всей своей жизни стремились, соответственно нашей природе, только к одному виду счастья, ты, любезная Таис, испытаешь в жизни противоречащие друг другу радости, а это суждено лишь немногим. Итак, прощай, Таис!

Иди туда, куда влекут тебя сокровенные силы твоего существа и твоей судьбы. Иди, да сопутствуют тебе добрые пожелания Никия. Я сознаю их тщету; но чем, кроме бесплодных сожалений и ненужных пожеланий, я могу одарить тебя в награду за восхитительные мечты, которыми опьянялся я некогда в твоих объятиях и тень которых еще витает возле меня? Прощай, благодетельница! Прощай душа, не познавшая самое себя, прощай таинственная добродетель, услада людей. Прощай восхитительнейший из образов, когда-либо оброненных природой с какой-то неведомой целью в этот обманчивый мир!

Пока Никий говорил, в сердце монаха нарастала глухая ярость; наконец она излилась в неистовой брани:

— Прочь отсюда, проклятый! Я презираю и ненавижу тебя! Ты коварный яд, ты разъедающая отрава! Дыхание твое несет с собою отчаяние и смерть. В одной твоей улыбке больше богохульства, чем их срывается за целый век с дымящихся уст сатаны. Отыди, окаянный!

Никий посмотрел на него с нежностью.

— Прощай, брат мой, — сказал он. — И да будет дано тебе до последнего часа сохранить сокровище твоей веры, твоей ненависти и любви. Прощай! Таис, мне безразлично, что ты забудешь меня: я-то ведь сохраню о тебе память!

И вот Пафнутий и Таис отправились в долгий путь к монастырю. У ног их плескалось море.

— Женщина, — гневно и презрительно говорил монах, — всему этому необъятному синему морю не смыть твоей скверны. Ты бесстыжа, как сука и свинья, ты отдавала язычникам и неверным тело, которое создал Предвечный, чтобы оно служило ему дарохранительницей, и грехи твои столь тяжки, что теперь, когда ты познала истину, ты уже не сможешь сомкнуть уста или сложить руки без того, чтобы сердце твое не дрогнуло от омерзения.

Таис покорно шла следом за ним кремнистыми тропами, под палящим солнцем. Ноги ее ныли от усталости, гортань горела от жажды. Но Пафнутий, ложный чуждому состраданию, растлевающему сердца безбожников, радовался искупительным мукам, которые претерпевает эта грешная плоть. Он горел благочестивым рвением, и ему хотелось бы исполосовать бичом это тело, все еще сохранявшее красоту как непреложное доказательство своего непотребства. Проклятия не находили себе исхода и сменились скрежетом зубовным. Он рванулся вперед, встал перед нею бледный, страшный, преисполненный духа божия, пронзил ее взглядом до самой глубины души и плюнул ей в лицо.

Она смиренно утерлась и продолжала идти. Пафнутий шел следом, объятый благочестивым гневом. Он собирался отомстить ха Христа, дабы Христос не отомстил сам, и вдруг увидел, что с лица Таис стекла на песок капля крови. И тогда он почувствовал, что какое-то свежее дуновение ворвалось в его раскрывшееся сердце; рыдания подступили к его губам, и он заплакал; бросившись вперед, он преклонился перед нею, назвал ее сестрою и лобзал ее окровавленные ноги. Он без конца шептал:

— Сестра моя, сестра! Матерь моя, святая! Ангелы небесные! Примите эту драгоценную каплю и вознесите ее к престолу Всевышнего. И да расцветет чудесная лилия на песке, орошенном кровью Таис, дабы всякий, кто увидит этот цветок, обрел непорочность сердца и чувства. О святая, святая, о пресвятая Таис!

Наконец они достигли стен монастыря и измученная Таис осталась за ними. Пафнутий же решил вновь стать отшельником.

Бог, чьи пути неисповедимы, не счел нужным просветить своего служителя, и Пафнутий, ввергнутый в сомнения, решил больше не думать о Таис. Однако решение это оказалось бесплодным. Отсутствующая находилась возле него неотступно. Она смотрела на него, когда он читал, когда размышлял, созерцал и молился. Ее бесплотному появлению предшествовал легкий шорох, вроде шороха женского платья, и видения приобретали такую ясность, какой никогда не бывает у образов реального мира, ибо последние сами по себе зыбки и изменчивы, тогда как призраки, порожденные одиночеством, наделены его сокровенными свойствами и несокрушимой стойкостью.

Таис являлась к нему в различных обликах: то задумчивая, с челом, увенчанным ее последним бренным венком, в том самом наряде, в котором она присутствовала на пиру в Александрии — в лиловато-розовой тунике, усеянной серебряными цветами; то сладострастная, овеянная облаком легчайших покрывал и теплыми тенями грота Нимф; то благочестивая и сияющая неземной радостью, в монашеской рясе; то трагическая, со взглядом, исполненным смертельного ужаса, с обнаженной грудью, по которой струится кровь ее пронзенного сердца.

Пафнутий жестоко страдал. Но и душа и тело его среди всех этих соблазнов оставались непорочными, поэтому он твердо уповал на господа и лишь кротко пенял ему:

— Боже мой! Я ведь отправился за ней в такую даль, к язычникам, ради тебя, а не ради себя. Будет несправедливо, если я пострадаю за то, что сделал в угоду тебе. Заступись за меня, сладчайший Иисусе! Я восторжествовал над плотью, не дай же призраку сразить меня. Я убеждаюсь и знаю, что мечта могущественнее действительности. Да и как может быть иначе, когда мечта есть высшая действительность? Мечта — душа вещей.

Я много пощусь, но излишний пост вызывает слабость, а слабость порождает нерадение. Неумеренно долгим воздержанием я вонзаю себе в грудь кинжал и бездыханным предаюсь в руки дьявола.

Нестерпимые душевные муки терзали душу Пафнутия. И он все шел и шел, неведомо куда, шел день и ночь, пока не добрался до развалин храма, некогда воздвигнутого язычниками; здесь ему однажды, во время чудесного путешествия, уже довелось переночевать среди скорпионов и сирен. Тут все так же возвышались стены, испещренные колдовскими знаками, Тридцать гигантских колонн, украшенных человеческими головами или цветами лотоса, все еще поддерживали каменные архитравы. Только в углу храма одна из колонн сбросила с себя вековую ношу и стояла свободная.

Пафнутий взглянул на колонну и узнал в ней ту, что была явлена ему во сне. Он отправился в соседнюю деревню и заказал лестницу соответствующей длины, а когда лестницу приставили к столпу, он взошел на него, преклонил колени и обратился к господу:

— Боже мой! Вот жилище, которое ты уготовил мне. Сподобь же меня остаться здесь вплоть до смертного моего часа.

Он не взял с собой ничего съестного, ибо полагался на божественное проведение и надеялся, что сердобольные поселяне не оставят его без пищи. И действительно, на другой день, в час полуденной молитвы, к нему пришли женщины с детьми и принесли хлебы, финики и свежую воду, а мальчики подняли все это на вершину столпа.

Капитель колонны была невелика по площади, так что монах не мог растянуться на ней; поэтому он спал, поджав под себя ноги и склонив голову на грудь, и сон становился для него еще худшей мукой, нежели бодрствование. На заре ястребы задевали его своими крыльями, и он просыпался в тоске и ужасе.

К столпу стали наведываться паломники. Некоторые приходили издалека и изнемогали от голода и жажды. Некоей бедной вдове пришла в голову мысль продавать здесь свежую воду и арбузы. Она стояла, прислонившись к колонне и кричала: «Кому воды, воды?» Булочник, следуя ее примеру, притащил кирпичей и соорудил рядом с нею печь, надеясь, что паломники будут покупать у него хлеб и лепешки. А толпа их все росла; сюда стали стекаться также и жители больших египетских городов; поэтому один жадный до наживы человек построил караван-сарай, чтобы в нем могли найти приют и господа со слугами, и верблюды их, и мулы.

Вскоре вокруг колонны образовался базар, и нильские рыбаки стали приносить сюда рыбу, а огородники — овощи. Цирюльник, бривший желающих на открытом воздухе, забавлял толпу прибаутками. Старый храм, так долго погруженный в покой и безмолвие, теперь полнился нестихаемым шумом и житейской суетой. Кабатчики переделывали подземные залы в погреба и прибивали к древним колоннам вывески, украшенные изображением праведника Пафнутия. На стенах со старинными изваяниями торговцы развесили связки луковиц и копченой рыбы, тушки баранов и зайцев. Землемеры прокладывали вокруг развалин улицы, каменщики строили монастыри, часовни, храмы. Через полгода здесь возник целый город со сторожевой службой, судом, тюрьмой и школой, которую держал дряхлый, ослепший писец.

Паломники сменяли паломников. Сюда съезжались епископы и викарии, и все дивились подвигу отшельника. На седьмой месяц пришло много женщин, которые долгое время были бесплодными и надеялись на помощь святого и благотворную силу столпа. Они терлись о колонну животами, не приносившими плода. Потом появились нескончаемые вереницы телег, возков и носилок, которые останавливались, сталкивались, теснились вокруг божьего человека. Из них выползали больные, на которых страшно было взглянуть. Матери протягивали Пафнутию младенцев с пеной у рта, с вывернутыми конечностями, с закатывающимися глазками и хриплыми голосами.

Подходили слепцы с протянутыми вперед руками и наугад оборачивали к нему лица с двумя кровоточащими впадинами. Паралитики обнажали перед ним омертвевшие и неподвижные или исхудавшие и безобразно укороченные конечности; хромые оголяли свои изуродованные ноги; женщины, больные раком, брали обеими руками и выставляли напоказ груди, изъеденные невидимым коршуном. Страдающие водянкой просили положить их на землю, и тогда казалось, будто с повозки снимают наполненные бурдюки. Пафнутий благословлял страдальцев.

В народе шли бесконечные толки о чудесах, совершенных святым; поэтому несчастные, страдавшие недугом, несметными толпами стекались сюда со всех концов Египта. При виде столпа у них сразу же начинались судороги, они падали на землю, корчились, катались клубком. Монахи и паломники, мужчины и женщины валялись вперемежку, бились с пеной у рта, с вывороченными конечностями, пригоршнями ели землю и пророчествовали. А Пафнутий стоял на вершине столпа, ощущал во всем теле какой-то особый трепет и кричал, обращаясь к богу:

— Я козел отпущения и вбираю в себя все грехи этих людей; вот почему, господи, все существо мое кишит злыми духами.

А в это время в кабаках, развалясь на циновках, пьяницы требовали вина и пива. Танцовщицы с подведенными глазами и голыми животами исполняли перед ними религиозные или похотливые сцены. В сторонке юноши играли в кости, а старцы под покровом темноты преследовали блудниц. Над всем этим волнующимся многообразием один только столп высился незыблемой твердыней.

Проходили дни, а проповедник по-прежнему пребывал на столпе. Когда наступила пора дождей, небесные воды стали заливать Пафнутия; руки и ноги его оцепенели, и он уже не мог двигаться. Кожа его, спаленная солнцем, растравленная росой, начала трескаться; глубокие язвы разъедали его тело. Но душа его сгорала от желания обладать Таис, и он кричал:

— Этого еще недостаточно, всемогущий боже! Еще искушений! Еще непотребных помыслов! Еще чудовищных вожделений! Господи, надели меня всею людской похотью, дабы я искупил ее всю! Ибо воистину вся гнусность народов вторгается в души праведников, чтобы исчезнуть там, как в бездонном колодце. Поэтому души святых осквернены больше, нежели души простых грешников. И да будешь благословен ты, господи, что сделал меня сточною ямою мира.

Пафнутий не знал, что он разговаривает одновременно и с богом и с дьяволом. Однажды он услышал голос, вещавший ему:

— Пафнутий! Ты прославился делами своими, и слово твое могущественно. Бог вдохновил тебя во славу свою. Он избрал тебя, чтобы творить чудеса, исцелять страждущих, обращать неверных, просвещать грешников и восстановить в Церкви мир. Ступай, Пафнутий! Только не сходи по этой лестнице. Это значило бы поступить как заурядный человек и не дорожить высоким даром, которым ты наделен. Постигни же собственное могущество, ангелоподобный Пафнутий. Такой великий святой, как ты, должен парить в воздухе. Прыгай! Херувим здесь, возле тебя; они тебя поддержат. Прыгай же!

Пафнутий ответил:

— Да будет воля господня на земле и на небесах!

Он стоял, размахивая широко распростертыми руками, словно огромная больная птица, машущая обломанными крыльями, и уже готов был броситься вниз, как чье-то мерзкое хихиканье прозвучало над самым его ухом. Он в ужасе спросил:

— Кто это так смеется?

— Ха-ха, — взвизгнул голос. — Мы с тобой еще только начинаем дружить, но в один прекрасный день ты спознаешься со мною поближе. Любезный мой, это я заставил подняться тебя сюда и должен тебе сказать, что я вполне удовлетворен тем, как покорно выполняешь ты мои веления. Пафнутий, я доволен тобою.

Пафнутий пролепетал сдавленным от ужаса голосом:

— Отыди! Отыди! Узнаю тебя: ты тот, кто искушал Христа, кто вознес его на крыло храма и показал ему все царства мира сего.

И Пафнутий в изнеможении упал на камень.

«Как не распознал я его раньше? — думал он. — Я немощнее всех слепцов, глухих, паралитиков, которые уповают на меня! Я утратил дар понимать сверхъестественное; я стал хуже безумцев, грызущих землю и вожделеющих к трупам, я перестал различать адские вопли от небесных голосов. Я беспомощнее новорожденного; ведь даже младенец плачет, когда его отнимает от груди кормилица, даже собака находит нюхом след хозяина, даже растение само поворачивается к солнцу. Я игрушка в бесовских руках.

Я приведен сюда сатаною. Когда он возносил меня на эту вершину, мне сопутствовали гордыня и похоть. Я дошел до того, что даже радуюсь своим терзаниям. Но бог безмолвствует, и его молчание изумляет меня. Он меня покидает, а ведь он — единственная моя опора; он бросает меня в одиночестве, и мне без него жутко. Он удаляется от меня. Я хочу бежать вслед за ним. Камень жжет мне ноги. Скорее! Бежать! Не разлучаться с богом!

Покинув колонну, Пафнутий поселился в склепе. И вот однажды он услышал голос, сказавший ему:

— Посмотри на эти картины себе в назидание.

Он приподнял голову и увидел на стене картины, изображающие жизнерадостные семейные сцены. Они были очень древнего письма и отличались большой живостью. Тут изображены были повара, разводившие огонь, и поэтому смешно надувавшие щеки; другие ощипывали гусей или варили в котле бараньи окорока. Подальше охотник нес на плечах газель, пронзенную стрелами. Там — трудились земледельцы: сеяли, жали или убирали урожай.

В другом месте женщины плясали под звуки лютни. Девушка играла на кинноре. В ее черных волосах, заплетенных тонкими косичками, сиял цветок лотоса. Под прозрачной туникой виднелись чистые очертания ее тела. Ее груди и ее уста говорили о поре цветения. Прекрасный глаз ее смотрел прямо, хотя лицо было изображено сбоку. Весь облик ее был восхитителен. Взглянув на нее, Пафнутий потупился и ответил голосу:

— Зачем ты повелеваешь мне смотреть на такие картины? Ведь они рисуют земную жизнь того язычника, прах которого покоится у меня под ногами, в глубокой могиле, в черном базальтовом гробу. Он напоминает о жизни человека, который уже умер, и, несмотря на всю яркость красок, он всего-навсего лишь тень тени. Жизнь усопшего! О тщета!

— Он умер, но он жил, — возразил голос, — а ты умрешь, так и не изведав жизни.

С этого дня Пафнутий уже не знал ни часа покоя. Голос говорил с ним непрестанно:

— Смотри: я таинственна и прекрасна. Люби меня, утоли в моих объятиях страсть, которая терзает тебя. Что пользы меня бояться? От меня не уйдешь: я олицетворение женской красоты. Куда думаешь ты бежать от меня, безумец? Образ мой ты найдешь в простоте цветов и стройности пальм, в полете голубок, в прыжках газели, в плавном течение ручейков, в мягком свете луны, а закрыв глаза, ты найдешь его и в самом себе. Ты хорошо знаком со мной, Пафнутий. Как же ты не узнал меня?

Я одно из бесчисленных воплощений Таис. Ты монах ученый, и тебе доступен смысл явлений. Ты долго странствовал, а в странствиях учишься многому. Нередко за день, проведенный вдали от дома, узнаешь больше нового, чем за десять лет, проведенных в своих четырех стенах. И ведь ты конечно слышал, что Таис некогда жила в Спарте под именем Елены. В Фивах она жила в другом обличии. Как же ты не распознал это? При жизни я приняла немалую долю грехов мира, но и теперь, когда я всего лишь тень, я все же могу взять на себя твои грехи, возлюбленный инок. Ведь нет никакого сомнения, что куда бы ты не пошел, ты всюду найдешь Таис.

Пафнутий бился головой о каменный пол и кричал от ужаса. И каждую ночь девушка с киннором сходила со стены, приближалась к нему и разговаривала с ним ясным голосом, веявшим свежими дуновениями. Но праведник не поддавался ее искушениям, и она сказала так:

— Возлюби меня. Покорись, друг мой. Доколе ты будешь противиться мне, я не перестану мучить тебя. Ты не представляешь, что такое терпение умершей. Если понадобится, я подожду пока, и ты умрешь. Я волшебница, я вдохну тогда в твое безжизненное тело дух, который вновь оживит его и не откажет мне в том, о чем я сейчас тщетно прошу тебя. Подумай, Пафнутий, как странно будет, когда твоя блуждающая душа увидит с высоты небес свое собственное тело, предающееся греху. Сам бог, обещавший вернуть тебе тело после Страшного суда и конца мира, будет этим немало смущен. Как же утвердит он во славе небесной человеческую плоть, одержимую бесом и охраняемую колдуньей? Ты не подумал об этой помехе. Вероятно, не подумал и бог.

Между нами говоря, он не очень хитер. Самая простая кудесница легко проведет его, и не будь в его распоряжении хлябей и небесного грома, так даже деревенские мальчишки дергали бы его за бороду. Что и говорить, он далеко не так мудр, как старый змий, его противник. Этот-то — чудесный мастер! Я столь прекрасна только потому, что он сам потрудился над моей внешностью. Это он научил меня заплетать косы и красить пальцы в розовый, а ногти в черный цвет. Ты не оценил его. Придя сюда, чтобы поселиться в этом склепе, ты ногами разогнал змей, обитавших тут, и даже не позаботился узнать, не его ли это родичи, и ты даже раздавил их яйца. Берегись, бедный друг мой, ты навлек этим на себя большую беду.

«С божьей помощью я одолею плоть, — думал Пафнутий. — Душа же моя никогда не теряла надежды. Тщетно все бесы и эта окаянная пытаются внушить мне сомнения в природе бога. Я отвечу им устами апостола Иоанна: „В начале было слово… и слово было бог“. В это я верю непоколебимо, а если то, во что я верю, — нелепость, я верю тем более непоколебимо; значит, тем лучше, если это нелепость. Иначе я не верил бы, а знал. А то, что знаешь, не дарует жизни; только в вере спасение».

И вдруг Пафнутий заметил, что щека его покоится на женской груди. Он узнал девушку с киннором; слегка высвободившись, она выпрямила стан. Тогда монах исступленно обнял это теплое и благоухающее девичье тело и, сжигаемый гибельным вожделением, вскричал:

— Останься, блаженство мое, останься!

Но она уже поднялась и стояла на пороге. Она смеялась и лунный свет серебрил ее улыбку.

— Зачем оставаться? — возразила она. — Влюбленный с таким живым воображением удовлетворится и тенью тени. Да ты и так уже согрешил. Чего же тебе еще? Прощай!

В сгустившемся мраке послышались рыдания Пафнутия, а когда занялась заря, он обратился к небесам с молитвой кроткой, как жалобное стенание:

— Христос, Христос, для чего ты покидаешь меня? Ты видишь, в какой я опасности. Подай мне помощь, сладчайший Спаситель. Раз отец твой отвратился от меня, раз он глух к моим мольбам, подумай, ведь у меня нет иной защиты, кроме тебя! Мы с ним перестали понимать друг друга; я не в силах постичь его волю, а он не хочет пожалеть меня. Но ты — ты рожден женщиною, и поэтому все упование мое на тебя.

Вспомни, ведь ты был человеком. Я взываю к тебе не потому что ты бог, исходящий от бога, свет от света, бог истинный от бога истинного, но потому, что ты был нищим и слабым на той же земле, где я так стражду… потому что сатана пытался искусить твою плоть, потому что в смертный час тело твое покрылось холодным потом. К человечности твоей взываю я, Христос, брат мой, Христос!

После того, как он, ломая руки, произнес эту молитву, оглушительный раскат хохота потряс стены склепа, и тот же голос, что раздавался на вершине столпа, сказал с насмешкой:

— Вот молитва, вполне достойная еретика Марка.

Монах рухнул без чувств, словно сраженный громом.

Но все-таки Пафнутий выжил и отправился в монастырь к Таис. Там он услыхал трагическую весть: «Таис умирает». Сраженный этой вестью Пафнутий еще стоял на ногах, но уже ничего не слышал. В ушах его звучали только слова: «Таис умирает!» Такая мысль никогда не приходила ему в голову. «Таис умирает!» Непостижимые слова! «Таис умирает!» Какой страшный и новый смысл заключают в себе эти два слова! «Таис умирает!» К чему же тогда солнце, цветы, ручейки и все творения? «Таис умирает!» К чему же тогда вселенная? Вдруг он рванулся. — Увидеть, еще раз увидеть ее! — Он побежал. Он кричал от муки и бешенства:

— Безумец, безумец я, что не обладал Таис, когда еще было время. Безумец я, что воображал, будто в мире есть что-то кроме нее! О безрассудство! Я помышлял о боге, о спасении души, о вечной жизни, словно все это имеет какую-то ценность для того, кто видел Таис. Как же я не понял, что в одном поцелуе этой женщины заключается вечное блаженство, что без нее жизнь лишена смысла и превращается всего-навсего в дурной сон?

О глупец! Ты видел ее и мечтал о благах иного мира! О трус! Ты видел ее и побоялся бога! Бог! Небеса! Что в них? Разве могут они предложить тебе нечто, что лишь в малой степени возместит дары, которые она принесла бы тебе?

О жалкий безумец, искавший где-то божьей благодати, когда она только на устах Таис. Жалкий бог, если бы ты только знал, как я презираю твой ад. Таис умирает и уже никогда не будет моей, — никогда, никогда!

Таис умирает.

Как ей жилось в монастыре? Когда искусу, который на себя наложила Таис пришел конец, она стала жить общей жизнью с питомцами, стала работать и молиться вместе с ними. Скромность ее поведения и речей служили им примером, и она была среди них как бы образцом целомудрия. Когда настоятельница заметила, что новая послушница сочетается с богом узами веры, надежды и любви, она решила воспользоваться ее искусством и даже ее красотой в назидание сестрам. Настоятельница просила Таис представить перед ними дела достославных жен и мудрых дев, о которых говорится в Писании. И Таис изображала Эсфирь, Дебору, Юдифь, Марию — матерь Христа.

Я знаю, сказала настоятельница досточтимому отче, стоящему у постели умирающей, — что твоя суровость возмутилась при мысли о таких зрелищах. Но ты и сам умилился бы, если бы видел, как она проливала при этом благочестивом представлении истинные слезы и воздевала к небесам руки, стройные как пальмы. Я уже давно руковожу женщинами, и я взяла себе за правило не перечить их природе. Не все души очищаются одинаково. Надо принять во внимание и то, что Таис посвятила себя богу, пока еще была красива, а такая жертва, если и случается, так очень редко…

Вдруг Таис приподнялась. Ее фиалковые глаза широко раскрылись, и, блуждая взором, протянув руки к далеким холмам, она ясным и звонким голосом произнесла:

— Вот они розы немеркнущей зари!

Глаза ее сияли; легкий румянец расцветил щеки. Она ожила и была упоительное, прекраснее, чем когда-либо. Пафнутий бросился на колени, и его черные руки обвились вокруг ее тела.

— Не умирай, — кричал он каким-то странным голосом, который сам не узнавал. — Я люблю тебя, не умирай! Слушай, моя Таис! Я обманул тебя, я всего лишь жалкий безумец. Бог, небеса, все это ничто. Истинна только земная жизнь и любовь живых существ. Я люблю тебя! Не умирай, этого не может быть, ты слишком хороша. Пойдем, пойдем со мною. Бежим! Я унесу тебя на руках далеко-далеко. Уйдем, будем любить друг друга. Услышь же меня, о возлюбленная моя и скажи: «Я буду жить, я не хочу смерти». Таис, Таис, восстань!

Она не слышала его. Взор ее тонул в бесконечности. Она прошептала:

— Небо разверзается, Я вижу ангелов, пророков и святых… Среди них — добрый Феодор, руки у него полны цветов; он улыбается и зовет меня… Два серафима летят ко мне. Они приближаются… Как они прекрасны!.. Я вижу бога.

Она радостно вздохнула, и голова ее безжизненно опрокинулась на подушку. Таис преставилась. Пафнутий в отчаянии обнимал ее, снедаемый вожделением, бешенством и любовью. Ему казалось, что языки пламени лижут его глаза, и земля расступается под его ногами. Монахини увидели лицо монаха и разбежались, крича:

— Вампир! Вампир!

Он стал таким отвратительным, что, проведя рукой по лицу, сам почувствовал свое безобразие. Ликовал лишь один печальный бог – ведь он так любил муки».

Горестный, горестный Пафнутий. Он так и не понял кому поклонялся. А, быть может, запрет Свободы Любви – это хитроумная уловка Бога, который на самом деле знал, что Любовь священна и кто не поймет этого, тот останется вне пределов жизни и тому последует в наказание неизъяснимая кара?…

Кто знает?..